Источник счастья Дашкова Полина
Несколько минут ехали молча. Соня свернула к обочине, остановилась, откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.
– Софи, тебе нехорошо? – тревожно спросил Нолик.
– Знаешь, папа всю жизнь был убежденным коммунистом, – еле слышно пробормотала Соня, не открывая глаз. – Ленина считал святым. Говорил, что сталинские репрессии можно оправдать колоссальным экономическим скачком, индустриализацией и в конечном счете – победой в войне. Я не спорила с ним. Мама – да, спорила до хрипоты, до визга.
– И правильно делала, – проворчал Нолик.
– Не знаю. Вряд ли. Все равно переубедить не могла.
– Да, наверное, никто бы не смог. Твоему папе казалось, что любой самый невинный антисоветский анекдот косвенно порочит память юной разведчицы Веры. – Нолик грустно вздохнул. – Все-таки жалко, что ты росла без бабушки. А твою прабабушку даже я помню, правда, смутно. Она, кажется, в восемьдесят втором умерла?
– В восемьдесят третьем. Мне было семь. У нее под кроватью хранился узелок. В нем сухари, зубная щетка, кубик хозяйственного мыла, фланелевые штаны, пояс с резинками, жуткие коричневые чулки. И портрет Ленина, эмалевый, в серебряной рамке, как иконка. До глубокой старости она ездила по России, выступала перед пионерами, рассказывала о своей героической дочери и плакала. Каждый раз искренне рыдала и узелок всегда возила с собой.
– Зачем?
– Эх ты, историк. Вдруг арестуют?
– А портрета дочери в узелке не было?
– Нет. Только Ленин. Понимаешь, ведь из-за этих фотографий в портфеле папа мог умереть. Он вдруг узнал, что жизнь его мамы была совсем другой и вовсе не совпадает с каноническим житием советской святой. Для него это шок, достаточно серьезный, чтобы вызвать сердечный приступ. Может, сжечь их к черту?
– Он не сделал этого.
– Ну да, да, ты прав. – Соня посмотрела на часы, горестно шмыгнула носом и выехала на трассу. – Ладно, давай дальше про двух людоедов.
– С удовольствием. Редкий случай, когда ты меня слушаешь, а не я тебя. Так вот. Поделили Польшу, Гитлер стал получать интересную информацию о реальном состоянии Красной армии. До этого он верил официальной сталинской кинохронике, видел роскошные парады на Красной площади и боялся, что не одолеет такой военной мощи. Кстати, в тот период они вполне мирно общались между собой, переписывались. Возможно, в октябре сорокового они тайно встретились во Львове.
– Стоп! Не верю! – Соня как будто проснулась, отвлеклась наконец от невыносимых мыслей о папе. Стала слушать внимательнее, прокручивать в голове университетский курс новейшей истории.
– Да, – легко согласился Нолик, – такого рода версии навсегда останутся вопросами веры и неверия. Точных доказательств нет. Понятно, что если встреча состоялась, то потом оба участника сделали все, чтобы не осталось ни документов, ни свидетелей.
– Вокруг Сталина и Гитлера вообще много мифов, – заметила Соня, – я, например, читала у одного вполне авторитетного историка, что Сталина в тридцать восьмом омолаживали, в Боткинской больнице ему провели операцию по имплантации желез. Оперировал профессор Розанов, ассистентом был доктор Плетнев, его личный врач. На самом деле это полный бред. Никто бы не решился пересаживать Сталину чужие железы, поскольку в то время еще не знали, что делать с отторжением тканей при пересадке, не умели подавлять иммунитет.
Нолик ничего не ответил. Он вдруг замолчал, насупился, достал сигарету.
– Не вздумай курить, – предупредила Соня, – открывать окно холодно, мы назад повезем маму, если она учует запах в салоне, запилит меня до смерти.
– Софи, а ведь там среди фотографий был еще и профессор Свешников, – пробормотал Нолик и покорно убрал сигарету назад в пачку, – ты сейчас сказала про омоложение, и я вспомнил! Сталин очень интересовался этим, очень. Может, железы ему и не пересаживали, но Институт экспериментальной медицины проблемами продления жизни занимался весьма серьезно. Я недавно видел документальное кино по телевизору, как раз об этом. Там рассказывали, что существует версия, будто Свешников руководил одной из закрытых лабораторий и лично для Сталина разрабатывал методы омоложения.
Соня тихо присвистнула и даже оторвала руку от руля, чтобы покрутить у виска пальцем.
– Михаил Владимирович Свешников в феврале двадцать второго удрал из Советской России через Финляндию. Он вместе с дочерью Татьяной, сыном Андреем и внуком Мишей пяти лет перебрался через Финский залив. Скорее всего, профессор Свешников после этого путешествия умер от пневмонии. Мороз, ветер. Им удалось достать только один тулуп и шерстяной плед, Свешников закутал в плед дочь и внука, тулуп отдал сыну, а сам был в легкой куртке и свитере.
– Где ты это прочитала?
– Нигде. Мне рассказывал об этом Федор Федорович Агапкин. Он был ассистентом Свешникова, еще до революции.
– Кто? – Нолик дернулся, чуть не подпрыгнул на сиденье. Если бы он не был пристегнут, наверное, выбил бы лбом ветровое стекло. – Софи, ты поняла, что сейчас сказала? Агапкин, ассистент профессора Свешникова, тебе об этом рассказывал! Какого он года рождения?
Соня нахмурилась, пытаясь вспомнить, и через минуту растерянно произнесла:
– В девятьсот шестнадцатом ему было двадцать шесть, кажется. Когда я училась в аспирантуре, Бим в первый раз привел меня в гости к Агапкину. Он живет где-то в центре, на Брестской. Он знал Павлова, Богомольца. Он остался в России, работал в том самом Институте экспериментальной медицины.
– Погоди, Софи, ты ничего не путаешь? Ему что, правда, больше ста десяти лет?
Несколько минут Соня молчала. Они подъехали к стоянке у аэропорта, вышли из машины. Нолик тут же закурил. Соня, прыгая по ледяной слякоти в своих кроссовках, вдруг сообщила со странной нервной веселостью:
– Точно, Федор Федорович 1890 года рождения. Он старый, иссохший, как мумия, но никакого маразма. Соображает отлично. Кстати, он говорил мне, что я очень похожа на Таню, дочь Свешникова. Если мне отрастить волосы, то получится вылитая Таня. Но это ерунда, конечно. Дочь Свешникова была красавица. Просто у старика плохое зрение. Мы с Бимом потом еще пару раз его навещали.
Москва, 1916
Фонари горели тускло, в переулках было совсем темно. Володя взял Агапкина под руку.
– Боитесь, что сбегу? – спросил доктор.
– Нет, не боюсь, просто подморозило и скользко.
Агапкин высвободил руку.
– Терпеть не могу вот так ходить с мужчиной.
– Не дай Бог, люди не то подумают? – Володя улыбнулся, сверкнул в полумраке белыми зубами. – Бросьте, здесь никого нет. Улицы пусты и мрачны, как будто все уже произошло.
– Что – все?
– Революция, Апокалипсис, кровавый хаос, называйте, как хотите. В разных слоях общества говорят об этом, но никто не понимает цели и смысла предстоящих событий. – Володя заговорил глухо и хрипло, как будто он испытывал чувственное удовольствие, произнося «кровавый хаос». Даже дыхание его участилось.
– А вы понимаете? – насмешливо спросил Агапкин.
Володя ничего не ответил. Он ускорил шаг, обогнал Агапкина, свернул в подворотню и пропал.
– Пройдемте здесь, так короче, – услышал доктор его голос из мрака и вдруг подумал, что профессорский сын видит в темноте, как кошка.
Проходной двор освещался тусклым светом из нескольких полуподвальных окон. Дома были низкие, деревянные. В нос ударила характерная вонь московских трущоб. Перегар, тухлая капуста, моча. Агапкин знал этот букет с младенчества, он вырос в таком же грязном дворе, в Замоскворечье.
– Осторожно, тут яма, – предупредил Володя и опять взял его под локоть.
Внезапно дверь справа от них распахнулась. Стали слышны пьяные крики, мужские и женские. В прямоугольнике желтушного света возник смутный мужик, шагнул вперед. Ноги его не гнулись. Он был бос и одет лишь в исподнее. Он шарил перед собой руками, как слепой. Агапкин успел заметить, что рубаха у мужика на груди черна, а на снегу, освещенном светом из дверного проема, остаются темные пятна.
– Тихо! – прошептал Володя и потащил доктора во мрак. – Молчите и не шевелитесь.
Голоса звучали все громче, все ближе. Выскочил еще один мужик, огромный бородатый детина, в сапогах, с мясным тесаком в руке. Вслед за ним явилась баба, по виду кухарка или прачка. Догнала, принялась лупить детину кулаками по спине, хватать за кафтан.
– Куда, ирод?!
– Пусти, сука, пусти, убью! – детина оттолкнул бабу локтем.
Баба упала. Детина размахивал тесаком и глухо рычал.
– Убил уже, насмерть зарезал! Брата родного, мужа моего убил, ирод! – выла баба, поднимаясь и отряхивая юбку.
Между тем первый, в исподнем, прошел несколько шагов, рухнул на землю. По глухому стуку упавшего тела, по страшному сдавленному хрипу Агапкин понял: отходит, и сделал быстрое инстинктивное движение к умирающему мужику. Он все-таки был врач. Но Володя стиснул его запястье, и Агапкин тут же повиновался, без слов понял: да, зачем вмешиваться? Потом не оберешься неприятностей с полицией, а этому, в исподнем, все равно уже не помочь. Судя по хрипам, по темным пятнам на рубахе и на снегу, у него перерезано горло, задеты шейные артерии.
Мужик с тесаком добежал до умирающего, застыл над ним. В двух шагах застыла баба. На мгновение стало тихо. Агапкин успел разглядеть совсем близко проход между домами. Ничего не стоило нырнуть туда и исчезнуть из страшного двора.
– Нельзя помочь, так пойдемте, – шепнул он на ухо Володе.
Володя ничего не ответил, только крепче стиснул его руку и смотрел, не отрываясь, на мертвого, на убийцу с тесаком, на бабу.
Убийца упал на колени и принялся тормошить тело, тупо, жалобно повторяя:
– Проша, брат, ну ты чего, а?
Рядом бухнулась на колени баба и тихо, тонко завыла. Простоволосая голова ее приклонилась к плечу убийцы. А в освещенном дверном проеме появилась еще одна фигура, мальчик лет семи в длинной рубахе. Он зевал и тер глаза.
Володя потянул Агапкина к проходу и быстро, жарко шепнул на ухо:
– Шекспир. «Гамлет».
Через минуту они оказались на соседней улице. Там горели фонари. Снег был убран, светились окна в домах, у кинематографа ждали извозчики. Закончился последний сеанс, стала выходить публика.
– Нам повезло больше, – тихо заметил Володя, – мы только что наблюдали фильму живую, а не придуманную, причем бесплатно.
Навстречу попались двое городовых. Агапкин проводил их взглядом и даже открыл рот, но ничего не сказал, тяжело вздохнул и, только когда городовые остались далеко позади, нерешительно спросил:
– Может, все-таки стоило сообщить?
– Зачем? Чтобы превратить высокую драму в бульварный детектив? В смерти даже самого ничтожного человеческого существа есть определенное величие. Но участок, допрос, протокол – это так пошло. Не волнуйтесь, они и без нас найдут труп.
– Убийца успеет уйти.
– А вам что?
– Он еще кого-нибудь убьет.
– Обязательно. И вы ничего изменить не сможете. Городовые тоже не смогут. Полиция, жандармерия, армия, казаки – никто не сумеет остановить лавину. Очень скоро тысячи, миллионы таких мужиков с тесаками, с винтовками и пулеметами заполнят улицы Москвы, Петрограда, всей России. Вместо воды в реках потечет кровь, и события девятьсот пятого покажутся легкой опереткой.
– Вы как будто рады этому, – заметил Агапкин.
– Я рад, что лавина сметет этот пошлый обывательский мирок, уничтожит скучную буржуазность, биржи, банки, департаменты. Государство прогнило и смердит, – Володя говорил негромко, но пафосно, как на митинге.
– Вы анархист? – спросил Агапкин.
– Не угадали.
– Социал-демократ?
– Не утруждайтесь. Я не принадлежу ни к одному из модных политических направлений. Я презираю их, особенно те, которые проповедуют равенство. Равенство – любимая иллюзия рабов, вечный соблазн профанического большинства.
Агапкин молча слушал, косился на Володю, и ему казалось, что сын профессора не шагает с ним рядом по темному Тверскому бульвару, по хрустящей подмороженной слякоти вдоль пустых скамеек, а стоит на высокой трибуне. И одет он не в студенческую шинель, а то ли в пурпурную римскую тогу, то ли в какой-то причудливый средневековый плащ.
Москва, 2006
Пока шли от платной стоянки к зданию аэропорта, Сонины кроссовки пропитались слякотью и затвердели. Соне казалось, что на ногах у нее ледяные колодки. В зале прилетов Нолик нашел свободный стол в кафе, усадил Соню, сам отправился к справочной, поскольку рейса из Сиднея на табло не было. Соня заказала чай и бутерброды. На соседнем стуле валялся тонкий глянцевый журнал. Соня принялась листать его и тут же наткнулась на жирный рекламный заголовок: «Омоложение! Использование новейших биоэлектронных технологий. Гибкая система скидок. Быстро, безболезненно, недорого. Гарантия три года».
Далее следовал короткий наукообразный текст о консервированных эмбрионах, вытяжке из половых желез орангутанга, моментальном разглаживании морщин и глобальном оволосении головы. Под текстом сияли улыбками две красивые женщины. «Угадайте, сколько мне лет?» – спрашивала блондинка.
«Главный мой капитал – красота, но нет в мире банка, в котором можно хранить эту валюту», – признавалась брюнетка.
Прибежал возбужденный Нолик, сказал, что самолет из Сиднея сел двадцать минут назад. Тут же у Сони зазвонил мобильный.
– Не волнуйся, я жду багаж. Если сидишь в кафе, допей и съешь все, что заказала, – услышала она спокойный низкий мамин голос.
Глаза защипало, губы задрожали. Соня вдруг почувствовала себя совсем маленькой, как будто она стоит у забора на даче в детском санатории, вжав лицо между досками, и еще не видит, но уже точно знает, что родители приехали забрать ее домой.
– Мама, мамочка моя, как же я по тебе соскучилась!
– Ого, я не ослышалась? – хохотнула мама в трубку. – Ты ли это, Софи, моя строгая ученая дочь?
Вера Сергеевна похудела и выглядела отлично. Даже многочасовой перелет никак на нее не подействовал. Пахло от нее какими-то новыми духами с оттенком полыни. Высокий ворот синего свитера оттенял голубые глаза, узкие, как будто слегка прищуренные в полуулыбке.
– Я выспалась в самолете, но съесть там ничего не смогла, кухня на австралийских авиалиниях отвратительная, просто умираю с голода. Холодильник у тебя, разумеется, пустой. Предлагаю заехать куда-нибудь поужинать.
– Мама, уже ночь, – напомнила Соня.
– Ничего, в Москве можно найти открытый ресторан в любое время суток.
– Почему пустой холодильник? – обиженно встрял Нолик. – Я вытащил Софи в супермаркет, мы все купили к вашему приезду.
– Ты моя умница! – Вера Сергеевна чмокнула Нолика в щеку. – Если бы ты еще и проследил, чтобы Софи надела сапоги, а не кроссовки, тебе бы цены не было.
– Вера Сергеевна, сапог у нее нет, и дубленки нет. Я не виноват, что она такая.
– Хочешь сказать, я виновата? Ладно, завтра же пойдем по магазинам, приоденем мою девочку. – Мама взъерошила Соне волосы. – Скажи, какой дрянью ты моешь голову? И что за странная прическа?
– Мама, ты же знаешь, у меня они с детства стоят дыбом и торчат во все стороны, как у дикобраза.
– Просто иногда надо причесываться. Только не говори, что тебе некогда или безразлично.
– Я вообще лучше помолчу, – вздохнула Соня.
Она отправилась одна к стоянке, чтобы подогнать машину. Восторг по поводу маминого прилета слишком быстро сменился прежней тоской. Мама вела себя так, словно ничего не произошло. Ни слова о папе. Табу. Мама всегда была категорической оптимисткой и от других требовала постоянной бодрости. Плохое настроение, болезнь, даже простую усталость она воспринимала как личное оскорбление. Соню с детства преследовал вопрос: «Что у тебя с лицом? Ты чем-то недовольна?»
«Да, мамочка. Я недовольна. Папа умер, и я не могу улыбаться до ушей. Прости меня».
Конечно, Соня не сказала этого. Когда загрузились в машину и выехали на трассу, она гордо сообщила:
– Можешь меня поздравить. Мне предложили интересную работу. Наверное, я скоро уеду в Германию на год.
– В Германию? – Мамин голос прозвучал как-то странно. – Почему именно туда?
Соня стала рассказывать о проекте, о «Биологии завтра». Нолик иногда встревал со своими комментариями. Мама слушала молча. Соня не видела ее лица, смотрела на дорогу, но вдруг почувствовала, как сильно мама напряглась. Напряжение нарастало и наконец заставило замолчать Соню.
– Вера Сергеевна, вы что, не рады за Софи? – удивленно спросил Нолик.
Мама ничего не ответила, продолжала молчать, смотрела в окно. Когда какой-то «жигуленок» слишком резко затормозил перед ними, она вдруг принялась преувеличенно возмущаться безобразиями на московских дорогах, рассказывать о дорогах в Сиднее, и так до тех пор, пока Нолика не завезли к нему домой на Войковскую и не остались вдвоем в машине. Только тогда она произнесла:
– Отец звонил мне совсем недавно, когда вернулся из Германии. Просил прилететь как можно скорее. Сказал, что ему необходимо обсудить со мной нечто важное. Ни по телефону, ни в письме об этом говорить нельзя. Я сразу заказала билет на рейс, которым вот сейчас прилетела. Раньше я никак не могла, меня бы просто уволили. Господи, если бы я знала! А потом, когда все произошло и ты позвонила, я уже не могла обменять билет, вылететь раньше. Так получилось. Пока я говорила с тобой, у меня закружилась голова. Я упала у себя в кабинете, рассекла висок об угол стола. Было сотрясение мозга. Вот тут, под волосами, шрам. Пришлось изменить прическу, но врач сказал, потом ничего не останется.
Машина стояла на светофоре. В ярком фонарном свете Соня увидела шов на мамином виске.
– Противно, правда? – Мама тут же достала зеркало и поправила прядь. – Хорошо, что это не нос, не глаз, не щека.
– Мамочка, почему же ты ничего мне не сказала сразу, по телефону? – отчаянно прошептала Соня. – Ты так быстро прекратила разговор, я подумала, ты чем-то занята и это для тебя важнее папы.
– Спасибо. Ты хорошо обо мне подумала. Ладно, давай забудем. Тебе и так досталось. Когда ты собираешься улетать в Германию?
– Не знаю. Они должны мне позвонить. Хотя, может, и вообще не позвонят. Пропадут. Так ведь уже бывало. Сначала приглашают, обещают, а потом не перезванивают. Обидно, конечно, но я привыкла. Мам, ты не помнишь, когда ты говорила с папой, он ничего не сказал о проблемах с сердцем?
– С сердцем? Нет. Он уверял, что чувствует себя вполне здоровым, только стал быстро уставать. Слабость, голова кружится. Но это ерунда, скоро пройдет. Дело совсем в другом. Это касается нас всех, и прежде всего тебя.
– Меня?!
– Ну да. Я поэтому сразу и заказала билет. А тебе он ничего не рассказывал?
– Ничего. Только обещал, в тот последний вечер. Обещал, но не успел.
Москва, 1916
Володя и Агапкин вошли в подъезд мрачного доходного дома в Хлебном переулке, поднялись на пятый этаж. Дверь открыла пожилая хмурая горничная, молча приняла у них пальто и исчезла. В квартире пахло восточными благовониями так сильно, что у Агапкина закружилась голова.
– Вы забыли снять калоши, – напомнил Володя, – здесь повсюду ковры.
– Да, простите.
Пол в гостиной действительно покрывал мягкий лиловый ковер с каким-то замысловатым рисунком. Вместо электричества горело множество свечей. Подсвечники стояли на этажерках, низких столиках, на каминной полке, на полу. Мебель была старинная, темного дерева. Стены обиты малиновым шелком, потолок выкрашен в сумрачный синий цвет и украшен крупными стразами. Задрав голову, Агапкин разглядел созвездие Стрельца и ковш Медведицы. Стразы сверкали и переливались в дрожащем свете свечей.
На низком широком диване полулежала в живописной позе Рената. На ней было что-то красное, кисейное, вроде туники. Пепельные, мелко вьющиеся волосы повязаны алой лентой. Агапкин заметил, что ноги ее открыты, босы. Рядом в кресле, свернувшись калачиком, мирно спала черноволосая барышня в коричневом гимназическом платье. На подлокотнике кресла сидел молодой мужчина со светлой жидкой бородкой, длинными волосами и неприятными бараньими глазами навыкате. Он держал толстую, очень старую книгу в потертом коричневом переплете и что-то читал оттуда, тихо, монотонно, как будто отчитывал покойника. Агапкин не мог понять, какой это язык. По звучанию он напоминал арабский.
Рената молча кивнула и приложила палец к губам. Спящая девушка не проснулась, мужчина продолжал читать.
Володя поцеловал руку Ренате, сел рядом с ней на диван. Агапкин смущенно пробормотал «Добрый вечер» и остался стоять. Рената жестом указала ему на кресло возле низкого столика. На нем кроме подсвечника с тремя толстыми свечами стояло медное блюдо, на котором дымилось множество маленьких ароматических пирамидок. Дым обволакивал, впитывался не только в легкие, но и в кожу. Голова уже не кружилась. Голос читавшего завораживал, Агапкин поймал себя на том, что ему хочется закрыть глаза и покачиваться в ритме странного текста. Он тряхнул головой, незаметно ущипнул себя за ляжку сквозь брюки и тут же поймал спокойный, задумчивый взгляд Ренаты. Все это время она наблюдала за ним, смотрела, не моргая. В ее расширенных зрачках отчетливо дрожало пламя свечей. Агапкин кашлянул и шепотом спросил:
– Какой это язык?
– Самый древний из существующих. Язык Гермеса Трисмегиста, язык «Изумрудной скрижали». Не пытайтесь понять, просто слушайте, как музыку.
Между тем в гостиную бесшумно вошли еще двое мужчин. Один маленький, щуплый, белесый, словно присыпанный мукой. Второй высокий широкоплечий красавец с породистым, но удивительно глупым лицом. Таких, черноусых и гладких, рисуют на рекламе ароматизированных папирос «Роскошь». Все, кроме спящей девушки и читавшего, обменялись молчаливыми поклонами. Мужчины расселись по креслам.
Агапкин упорно боролся со странной, сладкой дремотой. Веки стали тяжелыми, тело не слушалось. Он уже понял, что в курящиеся благовония добавлена изрядная доля опиатов. Незаметно он уснул, провалился во мрак, увидел фигуру мужика с перерезанным горлом и во сне подумал, что Володя не случайно завел его в тот страшный проходной двор и даже как будто заранее знал, что там должно произойти.
Голос читавшего давно затих. В гостиной шел приглушенный спокойный разговор. Агапкин все слышал, но не мог шевельнуться и открыть глаза. Говорили по-русски, но так же непонятно, как если бы это был язык Гермеса Трисмегиста.
– Открывшие тайну первовещества не умирали. Великие Мастера разыгрывали собственную смерть, чтобы не искушать профанов.
– Вы, конечно, имеете в виду естественную, а не насильственную смерть? Если не ошибаюсь, Арнольд из Виллановы был сожжен на костре Святой инквизицией в 1314 году.
– Вот именно, что ошибаетесь. Подвергнуты аутодафе и сожжены были его труды, уже после его смерти, им самим инсценированной. Неизвестно, сколько трудов Мастера Арнольда уцелело, по миру бродит множество подделок. Это работа пафферов, мошенников от алхимии. Они подписывали именем Мастера Арнольда любую чушь. Достоверно доказана подлинность лишь одного небольшого труда Мастера, обнаруженного неким Пуарье в XVI веке. Там речь идет о возможности продлить жизнь до нескольких столетий. Но, как обычно у великих Мастеров, сам способ омоложения изложен иносказательно. Например, под «кровью» разумеется не человеческая кровь, и даже не кровь животных, а душа металлов. Ртуть – вовсе не то, что мы знаем как содержимое трубки градусника и основу ртутной мази. Сера и свинец тоже только символы.
– Но золото уж точно не символ. Раймонд Луллий алхимическим путем наделал для короля Эдуарда III столько золота, что из него еще долго потом чеканили дукаты, которые назывались «раймундины». Монеты до сих пор хранятся в Британском музее и в Лувре, есть они и у частных коллекционеров.
– Любопытно, что делать золото для короля Луллий начал уже после своей смерти.
– Алхимическое золото не цель, а средство, всего лишь промежуточный этап, правда, последний. Если при помощи полученной субстанции простой металл становится золотом, значит, первовещество найдено и можно принимать его внутрь. Перед приемом следует сорок дней строго поститься и тщательно очищать организм.
– При помощи клистира?
– Именно. Затем порошок первовещества принимается в гомеопатических дозах. В результате у Мастера выпадают все волосы, зубы, слезают ногти, шелушится кожа. Наступает недолгий летаргический сон, из него Мастер выходит молодым и здоровым, с новыми волосами, зубами, ногтями, кожей. Так может продолжаться несколько веков.
– Что же такое это первовещество?
– Повторяю, рецепт зашифрован, и ключ к шифру можно найти только путем самостоятельного многолетнего уединенного делания.
– А можно и не найти.
– Отравиться, умереть или сойти с ума.
– Да, большинство опытов заканчивались именно так либо подменялись сознательным мошенничеством, как в случае с господином Калиостро. Он зарабатывал недурные деньги, купая богатых профанов в ртутных ваннах. Волосы и зубы выпадали, он говорил, что так и нужно. Омоложенные умирали, но находились очередные профаны, готовые поверить мошеннику.
– Тот, кто добывал первовещество, молчал об этом.
– Не всегда. Вот послушайте: «Наконец я нашел, что искал, и узнал это по едкому запаху. После этого я с легкостью завершил Делание, и, поскольку я открыл способ приготовления первовещества, я не смог бы ошибиться, даже если бы захотел». Это Николай Фламель. Перевод со старофранцузского мой. Мастер Фламель написал это в 1382 году. Он был бедным писарем, жил в Париже, очень скромно. Именно с 1382 года стал стремительно богатеть. Доподлинно известно, что никакого наследства он не получал и никаких кладов не находил. Но вдруг за несколько месяцев он приобрел в собственность более тридцати домов и участков земли в Париже, оплатил постройку трех больниц для бедных, с часовнями. На свои средства восстановил церковь Сен-Женевье-де-Арден, пожертвовал большие суммы в пользу госпиталя для слепых Кенз-Вент. Госпиталь до сих пор существует в Париже, и ежегодно проводится праздник памяти Фламеля. Сохранилось множество официальных документов, свидетельств бескорыстной щедрости Мастера. При этом сам он продолжал жить в том же бедном доме возле кладбища Святых Младенцев. Конечно, слух о его богатстве дошел до короля Карла VI, и к Мастеру был послан для инспекции королевский чиновник де Крамуази. Вернувшись, чиновник доложил королю, что слухи о богатстве писца – ложь. Фламель и его жена едят на глиняной посуде и носят грубые простые одежды. На самом деле Мастер подкупил чиновника, раскрыл ему свою тайну и поделился первовеществом. Вскоре де Крамуази разбогател и стал выглядеть на двадцать лет моложе. Что с ним случилось потом, неизвестно. А Мастер Фламель через несколько лет разыграл сначала смерть своей жены, затем свою собственную кончину. На кладбище Святых Младенцев были похоронены два бревна, одетые в их платья. Потом они встретились в Швейцарии, купили поддельные документы и отправились в Индию.
– Почему же великие мастера не хотели умирать, если знали, что смерти нет? – спросил высокий девичий голос.
Агапкину наконец удалось открыть глаза. В гостиной был тот же полумрак. Гимназистка уже не спала, сидела на ковре у ног белесого господина. Говорил в основном он. Остальные слушали и задавали вопросы. Последний вопрос задала гимназистка, но отвечать на него белесый не стал, он посмотрел на Агапкина. Глаза у него были желтые, с красноватыми белками. Взгляд пристальный, холодный и внимательный. За весь вечер он ни разу не улыбнулся.
– Федор Федорович, как вы себя чувствуете?
– Спасибо, хорошо. – Агапкин откашлялся, прочистил горло и с удивлением обнаружил, что действительно чувствует себя бодрым и выспавшимся.
– После стольких бессонных ночей и тяжелых разочарований вам необходим отдых, – продолжал белесый, – нервы ваши расстроены. Вы не понимаете, почему опыты профессора Свешникова заканчиваются успешно, а у вас животные дохнут. От этого можно сойти с ума.
Белесый смотрел ему в глаза не моргая, говорил медленно, мягко, и у Агапкина не было ни сил, ни желания лгать. Наоборот, ему захотелось поделиться с этим умным спокойным господином всем, что так мучило его в последние месяцы.
Глава пятая
Семьи Петр Борисович Кольт не имел. Было некогда и неохота. Женщинам он не доверял, любовь считал не более чем товаром, как нефть, алюминий и природный газ. Он мог купить любую девушку, какая понравится, и неприступность была всего лишь вопросом цены.
В его кругу еще с советских времен существовали специальные сводники, которые находили самых красивых девушек для очень богатых клиентов, предлагали десятки фотографий на выбор, устраивали случайные романтические знакомства. Заказать себе в подруги можно было кого угодно и в любом количестве. Сводник гарантировал качество товара с медицинской и юридической точек зрения.
Исключительно честные, чистые, культурные девушки, они хотели выйти замуж, но не за слесаря или инженера, а за человека достойного. Изредка достойные люди действительно женились на них, но в большинстве случаев нет. Либо они уже были женаты, либо вообще не собирались заводить семью, как Петр Борисович.
В любви, как и в бизнесе, Кольт был стремителен, щедр, но крайне осторожен. Меняя подруг, он следил, чтобы ни одна не забеременела от него, и когда вдруг какая-нибудь лапушка признавалась ему, что ждет ребенка, он точно знал – врет.
И все-таки ребенок у него был. В семьдесят седьмом году ему на короткое время вскружила голову двадцатилетняя студентка Института кинематографии. Ее звали Наташа. Он познакомился с ней в Доме кино на премьере фильма, в котором она сыграла одну из главных ролей. Она показалась ему красивой до спазма в горле. Он даже думал – не жениться ли? Но через год, когда он, слегка утомившись однообразием, привез на дачу восемнадцатилетнюю солистку ансамбля песни и пляски, Наташа неожиданно явилась туда и устроила отвратительную сцену.
Она была на восьмом месяце. Петр Борисович дождался родов, не без волнения взял на руки розовый сверток, в котором пищала и морщилась прелестная новорожденная девочка, отвез Наташу с младенцем в трехкомнатную квартиру в элитной новостройке на проспекте Вернадского и уехал домой.
Девочку назвали Светланой. Отчество – Петровна, но фамилия матери, Евсеева. Петр Борисович выплачивал Наташе и ребенку щедрое ежемесячное содержание, дарил подарки, аккуратно навещал дочь по праздникам, сам не заметил, как привязался к белокурой пухленькой малышке.
Когда девочке исполнилось шесть, Наталья заявила:
– Светик хочет танцевать!
– Отлично. Пусть поступает в балетное училище, – сказал Кольт.
– Мы уже ходили. Ее не берут. Говорят, нет выворотности, низкий подъем, широкая кость, слабая прыгучесть.
Кольт посмотрел на крупную широкоплечую девочку с большими плоскими ступнями, с тяжелыми пухлыми руками и подумал: вряд ли из его дочурки выйдет танцовщица. Он знал, какие тела у балерин, какая кость, какие плечи и шеи.
– Светик хочет танцевать! Светик хочет! – вопила дочурка, топала ногами и била увесистым кулачком по колену Петра Борисовича.
Через год ее приняли в училище. Все знали, что девочка «блатная», но чья именно она дочь, не знал почти никто.
Наблюдая, с каким упорством Светик занимается трудным и совершенно не своим делом, Кольт ловил себя на новых незнакомых чувствах. Он теперь не только любил дочь, но и уважал ее.
Девочке не хватало таланта, она компенсировала это упорным трудом. Когда и труд не помогал, она ловко интриговала, хитрила, клеветала на соперниц, подставляла их и устраняла со своего пути.
– Танк, а не ребенок. Раздавит, любого раздавит, – говорили о ней.
Петр Борисович слушал и ухмылялся. Он знал, что в этом подлом мире лучше быть танком, чем травой под его гусеницами.
– Светик хочет танцевать в Большом и стать солисткой, – сказала девочка, когда закончила училище.
Ее не брали, даже в кордебалет. Слишком высокая и тяжелая, ни один партнер не поднимет. К тому же танцевала она все-таки плохо, как ни старалась. У нее было роскошное тело, но оно не годилось для балета. Отцовское упорство и хитрость сочетались в ней с материнской красотой и склочностью.
– Светик хочет! Хочет!
В Большой театр ее все-таки взяли, заключили договор на год. Стоило это Петру Борисовичу значительно дороже, чем поступление в училище.
Наташа давно не снималась в кино. Она стала чем-то вроде импресарио при дочери. Она занималась ее пиаром, свободно пользуясь деньгами и связями Петра Борисовича. Она устраивала телеэфиры, покупала восторженную критику, нанимала «группы поддержки» для бурных аплодисментов и криков «браво».
В интервью Светик повторяла, что добилась успеха исключительно собственным трудом и талантом, полученным от Бога. Никто не верил. Сначала скептически хмыкали, потом открыто смеялись. Молодая балерина, правда, была красива, чрезвычайно высоко поднимала ногу, невинно трепетала накладными ресницами перед камерой, говорила о вечном, о духовности и милосердии, при посторонних почти не употребляла мата и очень редко произносила плохое слово «блин». Все это, конечно, достоинства неоспоримые, но при чем здесь сцена Большого театра?
Чтобы унять неприятные смешки, следовало придумать какие-то более приземленные объяснения волшебным успехам балерины Евсеевой. Все понимали, что за девушкой стоят огромные деньги, и всех интересовало – чьи?
Открыть публике, что деньги папины, Светик не желала. Это банально и неромантично. Да и Петр Борисович не спешил легализовать свое отцовство. Он считал, что таким образом возьмет на себя некие излишние тягостные обязательства. К тому же слава Светика становилась все скандальней, а Кольт не любил попадать в центр внимания желтой прессы.
Наташа придумала распространять и подогревать слухи о загадочных иностранных миллиардерах, которые покровительствуют Светику из любви к высокому искусству. Тут же замелькали фотографии, где Светик на банкетах, фуршетах и презентациях беседует с разными состоятельными мужчинами. Петру Борисовичу идея понравилась, и все шло отлично. Но тут вдруг Светика выгнали из Большого.
Умная Наташа использовала это безобразие для очередного витка раскрутки Светика. Оскорбленная балерина не слезала с телеэкрана, ее одухотворенное лицо сияло на глянцевых обложках, она жаловалась публике на интриги, намекала на месть могущественного отвергнутого обожателя.
Петр Борисович пытался договориться, чтобы Светика восстановили в театре, но, выяснив, в чем дело, понял: невозможно. Подобранный специально для нее партнер, самый крупный и сильный из всех танцовщиков, поднимая ее, надорвал спину. Нашли другого. Но у него случился сердечный приступ. Труппа собиралась на гастроли в Париж, и там солистку Светика нельзя было выпускать на сцену никак. Даже если половину мест в Гранд-опера занять оплаченной группой поддержки, все равно вторая половина покинет зал с шиканьем и свистом. Париж – не Москва.
Когда стало окончательно ясно, что в театре балерину Евсееву не восстановят, и мегаскандал вокруг этой истории всем надоел, Петр Борисович услышал:
– Светик хочет сниматься в кино!
Наташа узнала, что у одной из продюсерских студий есть готовый сценарий по роману известного писателя, где главная героиня – балерина. Фильм сняли быстро и дешево. Светику даже не пришлось утруждаться, читать сценарий. Его переделали таким образом, чтобы вместилось максимально возможное количество крупных планов Светика, все персонажи мужского пола поголовно любили единственную женщину, главную героиню, а все персонажи женского пола стремились быть на нее похожими. В кадре Светик меняла наряды и делала свой знаменитый батман. Перед очередной съемкой режиссер быстренько рассказывал ей, что должно происходить в той или иной сцене, и она произносила какой-нибудь приблизительный текст.
Получилось нечто вроде домашнего видео, которое интересно смотреть только в узком семейном кругу. Круг этот ограничился Наташей и Светиком. Даже Петр Борисович более десяти минут не выдержал. Наташа заранее позаботилась о положительных рецензиях, но они не помогли.
Провал был полный и безнадежный. А тут еще писатель, человек пожилой и тихий, вдруг разговорился в интервью, что действо на экране нельзя назвать фильмом. Это длинный и дешевый рекламный ролик балерины Евсеевой, вернее, ноги балерины, которую она все время гладит и прижимает к щеке. Нога, безусловно, хороша, но так долго смотреть на нее невозможно, и совершенно непонятно, при чем здесь его роман.