«...Расстрелять!» – 2 Покровский Александр

— Хватит с него, — сказал зам.

Я вам уже говорил, что если Петрович не пьёт, то всем очень грустно становится.

Сидит Петрович в центральном, в кресле командира, невыпивший и суровый, и тут он видит, как в центральный зам вползает. А зам в пилотке. У нас зам считал, что настоящий подводник в походе должен в пилотке ходить. С замами такое бывает. Это он фильмов насмотрелся.

В общем, крадётся зам в пилотке по центральному. А Петрович замов любил, как ротвейлер ошейник. Он нашего прошлого зама на каждом выходе в море гноил нещадно. А тут ему ещё кто-то настучал, что это зам на вино лапу наложил. Так что увидел Петрович зама и, вы знаете, даже ликом просветлел.

— Ну-ка ты, хмырь в пилотке, — говорит он заму, — ну-ка, плыви сюда.

Зам подошёл и представился. Петрович посмотрел на него снизу вверх мутным глазом, как медведь на виноград, и говорит:

— Ты на самоуправление сдал?

— Так точно, — говорит зам.

— Ну-ка, доложи, это что? — ткнул Петрович в стяжную ленту замовского ПДУ.

Зам смотрит на ПДУ, будто первый раз его видит, и молчит.

— А вот эта штука, — тыкает Петрович пальцем в регенерационную установку, — как снаряжается?

Зам опять — ни гугу.

— Так! — сказал Петрович, и глаза его стали наливаться дурной кровью, а голова его при этом полезла в плечи, и тут зам начинает понимать, почему говорят, что Петрович забодать может.

Приблизил он к заму лицо и говорит ему тихо:

— А ну, голубь лысый, пойдём-ка, по устройству корабля пробежимся.

И пробежались. Начали бежать с первого отсека, да в нём и закончили. Зам явил собой полный корпус — ни черта не знал. Святой был — святее всех святых.

В конце беседы Петрович совсем покраснел, раздулся, как шланг, да как заорёт:

— Тебя чему учили в твоей академии? Вредитель! Газеты читать? Девизы рожать? Плакаты эти с-с-сраные рисовать? А, червоточина? Ты чего в море пошёл, захребетник? Клопа давить? Ты — пустое место! Балластина! Пассажир! Памятник! Пыль прикажете с вас сдувать? Пыль?! Влажной ветошью, может, тебя протирать? А, бестолочь? На хрена ты здесь жрёшь, гнида конская, чтоб потом в гальюн всё отнести? Чтоб нагадить там? А кто за тебя унитаз промоет? Кто? Я тебя спрашиваю? У него ведь тоже устройство есть, у унитаза! Здесь знать надо, знать! Ты на лодке или в почетном президиуме, пидорясина? А при пожаре прикажете вас в первую очередь выносить? Спасать вас прикажете? Разрешите целовать вас при этом в попку? Ты в глаза мне смотри, куль с говном! Как ты людей за собой поведёшь? Куда ты их приведёшь? А если в огонь надо будет пойти? А если жизнь отдать надо будет? Ты ведь свою жизнь не отдашь, не-е-ет. Ты других людей заставишь за тебя жизнь отдавать! В глаза мне смотреть! Зачем ты форму носишь, тютя вонючая! Погоны тебе зачем? Нашивки плавсостава тебе кто дал? Какая… тебе их дала?!! Пилотку он одел! Пилотку! В батальон тебя надо! В эскадрон! Коням! Коням яйца крутить! Комиссары…

Зам вышел из отсека без пилотки и мокрый — хоть выжимай. Отвык он в академии от флотского языка. А впрочем, может, и не знал он его вовсе.

Вечером Петровичу налили. Петрович выпил и стал — душа-человек.

Как твоя фамилия?

Чего наш советский офицер боится? Он боится жену: она навредить может; тёщу; соседей; милицию; советских граждан на улице и в транспорте; хулиганов: они по морде могут дать; и своё начальство.

А чего наш советский офицер совсем не боится? Он совсем не боится мирового империализма.

А чего он боится больше всего? Больше всего он боится своей фамилии.

Возьмите любого офицера на улице за верхнюю пуговицу и спросите его:

— Как ваша фамилия?

— Мо…я?

— Да, да, ваша, ваша, ну?

— Этот… как его… Иванов… или нет… то есть Петров…

— А может, Сидоров?

— Точно! Сидоров, — от настоящего офицера его собственной фамилии на улице никогда не дождёшься.

Первый страх у него уже прошёл, теперь будьте внимательны.

— Разрешите ваши документы.

Документы от него вы не получите: может, вы скрытый офицерский патруль? Так зачем же ему усложнять свою жизнь? Нет у него документов.

— Дома забыл, — вот так, а вы как думали?

— А пропуск у вас есть?

— Какой пропуск?

— Ну, любой пропуск, где написана ваша фамилия.

— Пропуск у нас есть, но в руки вам его не дам: там не написано, что его в руки можно давать.

А сейчас он от вас убежит, вот смотрите:

— Ой!!! — кричит он и делает испуганное лицо. — Осторожно! — и хватает вас за рукав, увлекая за собой. При этом он смотрит вам за ухо так, словно вас сзади именно в этот момент переезжает автокар.

Вы инстинктивно оборачиваетесь; ничего там сзади нет, а офицер уже исчез. Пуговицу себе срезал, за которую вы держались, и исчез. Можете её сохранить на память.

Мой лучший друг, Саня Гудинов, — редкий интеллигент, два языка, — когда его вот так берут на улице, напускает на себя дурь, начинает заикаться и называет себя так:

— Го… го… гоша… Го… го… го… лованов!

Патруль тут же прошибает слеза от жалости к несчастному офицеру-заике, и он от него отстаёт: грех трогать калеку.

— Заикой меня делает служба, — говорит в таких случаях Саня.

Но лучше всего действует напористый нахрап, ошеломляющая наглость и фантастическое хамство.

Вот мой любимый рыжий штурман, который вошёл в мое полное собрание сочинений отдельной главой, тот полностью согласен с Конецким: с патрулем спорят только салаги.

— Главное в этом деле, — любил повторять рыжий, — чётко представиться. Чтоб не было никаких дополнительных вопросов.

— Туполев! — бросал он патрулю быстро с бодрой наглостью. — Я. Ка… ве-че сорок ноль сорок.

И патруль усердно записывает: Туполев, ЯК-40…

Только полные идиоты требовали от него документы: штурман обладал монументальной внешностью, и его ужасные кулаки сообщали любому врождённое уважение к ВМФ!

Должен вам заметить, что страх перед своей фамилией, или, лучше скажем, бережное к ней отношение — это условный рефлекс, воспитываемый в офицере самой жизнью с младых ногтей: начиная с курсантских будней.

— Товарищи курсанты, стойте! — останавливал нас когда-то дежурный по факультету. — Почему без строя? Почему через плац? Почему в неположенном месте? Фамилии? Рота?

Этот дежурный у нас был шахматист-любитель. Страсть к шахматам у него была патологическая. Кроме шахмат он ничего не помнил и рассеянный был — страшное дело. А всё потому, что он в уме всё время решал шахматные кроссворды. Но главное: он был начисто лишен фантазии, столь необходимой офицеру. Полёта у него не было.

— Курсант Петросян, — прогундосил Дима, стараясь походить на армянина.

— Курсант Таль, — поддержал его Серёга.

Мне пришлось сказать, что я — Ботвинник, чтоб не выпасть из общего хора. Дежурный, ни слова не говоря, нас задумчиво записал и отпустил. Наверное, перед ним в этот момент явился очередной кроссворд.

Когда он доложил начальнику факультета, что у него Таль, Петросян и Ботвинник пересекли плац в неположенном месте, то наш славный старый волкодав воскликнул:

— Хорошо, что не Моцарт и Сальери! Твердопятов, ковырять тя некому, я когда на тебя смотрю, то я сразу вспоминаю, что человек — тупиковая ветвь эволюции. Ты со своими шахматами совсем дошёл. Очумел окончательно. Рехнёшься скоро. Что за армейский яйцеголовизм, я тебя спрашиваю? Прочитай ещё раз, я ещё раз эту музыку послушаю, и ты сам, когда читаешь чего-нибудь, ты тоже слушай, чего ты читаешь. Это иногда очень даже интересно. Ну, начинай!

И тот прочитал снова.

— Понял?

— Понял.

— Вот до чего дошло. Видишь? Мой тебе совет: забудь ты свои шахматы. Они ж тебя до ручки доведут. А теперь давай иди… Знаешь куда?

Тот кивнул.

— Вот и давай, двигай с максимально-малошумной скоростью, осторожненько, не заезжая в кусты. И не буди во мне зверя… Ботвинник…

Джоконда

Когда я пришёл на флот, я был такой маленький, пионер, не ругался матом, уступал дорогу девочкам, помогал старшим донести сетки… И вдруг — флот.

Я — робкое человеческое растение — увидел вот это вот в натуральную величину. Ай-яй-яй! В один миг можно прожить целую жизнь. Пропасть! Сразу же, в первый же день, — на камбуз!

Человека нельзя сразу на камбуз! Он умирает мучительно, человек; сначала — пионер, потом — «уступающий дорогу девочкам», потом умирают мультфильмы, «Что тебе снится, крейсер «Аврора»?»; человеческое растение корёжится и в конце дня ругается матом!

— Это… что?…

На меня посмотрели безумно, как на тёмную шаль.

— Это макароны по-флотски.

— Вот это… едят?!

— Не хочешь — не ешь!

В алюминиевой миске, давно приняв её форму, лежала серая, слипшаяся, местами коричневая, блестящая, как разрытая брюшина, масса, сверху жёлтыми бигудями кудрявилось сало, казалось, что всё это, вместе с миской, только что достали из брюха кашалота, успевшего всё ж полить это всё своим собственным соком.

Человек не знает, не хочет знать, что даже праздничное блюдо, попадая к нему в рот, больше не будет выглядеть так аппетитно, а пройдя все стадии увлекательного процесса, вообще может получиться навоз!

А на камбузе «праздничное — в навоз» происходит по нескольку раз в день! На сотне столов, в разделочной! в варочной! в зале! в мгновение — в мусор!

В разделочной на столах грязными, ленивыми потоками оттекает бордовое мясо. В варочной — «Давай! Давай!». В мойке в ванну ныряют тарелки, и ты за ними, с красными, толстыми, распаренными руками! Кошки! Крысы! Кошка сдуру — в котёл, её оттуда — чумичкой!

— Бачки-и-и!!!

На раздаче Джоконда ругается матом! А ты привык к женщине хрупкой, незнакомке, тебя воспитывали, воспитывали…

— Сынки-и-и!!! — кричит Джоконда. У неё не рот, а пещера! Сталактиты! Сталагмиты! Катакомбы! Её голосом можно валить деревья! Они сами будут вязаться в снопы!!!

У неё не раздача, а песня! Второе — на автомате; хлоп! шлёп! — поехало!

— Бачки-и-и!!! — Пустые бачки летят по полу!

— Сынки-и-и!!! — Не дай бог, не хватит второго, на том месте, где только что стояла Джоконда, будет стоять Анаконда!

А я был такой маленький, пионер, не ругался матом, не во! ро! вал! уступал дорогу девочкам, помогал доживать старушкам!…

Есть повесть поужаснее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…

Мамонтёнок Дима

О мамонтенке Диме не слышали? Ну, как его в тундре откопали, а потом в Англию к английской королеве повезли? Слышали, наверное. Нам о нём в автономке сообщили.

Дело в том, что наша подводная красавица всплывает иногда на сеанс связи: не совсем, правда, всплывает, просто подвсплывает и вытаскивает из-под воды антенну, на которую, с риском для жизни, принимается всякая всячина о жизни в нашей стране и за рубежом.

Почему с риском для жизни? А подводники всё делают с риском для жизни: всплывают, погружаются, ходят, бродят, дышат… и потом, при всплытии лодку могут обнаружить, а в боевой обстановке это равносильно её уничтожению.

Так что с риском для жизни всплываем, вытаскиваем из воды пипку, и из центра полётов нам сообщают, что в нашей стране зерновые собраны на восьмидесяти процентах площадей.

Но иногда сообщают что-нибудь этакое, например: «На орбиту запущены два космонавта и Савицкая. На завтра запланированы биологические эксперименты».

Информацию у нас подписывает командир и зам, после этого её вывешивают в третьем отсеке на средней палубе.

Когда вывесили про Савицкую, наши стали ходить кругами и очень плоско шутить. Некоторые до того опускались в своём безобразии, что изображали эти биологические эксперименты мануально, и при этом гомерически гоготали.

Зам тогда не выдержал и изменил фамилию «Савицкая» на «Савицкий».

Но вообще-то я вам должен сказать, что информацию из родного отечества мы очень любим: каждый день с нетерпением ждем; жаль только, что она доходит к нам часто по кускам: то срочное погружение помешает, то антенну зальет, то ещё что-нибудь…

Вот однажды вывесили: «Министр обороны США вылетел на…» — а дальше не успели принять. Так и вывесили, и зам подписал: ночь была, ему спросонья подсунули, а он и подмахнул.

Наши сначала изменили предлог «на» на более удобный предлог «в», а потом, вместо многоточия, написали то место, куда он вылетел.

Заму пришлось всё срывать. Хоть и не наш министр обороны, но всё-таки неудобно.

И тут мы принимаем известие насчёт мамонтёнка Димы, мол, отрыли его, отряхнули, и теперь он по Англии путешествует и английская королева его там наблюдает.

И решили наши люди среди радистов зама разыграть.

Дело в том, что зам у нас безудержно верил каждому печатному слову. Просто завораживало его.

Вот они и напечатали ему, что в нашей стране, известной своим отношением к материнству и детству, отрыли из вечной мерзлоты мамонтёнка, оживили его, назвали Димой и отправили его в Англию, чтоб побаловать английскую королеву.

Как только зам прочел про Диму, у него все мозги перетряхнуло: до того он обрадовался насчёт советской науки. Он даже бредить начал. С ума сошёл. Тронулся. Всё ходил и заводил соответствующие разговоры. Встанет рядом и начнёт вполголоса бубнить: «Мамонтёнок Дима, мамонтёнок Дима… Советская наука, советская наука…».

У нас потом вся автономка была уложена на этого мамонтёнка Диму: и тематические вечера, и диспуты, и концерты — всё шло под лозунгом: «Мамонтёнок Дима — дитя советской науки!».

Народ у нас на корвете подлый: все знали про Диму, все, кроме зама.

И что интересно: ну хоть бы одна зараза не выдержала. Ничего подобного: всю автономку все продержались с радостными, за нашу науку, рожами.

Когда мы пришли к родным берегам, зам тут же примчался в политотдел и сунул начпо под нос свой отчет за поход. А там на каждом листе был мамонтёнок Дима.

— Какой мамонтёнок? — остолбенел начпо.

— Дима! — обрадовался зам.

— Какой Дима? — не понимал начпо.

— Мамонтёнок, — веселился зам.

— Какой мамонтёнок?!

— Советский…

— М-да… — сказал начпо, — сказывается усталость личного состава, сказывается…

Зам потом радистам обещал, что они всю жизнь, всю жизнь, пока он здесь служит, будут плакать кровавыми слезами; на что наши радисты мысленно плюнули и ответили: «Ну, есть…».

Сатэра[4]

После автономки хочется обнять весь мир. После автономии всегда много хочется… Петя Ханыкин бежал ночевать в поселок. Холостяка из похода никто не ждёт, и потому желания у него чисто собачьи: хочется ласки и койки.

И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка — на пружины; и — одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о, господи!… Петя глотал слюни, ветер вышибал слёзы…

…И Морфей… Морфей придёт… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…

Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление: «В 24.00 двери общежития закрываются». Чья-то подлая рука подцарапала: «навсегда!». Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в в море — и всё! Амба! За три месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется: появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза… Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.

— Вот так в Америке и ночуют на газоне, — сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился. В окне стояло некое мечтающее, пятилапое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; под голубыми трусами, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые, по стойке «смирно», легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой; руки цеплялись за занавески, взгляд — за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлёпывало. Разумное никак не могло выбраться из припева: «Эй, ухнем!».

В окно полетел камешек. «Эй! На помосте!» Песня поперхнулась. «Эй» чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.

— Слышь, сатэра, — сказал Петя из-под фуражки, — брось что-нибудь, а то спать пора.

Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.

Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, упёрлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка; такая человеческая и такая беззащитная… Ыыыы-х! Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простынь, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дёргались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук. Ыыыы-х! Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!

И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперёд, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.

Всего один рывок — и сатэра, с криком: «А-а-а-а-м!», простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно и приземлился рядом с Петей. Всё. Наступила колодезная тишина.

Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звёзды космическим взглядом.

Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.

— Прости, мой одинокий кореш, сатэра, — воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, — что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги[5] нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.

Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.

Эх, ну что тут делать! И Петя вернулся. Кореш встретил его, как собака вернувшегося хозяина.

Скоро они топтались, как стадо бизонов: кореш взбирался на Петю, пытаясь при этом одной рукой во что бы то ни стало перехватить ему горло, а другой рукой дотянуться до подоконника, но, как только он выпрямлялся, откуда ни возьмись появлялась амплитуда. Амплитуда грозила его обо что-нибудь сгоряча трахнуть, и он малодушно сползал. Разъярённый Петя с разъярёнными выражениями поставил бедолагу к стенке. Но когда Петя влез к нему на плечи, бедняга сложился вдвое. Петя в отчаянии пытался с прыжка достать подоконник: спина у сатэры гнулась, как сетка батута. В конце концов энергия кончилась: они шумно дышали друг на друга, разобрав на газоне тяжёлые…

Вставшее солнце освещало притихшие улочки маленького северного городка, дикие сопки цепенели в строю. Далеко в освещённом мире маячили две странные фигуры: они уже миновали вповалку спящее КПП. Первая была задумчивой, а у второй из-под застегнутой доверху шинели виднелись мохнатые голые ноги, осторожно ступавшие в раскинувшуюся весеннюю грязь, — такие беззащитные и такие человеческие…

Весёлое время

Господи! Как мы только не добирались до своей любимой базы. Было время. Я имею в виду то самое славное время, когда в нашу базу вела одна-единственная дорога и по ней не надрывались автобусы, нет, не надрывались: по ней весело скакали самосвалы и полуторки — эти скарабеи цивилизации. По горам и долам!

Стоишь, бывало, в заводе, в доке, со своим ненаглядным «железом», за тридцать километров от того пятиэтажного шалаша, в котором у тебя жена и чемоданы, а к маме-то хочется.

— А мне насрать! — говорил наш отец-командир (у классиков это слово рифмуется со словом «жрать»). — Чтоб в 8.30 были в строю. Хотите, пешком ходите, хотите, верхом друг на друге ездийте. Как хотите. Можете вообще никуда не ходить, если не успеваете. Узлом завязывайте.

Только подводнику известно, что в таких случаях нам начальство рекомендует узлом завязывать. Пешком — четыре часа.

Мы сигналили машинам руками, запрыгивали на ходу, становились цепью и не давали им проехать мимо, ловили их, просили издалека и бросали им вслед кирпичами. Мы — офицеры русского флота.

— Родина слышит, Родина знает, где, матерясь, её сын пропадает, — шипели мы замёрзшими голосами и влезали в самосвалы, когда те корячились по нашим пригоркам.

Однажды влетел я на борт полуторки, а она везла трубы. Сесть, конечно же, негде, в том смысле, что не на что. Хватаюсь за борт и, подобрав полы шинели в промежность, чтоб не запачкать, усаживаюсь на корточки в пустом углу. Начинает бросать, как на хвосте у мустанга. Прыгаю вверх-вниз, как дрессированная лягушка, и вдруг на крутом вираже на меня поехали трубы. На мне совсем лица не стало. Я сражался с трубами, как Маугли. Остаток пути я пролежал на трубах, удерживая их взбрыкивание своим великолепным телом.

А как-то в классическом броске залетаю на борт и вижу в углу двух приличных поросят. Мы — я и поросята — взаимно оторопели. Поросята что-то хрюкнули друг другу и выжидательно подозрительно на меня уставились.

«Свиньи», — подумал я и тут же принялся мучительно вспоминать, что мне известно о поведении свиней. Я не знал, как себя с ними вести. Вспоминалась какая-то чушь о том, что свиньи едят детей.

Дёрнуло. От толчка я резво бросился вперёд, упал и заключил в объятья обеих хрюшек. Ну и визг они организовали.

А вот ещё: догоняем мы бедную колымагу, подыхающую на пригорке (мы — два лейтенанта и капдва, механик соседей), и плюхаемся через борт. То есть мы-то плюхнулись, а механик не успел: он повис на подмышках на борту, а машина уже ход набрала, и тогда он согнул ноги в коленях, чтоб не стукаться ими на пригорках об асфальт, и так ехал минут десять.

И мы, рискуя своими государственными жизнями, его оторвали и втащили. Тяжело он отрывался. Почти не отрывался — рожа безмятежная, а в зубах сигарета.

А вот ещё история: догоняем бортовуху, буксующую в яме, и, захлебываясь от восторга, вбрасываемся через борт, а последним из нас бежал связист — толстый, старый, глупый, в истерзанном истлевшем кителе. Он бежал, как бегемот на стометровке: животом вперёд, рассекая воздух, беспорядочно работая локтями, запрокинув голову; глаза, как у бешеной савраски, — на затылке, полные ответственности момента, раскрытые широко. Он подбегает, ударяется всем телом о борт, отскакивает, хватается, забрасывает одну ножку, тужится подтянуться.

А машина в это время медленно выбирается из ямы и набирает скорость, и он, зацепленный ногой за борт, скачет за ней на одной ноге, увеличивая скорость, и тут его встряхивает. Мы в это время помочь ему не могли, потому что совсем заболели и ослабели от смеха. Лежали мы в разных позах и рыдали, а один наш козёл пел ему непрерывно канкан Оффенбаха.

Его ещё раз так дёрнуло за две ноги в разные стороны, что той ногой, которая в канкане, он в первый раз в жизни достал себе ухо. Брюки у него лопнули, и показались голубые внутренности.

Наконец, один из нас, самый несмешливый, дополз до кабины и начал в неё молотить с криком: «Убивают!».

Грузовик резко тормозит, и нашего беднягу со всего маху бросает вперёд и бьёт головой в борт, от чего он теряет сознание и пенсне…

А раз останавливаем грузовик, залезаем в него, расселись и тут видим — голые ноги торчат. Мороз на дворе, а тут ноги голые. Подобрались, пощупали, а это чей-то труп. Потом мы ехали в одном углу, а он в другом. У своего поворота мы выскочили, а он дальше поехал. Кто это был — чёрт его знает. Лицо незнакомое. Вот так мы и служили. Эх, весёлое было время!

В динамике

Дружеский визит наших кораблей на Остров Свободы был в самом разгаре, когда наших моряков пригласили на крокодилью ферму. Это местная кубинская достопримечательность, которая даже участвовала в освободительной борьбе. Как-то американский десант десантировался прямо в то болото на ферме, где мирно доживают до крокодиловой кожи племенные гады.

Десантники владели приёмами каратэ, кун-фу и прочими криками «кей-я». Их сожрали вместе с парашютными стропами.

На ферме крокодилы воспитываются с сопливого детства до самого товарного состояния. Чудное зрелище представляет собой трёхметровая гадина; брось в неё палкой — и только пасть хлопнет, а остатки палки продолжат движение.

Но когда они греются на солнышке, то людей они почти не замечают, и можно даже войти за ограду. Наши попросились и вошли.

— Интересно, а какие они в динамике? — сказал штурман. — Я слышал, что крокодилы здорово бегают.

С этими словами он поднял палку и кинул её в спящего в пяти метрах от него типичного представителя.

Палка угодила представителю прямо в глазик. Крокодил в один миг был на ногах и с разинутой пастью бросился на делегацию.

В человеке заложена от природы масса невостребованных возможностей. Трёхметровый сетчатый забор вся делегация преодолела в один длинный прыжок. На сетке забора потом долго висел крокодил, так и не успевший добыть влёт нашего штурмана.

Перед делегацией извинились и на следующий день отвели их туда, где крокодилы ещё совсем маленькие. Штурману, как наиболее пострадавшему, даже предоставили возможность сфотографироваться с крокодилёнышем. Ему протянули гадёныша и проинструктировали, как его и за что держать.

Все построились перед фотоаппаратом в одну шеренгу. Штурман на первом плане. Перед самым снимком он посадил гадёныша к себе на плечо и улыбнулся. Все тоже улыбнулись. Это была последняя фотография штурмана со своим правым ухом. От щелчка фотоаппарата гадёныш подскочил и отхватил его штурману.

Дождь

Небо навалилось на крыши своей серой, ноздреватой, словно перезревшая квашня, грудью.

Слышится шелест листьев. Таких остреньких листьев. Кажется, ясеня. Охапки листьев. Вот одну подхватывает, ворошит ветер, и от этого рождается переливчатый звук; он то слабеет, то усиливается, кажется, что ветер и листья исполняют какую-то мелодию. Это дерево стоит у дороги. Оно видно из окна его комнаты. Он сам его посадил в детстве, а теперь оно вымахало выше крыши.

Неужели за окном действительно есть дерево с копной листьев? Иллюзия его существования была так велика, что он — один из спящих в комнате лейтенантов — выскользнул из-под одеяла и подошёл к окну. Никакого ясеня нет, разумеется. Показалось. Здесь тундра. Край земли. Какие тут ясени.

По стеклам бежали струйки. Некоторые бежали быстро, резво, иные замедляли своё течение, и сразу же возникало ощущение чего-то медицинского, анатомического: казалось, будто это движется лимфа. Ерунда, конечно. И тот лейтенант не мог всё это видеть, вернее всё это он, наверное, видел, но никогда так не думал. Да и думал ли он тогда? Скорее, чувствовал. Как животное. Кожей. Холодно, по ногам дует, зябко, на улице дождь, а к стеклам прилип чахоточный рассвет. Воскресенье. Выходной день. Лужи. Ветер, соединив усилия с каплями дождя, создаёт иллюзию шороха листвы. Вот, оказывается, в чём вся штука.

— Чего там? — скрипнув, заговорила раскладушка в углу.

— Дождь.

— Давай спать.

Это их первый выходной за три месяца. Тот, что стоит у окна, возвращается и втекает под одеяло. Постель уже успела остыть — влажная, противная, бельё несвежее. Нужно накрыться с головой, подышать, и тогда станет тепло. Сейчас одиннадцать утра, можно ещё поспать часик, а потом, когда окончательно рассветет, можно встать. Они имеют право поваляться. У них сегодня выходной; сейчас можно лежать не шевелясь, а сознание пусть бродит себе под закрытыми веками — и даже не бродит, а ворочается там светловатым комочком, а возможно, сквозь закрытые веки так виден рассвет? Может быть. Сегодня отдых. А потом они встанут. Они сегодня ночуют вдвоём в этой комнате. Впервые за три месяца в комнате, а не каюте без окон. Оттого-то так странно слышится за окнами дождь. Им дали здесь пожить. Пустили на время. Хозяева в отпуске. Вот они и живут теперь. Спят в кроватях. Они сварят себе на завтрак креветок. Пачку креветок и чай из огромных кружек, а заедят всё это изюмом. Красота. Можно принять душ, но это потом, когда захочется проснуться. Не сейчас. Вчера до того хотелось поскорей лечь, что он не помнит, как разделся. Спал так сочно, что правая рука онемела, сделалась каучуковой, бескостной куклой, и ухо тоже болело — отлежал.

А потом они пойдут погулять. Вокруг озера. Озеро в середине посёлка. Круглое, а вокруг него — дорожка. По ней все гуляют. Там они встретят знакомых. Ха! Знакомые, как же. Очень знакомые. До боли. Все они из одного экипажа. У них сегодня выходной. Командир дал.

«Здравствуйте! Отдыхаете?» — «А вы?». И сейчас же все начинают смеяться. Так, без причины. Просто хорошо. А гулять будут только они. Только они одни. Только их экипаж. Остальных жителей посёлка на улицу калачом не заманишь. Идёт дождь, и сквозь плащ предательски влажнеет спина. Наверное, так можно сказать. Остальные спят по домам, и только их экипаж, с женами, принаряженный, будет кружить вокруг озера под дождём, будет встречаться друг с другом, всхохотнув, здороваться.

— Здравствуйте! Гуляете? Давно не виделись.

Действительно, давно.

Когда лежишь, то хорошо отсчитываются минуты и день так долог. Хочется належаться. Господи, какое счастье, что можно так безалаберно обращаться со временем — растягивать минуты. Для этого нужно только твердить себе: «Ничего не нужно делать. Никуда не надо бежать». Вот блаженство! И минута увеличивается, растягивается, её можно почти что потрогать, ощутить. А можно, лежа, смотреть, как движется стрелка на часах. Прошло пять минут, ещё пять. А потом в душу будто бы втыкают тоскливую тростиночку, и становится так невыносимо, словно ты плачешь, а ветер в лицо, и ты рывком поворачиваешься, защищаясь от ветра, и где-то в шее, у основания, заныли мышцы, оттого что ты так быстро, рывком повернул голову. И вдох, словно всхлип. Но от этого можно избавиться. Нужно вспомнить что-нибудь. Представить себе, скажем, зелень, цветы, солнце. Закрыть глаза и направить самого себя туда глубоко, далеко внутрь. Там хорошо.

А вечером они возьмут бутылку и пойдут в гости. К кому-нибудь, у кого есть жена. Чтоб не готовить самим. Но это вечером. Хороший будет день.

После обеда

Шифровальщик с секретчиком, ну и идиоты же! Пошутить они вздумали в обеденный перерыв, набрали ведро воды, подобрались в гальюне к одной из кабин и вылили туда ведро сверху. А там начальник штаба сидел. Они этого, конечно же, не знали, а в соседней кабине минёр отдыхал. Тот от смеха чуть не заболел, сидел и давился. Он-то знал, кого они облили.

Вылили они ведро — и тишина. Начштаба сидит, тихонько кряхтит и терпит. А эти дурни ничего лучше не придумали — «эффекту-то никакого», — как ещё одно ведро вылить. Минёр в соседней кабине чуть не рехнулся, а эти вылили — и опять тишина.

Постояли они, подумали и набрали третье ведро.

Двери у нас в гальюне без шпингалетов, их придерживать надо, когда сидишь, а начштаба после двух вёдер перестал их придерживать, и двери открылись как раз в тот момент, когда эти придурки собирались третье ведро вылить. Открылась дверь, и увидели они мокрого начальника штаба, сидящего орлом. Когда они его увидели, их так перекосило, что ведро у них из рук выпало. Выпало оно и обдало начштаба в третий раз, но только не сверху, а спереди. Подмыло его.

Он так орал на них потом в кабинете, куда он прошёл прямо с толчка и без штанов, что просто удивительно. Я таких выражений никогда ещё не слышал.

А минёра из дучки вывели под руки. Он от смеха там чуть не подох.

Про кишки

Русские забавы. Знаете ли вы, что такое русские забавы? Это когда кто-то согнутый пополам собирает во время приборки что-то с полу и стоит так, что самой верхней точкой у него является «анус» (изучай латынь); необходимо ткнуть его ногой в этот «анус». Ткнувший должен немедленно бежать, ибо за ним на расстоянии прыжка следует тот, кого ткнули, — дикий, как ирокез. Первый, бегущий с быстротой молнии минует входные двери, разделяющие кубрик на две равные половины, и закрывает их, а в этот момент кто-то другой, мгновенно учуяв ситуацию, наклонно ставит за дверью швабру. Одичавший рвёт на себя дверь и бросается. Швабра падает и попадает ему в живот или ниже куда-нибудь. В финале все падают, держась за что-нибудь.

А хорошо ещё проснуться утром и обнаружить, что рядом с тобой на подушке мирно дремлют твои собственные ботинки с запахом свежеснятой с ноги кирзы, а на спинке койки на расстоянии вытянутого пальца от носа висит грязнющий носок типа «карась».

Тем, кто любит, раздевшись и вымыв ноги на ночь, с прыжка спиной попадать в коечку, хорошо бы под сетку коечки поставить баночку, сиречь табуреточку. Тогда, прыгнув, они в спине выгнутся и всем телом — пятки направились к голове — опояшут эту баночку. (Интереснее всего в таких случаях наблюдать его лицо. Следы глубокого изумления останутся при нём на всю жизнь.) А можно ещё снять сетку койки, а потом наживить её слегка на спинки. Койка стоит как живая. Завалившийся в неё, с улыбкой предвкушающий сладостный сон в доли секунды оказывается вместе с сеткой на полу, а на него с обеих сторон задумчиво и медленно падают спинки.

Вот теперь, когда вы уже достаточно подготовлены к восприятию русских забав, мы вам и расскажем про кишки.

Суббота. Большая приборка. В кубрике на втором ярусе двухъярусной койки на животе, ягодицами в проход лежит курсант Серёга — неловкий коротковатый малый — таким так и тянет для бодрости дать подзатыльник. Он только что протирал плафон. Серёга не просто лежит на животе, он слезает со второго яруса на пол, вернее, пытается это сделать, для чего, болтая ногами, он пытается достать до первого яруса. На флоте, если один мучается, то минимум трое наблюдают и украшают чем-нибудь его мучения.

И за Серёгой тоже наблюдали. Один из наблюдателей, подставив вертикально под Серёгу швабру, — этот неизменный инструмент для шуток — крикнул ему истошно: «Серёга, прыгай!» Если военнослужащему вот так неожиданно над ухом крикнуть: «Прыгай!», он прыгнет. Серёга прыгнул и попал на кол. В таких случаях писатели пишут: «Раздался ужасный крик».

Но зря вы про нас думаете плохо: весь кубрик бросился на помощь.

Если у нас на флоте с товарищем случается неприятность подобного рода, все бросаются ему на помощь, все как один человек. Над Серёгой, в конце концов потерявшим сознание, сгрудилась толпа. Что делают на флоте, если у товарища, я извиняюсь, сзади торчит что-то длиной в полтора метра? На флоте тянут. Пять человек схватили Серёгу, остальные — его швабру и стали тянуть. Если сразу не вынимается осторожными рывками, то силу рывков необходимо увеличить. От этих рывков Серёга ещё глубже терял сознание. Наконец палку решили отпилить; самые глупые пытались её сначала сломать о колено. Палку отпилили и Серёгу вместе с тем, что у него осталось торчать, положили на простынь и отнесли в санчасть.

Дежурная медсестра Сонечка сидела и плакала изумрудными глазами. Дежурный врач ушёл на обед, и Сонечка осталась единственной на всю санчасть прислужницей милосердия. Перед ней лежал платок, куда, побродив по щекам, стекали слёзы. Сонечка шумно тянула носом, отчего влага на щеках её шла рябью, изменяя направление. Эпизодически Сонечка вздыхала и оглушительно сморкалась на весь коридор. Она оплакивала любовь.

Сонечка не сразу смогла понять, что от неё хотят, когда перед ней на белой простыне, как рождественский кабан, появился Серёга с палкой. Сонечка потрогала пальчиком палку и удивилась.

Ей наперебой начали объяснять, что личный состав кубрика здесь не при чём, что стояла где-то палка и рука судьбы взяла Серёгу за шиворот и надела его на эту палку, и вот теперь он здесь с нетерпением ожидает, когда же он будет без палки. Сонечка ещё раз потрогала палку и ещё раз ничего не поняла.

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

Он знает цену золоту, но выше ставит дружбу, а всего выше – долг перед Родиной. Верует в Господа, но...
Проснувшись в день своего тридцатилетия, Йозеф К. оказывается внутри бюрократической судебной машины...
Тайны Синих лесов не дают покоя герцогу Ангулемскому, он жаждет новых артефактов и успокоится, лишь ...
Четыре несчастных случая – в Нью-Йорке, Денвере, Париже и Берлине....
Темна и тиха летняя ночь в Царствии Иггровом!...
Ничего себе дельце свалилось на голову Даши Васильевой – она должна найти… шубу. Правда, манто не пр...