Автостоп Дорофеев Владислав

посв. жене

У въезда на бензоколонку в пыли обочины живая ворона рвала клювом мертвую ворону, издалека алел кусочек мяса. Алел особенно ярко среди пыли и шума большой дороги, и казалось воздух был окрашен в такой же пыльный цвет, в какой пыль окрашивала придорожную листву деревьев, траву и кусты. Солнце горело твердо и жарко. В нескольких километрах от бензоколонки начиналась Украина и кончалась Курская область. Отходило лето и осень, созревая желтым цветом, мертвила природу и снабжала путников яблоками из садов придорожных деревень. Яблоки можно было рвать из-за забора, ветки перевешивались через невысокие оградки в осторожные руки путников. Даже если очень хотелось есть, руки путников никогда не были требовательными или жадными. Путники никогда не просили еды, но когда они были голодны, люди их кормили. Утром солнце поднималось внезапно, а уходя вверх, оставляло путника наедине с самим собой.

Мне двадцать четыре года. Я еду автостопом в Киев. И даже не в Киев, а в Белую Церковь – это городок под Киевом. Городок, в котором формировал свои отряды Петлюра, готовясь к наступлению на немцев, на офицеров царской армии, на Киев. В этом городке у одного из моих друзей живут родители – мама и папа, мой друг сейчас у них. Назовем моего друга Игорем, Игорек Перехватов. Когда мне было двадцать два года я чуть не убил Игорька. Мы жили в общежитии в одной комнате. Он был пьян, ходил по коридорам, играл на своей старенькой немецкой скрипочке «7.40». За ним шаталась пьяная толпа, улюлюкала и хрипела, кто-то танцевал и иногда слюнявил маленького музыканта. Игорек сердился и все яростнее наигрывал. Потом зашел в нашу комнату, хлопнул дверью и пошатываясь, словно бы мстя за свое коридорное унижение, стал мучить меня. Я был не один, я лежал на кровати, рядом сидела, держа меня за руку любовница. В комнате был полумрак. Затем я не выдержал, схватил со стола будильник и запустил им в музыканта. Я только хотел его остановить, метил в стену в нескольких сантиметрах от его головы. Он больше не играл, видимо испугался, и вышел в коридор. Я помню, что он смолчал, остальное я плохо помню. Наверное больше ничего не было.

Я еду из Москвы. В сумке у меня два тома Цветаевой, а денег хватит лишь на электричку от Киева до Белой Церкви. Автостоп был единственной возможностью, чтобы приехать на пару дней к Игорьку в его петлюровский городок.

Сейчас утро и голубое небо, бетон дороги еще не нагрелся так, как он нагреется днем; еще на душе хорошо от деревенского завтрака, который я заработал честно как, впрочем, и ночлег.

Водитель высадил меня уже ночью. Мог бы высадить посередине дороги, где-нибудь в лесу, потому как свечерело давно. Но нет, хотя и не хотел иметь дело с незнакомым человеком, все же довез до огоньков деревни. Весь день я ничего не ел, водитель дал мне булочку и глоток чая из термоса. К вечеру очень хотелось есть, захотелось спать, я устал. В деревне росли яблоки, но спать на земле не хотелось – из-за холода и темноты. Впереди горела лампочка – это был клуб. Перед входом были люди, я подошел, очень хотелось есть и спать еще больше. Это были молодые люди. Я потолкался немножко перед входом, вошел внутрь: бревенчатые стены, деревянные лавки, кажется, подобие сцены, двое играли в шахматы.

Дальше просто. Я предложил почитать стихи, сказал, что хочу сделать маленький поэтический вечер. Люди не поверили, но сели, я стал читать и немного говорить. Зрителей и слушателей становилось все больше, были ищущие глаза женщин, им нравилось, а более всего им было любопытно и странно. Клуб был полон. Я встретился с неожиданно испытующим взглядом, который принадлежал маленькому стриженному человечку в полудомашней одежде. Я почувствовал новое испытание. Представление длилось час-два, не помню. Я закончил, человечек подошел, когда я укладывал тексты в сумку, стоя спиной к залу, все сидели, они вероятно смотрели, что будет, видимо, все знали этого человечка. Так спиной к людям мы им говорили, я вынул все документы в ответ на его милицейское удостоверение. Интересно, он пришел сам случайно, или кто-то сбегал за ним; судя по поспешности в его одежде, за ним сбегали. Документы были в порядке, прописка была на месте, шуткуя, я пригласил проверяющего на свой авторский поэтический вечер, но он уже пошел на попятную. Только теперь зальчик встал, кто-то подошел ко мне. Я уже был готов. Собственно забыл сказать, что подойдя к клубу, я тут же спросил о ночлеге, но ответа не было, поэтому я решился на представление.

Окружили на выходе, кто-то предложил ночевку – это был молодой, лет шестнадцати-семнадцати паренек. От ночлега в памяти осталось ватное одеяло, в кровати кто-то спал, паренек согнал спавшего, и я уснул. Проснулся рано, маленькая комнатка, невысокие потолки, кровати пусты, вскочил и наружу. Удивление, удовлетворение, радость ночлега. Было где умыться; со мной поздоровались. Был завтрак, чего еще желать. После завтрака дадут полную сумку яблок. Завтракали вместе с парнем, меня ни о чем не спрашивали, из разговоров ясно, что парень тракторист.

Как было в последний вечер перед отъездом из Москвы? Дождь родился утром. Солнца я в тот день не видел. Утром я сидел за столом, смотрел в струйки дождя по оконному стеклу, на стол прыгнула кошка, она потянулась, и я вспомнил вчерашнее представление, которое устроила кошка. Она поймала мышь. У меня маленький дом в пригороде, с печкой, с сараем, все как положено, с мышиными норками. Кошка сначала обслюнявила мышь, потом придавила ее лапой и принялась есть с головы, отхватила голову, тельце подложила у лап, жует. А тельце побежало от кошки, кошка рыгнула от неожиданности, примяла бегущее тельце, жует. Глаза у кошки молчаливые, добрые. Перед кошкой две ножки с хвостом, ножки елозят, мокренькие, крови нет совсем. Вот уже и хвост торчит из пасти. Кошка продолжает жевать и продолжает оставаться сосредоточенной. Дождь то льет, то тихий машет в мокрой листве сада, я читаю «Петербург» и, «…изморось поливала улицы и проспекты, тротуары и крыши; низвергалась холодными струйками с жестяных желобов. Изморось поливала прохожих…». Вчера дождь шваркал в лицо также, то сонно, то злобно пригоршнями сизой слизи. Пространство сжималось до неприличия – каплю на лбу, а лоб мертвел облизанный и блестел среди других лбов, похожих на него, и плыл по Арбату. На плечах слегка клубится прозрачное месиво. Шляпа каменеет. Уже ночь и над городом луна. Как сидел за столом, читая, так уснул. Вероятно, мне привиделся сон о моей, брошенной еще год назад на первом курсе, жене.

Ее звали Машенька, она меня любила, иногда даже казалось, что она сойдет с ума от любви ко мне. У меня были цветные трусики, она признавалась, что видела их во сне. Вы думаете, что есть вещи, о которых писать нельзя, а куда же деть эту ерунду? Вам интересно это читать? Если да, я буду делать, что хочу, если нет, тем более.

У жены худые до колен руки, ноги худые в венных полосах, словно вывернутые наружу. Она старая, у нее скверная кожа, прыщеватое лицо, юркие глаза, она была до меня блядью, как-то похвалилась своими сто двадцатью мужчинами. Это качество в ней мне нравилось. Она всегда была одинока, до меня, со мной, после меня, она некрасивая и лжива. Единственное в ней хорошее, она поддающаяся на ласки и, она была почти с меня ростом, ее непосредственность равнялась ее грубости, а умение готовить, ее лживости. К черту эту женщину, я ушел от нее, мы тогда подрались, потом несколько раз встречались; она приходила ко мне в театр, где я подрабатывал механиком – стипендии не хватало – и мы шли обедать в кафе «Артистическое». Как заведенная пластинка, она вновь и вновь просила меня вернуться, но я вновь и вновь посылал ее к черту, однажды, она дала мне ключ от нового замка и, в который раз мы расстались. Как-то мы пили пиво, там в пивнухе я встретил одного из подрабатывающих со мной в театре, он был не один, мы все вместе стояли вокруг круглого высокого стола, пили пиво, жена затеяла дурацкий неразрешимый спор, сев на своего лживого конька, и я ушел.

Почему, собственно, это произведение называется «Автостоп»? Хочется описать явление, выяснить тип, который стоит за этим явлением. Кто не знает, что такое автостоп: собираешься куда-то поехать, а денег нет, либо есть, но хочется покататься бесплатно, причем, бесплатная прогулка – это не цель, слишком все же такое путешествие хлопотно и непредсказуемо, главное, вероятно, удовлетворение любопытства, интереса к жизни. Какой кругозор, сколько людей, ситуаций, дорога, города, деревни, климат, местность, все меняется и непредсказуемо в такой дороге все, начиная от людей и кончая автостопистом. В такой дороге кончается эмоциональная суета, преследующая человека повсеместно и повседневно.

В то утро, просыпаясь, я услышал фразу, которая возникла в полудреме: «Эдгар Аллан По – женщина, которая умерла, потому что ее задушили герои выдуманного ею мира». И я окончательно решил ехать. Дождя не было. Я сварил последние сосиски, поел, сделал из хлеба и сыра бутерброды, затем подумал и съел их. Выпил чаю с малиновым вареньем, собрал сумку, задвинул на окнах занавески, закрыл форточки, присел на минутку, затем выгнал кошку и закрыл за собой дверь. В саду падали яблоки, а мне казалось, что в воздухе пахло ароматом стихов.

  • «Но всего мне жальче,
  • хоть и всего дороже,
  • что птица-мальчик,
  • будет печальным тоже».

Мечтательно проговорил я и стукнул посильнее калиткой, кошка шла за мной до шоссе, затем остановилась, как бы равнодушно посмотрела еще пару раз вслед, прищурилась, повернулась и ушла восвояси. Жить она будет в сарае. Руки и ноги мои подчиняются короткому ритму сердца, наконец-то, я вновь автостопист.

Ощущение абсолютного воссоединения с самим собой, нет, не одиночество, подчинение себя только самому себе. Вот он я: как хочу, иду, как хочу, сижу, как хочу, еду, как хочу, говорю, хочу живу, хочу нет. Я – я. Автостоп – путь познания самого себя, путь к себе; усталость и радость, и горе ты разделяешь только с самим собой, надеешься только на себя, рассчитываешь только на самого себя. Я уже прошел пору автостопа – это мое прошлое, без которого не было бы меня настоящего. Такой путь к себе, состоящий из небольших отрезков пути, каждый отрезок по своему важен, самостоятелен и необходим в последовательности их исполнения, без предыдущего нет последующего, ну и так далее.

Первая машина, которая остановилась на пересечении окружной дороги и Киевского шоссе был МАЗ с прицепом – Совтрансавто – водитель с внимательным взглядом и в желтой рубашке; я кинул сумку на сиденье, вскочил в кабину, поздоровался, затем рассказал дежурную легенду, первую из дорожных легенд о себе, сочинение легенд было таким же экспериментом, потребностью, как весь автостоп. Я рассказал этому моложавому человеку, что еду в Киев, где у меня невеста, которая с меня ростом, она учится в университете, будущий психолог, красавица спасу нет. Я попросил разрешения закурить, предложил и задымил папироской. На ветровом стекле были два портрета – Камю с сигареткой во рту, правая рука готовится вытащить сигаретку, левая в кармане, высокий и узкий лоб, углубленные глаза, и Тургенев в черной ермолке с плоским верхом и кистью и в черной мантии доктора Оксфорда. Вместе мы ехали недолго, час-другой, МАЗ повернул, а я немножко подумал о Тургеневе, о необычной смерти Камю и мозге Тургенева, о крысах Камю и опять поднял руку. Еще я не чувствовал уверенности, которая приходит к автостописту обычно после двух-трех дней дороги, однако, прежний опыт мог принести такую уверенность после дня – или еще меньше – путешествия, пока мною двигал лишь фанатизм и стремление к цели.

Автостоп – это не за чужой счет, это своеобразное обслуживание, водителю скучно, ему хочется снять напряжение, ему хочется поболтать и может быть узнать что-то новое, забавное, вообще, это не паразитизм, это форма познания мира, познания и испытания себя, это – концепция, одна из тех основных идей, которые цементируют индивидуальную судьбу. Мышцу можно стимулировать током и заставить ее работать, но лучше пусть поработает естественным образом. Так и автостоп, пусть он предстанет перед каждым человеком в натуре, будь то автостоп дорожный или автостоп умственный, но ни в коем случае теоретический автостоп не заменит практического путешествия в пространство земли или культуры, знаний.

Когда я разводился с первой женой, чтобы сбить досаду после развода, зашел в булочную, купил французскую булку и рассеянно жевал, глотая слюну, глотал, жевал…

Очень скоро захотелось есть. Я ехал в похожем на куночку грузовичке, маленьком и аккуратном, водитель был старый и пархатый, он постоянно сплевывал на сторону и был бы похож на Байрона в старости, мне даже показалось, что одна нога у него короче другой. Он выслушал легенду о том, что я еду в Киев на спор за два дня за ящик коньяку, сказал, что два дня, да за ящик коньяку он туда и обратно слетает; наконец, он повернул, я вышел.

Я запоминал нескольких: один был похож на Левитана, другой на Чехова, третий на Екатерину II, четвертый на Гиляровского, пятый был похож на меня, шестой. Вот и шестой катит. Время к вечеру, пик солнца миновал, я стою на обочине дороги, вперед и назад бетонка, а по бокам сосны. Заберись на бугор, глубже в лес, уже свои лесные звуки, а дорога все глуше и глуше, вот лишь лес и ничего постороннего. Но нет, автостоп не прогулка – это работа, отвлекаться нельзя; напрасно я расписывал автостоп как свободу от всяких условий, автостоп – строжайшее условие, автостоп существует пока существует дорога, когда ты не едешь, ты перестаешь быть автостопистом, ты рядовой человек, движение – закон автостопа, кто пренебрегает этим законом, тот не может считать себя автостопистом, того дорога отторгает, он никогда не научится владеть дорожной ситуацией, останавливать любую машину, овладевать или рассеивать внимание любого водителя, быть сытым без копейки в кармане, он никогда не станет мастером дороги, а останется ее подмастерьем.

Третий и шестой остановился, ко мне приходит прежняя уверенность автостописта.

Это – женщина, вероятно, заскучала одна, разговорилась, затем разболталась, я думал уже только о том как бы не залететь в кювет. Я узнал, что однажды «шестой» увидела как какой-то военный переснимал во время киносеанса в кинотеатре с экрана голых баб, после увиденного она возненавидела мужчин, разошлась с мужем, выучилась водить большегрузые машины, полюбила дорогу, одиночество, случайные встречи. Но автостопистов у нее еще не было. У нее блестящие глаза и упругая кожа, хотя она кажется старовата для меня и запылена слишком. Динь, динь, динь сказал я ей, когда она повернула.

На пачке папирос надпись о том, что «Минздрав СССР предупреждает» об опасности табака, курения: какая манерность в государственных масштабах. Впереди еще больше половины пути, а я стою, мудрствую. Я не отрекаюсь от дороги, я вхожу в нее с гигантской стремительной силой, заглядываю в пропасть могучей глотки дорожной. Дорожный хаос не знает себе равных, разве что о человеческом организме, при его внешней стремительности и упорядоченности: постоянные аварии, срывы, столкновения, кровь, хрупкость плоти и могучесть инерции, награда за скорость, реакцию и ясность, трезвость. Обязательное страдание и конечный результат, задачи и работа, ожесточение и удовлетворение.

Седьмой был не словоохотлив, но дал мне булочку и глоток чая.

Ворона поклевала еще немножко, присела и взлетела, отпрыгнув предварительно в сторону. Противное все же зрелище.

Моя память, мой опыт – это досье автостопа.

Раз я был свидетелем аварии. Шедший впереди нас автобус пошел на обгон, вдруг вильнул влево и легковушка, поддетая им, улетела резко и озорно в кювет, там покопошилась и замерла. Все встало. Из легковушки полезли люди, по дороге бежали люди; один из вылезжих привлек мое внимание, да, это он – автостопист, правда странноватый будто скорченный, действительно, он горбатенький спереди, а что у него через плечо? Ба, да он художник – это мольберт! Потом я долго буду помнить ладонь художника-автостописта: будто слегка влажная и вместе сухая, мягкая и плоская с мелкими подрагивающими косточками внутри, впечатление, словно, подержал кусок кожи, только еще неродившийся с хрящиками и молодыми косточками; кожа белая, матовая, участками глянцевая, на тыльной стороне ладони мутные вены, ладони упругие, а все же безвольные; странное впечатление производила эта ладонь – она была тихая и гибкая, но самое большое впечатление производили пальцы: уложенные рядышком так плотненько, все одной толщины и примерной равной длины, казалось, что у этих пальцев не три фаланги, а может быть четыре, или пять, но больше трех. Парень называл себя основателем русской психологической живописи, он говорил, что почин здесь принадлежит Филонову и Ларионову, которые впервые заявили о возможностях психологической живописи, они, мол, первые пытались решать психологические цели психологическими средствами, хотя искорки психологизма проблескивали в картинах Лукаса Кранаха, Босха, Тинторетто, у Андрея Рублева. Развитию «авантюризма» в искусстве способствовали Скрябин, психологические приемы вводили в живопись Шагал и Сутин, грубее и добропорядочнее работали Пикассо и Лидер, но вышел на прямую из-за горизонта уже мой новый знакомый. Как славно мы с ним поездили по Украине и Сибири, побывали на Алтае и в Грузии, на Кавказе. Хорошие были денечки. Еще запомнилось, что Дали он считал мошенником. Я потом был у художника в мастерской, смотрел картины, о них может быть в следующий раз.

Надо продолжать путешествие. Москва-Киев – это наезженный маршрут, это просто маленькая прогулка, когда больше нет времени, но можно хотя бы тряхнуть стариной, чуть развеяться и опять в свою обычную и суровую жизнь без вдохновений и воодушевлений, которые в их чистом виде может подарить только автостоп, причем по хорошему, автостоп нужен большой и продолжительный, эдак на две-три недели никак не меньше.

На пересечении двух дорог стоял столб, на нем объявление «Коммуна наркоманов» и стрелка вправо от шоссе, под стрелкой мелко «555». Что это, метров, подумал я? Тормознул «седьмого с булочкой», незаметно оставил ему на память визитную карточку на сиденье и хлопнул дверью. Была ленивая жара, изредка нарушаемая глуховатыми за маревом воздуха, проносящимися машинами, да скрипкой соскучившихся по земле ботинок. Организм всасывал шатающийся после дороги мир, а перед глазами маячило бельмо объявления, хотелось есть. Поднял ветку, но тут же бросил, подошел к сосне и, отломив ветку, стал ее жевать. Привет, коммуна, только где твое обиталище, как найти твое внутреннее движение в этой глухой безлюдной местности, может быть, то чья-то шутка-прибаутка. Запершило в горле, захотелось и поел земли, то что я увидел, не поддается описанию.

Прошу учесть читателя одно обстоятельство, я пишу о том, чего не знаю, я совсем не знаю, о чем думали люди в шестнадцатом веке, в частности, в 1555 году, а именно этот год был написан на воротах обнесенного густым частоколом пространства; что там внутри, видно не было, только ворота кричали о себе – «1555». Невдалеке опоры высоковольтной линии. Что же это такое, что означает эта надпись, шутка или символ, а может быть правда, когда пускаешься в путешествие, перестаешь удивляться чему бы то ни было, и даже, напротив, постоянно находишься в ожидании чуда или какой-нибудь необычности, с которой в простой будничной жизни не встречался. Собственно за такой необычностью, ради такой необычности, странных и чудных встреч пускаешься в путешествие под названием автостоп. Я пока лежу и наблюдаю за воротами, я пока не тороплюсь. Пришлось привстать и опереться на локти, ворота отворились, очень хорошо видны люди выходящие наружу – это цыгане. Их семь человек, пять постарше и две маленькие девочки, вот они прошли мимо, беспечно переговариваясь, мельком посмотрели на меня, я смотрел им вслед, они принялись голосовать. Интересно, кто же их возьмет, их много. Они стояли совсем недолго, какой-то автобус забрал их всех сразу.

Еще немного полежал, затем встал и вышел на проселок, к ограде от проселка дорога, нет, нет это не заросшая и забытая колея – это накатанная дорога, грунтовка метров пятьдесят. Я забыл сказать, хотя это можно понять из описания, что ворота открывались не к проселку, а к шоссе, перед воротами небольшая круглая площадка, судя по размерам, на ней можно было развернуться грузовому автомобилю. В воротах оказалось квадратное окошко, я постучал, через мгновенье окошко растворилось, показалось перекошенное лицо, которое сказало:

– Я Иван, а ты кто?

– Я автостопист, переночевать можно?

– Нельзя, но покормить, если деньги есть, можем. Переночевать можешь возле ворот, дадим пару одеял под залог. Что еще?

– Сколько за ужин и можно ли войти, хочу посмотреть кто вы такие, как живете, поговорить с главным?

Человек ушел посоветоваться, я остался дожидаться в предвкушении, вероятно грубого, но все же ужина.

Ворота растворились настолько, чтобы можно было протиснуться одному, я протиснулся. И оказался перед группой людей, мужчин и женщин одетых в цыганские, но с каким-то странным незнакомым мне налетом времени. Они молча смотрели на меня, однако, страж позвал за собой, он был статен, пластичен, все впечатление портило изуродованное временем лицо. Уже позже я скажу себе: смотри внимательнее и запоминай, какое бывает время, когда у времени есть возможность высказаться; на этом узком пространстве, окруженном высоким и плотным частоколом лежала печать ужаса времени, здесь время словно бы сконцентрировало свою незаметность в обычной жизни. Так вот она какая воплощенная мечта об овладении времени, вот оно какое время, когда ему дают волю, когда это время понимают, когда расходуется конкретно в ясном направлении и постижимом ритме, когда мысли о времени и все процессы, происходящие со временем, овеществлены в лицах, судьбах, пространстве земли и самом времени, которое здесь такое, как хочется этим людям. Они захотели жить в этом году, начиная от прошедшего нового года до начала следующего нового года уже в только 1556 году, и мыслят они сейчас так, как мыслили люди в том, давно прошедшем для нас, обитающих наруже, времени.

Я успел по дороге рассмотреть в глубине двора несколько явно жилых и несколько построек хозяйственного назначения. Там же в глубине, возле забора стояли три легковые машины, начинало смеркаться, я не разглядел марку машин. Жилые постройки были такие же коттеджи, как и этот по ступенькам которого мы поднялись; да, я забыл сказать о трубе, что возвышалась над забором – это была котельная. В прихожей меня попросили разуться и дали шлепанцы, «как дома, заметил я». «Это – мой дом, это у нас такое правило, кто стоит на страже, тот и кормит путников, которые попросятся …» Последнее, что я запомнил перед входом в дом – желтая звезда яркая и обязательно тревожная, горела в синем ночном небе, уже стемнело.

На стене прихожей висел плакат «Принцип существования государства – насильственная жизнь». Я молчал, я гость, я автостопист, я исследователь. Вопросы мучили меня, цыгане – хорошо, примерно ясно, как они кормятся, но почему община, ну ладно, община это, в целом, понятно, но почему так же далеко от цивилизации? По каким правилам они живут, может быть они цыгане только внешне, а сами и законы их отличны от цыганских законов мифической страны Цыгании? Дальше больше, оказалось, что я еще должен выслушивать его бред, правда, было чем развлечь взгляд. Меня усадили в комнате наподобие столовой, однако, вокруг не обращая на нас внимания, ходили и жили своей повседневной жизнью люди, причем настолько не обращали внимания на нас и друг на друга, что бывшие здесь женщины и мужчины, были из-за ночной духоты полуголыми, а вот прошла полудевушка-полуженщина в одном полотенце небрежно повязанном вокруг бедер, ее круглые твердые груди таинственно мерцали в свете свечей в канделябрах, маслянистые соски притягивали взгляд, влекли за собой тело и душу. Я не дослушал монолог этого сумасшедшего стражника.

Никто не думает о судьбах мира, думают только о собственных штанах, деньгах, дорожат личными ощущениями, боятся остаться в накладе. Люди государства готовы убить всякого, кто помешает выполнить им их функции власти.

Дальнейшее я помню плохо или хорошо. Я пошел вслед потекшему из комнаты маслу грудей, всюду стояли канделябры, мы прошли анфиладу комнат, затем полудевушка по дороге сбросила полотенце. Ах… Я прыгнул вперед, обхватил ее сзади за живот, согнул пополам и поставил на колени, дальше я совершил акт, жажда и сладострастие смешались воедино в моем ощущении этой ночной фурии, она ни разу не повернула ко мне лица, только по ее дыханию и дрожи я понял ее волнение и неизъяснимое наслаждение, судорогой пробегавшее по всем ее членам. Что говорить, я был не в себе, я любил ее с силой, которой не знал в себе прежде, любил ее так, как бы мог умирать или рождаться, я старался раствориться в ней, она хотела принять меня всего. Круглые бедра, упругая влажная кожа, кожа казалось расползающаяся под ладонями. Да, это была самка, о которой я может быть мечтал в той будничной жизни, став автостопистом я осуществил эту мечту. Я держал свои руки на бедрах мечты, ласкал и возбуждался взглядом на ягодицах мечты.

Неожиданно подумалось, о, черт, они все здесь просто трусы и эта баба и тот мужик болтливый, и весь этот добровольный острог, только порождение идеи трусости, а чем еще можно объяснить жизнь, которая изолирована, жизнь, которой нет названия в реальной жизни буден. Да и будни ли это, когда мечту можно подержать за ягодицы, нет. Довольно с меня одной мечты, осуществленной в этом кошмарном доме. Мечту всегда ищешь и дожидаешься ее явления, но осуществление ее таким будничным способом отвратительно, хочется уже бежать от подобной мечты. Что для этого нужно, ведь жить с неосуществленной мечтой невозможно, значит рано или поздно придется осуществить, но так как такое ее осуществление противно, значит нужно отказаться от мечты, требующей подобного осуществления. Как это хорошо, когда есть не только творческая воля; убираться отсюда надо подобру поздорову, пока не все мечты еще исполнились, одного лишь помянутого осуществления хватит надолго. Прочь, на дорогу, пересплю на опавшей хвое. Есть свитер и пара глотков ликера во фляжке.

Мечта вышла меня провожать, между ляжек болело.

– А это, что за старуха?

– А – этостерва по имени мать.

Стерва стояла на коленях и молилась желтой звезде, молилась она молча, во рту дымилась трубка. Захотелось покурить, мечта будто прочла мои мысли, на ходу работая полотенцем, что захватила в доме, подошла к матери уже с повязкой на бедрах, но грудь, ах, грудь, грудь светилась внутренним живым огнем, она фосфоресцировала, если есть черный фосфор, то грудь была черным фосфором. Мечта шепнула на ухо матери, затем кивнула головой и ушла в дом напротив, вернулась с трубкой и мешочком табака. Отчего эти подарки, почему так любезно, подумалось, но скорее захотелось наружу за ворота. Пока шли к воротам, я еще несколько раз хотел мечту; о страшная ночь, она была похотлива и сладострастна, и она хотела вновь и вновь, она привыкла ко мне, странно, но я сделал ее женщиной. Я не видел таких цыганок, конечно, сейчас их нет, среди них попадаются даже русские, разные лица и национальности, ведь цыганство – это образ жизни, а не народность, впрочем, что может быть легче, чем стать цыганами, но что может быть труднее, чем остаться ими.

– Согласен ли стать цыганом?

– Нет.

К утру мы подошли к воротам, еще раз я повернул ее к себе спиной, поставил на колени и последние силы остались в этом чертовом тельце. Я не вышел, я выполз из ворот, дотащился до кювета и уснул. Я спал до полудня. А когда проснулся, рядом спала цыганка, она была в красном платье, а глаз я вчера не разглядел, и сейчас глаза были закрыты. Попахивало дымком. Что же мне нужно, я не знаю, что мне надо, а если знаю, то я не уверен, что это нужно будет большинству людей, а потому буду делать то, что хотят люди вокруг меня, потому что большинству людей не всегда удается сказать о том, что им хочется, у меня может получиться помочь им в этом. Я тронул мечту за плечо, она пошевелилась, потянулась и приоткрыла глаза. Это – уже не мечта, это моя женщина, вероятно, я скоро узнаю все о ней, я узнаю, как она ест, спит, любит, как она любит меня, какой у нее характер, как она ходит. Какие у нее глаза? А глаза водянистые. Нельзя гнаться за мечтой, вот она какая, когда в руках и уже осуществленная. Провались мечта, не до тебя. Цыганка исчезла, осталась лишь примятая трава и боль в паху, и ворота остались.

Солнце встало в зенит, хотелось пить и есть, ехать хотелось. Я же автостопист. Одна мечта преодолена, дальше, на преодоление всех мечтаний, мечты так мешают в жизни, от них нет никакого спасу, а при воплощении они оказываются с водянистыми глазами. Отказаться бы совсем от всяких мечтаний, от всяких желаний устремленных в будущее, то будущее которое мы строим во снах и рассказах, в болтовне с близкими, в плаксивости и в нежности, в страданиях и в тоске, которой не место в жизни, но как же без всего без этого. Пока не знаю, хочется и человеком остаться и быть деятелем великой мощи. Но почему всегда мечты о том, каким хочу быть? Я есть, я уже стал, ведь желание означает, что я уже стал, а дело за малым – быть.

Помню был день, когда я переезжал из Москвы в Орел на постоянное местожительство; я уже начал работать на телевидении, в отделе информации. Надо было получать багаж, где взять машину, где деньги? Я ехал по красному мосту (года четыре назад, когда красный мост ремонтировался рядом был наведен понтонный мост и это было очень экзотично и неожиданно) через Оку и подумал, а как бы хорошо написать новеллу о мужеубивице. Она зарубила мужа топором, затем разрубила на куски и часть сожгла, а часть закопала в саду.

Новелла начиналась бы так: «На дворе было темно и сумрачно, баба вышла во двор, обошла все его уголки, подошла к домику, в котором жили квартиранты, в домике тихо и темно. Баба обошла еще раз двор, проверила закрыта ли калитка. Через несколько минут она вытащила во двор мешок, огляделась еще раз, тихо прикрыла дверь, чтоб не скрипнула, тихонько крякнула и закинула мешок на спину: „Чертяка, тяжел…“. Из мешка текло мокро, черно и жутко, баба лишь чмокала языком и зачем-то пару раз облизала языком губы, ее шопот умирал во рту, даже в горле, кофточка расстегнулась, почти до пояса болтались ее груди, старые сморщенные, будто две тряпки выпали из кофточки и заплясали под мертвенным светом, будто обгоняя друг друга, сталкиваясь и извиваясь, цепляясь за ветки с потеками черной краски, что текла струйками из мешка, капая и капая. Баба была колдунья в душе, она подгадала под дождь это убийство, она была уверена, что под утро будет дождь и все следы смоет. Бочка, в которой она жгла куски мужа, стояла в подполе, она сожгла немного, все же боялась дыма, запаха дыма. Еще она боялась жены своего квартиранта, как потом окажется, не зря, жена обеспокоенная отсутствием мужа хозяйки, пойдет в милицию, хотел бы я присутствовать при том моменте, когда она будет выкладывать капитану, дежурному по отделению свое тревожное чувство и, что он ей ответит, как будет смотреть на нее, о чем спрашивать, что первое он предпримет, когда поймет, о чем она ему рассказала, хотел бы я знать, как он держит руки в тот момент, когда она произносит роковое слово. Затем я сказал себе».

Нет это потом, а сейчас нужно закончить поднадоевшего «Автостописта», и это будет мой первый шаг на пути исполнения плана литературной работы.

Когда же я приеду в город моей мечты, когда я ступлю на подножку машины, которая привезет меня в этот город «знакомый до слез», ах, ах, «до прожилок, до детских желез», пела певица на лобовом стекле, на певице ничего не было, а я спал, да так крепко, что проспал свой город, когда водитель потряс за плечо, был уже вечер, была уже ночь, я проснулся.

Деревня пронзительно светила мелкими огоньками.

Ворона улетела, в пыли остались кости, перья – останки. С бензоколонки правил в мою сторону автопоезд, на мою поднятую руку водитель кивнул и махнул рукой вперед, там автопоезд притормозил, но не остановился, я нагнал машину, водитель крикнул, что мол скорее, он опаздывает, давай мол. Я бросил сумку на сиденье, вдруг споткнулся и падая еле увернулся от колеса, грузовик прибавил, его уже было не догнать. Эх, черт. Через пару сотню метров грузовик притормозил и на обочину упала сумка. Мой фотоаппарат… Плевать. Доплелся до сумки, ремень через плечо. А дальше что?!

Беспросветная трусость, беспросветная суета – вот от чего хочется в первую очередь избавиться, отправляясь в путешествие. Каким же образом мечты стали обузой, еще точнее, каким образом, и как мне удалось понять, что мои мечты – превратились в обузу. Ну, да, ведь девица была с водянистыми глазами.

Я еду и ем, и слушаю разговоры водителей. Затем второй, который не за рулем, поворачивается и спрашивает, кто, куда, почему: журналист, Киев, наблюдения. Второй подумал, покосившись еще раз на меня, открыл бардачок и протянул несколько затрепанных листов бумаги. Что это? Это мы балуемся с Анной (Анна – это первый, который за рулем, второго звать Егором) на вынужденных стоянках.

Вот этот текст.

«Паяц и Шут
  • Под крышей мира я стою
  • в пустой могиле,
  • и вижу свет —
  • вот руку протяну в оконце,
  • а дальше, что за ним,
  • возможно ничего,
  • и тень воды несет сухую колыбель.

Ему представилось великое осеннее исполосованное перистыми облаками небо, тупое и мягкое одновременно по ощущению.

– Постой, ты.

Это говорит паяцу отставший шут с мотком веревки через плечо черного цвета, другое плечо красное. Паяц останавливается и начинает жаловаться.

– Я доживу до восьмидесяти семи лет, меня разобьет паралич, мою правую ногу изогнет дугой, с моей поджелудочной железой случится нехорошее, я переживу всех своих сверстников, меня похоронят под черным мрамором, мир станет следить за моим последним дыханием. Я умру – мир разрыдается.

Паяц смотрел под ноги и говорил, говорил, на крик шута обернулся, не поднимая головы и машинально сделал еще полшага, но еще больший крик шута, вынудил его поднять голову и посмотреть по направлению крика, слева оказалась бездна, наполненная серым живым туманом. Паяц воскликнул. Шут сказал.

– Я спущусь, а ты подержишь веревку. Или может быть тебе самому хочется туда, уступлю место в строю. Отдохнем и решим.

Шут садится на край и опускает ноги в туман, ног нет. Паяц ложится на край бездны и смотрит в голубые небеса.

  • Голубые небеса,
  • больно мне смотреть на вас.

Туман колышется, и молчит чарующая тишина. Шут подергивая плечами, сгорбился и, склонив голову, задремал с широко раскрытыми глазами. Паяц слушает мягкую гармонию поля и бездны, ему всегда не хватало в окружающем легкости, вечности и логики. Он один, он наедине с самим собой, он ниоткуда не ждет помощи. Он знает, что возбуждение не придет извне, всю свою силу он содержит в себе, и берет силу паяц только из себя. Паяц помнит слова старинного товарища, что все на свете и хорошее и дурное дается человеку не по заслугам, а вследствие каких-то еще не известных логических законов, на которые указывал еще Тургенев, хотя назвать он их не мог, чувствовал, а назвать не мог. Паяц уставился невидящим взором в небеса.

– Шут, а у тебя плечи, как крылья.

– Только они вдруг окостенели.

Согласно поднял и опустил голову шут. У шута при разговоре вытягивается верхняя губа, совсем как лепесток. По небу на восток летят облака. Звук шутовского голоса напоминает запах ландыша. Зная характер паяца, шут приготовился слушать.

– Шут, а у тебя плечи как крылья… Шут, а что такое свобода?

Шут помнит, что когда-то у паяца были мощные жирные ноги, а потому паяц был лишь выше пояса паяцем.

Глубоко внутри шут помнит, как он плакал по ночам от одиночества, смотрел на Луну и плакал, тогда же он понял, что в одиночестве заключено мужское начало. Шут – крепкое человеческое существо, чуткое, сладострастное, он умеет слушать внутренний голос собеседника, умеет быть покорным, терпеливым, у него моментальная реакция на движение души собеседника. Шут умеет делать то, чего хотят люди, но его нормальное состояние – разлад с собой. Он умеет внешнюю энергию собирать и концентрировать, он умеет привлекать и обольщать людей. У шута прекрасные стальные глаза, мгновенно меняющие выражение с ласковых на добрые, потом презрительные, наконец, виноватые и еще много выражений имели эти глаза. Шут умел видеть, исходящие из каждого растения жизненные токи, их эфирные двойники и то, что в оккультизме называют элементалиями растительного царства. Шут чувствовал и даже знал, как происходит фотосинтез, однако, знаний своих передать никому не мог, потому что не хотел. Идея жизни его – сильная и напряженная, ухватить ее очень трудно, и он этого не хочет, а она – как струна звенит. Шут повернулся в сторону паяца.

– Свобода – это когда отвечаешь за себя и принадлежащее себе только перед собой. В этом смысл принципов свободы и воли личности.

Шут вспомнил, что у паяца из-за жирных ног осталась привычка носить длинные до пят сплошные одеяния. Глаза шута виноваты. Паяц почувствовал некоторую перемену в существе шута и обратил глаза к лицу шута.

– Шут, почему у тебя вдруг овиноватились глаза?

– Мне стыдно перед тобой за то, что ты долго проживешь.

– Конечно, главное пройти барьер. – Поддается паяц. – Ты чувствуешь как разлагаются слова…»

Это же не законченный текст, воскликнул было я, но тут же и замолчал в ужасе. Водители спали, автомобиль мчался. Я толкнул второго водителя, «пошел ты», не открывая глаз, проскрипел водитель, «у нас тихий час». Ну, чтож, черт с вами, сосредоточившись, я прыгнул на обочину. Ничего не сломал. Только чуть было не потерял вылетевший из кармана куртки томик русско-немецкого словаря из «Коллекции Карманных Словарей. Издание 18-е. составил Г.Левинсон (90,800-95,800). Цена 60 коп., в переплете 75 коп. Южно-русское книгоиздательство Ф.А.Иогансон. Киев, Татарская ул., N 35/37. С.-Петербург, Невский проспект, 68. Киев. Тип. С.В.Кульженко, Пушкинская, N 4, 1911.» Этот словарик я куплю в букинистическом отделе «Дома книги» через пять лет после этого прыжка.

Как бы продолжить тест заснувших водителей?

– Да, конечно, главное пройти барьер.

Поддается на обман паяц. Паяц чувствует и понимает движения внутренние и внешние, но созерцание ему недоступно так же, впрочем, как и шуту. Созерцание – тайна неподвластная постороннему наблюдателю, хотя движения жизненного существа можно контролировать и наблюдать за ними, следить за его развитием, впрочем, это подвластно очень малому числу людей – паяц и шут принадлежат к этим людям. Шут даже научился созерцанию своей памяти и ее контролю с расчетом управления ею, с расчетом разделения памяти и действия. Видения, возникающие в целях власти над собеседником, возбуждают действие. Такие видения унижают собеседника, останавливают время собеседника, ввергают собеседника в чужую память собеседника, в память родившую видения, следовательно, вынуждают собеседника забыть свою память, принуждают собеседника перемешать все девять слоев своего существования, уничтожают всякие верные представления собеседника о действии и созерцании как таковых, о жизни и смерти, о перемене законов, об условиях перехода из одного знакового состояния в следующее. Шут самолюбив. Это единственное негативное свойство, которым шут не умеет управить, это его единственное пустое место, которое шут никогда не запомнит, единственная его зловещая яма впереди. Вспомнил бы паяц, что шут до пояса был похож на рыбу, а ниже на птицу, и превратил бы видения в действия и сказал бы об этом вслух, и упрекнул бы шута в этом недостатке, а шут бы стал оправдываться, говорить, что он не такой, каким хочет казаться, шут был бы вынужден заполнять эту яму, шут остановился бы в движении, он вынужден был бы восстановить равновесие. А если шут не стал бы защищаться, он бы умер, распался бы на части. И он распался.

Они оба распались. На горизонте появилось облако дыма, всполохи пламени, чуть раньше грохот и несколько коротких взрывов. Они недалеко уехали. Обнажим головы. Я дошел до обломков за тридцать минут. Они кажется не просыпались, когда их клали на носилки, лица их были покойны, глаза закрыты, никакой судороги в чертах лица, никакой гримасы. На груди второго водителя сидел маленький зверек, белая мышь, я взял ее, зверек заскреб лапками, прихватил кожицу пальца и затем отпустил, обмяк. Как бы не умер, шок, вероятно?

В обоюдной духовной войне шута и паяца ценность их собственной личности равна нулю, но ценность личности собеседника максимальна. Шут умирая, терял время, не чувствовал больше свое тело, радовался, восходил высоко и смотрел на себя вниз, на свое тело, понимал, что нет связи, удерживавшей его на земле, но, если прежде он мог вернуться после сна, теперь сон продлился в вечность.

Шут спрашивает паяца.

– А где ты живешь? В какую реальность веришь?

– В сердце.

– Что там у тебя: долы, реки, леса? Что?

– Там, шут, внутри нечто такое, что нельзя разрушить.

– Но без большого сердца ведь нет большого ума?

Шутовской полувопрос остается без ответа, паяц умер.

Встречаемые ими в жизни люди не умели обращаться с ними так же тонко, как они с ними и между собой, а потому шут и паяц оставили людей и остались наедине друг с другом. Кто бы мог остаться в памяти паяца и шута и оставить их в своей памяти? Может быть этот «Москвич»?

– Что там было? – кивнул назад.

– Смерть и уход.

Толстяк-водитель «Москвича» еще раз кивнул и попросил закурить. Хотелось ехать быстро, настроение упало, было скучно и плохо, хотелось плакать, хотелось исчезнуть на миг. И опять, после моего исповедания толстяк достал из бардачка пару листов бумаги, соединенных скрепкой.

– Что это приятель?

– Ты журналист, почитай, ехать вместе долго, можешь спать, а хочешь прочти, интересно твое мнение.

«Сколько в ее глазах ненависти, когда она прощалась со мной, в мыслях у нее мелькнуло: Он – мужчина, и я хочу его.

А вслух она произнесла.

– Ты иногда забываешь, что ты мужчина.

Мы прощались на дорожке перед домом Ани. Аня добавляет, напрягая свои пустые твердые глаза и краснея, придерживает рукой разлетающиеся черные волосы, Аня всегда боялась выглядеть смешной, сегодня особенно.

– И никто тебя не заставит поцеловать меня.

– Да, конечно.

Отвечает паяц, превращает про себя Аню в кусок хлеба, взял, сжевал, затем понял, не проглотить, засмеялся вслух и прекратил превращение.

– Почему ты смеешься?

Аня отступает, поводя плечами под белой шалью. Аня любит одиноких людей, потому что она ревнует всех кого любит и даже Тургенева, когда видит, что его читают.

Потом мы прощались в комнате с зелеными гладкими шторами. Женщина полулежала, ей под пятьдесят. Двадцать лет назад она простудилась и слегла на годы, встала же она впервые лишь сегодня, прощаясь с шутом, паяца она видела впервые.

– Главное, преодолеть инерцию страха и привычки, инерцию традиции веры.

Говорила женщина, не открывая глаз… Нет женщина никогда не была замужем, это иллюзия… Она говорила не раскрывая рта. Вот она хрипло рассмеялась. Черный провал рта, прокуренные зубы. Женщина взяла со столика книгу, и указав на шкафчик в углу, попросила раскрыть верхнюю дверцу. В отделении лежала коричневая шляпа.

– Возьми ее, это от моего безвременно умершего отца.

Шут достал из заднего кармана складной нож, раскрыл незаметно за спиной и подойдя к женщине, воткнул нож в живот, распоров его вдоль и поперек. Женщина была слепа и ее пальцы замерли на дырочках плотной страницы книги. Она погибла также безвременно и тихо, печальна была ее смерть.»

– Послушай приятель, я не поеду с тобой дальше, я вот тут сойду, смотри какой шикарный сосновый лес по сторонам дороги. Читать это может быть и интересно, но я не могу найти слов, мне не нравится. К тому же странное совпадение с прочитанным несколько часов назад.

– До Киева двадцать километров, будь здоров. Это почти пригороды Киева.

Как страшно лежали обломки автопоезда, в котором ехали паяц и шут.

Как бы ввести в повествование еще один сюжет, о том, как в двадцатые годы в Поволжье, зимой мать съела дочь, точнее она не успела ее доесть, но убила и успела съесть тельце до пояса, каждый утром она шла в сарай, там зажигала лампу, на дворе светлело, но ночь еще держалась, и отрезала или отрубала кусочек на завтрак. Она хотела растянуть и ела понемногу, другой еды не было, а что ей оставалось делать, и она превратилась в животное. Ничего она не чувствовала, она превратилась в животное и вместо того, чтобы отдать свою жизнь, она решила себя сохранить? за счет жизни своей дочери. Это был нечеловеческий поступок. Страшно думать об этом.

О чем же не страшно думать, может быть о продолжении поездки? До Киева двадцать километров, там до Белой Церкви еще часа полтора на электричке и ты дома, точнее дома у скрипача.

Я сейчас остановлю старенькую «Победу», я доеду на ней до первой станции метро, я доеду до вокзала, я куплю билет на последние деньги, я познакомлюсь с какой-то девочкой, я усну в электричке, я сойду на станции, я доеду на автобусе – опять за деньги – до дома, там скрипача не окажется, он в гостях, я найду его в тех гостях, мы пойдем вдвоем в гости, мы будем пить водку, а затем через день вернемся в Москву, тем путем, той же дорогой, что и в Киев.

Не надо больше никаких выдумок и поворотов, не нужно выдумывать сюжетные линии и ходы, не нужно раздумий и находок, рассуждений и отступлений, не нужно больше никакой ерунды, нужна прямая святая линия фабулы. Короткий разбег, прыжок и полет, затем приземление и хорошая стойка на выходе из сюжета. Хорошо бы попробовать.

Читать бесплатно другие книги:

Герой романа «Свечка» Евгений Золоторотов – ветеринарный врач, московский интеллигент, прекрасный сы...
В учебном пособии кратко рассмотрена история бытования одного из вечных сюжетов, фаустианы, в русско...
В учебном пособии представлены материалы к спецкурсу, посвященному судьбе одного из самых загадочных...
Сборник рассказов и повестей Альберта Карышева «Игра света» – о жизни, главным образом, в условиях н...
Второе издание популярной книги-бестселлера об удивительной истории успеха бразильской компании Semc...
Уходит в прошлое царствование императора Александра Первого.Эпоха героев сменяется свинцовым времене...