Странник и его страна Веллер Михаил
© М. Веллер, 2014
© ООО «Издательство АСТ», 2014
У меня нет дома. На седьмом десятке, вступив в возраст старейшин, я обнаружил это. Свобода прекрасна и пуста, как бесплатная квартира. Странное чувство внутренней неуютности и незавершенности оформилось вот в такие слова. За словами жизнь.
Я родился на Украине. Отец дослуживал после войны в Группе советских оккупационных войск в Германии. По кривому булыжнику каменец-подольской улочки шла из бани курсантская колонна и пела: «Белоруссия родная, Украина золотая!»
Через два года отца перевели на Дальний Восток. Полковой гарнизон стоял в тайге, потом в забайкальской степи, потом на станции Борзя. Там я пошел в детский сад и в школу, вступил в пионеры и в комсомол.
Отца перевели в Белоруссию, на очередную должность и звание, я учился в восьмом классе и закончил школу в Могилеве.
И поступил на филфак Ленинградского университета: в Ленинграде жил дед, там лежали на кладбище несколько поколений отцовского рода.
Потом много лет энергия молодости мотала меня по стране, и не было внутренней разницы между Таймыром и Ташкентом, Камчаткой и Крымом. Пространство жизни было едино и стабильно, его хотелось взломать и переиначить. Но границы стереглись на замке: обреченность, уверенность и покой перетекали друг в друга.
Уже за тридцать я переехал в Эстонию издавать первую книгу. Выгоды местного колорита подчеркивались государственным единообразием империи. Целостность ее ткани была плотней парашютного шелка.
Мне близилось сорокачетырехлетие, когда Союз распустили – лезвием по швам. Крушение крепостных преград выглядело не так, как грезилось узникам в удушье. Патриотизм объявили убежищем негодяя, и у каждого негодяя объявилось собственное убежище. Братство тюрьмы народов сменилось отчуждением всех против всех.
Мы ненавидели кретинскую демагогию кремлевских старцев и мечтали дожить до развала СССР с его запретами, ложью и скудостью. Но как само собою разумеющееся полагали дружбу народов, расцвет наук, праздник искусств и взлет экономики. Потому что настанет свобода, а свобода – это правда, это возможность делать то, что ты любишь, это счастье и справедливость.
Но миром правят циники, эгоисты и реалисты. Меняется лишь форма их деятельности.
На Украине, где я родился, (вместо этого предписали было говорить «в Украине»), отшумела революция, народ на киевском Майдане скинул президента-вора, в разламывающейся стране разгорелась «этническо-гражданская война».
Белоруссия, где я кончил школу, называется Беларусь, ее правление называют диктатурой, и Россия требует от ее президента продать русскому бизнесу все ценное в стране и обвиняет в иждивенчестве.
Эстония, где вышли мои первые книги и я вступил в Союз писателей СССР, где я женился и родилась моя дочь, сегодня член Объединенной Европы и НАТО, и в России поминается исключительно как пристанище недобитых фашистов и угнетателей русского меньшинства.
Советская Средняя Азия, где я легко и счастливо бродяжил, впала в ислам, феодализм, средневековье, нищету. Ереван, где впервые был в журнале напечатан мой рассказ, стоит без топлива, полуобезлюдевший, отрезанная от России Армения зажата между Турцией и Грузией.
Родное Забайкалье встретило меня зияющими почерневшими коробками опустевших военных гарнизонов. Пусты мясокомбинаты и элеваторы. Импорт.
Родной Ленинград называется Санкт-Петербург. В нем изуродован Летний Сад (чтоб у них руки отсохли). В нем интригуют сносить здания исторического центра: бизнес превыше всего. В университетских вестибюлях – секьюрити и рамки металлоискателей.
По вечерам я звоню старым друзьям: меньше в Минск, Вологду и Читу, больше в Нью-Йорк, Лондон и Париж. Звонить теперь свободно; уезжать тоже.
Земля! Земля! Я Хабибулин – кто я?.. Кто я? – Ты сокол. Твою мать. Сокол ты, понял?..
Вот уже двенадцать лет я живу в Москве. Я купил квартиру. Здесь выучилась дочь. У нас завелась кошка. У меня никогда не хватает времени и на половину всего, что нужно сделать. Звонят два телефона.
Отчего же так грустно генералу Черноте, доцент?
Лучший на свете город – мой родной Ленинград. Нужно увидеть мир, чтобы оценить его. Хотя для любви это не обязательно.
Я в нем не живу. Потому что лучшие люди на свете живут в Москве. Худшие тоже, но ты не обязан любить всех. В этом грандиозном и отвратном мегаполисе творится все главное.
И вспоминаю, что когда-то мечтал прожить жизнь в Ленинграде. Когда-то мечтал уехать в Нью-Йорк. И когда-то мечтал построить к старости собственный дом, хороший и красивый, в хорошем месте, – а сейчас при мысли о коттедже в престижном пригороде меня тошнит.
Мои года – мое богатство.
Понимаете, память у меня, наверно, хорошая. Так я и продолжаю жить во всех местах, где жил, во всех временах, когда это было. Странник, играющий под сурдинку.
Мой дом – это моя семья и письменный стол.
Мой дом – моя память.
Возможно, в КГБ – или в магазине наглядных пособий – для меня просто не оказалось второго глобуса.
Я живу всю жизнь с ощущением, что закончив эту работу мне необходимо переместиться в другое место к другой работе, другому образу жизни, – они меня уже ожидают. Доперемещаюсь. Ну-ну.
Пампасы
Колхоз
Дорога в жизнь начиналась с водки с картошкой. Водку пили, картошку собирали, совмещение этих занятий называлось счастье труда.
На этой дороге меня и сбил автобус. Мы шли по обочине с поля на обед и любили Чехова. Чехов гениально сказал об идиотизме сельской жизни.
Автобус смахнул меня по касательной в левый бок и плечо. Я осознал толчок и полет, открутил высокое сальто и пришел на бок, сгруппировавшись. Когда я вскочил, зеленый автобус небыстро удалялся, вихляя. Потом мне сказали, что он был желтый с синим низом. Наложение цветов.
Во-первых, штаны у меня лопнули с боков по швам, и отворились спереди до колен, как отстегнутые флотские клеши. И я пошел, держа штаны руками. Во-вторых, я упал головой в двадцати сантиметрах от здорового валуна, и еще долго переживал. В-третьих, судьба посулила, что нет мне добра от сельскохозяйственных работ. В-четвертых, вместо обеда меня тошнило.
Колхоз предавался трем занятиям: а) спивался, б) разбегался, в) выполнял план. С первыми двумя пунктами он успешно справлялся сам, в третьем требовал помощи. Народ бросали на помощь. Вдохнув сельского воздуха, народ начинал спиваться и разбегаться.
Итак, по утрам бригадир ставил нам дневное задание. Корячась носом книзу, нерадивые рабы ковыряли из борозд картошку и бросали в ведра. Начиналась изжога. Сельский пекарь был редкий умелец. От его черных глиняных буханок аж скрючивало. А с наклоном жгло душу от пупка до ноздрей.
Наполненное ведро высыпали в ящик. Полный трехведерный ящик опорожнялся в тракторный прицеп. Это был небольшой, полутонный кузов. А трактор был типа мини-«Беларусь». Садовый ДТ-20. Простая колесная машина.
Это была дурацкая работа по дурацким расценкам. У земледельца вообще мало шансов разбогатеть. Но поправить свое положение можно.
– Пацаны, накидайте-ка мне кузовок картошечки получше, – сказал тракторист нам троим. Мы с Вов кой и Серегой держались вместе и в слабосильной команде делали что труднее. – Почище там, поровней!
И заржал. Он был рыжий, его звали Васькой, он был всегда поддат и всегда ржал. Иногда он ложился на полчаса поспать в траве у поля, а трактор вел по борозде от ящика до ящика один из нас. У руля ходил огромный люфт, а остальное примитивно.
– Вон там давай, там с верхнего края она посуше! – указывал и командовал он.
Кому и тракторист начальство. Работяге по фиг дым. Накидали и забыли.
И вот вечерняя идиллия. Кусты, пруд, закат, деревянный дом на холме. В кустах сырость, пруд воняет, в доме на нарах лежим мы, соломенные тюфяки пролеживаем. Небогатый ужин внутри бурчит, не может перевариться. Заходит один:
– Там к вам пришли. Зовут.
– Кого – зовут?
– Говорят – Мишка, Серега и Вовка.
Отродясь к нам в этой деревне никто не приходил. Бить? Так мы и на танцы не ходили…
– Возьмем-ка лопаты, – рассудил Серега. – Не помешают.
И мы с лопатами наготове крадемся на полусогнутых. А за кустом сидит наш Вася и ржет:
– Так копать понравилось, что и за стол с лопатой?
Он распахнул ватник, как петух крылья, возвещая заветный час. За пояс были заткнуты четыре бутылки. Так матросы бросались под танк. Мы не поняли, откуда что зачем.
– Так картошка! – ржал Васька. – Старушке ссыпал в подпол, Егоровне! Считай, по два рубля мешок. Двадцатку дала. Я уже одну выпил. И похмелиться оставил. А это ваше. Вместе. Вы чо?
Мы растроганно впечатлились. Возбудились. Сгоношили закуску: хлеб, огурцы и томатную пасту. Газету подстелить и кружку на каждого.
Васька развел пузырь на троих, а себе по донышку:
– Пацаны, это вам, я уже!
Звяк, бульк, кряк, хэк! Хорошо пошла! Кто как, а я сто пятьдесят залпом пил впервые. Этот молотовский коктейль назывался «Охотничья» и градусов имел сорок три оборота.
Мы хрустнули огуречно, зажевали черняшкой, омокнутой в томат, и улыбнулись друг другу в теплом и ласковом мире.
– Хорошо пошла! – ржал Васька, и мы закурили, вмазавшие мужики после работы.
Дальше произошло неожиданное.
– Между первой и второй – промежуток небольшой! – объявил Васька и развел вторую бутылку.
Мы-то думали, что три оставшиеся он отдаст нам так. И мы распорядимся добром когда захотим. И отнюдь не сразу.
Наш матерый механизатор взялся за дело всерьез.
– За все хорошее! – провозгласил он, и мы выпили.
Пить оказалось делом нехитрым. Но мысль о последствиях пугала. Это была последняя отчетливая мысль.
Оказалось, что мы обсуждаем политику и проблемы сельского хозяйства. Расценки низкие, на трудодень хрен целых шиш десятых, начальство все берет себе, а народ ворует все остальное. А народ у нас – никого ничего не колебает.
Искусство создало идеальных тружеников. Они кормили страну. Они работали тяжко, пили много и старились рано. Но они верили в завтрашний день.
– Васька, а у тебя почему трактор без аккумуляторов?
Трактор он если глушил, то всегда на взгорке, и заводился на свободном ходу.
– Да не дают мне аккумуляторов.
– Почему?
– Да я с аккумулятором вообще весь колхоз разворую! – ржал Васька.
Третья бутылка не напугала нас совершенно.
– Пацаны, молотки, по-нашему держим!
У Сереги в руках образовалась битая гитара, собранная им буквально из щепок, найденных в кустах за клубом:
- Мы с миленком целовались
- От утра и до утра,
- А картошку убирали
- Из Москвы профессора! —
со старательным чувством орали мы, поддавая удали на матерных строках.
Мы обнимались и хотели все быть трактористами, а Васька убеждал, чтоб ноги здесь никого не было.
Из последней бутылки наливали какой-то девице, она тянулась к Васькиному плечу и бесконечно канючила:
– Ва-а-ся-а, ну возьми меня на блядки!
– Уйди, дура!
– Ва-а-ся-а, ну пожалуйста-а, возьми на блядки разо-о-очек!..
Негодяй-Васька выставил пятую бутыль огненной воды. «Охотничья» была рыжей; как его чуб. Она таилась за ремнем на спине. Мы поняли, что смерть настала. Выпили и осознали смысл жизни в том, чтобы покататься на тракторе.
Мы разогнали его бегом, втроем вспрыгнули за руль, и через двадцать метров легли в кювет. Мы хохотали на всю ночную округу. Подошел Васька, отбрыкиваясь уже от двух девиц. Он пользовался успехом.
Я заблудился. Я чеканил строевой шаг туда и обратно по отрезку дороги, который вел из ниоткуда в никуда. Для поддержания сознания я орал строевые песни. Посередине моего маршрута плескалась лужа. Пересекая лужу, я опускался на колени и умывал лицо холодной водой. Последняя неубитая извилина в мозгу проводила реанимационные мероприятия.
Ночью я проснулся на нарах от жажды. Переполз в кухонную пристройку. Там наши уже кипятили чай на жестяной печурке. С такими лицами выползают из газовой камеры.
– Все муки ада!.. – сказал Серега.
– Долбаный колхоз!.. – сказал Вовка.
– Даже краденое пропить толком не могут!.. – сказал я.
До утра мы икали, рыгали, стонали и поздравляли друг друга с чудесным спасением.
Назавтра нас определили дергать турнепс. Бледный корнеплод упирался в земле, как противотанковая мина, и вылетал с бутылочным чмоком. Менее всего он напоминал что-либо съедобное. Им хотелось дубасить по голове ботаника, который его изобрел.
– Страшный сон, – сказал Серега.
– Хоть кормят досыта, – сказал Вовка.
А потом похолодало, мы ссыпали картошку в бурты и укрывали соломой, и если зимой ее не съели кабаны, и до весны она не померзла и не сгнила, то это ее, картошкино, счастье.
Яростный стройотряд
Колонна
А это неплохо смотрелось. Возникало гордое гвардейское чувство.
Каре на Дворцовой площади размыкалось. Четырехтысячная колонна вытягивалась по середине Невского. Серая форма отблескивала серебряными пуговицами на погонах и карманных клапанах. Тельняшки и ремни придавали шествию настроение колониальной морской пехоты. Шевроны на рукавах пестрели геральдикой.
Оркестр в голове гремел маршевой медью. Милицейское оцепление держало тротуары. Ура, и в воздух чепчики бросали!
На Московском вокзале эшелоны стояли под парами. Комсомольские боссы рубили речи с переносных трибун. Опергруппы с красными повязками рассекали массу, сдвигая строй. Отряды ровнялись перед вагонами.
– …авангард коммунистической молодежи!..
– …всегда в самых трудных местах…
– …наш труд Родине!..
С детства эти призывы успели нам надоесть. Но сейчас в них вновь ощущалась какая-то правда, и эта правда была наша. Слова переставали звучать пустыми и наполнялись смыслом предстоящих дел. Такие дела.
На юг, на север и на восток отстукивали составы тысячи километров. Это была наша страна, и в нее ложился наш труд. Приходила проверка: мы были нужны, мы были хозяева, и мы тянули эту пахоту. Рубль, заработанный потом и мозолями, надежней золотого.
Мы знали без лозунгов, где пойдет хлеб, нефть и урановая руда по нашим дорогам. Каждая шпала, каждый кирпич и вынутая лопата грунта шли в общий зачет дела, которому мы служим.
Лица примеряли суровые выражения первопроходцев и работяг.
Никогда потом мы уже не были такими взрослыми, как в девятнадцать лет.
Гравий
Состав гравия был ссыпан километрах в пятнадцати, его весь уже подобрали на подъемку и в бетон. Понадобились замесы на очередной мостик через сухое весеннее русло. Из мехколонны выбили семитонный «КрАЗ», и после завтрака мы с Жекой поехали искать гравий. Говорили, что километрах в сорока выше по насыпи застряли брошенные остатки.
Обычный трехтонный зиловский самосвал мы вдвоем накидывали за сорок минут. Этот «КрАЗ» мы грузили часа три, с оттяжкой посылая лопату в гору. Только рессоры проседали.
– Уж доехали, так привезем побольше, – приговаривал Жека.
– Пустыня ровная, дорога твердая, – соглашался шофер.
Шофер нас уважал. По дороге мы угостили его термоядерной кубинской «Партагас» из сигарного табака. Он затянулся, выпучил глаза, перестал дышать и вильнул в сторону.
– Ни хрена студенты курят, – прокашлял он, стерев слезы.
Когда мы перевели дух и бросили наверх лопаты, а шофер оценил, что столько еще не везено, тонн десять нашарили, – солнце перевалило полдень. Мы обтекали и сохли в разводах соли. Хотелось пить – не то слово.
– Я еще подумал – чего они воды не взяли, – пожал плечом шофер. Он провел время, подремывая в тени под машиной, там протягивает воздух и прохладно.
– Да думали, чего там, одна машина… это быстро.
«КрАЗ» стронулся медленно и тяжко, плавно набирая инерцию. Так разгоняется гора на колесах. Рессоры стукали, просаживаясь и плющась.
Я узнал вкус жажды. Язык немного распух, и ему было неловко во рту. Скудная вязкая слюна несла тухлм сыром. Желание пить приобрело ощущение горчичника в груди и горле.
– Скоро дома будем, – ободрил шофер, срезая радиус колеи напрямик и въезжая в такыр. Перегруженный «КрАЗ» мягко продавливал корку все глубже, замедлял ход и опустился на дифер.
– Твою мать, – смекнул шофер. – Сели.
Мангышлакская пустыня поката, как стол. Такыры, пересохшие летом соляные озерца, созданы для гоночных рекордов. Растрескавшаяся белая корка держит сцепление лучше асфальта. Этот – недосох. Пятисантиметровый панцирь проломился, и колеса месили тугую бурую грязь, вязкую, как крем.
Мы обошли кругом место крушения и матом помогли шоферу газовать. Потом закурили и решили ловить помощь. Место проезжее.
И через четверть часа прикатил «зилок» с гравием! Он шел в лагерь лэтишников.
Мы продели ему трос дважды вокруг буфера, «ЗиЛ» врубил заднюю и стал газовать и тужиться.
– Давай! – орал наш из воющего в такыре монстра.
«ЗиЛ» взревел, уперся и дернул. Он обрел странный вид. Он стал голый, как женщина без юбки.
Погрузка гравия: два человека на машину, четыре тонны в кузов, двадцать две копейки тонна, десять машин в день. Однажды мы, грузчики, шарахнули горячей водки, и пустыня изогнулась радугой. Я с краю.
Мы упали от хохота. Уж очень дикий облик! «ЗиЛ» сдернул себе весь передок. Капот с буфером и крыльями, держась за наш трос, лежал на земле. А самосвал, с голым двигателем на голой раме при голых колесах, отскочил взад метров на десять.
– Хороший трос какой, – цинично оценил наш шофер.
– Вот такого я не видел… – отреагировал их шофер, заново знакомясь со своим аппаратом.
– Давай за раму заведем, – предложил наш.
– А себе за яйца заводить не пробовал? – поинтересовался тот.
– Оторвутся, земляк.
– Что и требовалось доказать!
Итого мы с Жекой вскарабкались в кузов, взяли лопаты и принялись сбрасывать свой кровный гравий вниз. Скидав полкузова, сыпанули дорожки под передние колеса, а остальное сгребли под крутящиеся задние. А «ЗиЛ» со своим непристойным голым передом, святой его водила, тащил нас задним ходом, заведя таки трос за раму.
«КрАЗ» облегчился тонн на пять, под колесами схватилась гравийная подушка, и мы вылезли. Помогли «зилку» пристроить облицовку и прикрутить хоть проволокой в дыры срезанных болтов. И поехали в лагерь ЛЭТИ. На ближайший водопой.
Они как раз кончали обедать.
– Чего ж – воды, – стрельнула глазастая-грудастая поваришка и набуровила нам по литровой кружке холодного компота. Райское наслаждение длилось секунду.
– Попить можно? – повторили мы, переминаясь.
Их водяная цистерна была вкопана за окном. Мы вытянули ведро и стали по очереди вливать в себя литровой кружкой. Когда ведро опустело, за окном маячили расширенные глаза. Цирк проездом: человек-конь!
Из чистого понта мы набрали еще ведерко и попили врастяжку. Вода плескалась в ноздрях.
Походкой беременных ковбоев мы переместились в наш «КрАЗ», геройски сделали ручкой и уплыли счастливые.
– Гравия жалко, – ругался я.
– Вернемся и выковыряем? – предложил Жека.
…Норма воды на погрузке гравия определилась эмпирическим путем: один самосвал – один час – один литр. Пол-литра на нос. Нагрузил – выпил. Десять часов – десять машин – пять литров. С чаем утром-вечером и обеденным компотом – семь литров принял и не греши.
Цемент
Самая прелесть – это разгрузка цемента россыпью. Откатываешь дверь вагона – а там дощатый бортик и цемент по пояс. И сразу молочный привкус в глотке. Влезаешь, утопая в сером порошке по колено. И совковой лопатой, предельно медленными аккуратными движениями, пересыпаешь цемент в подогнанный вплотную самосвал.
Очки мгновенно запотевают, делаются серыми и непрозрачными, очки снимаешь. Щуришься, как чукча в пургу: моргаешь почаще.
Марлевый респиратор влажнеет, залипает цементными кляксами, дышать трудно, бросаешь к черту респиратор, стараешься дышать только носом.
Плюс сорок пять в тени, а на солнце у градусника нет делений выше пятидесяти пяти. Одежда мокрая, плотно застегнутый воротник трет шею, ткань под мышками и в паху делается как наждак. Снимаешь все к черту, остаешься в кедах на босу ногу и плавках.
Когда перекуриваем в тени самосвала, наблюдаем струение белесого дымка из дверей вагона. Будто легкий пожар курится. Это движение воздуха снимает и рассеивает мельчайшую взвесь.
Выгружаем только на одну сторону, противоположные двери закрыты от сквозняка, а то все разнесет.
Когда у дверей стекающий цемент выбран до пола, отбиваем доски с дверного проема и помещаемся в две пары с носилками. Один лопатой насыпает, двое несут и осторожно опрокидывают в самосвал. Шофера считают рейсы: сколько еще?
В вагоне шестьдесят тонн цемента, но эта мысль отсутствует. В кураже и браваде сплевываешь цементом, сморкаешься цементом, смаргиваешь цементом, и все скалят серые зубы. Работа нетяжелая. Но дурная. Чего ж приятного.
Вечером долго толкаемся под струей воды из бочки, проковыриваем все места. Мыло по серой коже мылится плохо. Трем друг другу спины.
Если глаза красные – лучше промыть: закапать новокаина, когда щиплет, или альбуцида. В аптечке есть.
А потом – садимся за кухней на дрова, в свитерах и всем теплом, каждый с чайничком горячего чая и кружкой. И пьем с сигареточкой свои три литра обжигающего и сладкого. Пот пробил и льет. Если промокнуть свежим полотенцем – след сероватый.
– Цумент выходит!
Иначе ты его из кожи фиг выгонишь. Месяц будешь шелушиться, как запаршивленный.
Член районного штаба товарищ Фурника
Дело было поставлено. Областной штаб руководил районными, а районный руководил нами, а лучше б они все провалились. Делать им было нечего. Они давали общие указания и писали отчеты.
Районный комиссар, он же штабфюрер, посетил нас единожды: сообщить, что Волга впадает в Каспийское море, поэтому мы должны с честью нести. После чего отметил галочку в блокноте и отбыл на «газике», подражая манерой маршалу Жукову, приказавшему расстрелять командование Западного фронта.
За себя он оставил члена районного штаба Фурнику. Если бы Геббельс не хромал и не умел говорить, он был бы похож на Фурнику. Фурника был тщедушен, глуп и необыкновенно патетичен. Свой штабной долг он видел в обличении нашего несовершенства. Он норовил наезжать к нам еженедельно. График составил, тварь болотная.
На лагерной линейке под флагштоком красовалась вывеска: «ССО “Викинг”». Буквы «СС» были очень большими, а «о» очень маленькая, можно сказать, почти даже незаметная. Вот под этим СС «Викингом» товарищ Фурника полчаса бился в падучей. Он вопил о политической диверсии, а мы о том, что название включено в список отрядов, и пускай согласовывает с областью и ЦК, пока не посинеет: без приказа не переназовемся, а переписать – краски нет под рукой, пересохла от жары.
Бригада филологов слушает комиссара и с наслаждением матерится на всех языках: уличить португалистов со шведами и албанистами невозможно, они цинично уверяют, что это приветствия в поддержку.
Перед палатками мы воткнули таблички с названиями бригад. А перед палаткой девушек так и значилось: «Девицы». У этой таблички товарищ Фурника покраснел и какое-то время молчал. Потом он полчаса нудил и мотал нервы нашей отрядной комиссарше. А у нее были три стройки и медаль «За освоение целины». И она его посылала деловитым матом, а мы аплодировали за стенкой штабной палатки.
Однажды умная голова прислала нам по дотянутым рельсам вагон саженцев. Типа «здесь будет город-сад». А здесь даже саксаул не рос. Из этих саженцев мы делали вечером костер, если оставался дух сидеть с гитарой: они сгорали с искрами быстрее пороха. Да, так один саженец мы посадили перед палаткой корнями кверху. Что-то в этом было. Надо было видеть товарища Фурнику, пытающегося сформулировать свое возмущение! Он аж пыхтел, он чувствовал некий непорядок на идеологическом уровне, он дергал этот саженец, как Жучка за репку. Не знал, что мы его в ямке куском рельса придавили для устойчивости.
Однажды он довез директиву Центрального штаба: бород не носить! Бриться всем! Петр Первый. Проснулся. Ожил. А где ж тройная перцовая, спросили образованные мы? Наш Борода, Володя-аспирант, сущий леший, тут же вернулся с финкой и стал демонстративно брить грудь. Мы сказали Фурнике: пусть везет бритвы откуда хочет, у нас их нет. И бреет нас пусть сам, у нас руки дрожат. От работы. Это же они там в штабе ни хрена не делают. Потом две недели не брился никто.
И вот завхоз Толька Колесников, который на машине шустрил по округе в поисках разнообразия к жратве, привез откуда-то ежика. Ежика полюбили, как дитя родное. Дежурный по кухне наливал ему разведенного порошкового молока и бросал морковные очистки. А если пригоняли от рефрижератора мороженую тушу, стремительно раскисающую на жаре, ежик лакомился котлетным фаршем, просто обожал.
Но. Это не кошка. Он оставлял лужи где попало. И кухня за ним беззлобно подтирала. И как-то повариха, беря тряпку, сказала:
– Ну просто назло, вредитель какой-то, опять.
На что вторая сказала с настроением:
– Член районного штаба товарищ Фурника!
И – все. Любимому существу – любимую кличку. Сетовали на тупость товарища Фурники, на то, что он сует морду прямо в блюдце, что от него никакой пользы и вечно он путается под ногами.
А товарищ Фурника был не в курсе. И, приезжая, не понимал, почему фраза:
– Приехал член районного штаба товарищ Фурника! – вызывает смешочки. И почему его норовят титуловать полной должностью. И повторяют приказ с радостью:
– Раз член районного штаба товарищ Фурника приказал обложить линейку кирпичом – сделаем!
И вот он приехал с серьезной миссией, не рассчитывая на хорошее. Бездельники из ЦК спустили директиву всем отрядам начислять заработки по принципу отрядной коммуны. Всем поровну. А никто не хотел, нигде. Все стояли за коммуну бригадную, как и было. Бригада упирается вместе, организует себе работу, вырывает себе объект получше, в бригаде все друг друга видят и знают. Заработок бригады делится на всех поровну, однако вводится коэффициент. Лучшие работники общим решением получают 1,2, худшие – 0,8. И это справедливо.
И вот Фурника нам внушает, что надо быть сознательными и делить все отрядной коммуной. А мы трясем красными Уставами ССО ЦК ВЛКСМ и кричим, что не фиг нарушать устав, там ясно написано: на усмотрение общего собрания отряда. И не суйтесь. То есть диспут зашел в тупик.
И тут из кухни девичий крик:
– Фурника, ты что же, гад, делаешь!! Товарищ член районного штаба долбаный!!
Немая сцена. Столбняк. Из кухни:
– Чего Фурника опять натворил?
– Этот член штаба хренов залез с ногами в котлеты и там нассал!!
– А тряпкой ему по морде! Пока не свернулся.
У Фурники выпрыгнули глаза. Волосенки дыбом. Рот ромбом, пульса нет.
Все повалились друг на друга в стонах оргазма. Счастье было слишком большим. Нечем дышать. И только потом заревели хором и гоготали на все голоса, топая, дрыгая, хлюпая и умирая.
Товарищ Фурника сказал, что это идеологический выпад против Партии, которая руководит комсомолом и учит соблюдать дисциплину и уважение к вышестоящим органам. И уехал.
Вместо него приехал райштабфюрер, районный комиссар. Разговора о коммуне он не заводил. Он очень вежливо попросил нас быть осторожнее и умнее. И чтобы наша комиссарша поехала извинилась перед Фурникой. А то он пишет бесконечное письмо прямо в ЦК.
– Люди бывают всякие, – мирно сказал он и вздохнул с намеком.
А потом попросил показать ему нашего Члена районного штаба товарища Фурнику.
– Да дайте вы ему человеческое имя! – сказал он, подумал и стал смеяться вместе со всеми.
Скорпион
Снеткова укусил скорпион.
– Свояк свояка видит издалека, – сказали мы.
Дурацкие забавы заразительны. Скорпионы были маленькие, бледненькие, тельце с пятнадцатикопеечную монету, хвостик как членистая спичка. Больше всего они хотели, чтоб их оставили в покое, и прятались от нас всеми способами. Фаланги выглядели упитанными и пытались скрыть свое уязвимое благополучие в норках поглубже, откуда юные натуралисты их бессердечно выковыривали.