Старая судьба или История с превращениями Дорофеев Владислав
Я совершил ошибку. Для меня это так ясно, как простая гамма. Я совершил явную ошибку. Только с целью, чтобы казаться европейцем. Но кто помог ошибке свершиться? Я сам совершил, я сам и потерплю от совершенного, но почему кто-то вмешался в мою судьбу? Я достоин наказания! Иначе, я свихнусь от бешенства.
Иду по улице, прохожу мимо чугунной ограды. Замечаю на ограде табличку: «Молодежный театр – студия живых и голограммных спектаклей. Набор 29 февраля. Представление с живыми людьми по выходным, в будние дни осязателям предлагается, начиная с пяти и до одиннадцати вечера, непрерывный показ голограмм-спектаклей. Допускаются мужчины в темных костюмах».
Что называется, посмотрел налево. Вот так да!
«Цветы стояли в вазах и лежали всюду. Пол, полки, потолок, подоконники, стол и стулья, кровать – цветы, цветы, цветы. Когда же я прикасался к ней прежде, слышал я одно и тоже.
– Ты не любишь меня!
Сегодня я решил. Цветы, вино. Разбрызгал по комнате духи. Она пришла, я раздел ее, и на руках отнес в ванну. На руках принес и назад. Потом цветами покрыл ее тело, напоил вином. Она грызла подушку, но хотела меня сейчас.
– Ох, пошлость! И это все я!»
Лет семь тому назад я был вот таким сентиментальным и кислым, словно заноза. А вспомнил я этот случай потому, что прошла рядом со мной девушка, похожая на ту, семилетней давности: фигура, очки, походка. Но прошедшая девушка всколыхнула память. Вероятно, тогда семь лет назад, я сделал что-нибудь не так, как нужно было для судьбы. Возможно, я фальшивил или притворялся, или обманывал. Он, тот случай остался в памяти вместе с ощущением вины. За содеянное тогда, я расплачиваюсь непреходящей виной по отношению ко всему миру и к себе. Сам я пустой и маленький, словно, самое маленькое создание этого мира. Такое настроение я называю: комплекс самоубийцы.
Сейчас у меня иное настроение. Почему же я вспомнил тот случай с цветами? Девушка, которая прошла мимо, будто бы изобличила нечто, которое подобно тогдашнему веществу поступка, что-то одинаковое с тогдашним ощущением, изобличила прошедшая девушка. Вероятно, сегодня я уподобился тому, семилетней давности. Да, я изобличен сам собой и ненавистью. Ненавистью – этим гнусным и сильным желанием убрать с дороги нечто такое, что раскрывает твои тайны, или вскрывает твою несостоятельность перед миром, твои эгоистические желания чувств. Ненависть возникает по отношению к объекту, который равнодушен к твоему обольщению и запугиваниям, который лучше тебя. Ненависть сродни зависти и мести. Ненависть – это неожиданное и туманное соединение чувств: утверждения, властности, палачества. Я возненавидел зеленоглазого.
Зеленоглазый сделал мне зло. Я унизил нас двоих в равной мере. Так что, мы квиты. Вероятно, он мой самый главный враг. Если, я – творчество, то он – религия, и наоборот. Они исключают друг друга и не замечают. Зеленоглазый не видел, не замечал меня.
И все-таки я совершил по отношению к нему благо, ибо унизил нас как равных, как сильных.
Пока я так рассуждал и шел по улице, не останавливаясь и несмотря никуда определенно, в правый ботинок попал камешек, и когда я вытряхивал камешек, сгорбившись возле дерева, меня обогнал человек, привлекший мое внимание необычайным сочетанием цвета в одежде.
Красные брюки накрывали, едва видневшиеся черные полуботинки. Я еще полюбовался сочетанием «красное с черным», как на черное плечо его пиджака упал желтый лист, подлетел вверх и улетел дальше к земле. Пиджак был почти фрачной длины, а в правой руке на излете человек держал массивную черную трубку. Затем человек остановился и выбил трубку о носок правого ботинка, чем, видимо, доставил себе традиционное и заметное наслаждение, кстати, и мне.
Хотя, я отвлекаюсь.
Я вынужден что-нибудь совершить! Еще не пришло ощущение новизны, и все же я чувствую, что на ощущение великой новизны я способен, а потому обязан что-то создать. Возможно, наступил момент, когда я должен призвать на помощь то, что обнаружено мною когда-то на верхней ступеньке, между которой и нижней, человек исполняет роль связующего звена.
Я шел по улице и видел, как спускались листья с деревьев на землю, как листья несло по сторонам. В кустах шел дворник в черном халате и метлой обтрясал листья с кустов и деревьев там, где доставал. Вот и я могу стрясти нечто, лежащее на верхней ступени, но управить тем верхним не в силах, ибо не могу родить, но способен. Но я еще не умею управить этим верхним законом, а потому обращаюсь за помощью к судьбе, в момент страшный и ответственный, когда более не вижу исхода и не знаю, как и что выбрать и зачем. Покориться, чтобы научиться – правило судьбы и правило седых правил, когда остается лишь созерцать, оставаясь в круговороте действия: судьба – выбор – судьба.
Я убью себя?!
Но как я испытаю и проживу это наслаждение – зачать и убить себя – еще одно наслаждение, может быть самое большое наслаждение?
Время самоубийств закончилось во времена Гете. Вожди философий, довлеющих надо мной, не убивали себя, в отличие от вождей религий и древних философий. Конечно, в наше время, мир менее наивен, менее телесный и подозрительный. Чтобы доказать идею бессмертия, вожди умерли, но не потому вовсе, что бессмертие существует. Вовсе нет. Жизнь бессмертна, как бессмертен огонь, когда горит. Бессмертно или не бессмертно то, что есть, что горит?! Чего нет – того нет. Убийство себя не имеет смысла, потому что нет никакого приобретения в убийстве себя. И убийство другого человека глупо, ибо убивая другого, убиваем себя. Убить себя – это значит плакать о несовершенном, это сродни сплетням и трусости корыстолюбия, это, в первую голову, лишить себя чести. Убить кого-либо – это значит унизить себя!
Убийство – это самая великая глупость человечества, на которую оно способно. Убивая, мы убиваем стариков, детей, сумасшедших. Чем же вы станете дышать? Убийство – это ошибка, которую невозможно и нельзя поправить. Потому что может так получиться, что убийство человека пришлось на время очередного метафизического перехода человека, когда еще не начала формироваться ткань следующего временного промежутка.
Природа, столь добра, что предоставляет людям то, что они ищут, а потому хотят. Природа играет роль производителя, а потому остается главным потребителем, а не человек, как он сам предполагает, ибо, используя силы человека, его психологическую напряженность и внутренние ритмы, природа создает, выполняет его заказы, но сама сжирает «заказчика», когда ей хочется. Плюнуть надо на природу и перестать обращаться к ней за помощью, потому что за это приходится расплачиваться собственной жизнью, надо отделить природу от себя, как отделяется женщина.
Все. Я – глашатай. Иду по главной улице и ору, чтобы собирались на площадь, будет зачитан указ о завтрашней казни. Улочка переходит в площадь. Собирается толпа юнцов и стариков. Читаю указ о казни женщины, убившей собственного мужа, потом она шла по улице и кричала.
– Кто-нибудь из богов, придите, хочу быть вашей любовницей, или спуститесь ко мне все!
Мужа она изрубила на куски и сожгла.
– Когда казнь, милый?
– Завтра, завтра.
– Кто палач?
– Я.
– Как так? Ты – глашатай!?
– Я – палач и муж этой женщины!
– Тебя она порубила на куски! Ты врешь, глашатай!
– Она напилась допьяна, пришла ко мне в комнату, когда я правил очередной указ, кричит, что зарубит меня, что она хочет быть любовницей…
Я не дал ей договорить, спросил, чьей любовницей? Она подумала, и, ворочая глазами, сказала, что я – дьявол, и побежала от меня, я настиг ее в углу, где в деревянном обитом кожей футляре, укутанный бархатом, живет топор.
– Ты всегда была добра ко мне и любила меня, скажи, почему ты хочешь меня убить, зачем тебе дьявол?
Я говорил с ней, потом свалил на пол, связал и оттащил на кровать.
– Жена, скажи, зачем?
Огромные мощные глаза пленной расширились и полезли из глазниц, словно, ножки с коготками из глаз выросли.
– Я хочу ослепнуть. Я не хочу дальше служить процессу распада, я не хочу рожать, не зная, зачем это нужно, кроме получения наслаждения в зачатии и вдохновляющей боли при родах, и ощущения гордости и свободы после родов. Ты мне говорил о гармонии, заключающейся в ребенке. Но ты лицемерил, ты был низок со своим плодоносящим членом, а я не желаю уже служить этому члену, мне надоело смотреть на блюстителя городского глухого порядка, который ты представляешь морщинистой дряблой грудью и штучным животом. Я не желаю удовлетворять тебя, мне надоело служить пищей твоей логике, а самой пребывать в середине догмы и быть сердцем догмы мира, я же вижу твою остановившуюся душу и оскал тупого продолжателя рода. Тебя, глупого слугу распада, я ненавижу. Я – сука, которую имеет весь ваш мир с законами войны, с законами приобретения, с законами гостеприимства. Ты меня научил, каким образом дитя мое превратить в собственность, в удовлетворение собственной судьбы, в наслаждение. Ты – дурак, я не хочу тебе служить, я не хочу притворяться, я не хочу иметь мужа и собственное дитя. Я увидела путь в убийстве. Мне, кажется, что я смогу заглянуть за смерть, если убью тебя или дитя, и я выбрала тебя. Я не хочу очистительных наслаждений, я не хочу рожать, я не хочу убивать свой эгоизм! Отпусти, меня, проклятый! Зачем ты мне сопротивляешься. Смирись с моим желанием. Развяжи меня. Проклятый, я хочу, чтобы ты погиб и стал падалью. Дурак, развяжи.
Она замычала, изогнулась и впилась в мое бедро, прокусила штанину, кожу и принялась перетирать волокна и капилляры, я почувствовал, как рвутся ткани, я услышал бульканье жидкостей, выбегающих из разных сосудов. Она превратилась в грандиозную карающую иглу со стальными резцами.
Я слушаю и медленно, и неотвратимо сжимаю горло иглы; великолепное вдохновение и радость правильного поведения, входят в душу. Сжимаю горло легко, мягко. Жена тишеет.
Сильное, бесчеловечное напряжение, подумалось, и я сваливаюсь в беспамятстве, продолжая сжимать пальцы.
А утром.
Заворочалось под желтым одеялом. Глашатай-медведь закашлял, вскочил на четвереньки, еще под одеялом обежал себя мысленно взором от носков до макушки, ощупал позвонки, пощекотал печень и сердце, попрыгал на диафрагме, покатался с горки в мочеиспускательном канале, подрался с существами желудка, разжижил мякоть отходов, приготовил себя к новой жизни, приказал телу: и одеяло полетело в угол, а голова в кадушку с водой.
Все готов и сыт, жену, связанную как куль, на закорки. Долой, наружу. Прыгаю ужом по расшатанной лестнице, разговариваю с женой, втягиваю и выпускаю мышцы живота. Жену в повозку, на дно, коня покормлю на дворе наместника.
– Хэй – хэй! Вперед, пока лучи солнца не разбудили город! Хэй!
Во дворе наместника уже ждут, хватают жену, развязывают, раздевают, облачают в правильную одежду казнимой, коня кормят, поят слегка, целуюсь с наместником, он одевается возничим.
– Хэй-хэй! Хэй!
В воротах повозку догоняет слуга.
– Господин, забыли кандалы!
– Ну, давай же, быстрее! Ну, бегом!
Хорошо на сердце, вольно. Грандиозное солнце разбудило город. Не удерживаюсь, хлещу из-за спины возчика коня, конь припускается, и слуга еле успевает закинуть в повозку кандалы. По дороге заезжаем к палачу, берем колоду и топор, целуемся с палачом, он напутствует меня:
– Сынок, не робей! – И целует холодными слюнявыми губами где-то под подбородком.
– Старая судьба – это ты сам. – Шепнула мне жена на ухо, звонко приказала помочь, встала в красной рясе, как царица смерти.
Повозка продребезжала последнее расстояние, возничий снял с жены кандалы и повел ее к помосту, перед ступеньками отпустил, жена взошла по черным ступеням, подошла ко мне, обняла за шею, поцеловала в губы.
– Убивай, муж. – Не говорит, а дышит словами.
Казнь должна начаться после утренней литургии. Томительно, настойчиво ждем. Жена села на колоду, я положил футляр и сел на помост, прибрав ноги к груди. Толпа создает гам и нетерпение. Жена подскочила и заходила по краю помоста, обошла помост по периметру, вздела руки горе, остановилась у самого краешка и заговорила.
– Люди, до каких пор нами будут управлять слуги!
Но и я не дремал, толкнул ее в спину, она слетела с помоста, а не упала, только села на корточки и плачет, упрятав лицо в ладонях. Я спрыгнул следом, присел, поднял ей голову, подтянул шнуровку на груди и крепко поцеловал жену в шею. Поднял жену и понес к колоде, поставил на колени, устроил голову на колоде; посоветовался с возничим, решили не дожидаться окончания литургии.
Итак, используем первый топор. Она ли превратилась, или свет переменился, но вижу, стоит на коленях перед колодой ласточка, из глаза, обращенного вверх, скатилась слеза по клюву. Я шваркнул было топором и ойкнул, топор превратился на лету в плеточку, и ласточка ойкнула, когда плеточка опустилась ей на шею.
Все бывшие на площади перекрестились, огляделись, уставились вниз и не поднимали взоров до окончания дела. Я сплюнул под ноги и попросил возничего завязать мне глаза. Дальше я все делал на ощупь.
Вот когда пригодился мой футлярчик и топорик в нем, окаянный мой. Замки открываются с мелодичным звоном, треньканьем. А во рту раздался запах миндаля. Начал накрапывать дождь и забегали сердитые капли по ипподрому помоста. Черные доски покрылись каплями пота.
Оправдывает ли моя гражданственность мой поступок – убийство? Что может что оправдать? Или ничто ничего не оправдывает? Я – гражданин и горожанин, то есть у меня есть определенные права и обязанности, которые я на себя сам возлагаю, если хочу, чтобы меня защищали законы города, чтобы я имел возможность заниматься делом. Конечно, как и во всяком союзе, необходим компромисс, и чем большее количество членов союза, тем обширнее компромисс. Неужели, идея, которой я служу, позволяет мне стать и быть убийцей? Пока я так думаю, я готовлю второй топор.
Что ж это за мир, идеи которого позволяют уничтожать себе подобных, лишь за то, что они не хотят служить идеям?! Что за мерзкий, мертвый мир, если в нем благое существование обозначается только верой и одной верой, а иначе тебя убивают: братья, чтобы не смущал, обстоятельства, чтобы не мешал, сам, чтобы не страдал?! Проклятая Земля!
На земле стоит помост и толпа, вода льет с неба, огонь в топоре.
Я разулся, чтобы не поскользнуться на потных досках, и босой подошел к ласточке. Одинокие шлепки. Тысячная толпа вокруг помоста. Я не вижу и не слышу, волнуюсь, как перед первым сознательным причастием. Я трепещу и хочу выпить тугую граппу, она возбуждает меня и наполняет душу туманом.
Короче. Топор после взмаха превратился в осу, которая ужалила ласточку, та вздрогнула во второй раз, но, как и в первый, головку не убирает. Вероятно, третий топор превратится в кувшин с водой, я превращусь в козла и подойду к кувшину пить. В толпе крестятся и, не подымая глаз, становятся на колени, и проклинают меня. Я, как прозрел.
Оглядываюсь. Вижу души людские, которые спят или танцуют, безразличные друг другу, пребывают в спокойном одномерном одиночестве. Странные, вольные они существуют, если существует смирение и покорность. Души – главные составляющие, уравновешивающие смерть. Как только жизнь из суммы превратится в одинарную моновеличину, незыблемость смерти пропадет, ибо исчезнет новизна смерти! Я продолжаю платить за жизнь, а потом не нужно будет платить и за жизнь, и смерть лишится своего надгробия – жизни. И душа вернется туда, где была порождена, и уже ничем нельзя будет возбудить или затронуть жизнь, которая существует, когда и существует смерть.
Я закурил и прислонился к дереву, вокруг которого выстроен помост.
Посмотрел на небо: «…голубые небеса, больно мне глядеть на вас». У правой ноги своей вижу сложенный лист указа. Это черновик, который я сочинял вчера, готовясь к казни; и рано утром на площади, указ зачитали другие глашатаи. А я сегодня палач, а вечером вчера я был глашатаем.
Горящий пепел упал на рукав и прожег дырку. Жена опять вернулась в себя, положила голову мне на плечо, обняла за шею, вздохнула, вероятно забылась, обмякнула тельцем, шнуровочка опять разошлась на груди и красная ряса пообвисла на плечиках. Жена моя неожиданно похудела и сделалась легче воздуха и сорвала, конечно, ненавистную ей маску с моего лица и повернулась ко мне затылком – завязать тесемки.
Опять прислонился к дереву, ушел в себя, поддерживаю жену за тело, чуть ниже груди. И услышал я голос внутри себя. Жена моя говорит со мной. «Так вот, как происходит общение душ», вмешивается мой голос некстати.
А женин голос: «На что ты решишься? Сознание выжигает эгоизм, сжигает плоть тела. Сознание подобно царской короне: символу венчающему. Родной, ты и есть, то возвращающееся время, но лишь сейчас, когда не добравши еще мудрости, ты сумел вызвать мою ненависть к тебе, выразившуюся в желании убить, а это означает, что я должна вернуться в свое лоно: природы-матери-сестры; но во время возвращения я беззащитна, и бессильна. Природна – ядовитый эгоизм. Красота природы – мертвая красота эгоизма, которая производит впечатление оживания! Прощай».
Я смотрел на коричневые стены домов, одной из улиц, входивших в площадь. Я, кажется, понял, как бы я мог превратиться в такую вот стену. И главное, я понял, зачем нужно было бы такое превращение, мне не оценившему достояние, которым я обладал и, которое теперь уходит из моего сердца. Возможно, что и сердце уносит. Надо полагать, что теперь мне не понадобится моя жизнь. Я был решителен и зол, когда требовалось обратное. Я добивался удобства во зле, мятущейся смелости, в решительности, подобной катаклизму, а должен был впасть во внутренний дискомфорт.
«Как нелеп ты. Ты – идиот». Прощальные слова жены его, внутри его.
Мы с наместником.
Сначала отменяем казнь; и толпа не знает ликовать или плакать. Жена и люди стоят в нерешительности.
Я засмотрелся на корявое дерево, схватил «третий» топор и принялся и гневно, и весело отрубать у дерева ствол.
Вокруг меня серьезная тишина. Слышно в перерывах ударов топора, как дышит жена в повозке, как кашляет возничий, переминается конь и дрожат тела толпы. Что-нибудь должен же я убить.
Искорявленная середина дерева предстала бытию. Пролетела птичка и насрала в центр кольцеобразного круга бытия, в прошлом середины жизни дерева.
Бросаю топор в повозку, сдираю куртку и кричу толпе.
– Поворачивайте, уходите. Простите меня, если хотите, за дерево.
Наместник дергает. Я валюсь в изнеможении на сидящую жену, мы радостно смеемся и подвываем. Не сходя с места, мы обговариваем с наместником подробности переноса казни на завтра. И решаем предварительно никому ничего не сообщать.
Мы проехали коричневые стены, я сбросил возничего и припустил на лесистые окраины города, за внешние стены периметра; сегодня особенно теплый день. Я правлю к нашему заветному озерку, к нежному его затону.
Нежный свет отирает мое горячее потное лицо и успокаивает черно-седые волосы. Стаскиваю облачающую меня власть. Помогаю жене раздеться. Распрягаю коня.
Вот мы. Два голых видом человека. На коне скачем вокруг озера. Вначале раскалили себя. Теперь отпускаем ветерком, чтобы закалить. Потом я правлю конем и мы заходим в воды.
Прелестное соседство наготы и нагой воды. Вода шевелится. Солнце что-то напоминает.
Тут побурлило, потянуло из глубины; из глубин поплыли какие-то существа. Расселись они по периметру озера и принялись укорять меня за недостойное глашатая поведение. Они были убедительны и прямодушны, веселы и настойчивы. Я удивился их пифическому таланту поэтизировать события мерзкие и дурные. И они мне напоминали что-то.
Мы еще поиграли с конем; взбирались на шею ему, сбрасывали друг друга, дергали коня за гриву, целовали его нетерпеливо ужимистые губы, прижимались к нему всем телом двух; наслаждались собой и конем. Любили. День кончается.
Вот и солнце уклоняется от неба и приближается окончание вечерней службы. Облегченные мы тащимся на берег. Жена велит мне расплести ей волосы и обтереть ее тело своей курткой. Я покорен и наг.
Надеваю синие штаны. Сопровождаю жену – в качестве палача – в тюрьму. Горестный миг. Серое время. Серые одежды жены сменили красные; затравленный взгляд появился. Зеленые глаза жены помутнели, совсем вылезли наружу. Теперь глаза, как будто два яйца.
Останавливаю повозку возле домика крестной. Это на другом конце города, у тюрьмы. Забегаю в домик. Перед глазами затравленный взгляд жены. Подзываю к окошку крестную. Мы смотрим на жену. А жена уснула и свесила руку и голову с края повозки; из глаз будут сочиться слезы, волосы рыжие свисают до Земли.
Меня поят молоком. Наливают молока жене и суют в мешочек кусок хлеба для жены. Затем ведут в сад. В саду срываю поздние розы и делаю венок из прекрасных черных роз. Неизъяснимо прекрасные цветы, похожие на бархат; бархат и футляр, единственное, что осталось от дорогого, милого уму топора.
– Эй, марионетка, проснись. На, на голову надень. Не сопротивляйся. Ничего красивее ты в своей предыдущей жизни не имела и не носила. Радуйся.
Пускай она скажет ту фразу. Скажет и мы вместе вернемся. Но нет, и вовеки она не возжелает стать и быть старухой в черном одеянии, в черных же башмачках, с черной же тростью. Не хочет она понимать сторонних взглядов. Хоть и свободное, но нежелание остается нежелание; и она связывает меня нерасторжимым договором – обязательством перед миром бытия. Я обязан убить ее сейчас, потом и всегда. Ее желание – это ее приговор, мне палаческая обязанность, мне обязанность санитара.
– Глупая, почему ты молчишь. Вернись, жена. – Кричу ей в самое ухо.
Она жует хлеб, принесенный мною и запивает молоком и, что-то бормочет, словно бы притопывают маленькие ножки, выросшие где-то в области гортани и рта. Вслушиваюсь, оказывается она просит принести на казнь тушь для глаз. Шнуровка на груди ее разошлась. Глаза лезут и лезут наружу. Она подымает рясу и просит почесать ей спину.
Я целую ее ноги и плакать начинаю, сам не знаю зачем. Она закрывает глаза, она стаскивает рясу долой, она покорно смиренно зевнув, отдает тело на съедение моим страшным ласкам. Я умираю. Я не в силах ничего изменить. Нет в мире таких сил сейчас.
Мне кажется, что я могу совершить действие, которое доставит наслаждение; принесет пищу наслаждению, мне и моей любимой. Я должен сейчас зачать, хотя днем она, милая, такая ласковая прежде, не хотела, проклинала меня, когда я настаивал на зачатии.
Сдаю жену в тюрьму.
– Что там произошло? – Спрашивает начальник тюрьмы.
– Набоковские превращения.
Загораживаю глаза, смотрю на последнее солнце. Во дворике не слышно шума городского.
Вздыхаю облегченно у двери кабачка.
Толкаю дверь, меняю гривенник, опускаю в щель пять копеек, бегу по ступенькам эскалатора, успеваю на поезд. Успеваю в магазин до закрытия.
Выволакиваю из магазина велосипед, как синий, так и белый, решаю и опробоваю. Еду медленно вдоль кромки тротуара. Вслушиваюсь пристально в организм велосипедный.
«Мастерская по ремонту и обмену часов».
Велосипед оставляю у двери. Денег после покупки велосипеда осталось акурат на часы. И даже была возможность выбрать лучшие из предложенных мне на обмен моих, постоянно бегущих вперед. Выхожу на простор, радостно напеваю какой-то свист, услышанный мною сегодня ночью. Странно, но велосипеда нет. Проехал длинный фиолетовый «форд» с серо-белым салоном, а велосипеда нет. Как «смыло», подумалось и также отдумалось.
Иду в шашлычную, по улочке впадающей в Белорусскую площадь. Попытаюсь сегодня увидеть в ее глазах, позе, походке, посадке, какой она предстанет предо мною. Попытаюсь понять, на что она сегодня согласится. Что она сегодня захочет. Но, что я должен узнать из нее и что сделать? И как это «что» сделать? Сплошная тайна.
Веет сухой ветер. Прохожие идут, опустив головы, идут не задумываясь, и идут бегом и сумрачно, весело и без цели.
Толкаю алюминиевую дверь заведеньица.
Я должен что-то вспомнить. Вспомнить происшедшее со мной ранее? Сегодня, может быть я должен наказать эгоизм. Как и где.
Столкнулся на входе я с женщиной, тащившей маленькую женщину пяти лет; а через плечо, какое не помню, у женщины висела на проволоке снетка рулонов туалетной бумаги и мне представилось, что нам: мне и женщине, хорош был бы хомут. Киваю швейцару.
Мою руки над грязным умывальником. Приглаживаю бороду, волосы на голове.
Справа от зеркала меню под оргстеклом. Кафе с самообслуживанием.
Беру любимый люля-кебаб. Пиво. На стенах висят деревянные зайчики и деревянные звезды, а на стекле окна смазанные Дед Мороз и 1982 год. Это мне меньше нравится, и я прохожу в зал.
На столе, который я выбираю, лежит бумажный самолетик, на крыльях странные, непонятные мне знаки. Хочется запустить под потолок.
Он и запускает. Я думаю, ребенок или взрослый справили самолетик. Впрочем, нужно скорее поесть и идти.
Раз как-то в кафе на Калининском проспекте я обнаружил под столом черный кошелек, а в кошельке лежали: крест, брелок, серьга и цепочка. Я думал и размышлял: зачем мне это. Кто это потерял. И, главное, почему я нашел это в таком сочетании?
Ритмы жизни – их много. Тогда я нашел кошелек с вещичками, теперь самолетик. Кто-то делал, кто-то собирал, а я нашел, а если я нашел, значит мне нужно с этим как-то распорядиться и лучше, если правильнее и надежнее, так, чтобы никто не усомнился в моем поступке по отношению к найденному! Если меня эти предметы вдохновляют, значит эти предметы нужны мне и, возможно, я хотел их иметь, еще не зная об их существовании в том или ином месте. Желания души вошли в земную ноосферу, погуляли там, дернули какие надо нити: и вещички, и самолетик уже мои, под столом и на столе.
Здесь курят. В углу обнимаются. На стуле у стены человек в полуобморочном состоянии, голова на коленях, рука на полу. К ногам полутрупа подходит кот, трется. Кот гибкий. Все покрыто смачным воздухом. На окнах зала жесткие темные шторы. Липкий полумрак уже впустил меня и всосал. Словно, высосал меня странный беспредметный мир шашлычной. Таких миров в городах сотни – и тысячи рабов шутят, молчат, пьют и веселятся медузам подобные; им и этот полумрак и пустота с теснотой. Но почему же они не оживают?
Уже второй раз роняю кусок с вилки на пол, но стул придвинуть не могу. Почему-то руки стали длинными. В глазах моих, как бы свет померк, оказывается я взглянул на часы, оставалось пять минут до начала свидания с женой. Я некрасиво доел. Самолет за это время превратился в ракушку, и все-таки я сунул Это в карман. По дороге к двери я сам толкнул человека в очках, он сидел с зеленым портфелем на коленях, он ничего не сказал, а поперхнулся.
Я извинился, огляделся, ссутулился и пошел вон.
На улице чинность вечера. Отдышался.
Радость морщит лицо в улыбку. Я вижу жену. Покинула меня темнота. Змея города раскаталась и кожа заиграла, переливаясь.
Еще издали мы увидели друг друга, идем скорым шагом навстречу. Неудача. Закрылся переход и машины молчаливым и суетливым потоком отделили нас. Мы стоим на разных берегах. Свет внутри кончается. Внутри чувствую: смех, хохот, удовольствие, там кто-то подпрыгивает, слабеет, с неумолимой силой бежит вперед, впереди меня. Это Внутреннее обернулось, отбежав от меня несколько шагов, и побежало, не дожидаясь, а я жду окончания машин; Внутреннее остановилось зовет, а я жду. Мое Внутреннее уже целуется с Внутренним жены, вот они подпрыгнули и подлетели вверх, остановились, зависли, показывают на нас (разделенных) пальцами, смеются радостно, вдохновенно.
«Грубияны», думаю и завидую.
Перед женой катился пульсирующий шар ласки и желания. И где он теперь? Ах, воры… Они. Эти – Внутренние, украли и шар. «Хм, кто поспел, тот и съел».
Кто сейчас моя жена?
Что моя жена хочет?
Кто? Что?
Верю – первая фраза не даст, не позволит мне вернуться в хрупкий месяц первых встреч. Первая фраза обнажит мою душу слезами беды, и я кричу немо, вслед Тем.
Нашел! Нашел! Для фурии ответ.
Через два часа я тебя убью, родная.
Мы поцеловались, она притянула мою голову и не выпускает мои красные губы. Дымка туманная влетела в ее глаза и не покидает их, она говорит шепотом мне на ухо.
– Родной, я ждала этих слов пять лет и сама хотела сегодня их произнести, когда бы не твоя непорочная смелость.
Нас толкали. И заерзала нас толпа неожиданная. С вокзала, с дач, с огородов.
Мы прошли по дуге окружности площади. Жена смахивала слезы радости, умиления. Она любит меня с каждой следующей секундой сильнее.
И она принесла мне красного однорукого Щелкунчика.
С некоторым сомнением смотрю на цилиндрический нос и зеленые выпуклые глаза. У Щелкунчика выскочили из его деревянного костюмчика белые бляшки и нет пьедестала. И все же он совсем не похож на уродца, скорее на красавца.
– Ты, меня не убьешь!
Она отстранилась, но правая ее рука на правом моем плече осталась.
– Ты не убьешь меня. Глупый, если любишь, не убивай. Я понимаю, ты не хочешь, чтобы я кому-нибудь, кроме тебя досталась, ты ревнуешь меня; тебе кажется, что я изменю тебе в любой миг. Но я тебя люблю, и я люблю твою любовь, и я не желаю жить с кем-нибудь. Но, теперь все мои настроения к тебе – в прошлом.
Говорит, а руку не убирает.
– Представь, что я умерла. Думаешь, ты переменишься от моей смерти? Станешь живым и настоящим, и истинным? Стой, не иди! Уже много лет ты меня называешь женой и, вероятно, привык ко мне, именно в этом – «жены тебе» – качестве ты думаешь и помнишь обо мне, как про кусок собственной судьбы.
Ты не прав, я остаюсь отдельным человеком. И в этом твоем непонимании – бессилие и порочность, ты чист и ты грязен. Нельзя стать сильнее за мой счет, тебе самому расплачиваться за свое бессилие; я не сумею платить за твое бессилие. Но надо сравнивать себя со мной. Посмотри на себя со своей стороны и лишь тогда обнаружишь себя настоящего и может быть найдешь судьбу. Не убивай же меня. Я все равно подчинюсь тебе, потому что я жалею тебя, а ты меня не жалеешь.
Я уже не в силах ее остановить и жеманюсь, и мнусь, и копаюсь в глине ее слов, но не дерзаю говорить то, что мне хочется сказать.
Я – раб этих прохожих, этой погоды, этого мутного воздуха, этой псевдорадости соития душ; я покоряюсь и уже поздно вернуться. Я начинаю говорить и с каждым словом силы покидают меня. Я перестаю владеть собой, я отдался воле случая, я перестал понимать себя, а это – смерть. Вот, только чья?
– Никто и не заметит. Я заведу тебя во дворик (часа через два), ты уже к тому времени забудешь, о чем я с тобой говорил при встрече. Ко всему прочему я замотаю тебя ходьбой и заговорю, ты устанешь и когда я предложу тебе посмотреть московский старинный дворик, который ничуть не хуже всего прочего, ты пойдешь за мною, и уже в проходе я начну тебя целовать; ты обмякнешь, я заведу тебя за стену и продолжая целовать, поглаживаю шейку; ты встревожишься, но я сожму пальцы резко, требовательно и тотчас; а хрип твой потонет в моих губах, в моем горле, в моем поцелуе. Я положу тебя к стене. Стемнеет, тебя никто не увидит, неподвижную.
Она смеется и улыбается, отпрыгивает и жмется к прохожим.
Ах, как мне хочется вернуться в «Лиру», к зеленоглазому за столик. Конечно, он уже ушел, но может быть я найду его где-нибудь поблизости, а если не найду, посижу за столиком, поставлю горкой руки и стану смотреть далеко в стену напротив и буду чувствовать эеленоглазого рядом. Тепло зеленоглазого осталось там и совсем нетрудно почувствовать тепло оставшееся от зеленоглазого. А, эта, жена, не хочет родить дитя, не хочет остановиться, не хочет испытать очистительных наслаждений. Знаю, она хочет одного: возвращения в лоно матери-сестры. Как объяснить ей, что когда перестанут умирать, перестанет быть человек, человек умрет, исчезнет; она и не хочет возражать, и не хочет боли.
Родная, наш поединок продолжается не одно столетие, но ты не извлекаешь уроков из происходящего между нами, а пора бы. Время проходит и, когда-нибудь наш поединок могут прервать. Как тогда, милая?
Мы ступаем по листьям; она ступает рядом и загребает шуршание. Ее милые синие башмаки на белой подошве прячутся в листьях.
Она нагребает кучу листьев горкой, просит спички у прохожего (на меня не обращает внимание), поджигает кучечку, садится сама на корточки. Я стою в нескольких шагах от нее, я опечален. Во взгляде моем удивление, в ее взгляде, когда она поворачивается ко мне, удивление и вдохновение. Она подзывает меня ласково и рассеянно, когда подхожу – тянет меня за руку, так что я склоняюсь вниз, но ноги не сгибаются. Я еще обижен (внешне, конечно, внешне; о, это игра и какая игра), но уже хочется (внешне и внутри) приблизиться, войти в эту женщину и остаться в ней (если бы не жизнь). Она продолжала меня тянуть за руку и, что-то говорила, мягкое и легкое. Она повелела мне сесть на асфальт рядом с ней.
– Марина, мне хочется, чтобы все знали, что мы муж и жена. Я хочу прочности.
И целую ее руку.
– Моя тетка работает в ЗАГСе. Нас оформят, если попросим, через три дня. Если, конечно, ты не задушишь меня прежде.
Говорит она и велит мне протянуть ноги и садится мне на ноги, для чего я вынужден опереться позади на руки: неудобное положение.
Пойдем.
Мы прошли по улице. Оставили «Лиру» в стороне. Прошли мимо памятника, мимо еще одного памятника на другой стороне улицы, прошли под землей могучий проспект, вышли на брусчатую площадь. Прошли улицу Разина. Вышли на площадь Ногина.
– Смотри, та площадь. Помнишь, любимый: площадь, черный помост, дождь, ласточка, топоры, озеро, казнь, палач-глашатай… Перенесение казни.
«На сегодня».
– Там дворик. Посидим, я изнемогаю. Темнеет.
У кого мне просить помощи? Прошу как заведенный. И не могу, НЕ МОГУ ОСТАНОВИТЬСЯ! Помогите же мне: судьба, сознание, душа. Кто, кто мне поможет. Кто управит моим миром. К кому обращаться за помощью. Ай, поздно. И я покорно иду убивать.
Переходом прошли на другую сторону площади к проезду Серова. Вошли под арку, дошли до середины и сделалось на улице черно. Я обнял жену за шею и целую, она затихает и молчит. Целую. Идем, обнявшись. Заворачиваем за стену, слышу с улицы визг и скрежет машинный. Пальцы ласкающие стали карающие, монотонно затвердели и пережали горло. Жена еще попыталась просунуть язык мне в рот, наверное, для последней ласки, но, не нужно. Булькнула сладковатая слюна. Жена затихла. А сладкая слюна потекла из ее рта моим горлом в живот.
Все. Конец. Я должен был вернуться в «Лиру». Я трус и лжец, и глупец.
Я разошелся и превратился в кузнечика; встрепенулся кузнечик, принялся жевать неподвижное тело у стены, приговаривая.
– И следов не останется. И следов не останется. Все съем до кусочка. Съем. Ах, вкусно.
Сверху опустился на меня серебряный туман. Я оборотился вокруг оси и стал тотчас человеком, готовым принять гостей. Туман загнусавил.
– Об ответственности поступка перед людьми.
Я сплюнул и сказал.
– Сам не дурак.
Он сплюнул, что-то под ноги и туман прыгнул в высоту.
– Ну, жена, теперь когда встретимся, а? Не скоро, надеюсь, или никогда. Хочу надеяться, что уже никогда не будет нужды в моем пребывании на Земле. Уже соки трут тебя и разлагают. Уже я ухожу.
– И-ху-ху, Мария.
Поднялось прозрачное облако и встретившись с иными, облако закрутилось в небесном круговороте.
Последние слова автор обратил к женщине, сидящей за столиком напротив, с тряпкой в руках.
Вас интересует, что с Мариной. Для нее ничто не переменилось. Марина избавилась от обузы, от тела. Теперь ей не трудно. Вот и она летит. Обернитесь. Вы сами вспомнили про нее. Говорите с ней, но ласково.
Для нее ничего не переменилось. Для нее все изменилось. Она осталась и не осталась. Она там и не там. Она – она и не она. Она вдруг поняла себя так, как я себя и, как она себя, но в великом отдалении и сразу. Она ушла в равнины мира. Она – жена бога.