Крушение столпов Дрюон Морис

В узкой щелке глаз барона полыхнул багрянец. В полой бронзе занялось пламя.

– Если ваша мать хотела во что бы то ни стало выйти замуж за ничтожество, лучше бы уж нашла себе герцога! – воскликнул он. – Да и вообще, моя невестка могла взять себе кого угодно, но Де Воос… Де Воос… с чем это едят? Какой вес придает его фламандской фамилии эта никчемная частица! Госпожа Де Воос! – произнес он, пожимая гигантскими плечами и забывая о том, что дворянство банкирской семьи Шудлер существует лишь со времени царствования Фердинанда II.

Аппетит у детей был совершенно испорчен. Напрасно дворецкий подносил им на тяжелых блюдах груды кушаний, над которыми, как от ладана, поднимался душистый дымок. Это была одна из новых причуд исполина: он требовал от поваров невиданного изобилия в меню. Сам он накладывал себе чудовищные порции и накидывался на них с жадностью ненасытного обжоры. Но дети заметили, что он отсылает тарелки, на три четверти полные.

– Ну хорошо, давайте лучше есть, – сказал он.

– Спасибо, дедушка, уверяю вас, я не голодна, – еле слышно отозвалась Мари-Анж.

В горле у нее стоял ком, и она не была уверена в том, что сумеет сдержать слезы, пока не кончится обед.

– Конечно, я понимаю: вы думаете о вашем отце, бедные мои малыши, – снова заговорил барон, продолжая лить им на раны яд. – Да! Жаль, что вы не успели его узнать получше! Достойнейший был человек! И как он вас любил!

Из глаз Мари-Анж неожиданно полились слезы и жемчужинками покатились по щекам. Однако ком, застрявший в горле, не стал от этого меньше.

Мисс Мэйбл, не решаясь выразить осуждение, языком отлепила губы от зубов.

Жан-Ноэль боялся взглянуть на сестру: он чувствовал, что и сам вот-вот расплачется. Однако к его горю примешивалась надежда на еще неясную, но упоительную месть. Разве не найдется способа убить этого мерзкого господина Де Вооса, который собирается отнять у него мать? Или, может, запугать его? Каждый день посылать ему письма с угрозами! Грела Жан-Ноэля также мысль о побеге, и он представлял себе, как мать с трагическим выражением лица повернется к Де Воосу со словами: «Мой сын уехал. Из-за вас!»

– Да, хорошего она ему нашла преемника, – снова заговорил барон Шудлер. – Уж если брать кого-то без роду без племени, так у нее был Симон Лашом, я двадцать раз говорил ей об этом. Вот вам пожалуйста, человек, который начал с нуля. А доберется до больших высот, и все потому, что его сделал я. Видали: со вчерашнего дня он – депутат. Прошел на выборах с первого тура, без перебаллотировки… Хоть тут я получаю удовлетворение.

Внутренняя ярость Жан-Ноэля перекинулась на Симона Лашома. Жан-Ноэль питал отвращение к этому невзрачному, неказистому человеку со стесанным подбородком и волосатыми пальцами. Отвращение к Лашому было тем сильнее, что во время трех обедов из четырех исполин ставил его внуку в пример; одного этого уже было достаточно, чтобы Жан-Ноэль возненавидел кого угодно, будь то Гинмер, Тюренн[5] или сам Наполеон.

Жан-Ноэль задался вопросом, а любит ли он вообще кого-нибудь. Он не любил своего деда – это ясно, – хотя сегодня подспудно чувствовал себя его союзником против господина Де Вооса. Не любил он и бабушку Ла Моннери – она была костлявая, властная и глухая. Не слишком он любил и Маб – насквозь фальшивая и никогда их не защищает. Не любил своего курчавого товарища с толстым задом и не любил никого из преподавателей. А маму?.. Да, но теперь он не мог уже ее любить… теперь, когда между нею и этим человеком будет происходить то, что ему так хотелось бы подглядеть у парочек – в скверах или в спальнях…

Жан-Ноэль утвердился в мысли, что любит он только свою сестру и что они одни во всем мире. Ему захотелось встать, крепко обнять ее и успокоить, то есть поплакать вместе с ней.

А исполин тем временем, не прекращая катать несуществующий хлебный шарик, продолжал свой монолог:

– Лашом – верный человек, на которого при любых обстоятельствах можно рассчитывать, ибо он всем мне обязан. А знаете ли вы, дети мои, что его место стоит мне триста тысяч франков? Но зато теперь в этой партии у меня есть свой человек. Хотя какая партия, кроме разве что революционеров, могла бы в чем-либо мне отказать?.. Впрочем, даже и революционеры! – сказал он, усмехнувшись, после небольшой паузы. – Я уверен, они стоят дешевле других, потому что не привыкли к деньгам. На их беду, мы в них не нуждаемся – это-то их и злит… Ничто не может устоять против силы – вы еще это поймете, – как ничто не может устоять против денег.

Он продолжал разглагольствовать, подталкиваемый настоятельной потребностью слушать самого себя, свое обращение – вот уж абсурд – к аудитории, на шестьдесят лет моложе его.

– Ничто никогда не могло устоять против моей воли, потому что за мной всегда была сила и деньги… Ничто и никто, даже…

Он хотел сказать «мой сын», и черная нить его взгляда скользнула по пустому креслу, обещанному Жан-Ноэлю. Однако ему удалось сдержаться, и, выразив иносказательно обуревавшие его чувства, он заключил:

– Я ведь вроде Петра Великого.

В эту минуту доложили о Симоне Лашоме, который принес своему патрону и покровителю первые отклики на одержанную победу.

– Да-да, вот на кого вы всегда можете рассчитывать, – машинально повторил барон Ноэль.

Затем его лицо слегка расслабилось, свет в узких щелочках глаз потускнел, словно бронза наполнилась пеплом.

– Бедный ваш отец тоже хотел стать депутатом, – сказал он.

Мари-Анж без всякой связи с последними словами разрыдалась. Это наконец прорвался тот комок в горле, доставлявший ей невыносимое страдание. Девочка положила салфетку и, извинившись, вышла.

– Но ты-то, я надеюсь, не заплачешь? – спросил исполин, глядя, как у Жан-Ноэля задрожали густые ресницы и опустились уголки губ. – Мужчины не плачут. А тем более Шудлеры. Никогда!

Барон Ноэль проглотил обжигающий кофе, поднялся, подошел к мальчику и, положив тяжелую руку на его хрупкое плечо, сказал:

– Когда-нибудь ты вспомнишь. И когда-нибудь скажешь: «Был у меня дедушка, который не вовремя родился, – в другую эпоху он мог бы строить города, создавать промышленность, обогащать целые провинции. Словом, мог бы творить историю». Давай, малыш, желаю тебе до меня дотянуться, но, боюсь, не выйдет.

И, заполнив собою весь проем двери, он прошел навстречу гостю.

Через несколько минут, сидя в «роллс-ройсе», пока Мари-Анж промокала влажным платком лицо, чтобы не приезжать в школу с заплаканными глазами, Жан-Ноэль сказал:

– Тебе не кажется, что дедушка немного тронулся?

Но он прогнал эту мысль, едва произнеся ее вслух. Нет! Человек, имеющий такую превосходную машину, окруженный такими вышколенными слугами, способный заплатить триста тысяч франков за место в парламенте, как другие платят за место в театре (о чем Жан-Ноэль не преминет похвастать перед своими товарищами: как-никак тоже утешение), такой человек уж точно не может тронуться.

11

Было решено, что свадьба состоится в Моглеве, в домашней часовне, в присутствии лишь нескольких близких и что в газетах о ней объявят только после бракосочетания.

«В двадцать лет в этом есть своя прелесть – предстать женихом и невестой, но в нашем возрасте собирать триста человек, чтобы ставить их в известность о том, что вечером… Нет, это просто смешно».

У Жаклин была уже когда-то пышная свадьба, и ей не хотелось вновь проходить через мэрию и церковь, где она сочеталась с Франсуа.

Габриэль, со своей стороны, мог опасаться в Париже какой-нибудь выходки Сильвены.

«В самом деле, я поступил с малышкой достаточно жестоко, – говорил он себе. – А что было делать? Ведь счастье одних всегда зиждется на несчастье других».

Габриэль был счастлив. Он по-прежнему жил у своего друга Жилона. Но большую часть времени проводил в Моглеве и каждый вечер, возвращаясь в Монпрели на новой машине, которую он только что приобрел на деньги, взятые в «долг» у Жаклин, глубоко вдыхал свежий деревенский воздух и испытывал такой прилив сил, какого не помнил. «До чего же красиво колышутся ветви! Ах! Почва, земля! Вот в чем истина!.. Никто не поверит, что я женился не на деньгах. Ну и что! Пусть думают что хотят: мы-то с Жаклин знаем, как оно на самом деле. Боже мой, я совсем забыл ей сказать…»

Находилась всегда тысяча вещей, которые Габриэль забывал сказать Жаклин; но для этого у него будет завтра, и послезавтра, и вся жизнь. Внезапно его существование наполнилось смыслом. «Подумать только, ведь я так часто задавался вопросом, что я делаю тут, на земле. Теперь я знаю, знаю, во имя чего я живу».

И до поздней ночи он мучил Жилона, который буквально засыпал на ходу. Габриэль говорил не умолкая и незаметно для себя проглотил одну за другой несколько рюмок марка[6].

Однако по мере того, как приближалась церемония, Жаклин становилась все сдержаннее и все больше нервничала.

– Хотите, мы все отменим? Не пойдем под венец, если вы считаете, что не следует этого делать, – едва сдерживая гнев, но не теряя достоинства, за день до свадьбы сказал ей Габриэль. – Можно еще подождать.

– Ах нет, не сердитесь на меня, Габриэль, – отозвалась Жаклин. – Но поймите, я как лошадь, которая получила травму, когда ее впервые загнали в фургон, и теперь она инстинктивно боится снова туда заходить – вот и все.

На самом деле это означало: «А может быть, на мне лежит печать. Может быть, я шагаю навстречу новому горю…»

– Я очень хорошо понимаю, – серьезно проговорил Габриэль. – И хотел бы, чтобы вы знали, что я уважаю, насколько это возможно, ваши… как бы это сказать… ваши воспоминания. И я никогда не стану настаивать на том, чтобы вы забыли даже вашу печаль.

– Простите, Габриэль, но даже если бы вы попросили меня об этом, я бы не могла, – сказала она, грустно пожав плечами.

На какое-то мгновение они умолкли.

– Я знаю, что вы часто думаете о Франсуа, – вновь заговорил Габриэль, – так оно и должно быть. И никогда этого не скрывайте. Это человек, который, судя по тому, что мне рассказывали вы и другие, вызывает у меня величайшее восхищение.

– Спасибо, – промолвила она, дотронувшись до его руки.

Она почувствовала, что готова расплакаться. Предрасположенность к слезам, появившаяся у нее в последнее время и объяснявшаяся, может быть, тоскою плоти, выводила Жаклин из себя.

Впервые в разговоре с Жаклин Габриэль назвал ее первого мужа по имени, вместо туманных перифраз, которыми обходился до сих пор. Притом говорил он вполне искренне.

Они медленно шли бок о бок по парку. Несколькими минутами позже, когда мысли Габриэля приняли другое направление, он неожиданно поймал себя на том, что в мозгу его крутится фраза: «Водворяется мертвец».

– Как вы зло вдруг на меня посмотрели, Габриэль! – воскликнула Жаклин.

– Нет-нет, отнюдь… просто я думаю… обо всем, что нас разделяет… о моей бедности… и задаюсь вопросом, имею ли я право, ведь вы…

Это была его обычная и почти бессознательная хитрость: лишь только он чувствовал свою зависимость от Жаклин, тотчас заводился разговор о бедности.

Жаклин подняла руку, будто желая закрыть ему рот.

– Прошу вас, Габриэль, мы сказали уже по этому поводу все, что нужно было сказать. Моего личного состояния вполне хватит на двоих, и я никому не должна давать отчет. Для меня в самом деле большое счастье иметь возможность обеспечить вам безбедное существование – вы же не можете иначе в полной мере проявить свои способности… И разве я уже не доказала вам этого? – тихо добавила она с улыбкой, намекая на чек Сильвене…

Этому высокому, крепко сложенному человеку с мужественным лицом суждено было внушать женщинам желание всячески его оберегать – вплоть до оплаты его долгов своим соперницам… Уязвимым местом Де Вооса было отсутствие денег, и, залечивая эту рану, женщины стремились взять над ним реванш, закрепить обладание им.

На сей раз Габриэль дотронулся до руки Жаклин и прошептал:

– Спасибо.

Они посмотрели друг на друга.

«Как я могу существовать без женщины, которая так много мне дает и с такой деликатностью…» – думал Габриэль. «Как могла я обходиться без него, насколько же он искренен, он уже заполнил пустоту в моей душе и стал моим самым близким другом», – думала Жаклин.

– А ведь когда я в первый раз вас увидела, вы мне не слишком понравились. И даже показались неприятным, – произнесла она вслух.

Она не погрешила против истины, но то ощущение, которое возникло у нее как попытка защититься от тотчас вспыхнувшего волнения, было ей неприятно.

Они вместе рассмеялись.

– Дорогой мой, – прошептала Жаклин.

И ее маленькая, породистая, с тонкими изящными пальцами рука потянулась к красивой, с большими светлыми ногтями руке Габриэля.

Они были действительно счастливы.

И все же обоим хотелось, чтобы время, отпущенное на помолвку, поскорее прошло, словно каждый подсознательно страшился какой-то катастрофы.

Настало утро свадьбы.

Глядя на себя в длинное узкое зеркало, занимавшее угол гардеробной, Жаклин испытала приятное удивление. На ней было очень простое дневное бирюзовое платье. Но оно было яркое.

«Оно мне очень идет, – подумала она. – И выгляжу я совсем еще молодо».

Последние восемь лет в ее семье одна кончина следовала за другой – смерть отца; смерть мужа; смерть дяди-генерала; смерть барона Зигфрида, деда Франсуа; смерть другого дяди, Жерара де Ла Моннери, дипломата; смерть свекрови, баронессы Адели, – и потому Жаклин не переставала носить траур.

– Видишь ли, дитя мое, в наших семьях, – сказала ей однажды двоюродная бабушка, герцогиня де Валлеруа, – начиная с двадцати пяти лет нужно заказывать себе только черные платья.

И вот судьба подарила Жаклин передышку, вновь дала ей право на радость, на разнообразие, на светлые тона.

Жена Флорана, помогавшая Жаклин одеваться, без умолку трещала за ее спиной, не в силах преодолеть волнение, какое охватывает старых слуг, когда в жизни их хозяев происходят важные события.

– Ах! Какая же радость, что в замке будет наконец молодой хозяин, а то госпожа баронесса все одна да одна. Вот и потом Лавердюр частенько говорил Флорану, что в команде нашей не хватает молодого хозяина, который и охотиться умел бы, и вообще во всем помогал.

Внезапно Жаклин посмотрела на свою руку и вздрогнула. Она не сняла обручального кольца. «Ужас какой, – в страхе подумала она, – я чуть не явилась с ним к алтарю!..» С того далекого дня, когда Франсуа надел его ей на палец… «Четырнадцать лет и десять месяцев… мы выходим из Сент-Оноре д’Эйло… все боялись, как бы не пошел дождь, но он не пошел… большая полосатая маркиза над папертью… Я как сейчас все это вижу… нет, нельзя сейчас об этом думать…» Она осталась без кольца один-единственный раз – совсем недавно, утром, когда ювелир снимал мерку, впрочем не изменившуюся, для нового кольца.

«А почему я не могу носить оба? – мелькнуло у нее. – Да нет, я этого не сделаю. И потом, наверняка это будет неприятно Габриэлю… Франсуа, обещаю тебе, я отдам переплавить оба наших кольца и сделаю из них одно, с которым никогда не буду расставаться».

Она перечитала письмо, которое написал ей Франсуа за несколько минут до смерти и которое она, как святыню, всегда носила с собой в черном бумажнике. Почерк был нервный, торопливый, знаки препинания отсутствовали.

«Жаклин заклинаю тебя жить заклинаю тебя быть счастливой. Я уверен есть на свете мужчина способный занять рядом с тобою место которое я недостоин более занимать…» (Профессор Лартуа сказал, что «такой оборот чертовски показателен».)

Жаклин поцеловала письмо и благоговейно его сложила.

«Видишь, Франсуа, я слушаюсь тебя, – подумала она. – И выполняю твою волю. Я уверена, что Габриэль понравился бы тебе, что он тот, кого ты указал».

И тут тоже, как и с переплавкой колец, она чувствовала, что ищет отговорку, ложное оправдание своему поступку.

Старый маркиз де Ла Моннери должен был сопровождать племянницу к алтарю. Но Жаклин сама вела слепца через маленькую темную часовню, переделанную около 1830 года под псевдоготический стиль.

Габриэль в последний раз надел свой великолепный красный доломан спаги, украшенный всеми орденами. Он только что подал в отставку.

– Мне захотелось обязательно надеть его, – шепнул он Жаклин, – потому что он привел меня к вам.

Габриэль, случалось, проявлял совершенно неожиданное ребячество, которое легко могло сойти за душевную тонкость.

Майор Жилон ликовал, стоя среди свидетелей. Он считал себя виновником происходящего и не скрывал этого.

Среди гостей было несколько родственников, несколько крупных и мелких помещиков, живших по соседству, а впереди всех слуг тихонько вытирали глаза госпожа Флоран и госпожа Лавердюр.

Для придания большего веса церемонии и во искупление былых грехов перед дарохранительницей темнела фигура отца Будре. Доминиканец, обративший в свою веру Жаклин и спасший ее от безумия, а может быть, и от смерти в первые трагические месяцы ее вдовства, прибыл из Парижа, чтобы благословить этот союз, который означал полное выздоровление его подопечной и возвращение ее к нормальной жизни.

Святой отец испытывал чувство удовлетворения, смешанное с некоей меланхолической грустью, – он благополучно довел Жаклин до окончания пути, по которому ее когда-то направил.

«Хорошо ли все у них пойдет? – думал он. – Да нет, они любят друг друга, сразу видно».

В его жестах было столько природного величия, что казалось, он совершает посвящение.

Жаклин то и дело вскидывала глаза на Габриэля – он стоял к ней в профиль, слегка сжав губы. И вдруг ей показалось, что на лицо Габриэля словно наложилось зыбкое очертание лица Франсуа, и, как и в первый раз, она едва не лишилась чувств, но не от волнения, какое испытывала сейчас, а лишь от воспоминания о былом волнении.

«У меня же было тогда предчувствие, что произойдет несчастье», – промелькнуло у нее в мозгу.

«Неужели она думает о… прошлой свадьбе?» – стучало в голове у Габриэля.

Отец Будре протянул лежавшие на подносе обручальные кольца, охватывая пару внимательным и глубоким взглядом.

12

На регистрационной карточке «Павильона Севинье» в Виши – это была их первая остановка по пути на юг – Габриэль впервые расписался: «Граф Де Воос». Жаклин прекрасно знала, что большой перевернутый шеврон на гербе, который изображен у Габриэля на перстне с печаткой, означает не принадлежность к высокому роду, а разве что первую букву его имени. Тем не менее, промолчав, она как бы одобрила этот поступок нового мужа. «В сущности, девяносто девять из ста титулов, которые носят сегодня, употребляют лишь из вежливости», – думала она. И в любом случае она предпочитала именоваться «госпожой графиней», а не просто «госпожой».

Главное, она испытывала великую радость от того, что не пришлось заполнять регистрационную карточку самой и что рядом с нею был мужчина, взявший на себя ведение всех дел. Ее несколько унизительному положению одинокой женщины наступил конец.

– Пойдемте вымоем руки и тут же спустимся ужинать, – сказал Габриэль, – а то уже очень поздно.

За едой, сидя в глубине почти пустого зала, Жаклин вдруг заметила:

– Но почему мы говорим так тихо? Нам же нечего прятаться.

– В самом деле, – отозвался, рассмеявшись, Габриэль. И, взяв из ведерка бутылку шампанского, наполнил бокалы.

Когда они вернулись в свой номер, обставленный жемчужно-серой мебелью – подделкой под Людовика XVI, – Габриэль, прямо с порога, заметил стоявшую на ночном столике фотографию Франсуа.

Лицо Габриэля стало жестким и застыло, прекрасные светло-карие, с большими зрачками глаза на мгновение почернели. Не говоря ни слова, он прошел в свою комнату.

«Что мне делать? – раздеваясь, размышлял он. – Нужно тотчас это пресечь. Но если я прямо сейчас устрою сцену, она, насколько я ее знаю, взорвется. Глупо же с первых минут начать ссориться из-за другого. Скажу ей об этом завтра. А! Вообще-то, плевать я на все хотел!»

Но он чувствовал, что зря не высказал своего недовольства сразу и позволил Жаклин одержать над ним верх.

Жаклин, в свою очередь перехватив взгляд Габриэля, подумала: «Какая же я дура. Надо было все-таки сообразить. Что теперь делать? Убрать фотографию в чемодан? Но это будет еще хуже для всех троих. Вот чего я боялась! Придется отказаться от всего, что мне было дорого».

Когда Габриэль вернулся в спальню, умывшись и немного расслабившись, он заметил, что фотография уже лежит на туалетном столике, прикрытая, будто невзначай, разными мелочами.

Габриэль три недели выдерживал пост, что было для него большим достижением. Но он считал необходимым как бы очистить плоть.

И он отдался страсти торопливо и неистово.

Жаклин сразу побежала в ванную. Она еще чувствовала кожей объятия Габриэля.

«Естественно, глупо было бы тотчас обзаводиться ребенком, – думал он, ожидая ее. – С Франсуа она забеременела сразу же. Забавно, но с любой другой женщиной я бы первый сказал: „Ты что же, не хочешь вставать, малышка?“ А тут я об этом и не вспомнил».

Когда она вернулась, он курил.

«Совсем как Франсуа», – подумала она.

Габриэль почти сразу снова овладел ею; на этот раз он не торопился, и Жаклин познала блаженство.

Когда затем он взглянул на нее, глаза ее были закрыты; слезы ручьем текли из-под сомкнутых век, и она большим усилием воли сдерживала рыдания.

Габриэль почувствовал, как его затопляет гордость.

– Простите, простите меня, – прошептала Жаклин. – Я совсем глупая, правда? Но все это было так давно.

И слова «так давно» тотчас убедили Габриэля в том, что Жаклин снова вспоминает Франсуа. Он знал, что первое соприкосновение с незнакомым телом неизбежно вызывает в памяти, пусть едва уловимое, воспоминание о том, с кем были связаны долгие месяцы, а то и годы привычных отношений. И тому, у кого это сопоставление невольно возникает, кажется, что он изменил.

Да разве сам Габриэль не вспомнил в этот момент ненасытность Сильвены, ту дрожь, что еще долго потом пробегала по ее телу, не представил три пучка пламени – в низу ее живота и под мышками – три вершины адского треугольника? Разве мог он не сравнивать запахи?

Он разглядывал сквозь легкую ночную сорочку, не снятую из стыдливости, тело Жаклин, тонкую, прозрачную кожу у ключиц.

Грудь ее после двух родов немного расплылась.

«А я шлялся по борделям и вожжался с берберийками», – подумал Габриэль.

– Вы собираетесь вечно держать возле себя эту фотографию? – неожиданно спросил он, хотя обещал себе этого не делать.

– Нет, простите меня, Габриэль, – ответила Жаклин, взглянув на него страдальческими глазами. – Я сразу почувствовала, когда мы вошли… Но не я тут виновата: чемодан разбирала горничная. И вытащила… рамку, не зная… Если бы я делала это сама, я бы… – Она говорила совершенно искренне.

– Но все-таки вы взяли ее с собой! – сказал Габриэль.

– Послушайте, дорогой, я думала, что мы с вами условились…

– Да-да, разумеется, – бросил он. – У меня нет никаких оснований просить вас не брать с собой этой фотографии. Все в высшей степени объяснимо.

И он снова почувствовал, что совершил важную тактическую ошибку, пойдя на такую уступку. Он не мог избавиться от мысли: «Вечно уступать».

Однако у него была причина избегать ссоры. Подспудная тревога, не оставлявшая его в последние недели, о возможной физической несовместимости с Жаклин рассеялась в первую же ночь.

– И потом, я должна вам сказать, – еле слышно добавила Жаклин, – что, если бы Франсуа не умер, мы никогда не узнали бы друг друга… то есть… не стали бы близки, как сейчас.

«Естественно!» – подумал Габриэль, не замечая, что тем самым она ставит его на второе место, а он с легкостью на это соглашается.

Ибо он-то был жив и потому считал себя победителем.

Легко, дрожащим пальцем Жаклин провела по розовой полоске, разрезавшей по всей длине, как большой ломоть хлеба, левое предплечье Габриэля. У Франсуа такая же нежная, более светлая, чуть припухлая с обеих сторон отметина шла по правому боку – след от осколка снаряда.

– Решительно, мне суждены мужчины, отмеченные шрамами, – с улыбкой прошептала Жаклин.

С тех пор, куда бы они ни ехали, Жаклин всюду брала с собой и держала в спальне фотографию Франсуа; она только вставила в ту же рамку портреты двух своих детей, которые частично перекрывали изображение отца.

Однако глаза покойного всегда виднелись над детскими лицами.

Глава II

Театр Де Де-Виль

1

Симон Лашом застегивал пуговицы на манжетах, стоя у камина, обрамленного двумя маленькими колоннами из зеленого мрамора.

Потолки в квартире были низкие, как в большинстве домов на Левом берегу. Окна комнат, где жила Марта Бонфуа, выходили на набережную Малаке. По другую сторону раздвинутых занавесей на Сену опускался туманный вечер, какой бывает обычно в конце сентября, обертывая ватой Лувр и окружающие его сады.

Комната, где новоиспеченный депутат неспешно заканчивал одеваться, освещенная мягким светом, с камином в виде миниатюрного античного храма, внутри которого на подставках с медными шишками горели короткие поленья, походила на маленький теплый, излучающий счастье камень с выдолбленным в нем альковом.

Симон Лашом знал, что, выйдя сейчас на улицу, он посмотрит на окно Марты глазами, исполненными и нежности, и гордости. Он вспомнил ту ледяную ночь, восемь лет назад, когда, возвращаясь из дома поэта Жана де Ла Моннери, где присутствовал при его кончине, он шел пешком по пустынной в тот ночной час набережной, чувствуя внутреннюю уверенность в том, что стоит на пороге решительного поворота в своей судьбе. Мог ли Симон тогда предположить, что по капризу этой же судьбы он найдет приют в доме, по которому когда-то едва скользнул взглядом, не увидев его (как верно, что среди тысячи впечатлений, воспринимаемых нашим глазом, по-настоящему до глубины нашего сознания доходят только те, которые соотносятся с каким-либо нашим желанием или будят в нас воспоминания)?

Одновременно перед глазами Симона, устремившего взгляд на огонь, который грел низ его брюк, за легким ровным пламенем возникал тихий августовский день, большое убранное поле, выжженное солнцем, со снопами скошенной ржи, что вздымались на ковре осыпавшейся соломы, а под ними спят солдаты перед серьезной операцией. И наконец, подумав о теплом чувстве, которое охватит его позже, когда текущее мгновение снова всплывет в его памяти, он испытал ощущение, близкое к ностальгии, равное на самом деле осознанию своего счастья.

Ах, сколь же бесценна эта женщина, чье присутствие, чья плоть, чье слово дарят ему всегда блаженное расслабление, час забвения и неожиданно пробуждают к действию все уголки его сознания, все мысли, которые словно разом наполняют его мозг!

Симон ощущал необъяснимую вселенскую благодарность – ведь ему пошел уже пятый десяток, и вдруг он получает любовницу, рядом с которой чувствует себя молодым, всякий раз будто вновь открывая самого себя, и кажется себе новичком как в искусстве интриги, так и в искусстве любви…

– Спасибо, Марта, – проговорил он, медленно повернувшись к ней.

– За что, дорогой Симон? – спросила она, улыбаясь.

Он неторопливо махнул рукой.

– За то, что ты есть, – ответил он.

Марте Бонфуа было пятьдесят шесть лет, и ее прекрасные серебряные волосы, живые, мягкие и блестящие, которые она умела красиво причесать, не только не старили ее, но служили оправой, обрамлением ее лица. Улыбка никогда не сходила с ее губ, обнажая ровные блестящие зубы, а если она гасила улыбку, лицо ее по-прежнему словно бы еще улыбалось, мягко светилось.

Она никогда не боялась общества молодых девушек: рядом с ней они казались существами другой породы, другой, менее развитой расы, и Марта Бонфуа словно говорила им: «Вот, дети мои, вот какими вам нужно стать».

А уж среди женщин, которым перевалило за тридцать, она и вовсе не имела соперниц.

– Марта? О, она принадлежит к феноменам, которые встречаются раз или два в столетие, она – Нинон де Ланкло…[7] Спать с ней – один из способов достигнуть бессмертия! – громогласно возвещал своим тягучим, ироничным, хриплым голосом драматург Эдуард Вильнер, представлявший собой – как и Марта – феномен среди мужчин.

На злословие завистливых подруг Марта Бонфуа отвечала с простотой, объясняющейся уверенностью в своем превосходстве:

– Да нет, я вела жизнь не более распутную, чем большинство из тех, кого мы знаем. А если у меня и было любовников больше, чем у них, так только потому, что я дольше оставалась съедобной, – вот и все.

Симон глядел, как она сидела в просторном черном атласном халате, окаймленном высоким рюшем из белого тюля, над которым, словно над плоеным воротником, горделиво возвышалась голова; кипень тюля, опускаясь на грудь и пенясь на гладком круглом колене, кольцами ниспадала на ковер.

Она напоминала какую-то известную картину или какой-то никогда не созданный шедевр, моделью которого она могла стать сама.

Симон надел пиджак.

– О! Умоляю, дорогой, не носи больше траурную повязку, она ужасна. За версту отдает провинцией, – сказала Марта. – И это ничего не добавит к печали, какую ты, вероятно, испытываешь после смерти матери.

– Да, я знаю, – отозвался Симон, ища оправдания. – Я нацепил ее потому, что собираюсь в свой округ.

– Да нет же, ты носишь ее все время. Уверяю тебя, черного галстука вполне достаточно. – Она пошла за ножницами, лежавшими на туалетном столике. – Ты ведь доставишь мне это удовольствие, правда? – сказала она. И принялась спарывать с рукава Симона кусок темной траурной материи.

«Ей всего на десять лет меньше, чем было матери… Она поразительна», – подумал Симон.

Взгляд его вернулся к камину. На зеленой мраморной каминной доске, над маленьким фронтоном храма, стояли, подобно богам – покровителям этого дома, фотографии мужчин – почти сплошь политических деятелей, притом знаменитых или пользовавшихся известностью в свое время. Лестные, ласковые посвящения были составлены таким образом, чтобы за ясной сдержанностью слов проглядывало нечто большее. Эдуард Вильнер, представлявший на камине литературу, в выражениях, как правило, не стеснялся, но на сей раз остался в рамках приличия, преступить которые ему бы и не позволили, вместо обычного «Марте» на своем изображении он написал: «Ах, Марта!» – и десять точек вслед. На портрете великого профессора медицины, Эмиля Лартуа, в мундире академика, посвящение располагалось весьма артистично, но прочесть его было нельзя. Среди фотографий людей разного положения, выставленных по иерархии, можно было узнать несколько премьер-министров: самые давние, блеклого коричневого цвета, изображали лица умерших и относились уже к истории. Из тех же, кто еще оставался в живых, без труда можно было бы составить кабинет министров. К тому же из этого не следовало, что Марта не получала советов у своих прежних или настоящих любовников, не участвовала в интригах, не собирала у себя в дружеской обстановке противников, которые вряд ли встретились бы где-либо в ином месте, не высказывала своего мнения при распределении портфелей или не старалась заполучить должность для своих протеже.

Страницы: «« 1234

Читать бесплатно другие книги:

Газовый котел, находящийся в вашем доме, служит источником тепла и комфорта. Однако при определенных...
Систематизированы и обобщены сведения о первой части технологического цикла тепловой электростанции:...
Издание посвящено решению задачи отопления и ГВС дачи или коттеджа с помощью теплогенератора на твер...
Эта книга повествует о четырех с половиной годах войны: о боевых действиях американской армии в Ирак...
Замысел книги родился в коридорах одного из лучших исследовательских заведений в мире – Калифорнийск...
Сталкер Артист и командир погибшего квада Сувенир не смогли смириться с гибелью товарищей. Мысль о т...