Воспоминания великого князя Александра Михайловича Романова Романов Александр
По логике и здравому смыслу я должен был поступить в Морской корпус. Но, по заведенному обычаю, великие князья не могли воспитываться вместе с детьми простых смертных. Вот почему я стал учиться дома, под наблюдением наставника-специалиста, вероятно, самого мрачного, которого только могли разыскать во всей России. Его пригласили, чтобы подготовить меня к экзаменам, которые я должен был держать у целой комиссии профессоров. Мой наставник имел очень низкое мнение о моих умственных способностях и каждый день, в течение четырех лет, предсказывал мне верный провал.
— Вы никогда не выдержите экзаменов, — стало излюбленным припевом моего флотского наставника.
И как бы добросовестно я ни готовил мои уроки, он только качал головой, и его усталые, измученные глаза отражали тоску. Иногда я сидел ночи напролет, стараясь вызубрить каждое слово моих учебников. А он все-таки не сдавался:
— Вы только повторяете слово в слово то, что другие нашли ценою долгих исканий, но вы не понимаете, что это значит. Вы никогда не выдержите экзаменов.
Четырехлетняя программа, выработанная им, заключала в себе астрономию, теорию девиации{17}, океанографию, теоретическую и практическую артиллерию, теорию кораблестроения, военную и морскую стратегию и тактику, военную и морскую администрацию и уставы, теорию кораблевождения, политическую экономию, теоретическую и практическую фортификацию, историю русского и главнейших из иностранных флотов… Мои преподаватели, все выдающиеся специалисты, не разделяли мнения моего неумолимого наставника. Поощренный ими, я заинтересовался моими новыми предметами. Теоретические занятия дома сопровождались посещением военных судов и портовых сооружений. Каждое лето я проводил три месяца в плавании на крейсере, на котором плавали кадеты и гардемарины Морского корпуса. Мои родители все еще надеялись, что железная дисциплина, царившая на корабле, заставит меня в последний момент переменить мое решение.
Я ясно помню, как я покинул нашу летнюю резиденцию в Михайловском дворце, чтобы отправиться в первое плавание. Маленькая дворцовая церковь была переполнена нашими родными, лицами свиты и дворцовыми служащими, и, когда священник по окончании молебна дал мне приложиться ко кресту, моя мать заплакала. Слова особой молитвы «о плавающих и путешествующих» преувеличили в ее глазах те опасности, которые ожидали ее сына.
«Ну пойдемте», — нервно сказал мой отец, и все мы поехали в Петергофский порт, откуда яхта герцога Евгения Лейхтенбергского{18} должна была доставить меня на борт «Варяга». Ощущая на лице трепетание лент моей матросской фуражки и любуясь своими широкими черными штанами, я кое-как попрощался с родителями. Мои мысли были далеко. Лица моих родителей и братьев казались неясными и отдаленными. Здесь еще, в Петергофском порту, они впервые как бы отошли из моей жизни и никогда не играли в ней прежней значительной роли.
Я был весел, как узник в последний день тюремного заключения. И даже присутствие моего мрачного воспитателя, сопровождающего меня во время моего первого плавания, не могло помешать моему счастью.
К вечеру мы прибыли в Тверминэ — маленький портовый городок на побережье Финляндии, где эскадра Морского корпуса встала на якорь. Адмирал отдал приказ, и на «Варяге» спустили паровой катер, управляемый кадетами моего возраста. Они с любопытством смотрели на меня, видимо, раздумывая, принесет ли пребывание Высочайшей особы на борту их корабля им лишние хлопоты и нарушение заведенного распорядка жизни. Адмирал Брилкин обратился ко мне с несколькими словами приветствия, и затем меня отвели в мою каюту. Моим мечтам не суждено было целиком осуществиться: хотя с этого момента я и вступил в состав русского флота, меня все же отделили от остальных кадет и не позволили спать вместе с ними на нижней палубе. Вместо того, чтобы есть вместе с кадетами в их общей кают-компании, я должен был завтракать и обедать в обществе адмирала и его штаба. С точки зрения образовательной, — это, конечно, было преимуществом для меня, так как, бывая постоянно в обществе старших офицеров, я мог многому полезному научиться, но тогда мне это очень не понравилось. Я боялся, что кадеты будут коситься на мое привилегированное положение и не захотят со мною дружить.
Первый обед прошел напряженно. Присутствующие предпочитали молчать и бросали друг на друга предостерегающие взгляды. Прошло несколько недель, прежде чем мне удалось убедить моих подозрительных менторов в моей полной дискретности с первого момента. Я сознавал, что мне предстояла серьезная борьба. После обеда, вернувшись в мою каюту, я нашел на койке большую, жирную кошку. Она довольно мурлыкала и ожидала, что ее приласкают. Безошибочный животный инстинкт подсказывал ей, что она встретит в моем лице друга, и это наполняло мое сердце бесконечной благодарностью. Эту первую ночь на «Варяге» мы провели на койке вместе, свернувшись калачиками. В моей каюте пахло свежей смолой. Плеск волны, которая ударялась о корму, действовал на мои натянутые нервы успокаивающе. Я лежал на спине, прислушиваясь к перезвону склянок на окружавших нас судах. Время от времени я слышал сонный голос вахтенного, кричавшего в темноту: «Кто гребет?» Я думал о новой жизни, которая начинается завтра. Я вспоминал лица кадет, которых я увидел в катере, и строил различные планы о том, как бы их расположить в свою пользу. Широкие, железные перекладины над моей головой напоминали мне о суровой дисциплине во флота, но мое детство уже приучило меня повиноваться и не ожидать поблажек. Я встал с койки, открыл чемодан и вынул иконку Св. Благоверного Великого Князя Александра Невского — моего святого. Отныне он должен был охранять меня на моем новом пути.
Шум уборки палубы разбудил меня на рассвете. Сперва я удивился, но потом вспомнил, что нахожусь на палубе корабля. Выглянув в иллюминатор, я увидел многочисленные катера, бороздившие поверхность моря. Я вскочил с койки. Начинался интересный день. Палуба блестела, вычищенная песком и камнем, и было прямо грешно ступать по ее еще невысохшей поверхности. Пробираясь на цыпочках у кормы, я наткнулся на группу кадетов на утренних занятиях. Я остановился, придумывая соответствующее приветствие…
— Эй вы, — крикнул мне стройный белокурый мальчик, — вы хорошо выспались?
Я ответил, что никогда еще в жизни я не спал так хорошо. Кадеты мало-помалу приблизились ко мне. Лед был сломан.
Меня засыпали вопросами: до которого часа мне позволяли спать дома? Сколько комнат в нашем дворце? Правда ли, что я собираюсь сделаться моряком? Часто ли я вижу Государя? Правда ли, что говорят о его физической силе? Собираются ли и другие великие князья поступить во флот?
Они жадно ловили мои ответы. Очень удивились, а потом обрадовались, узнав, что сам наследник вставал в шесть часов утра. Оказалось, что известие о моем поступлении во флот произвело в Морском корпусе сенсацию, и кадеты «Варяга» считали особой честью, что я буду плавать именно на их судне.
— Это заткнет тех гвардейских офицеров, которые до сих пор всегда хвастались, что все великие князья служат в их полках, — веско заключил высокий кадет: — отныне флот будет также иметь своего представителя в Императорской семье.
Я покраснел от удовольствия. Я заявил, что очень сожалею, что мне не позволили спать и есть вместе с остальными кадетами. Они уверили, что никто даже не обратил на это внимания. По их мнению, было вполне понятно, что адмирал предпринял особые меры для моей безопасности.
Последовали новые вопросы:
— Сколько прислуги имеется в Гатчине? Сколько человек обедает за Высочайшим столом?
До восьми часов я старался удовлетворить любопытство моих новых товарищей, пока не раздался сигнал к поднятию флага.
Мы стояли в строю с непокрытыми головами, пока белый флаг с Андреевским крестом поднимался на гафеле. На безразличном лице адмирала заиграл румянец, а по моей спине пробежал холодок. В течение долгих лет моей службы во флоте я никогда не мог остаться равнодушным к этой красивой церемонии и во время ее не переставал волноваться. Я часто вспоминал красивые слова лаконической надписи, выгравированной французами на братском памятнике французских и русских моряков, сражавшихся в 1854 г.: «Unis pour la gloire, runis par la mort, des soldats c’est le devoir, des braves c’est le sort»[3].
После церемонии поднятия флага был отдан приказ: «Всем на шлюпки!» Я был назначен на шлюпку с корвета «Гиляк» вместе с кадетами моего класса. В течение часа мы плавали под парусами, и нас учили грести. Несколько раз мы должны были пройти пред адмиралом, который за нами внимательно наблюдал. Нашим следующим уроком было поднятие парусов на корвете, причем на фок-мачте и гром-мачте работали матросы, а на бизани — кадеты. Наконец, от 10 час. до 11 был урок практического мореходства. После завтрака и короткого отдыха следовало еще четыре часа занятий. Обед подавался в 6 час. веч. В восемь часов вечера мы должны были быть уже в койках.
Во время занятий мне не оказывалось какого бы то ни было преимущества. Когда я делал что-нибудь неверно, мне на это указывалось с тою же грубоватою искренностью, как и остальным кадетам. Объяснив мне раз навсегда мои обязанности, от меня ожидали чего-то большего, чем от остальных кадет, и адмирал часто говорил мне, что русский великий князь должен быть всегда примером для своих товарищей. Это равенство в обращении мне очень нравилось. Я учился легко. Мое непреодолимое влечение к морю увеличивалось с каждым днем. Я проводил на вахте все часы, назначенные нашей смене, находя лишь приятным провести четыре часа в обществе мальчиков, ставших моими друзьями, в непосредственной близости моря, которое катило свои волны в таинственные страны моих сновидений.
Я никогда не мог сходить на берег без моего воспитателя, так как моя матушка дала строжайшие инструкции относительно сбережения моей нравственности. Мне очень хотелось часто удрать от моего воспитателя и последовать за моими друзьями в те таинственные мест, откуда они возвращались на рассвете, пахнущие вином, с запасом рассказов о своих похождениях.
— Как вы провели ваш отпуск? — спрашивали они меня с многозначительной улыбкой.
— Очень скромно. Просто погулял с моим воспитателем.
— Бедный! Мы провели наше время гораздо лучше. Если бы вы знали, где мы были!
Но поинтересоваться, где они были — мне было также строго запрещено. Адмирал строжайше воспретил кадетам употреблять в моем присутствии «дурные слова» или же описывать соблазнительные сцены. Но мне было тогда шестнадцать лет, и природа наделила меня пылким воображением.
В течение трех месяцев мы крейсировали вдоль берегов Финляндии и Швеции. Затем мы получили приказ принять участие в Императорском смотру, и это вознаграждало меня за все мои усилия. Я несказанно радовался случаю предстать в роли моряка пред Государем, Государыней и моими друзьями: Никки и Жоржем. Они прибыли к нам на крейсер с большой свитой, среди которой были великий князь Алексей Александрович — будущий непримиримый противник моих реформ во флоте, а также морской министр. Стоя в строю на моем месте, я с благодарностью смотрел на Государя. Он улыбнулся: ему было приятно видеть меня здоровым и возмужавшим. За завтраком Никки и Жорж, затаив дыхание, слушали мои бесконечные рассказы о флотской жизни. Поклоны, переданные ими мне от моих старших братьев, которые служили в гвардии, оставили меня равнодушным. Я жалел несчастных мальчиков, запертых в стенах душной столицы. Если бы они только знали, что потеряли они, отказавшись от карьеры моряков!
Так провел я четыре года, чередуя свое пребывание между Михайловским дворцом в С.-Петербурге и крейсерами Балтийского флота. В сентябре 1885 г. в газетах было объявлено о моем производстве в чин мичмана флота. К большому удивлению моего воспитателя, я получил высшие отметки на экзаменах по всем предметам, за исключением судостроительства; я до сих пор не вижу смысла в желании делать из моряков военного флота — инженеров-судостроителей. Поэтому я не был особенно огорчен своим скромным баллом по судостроению.
Наконец, я был предоставлен своим собственным силам. Впервые в моей жизни я не смотрел на свет Божий глазами моих воспитателей и наставников. Однако моя матушка продолжала все еще смотреть на меня, как на ребенка, хотя самый значительный день в жизни великого князя — день его совершеннолетия — приближался. 1 апреля 1886 г. я стал совершеннолетним. В восемь часов утра фельдъегерь доставил мне форму флигель-адъютанта свиты Его Величества. В Петергофском дворце состоялся прием, на котором присутствовали Их Величества, члены Императорской фамилии, министры, депутации от гвардейских полков, придворные чины и духовенство. После молебствия на середину церкви вынесли флаг Гвардейского Экипажа. Государь подал мне знак. Я приблизился к флагу, сопровождаемый священником, который вручил мне два текста присяги: первый присяги для великого князя, в которой я клялся в верности основным законам Империи о престолонаследии и об учреждении Императорской фамилии, и второй — присяги верноподданного. Держась левой рукой за полотнище флага, а правую подняв вверх по уставу, я прочел вслух обе присяги, поцеловал крест и Библию, которые лежали на аналое, подписался на присяжных листах, передал их министру Императорского двора, обнял Государя и поцеловал руку Императрице. Вслед за этим мы возвратились во дворец, где нас ожидал торжественный завтрак, данный в мою честь для ближайших членов Императорской семьи. Традиции нашей семьи исключали мелодраматические эффекты, а потому никто не стал объяснять мне значения данных мною присяг. Да в этом и не было надобности. Я решил в моей последующей жизни в точности исполнять все то, чему я присягнул. Тридцать один год спустя я вспомнил это решение моей юности, когда большинство из моих родственников подписали обязательство, исторгнутое у них Временным правительством, об отказе от своих прав. Я родился великим князем, и никакие угрозы не могли заставить меня забыть, что я обязался: «служить Его Императорскому Величеству, не щадя живота своего до последней капли крови». В своих очень интересных мемуарах племянник мой, германский кронпринц рассказывает об одном, чрезвычайно характерном разговоре, происшедшем 9 ноября 1918 г. между его отцом, Императором германским, и генералом Гренером, б. министром германского демократического правительства, — в ноябре 1918 г. видным офицером германского генерального штаба. Вильгельм хотел знать, мог ли он рассчитывать на преданность своих офицеров. «Наверное, нет, — ответил Гренер, — они все восстановлены против Вашего Величества». — «Ну а как же присяга?»— воскликнул Вильгельм II. «Присяга? Что такое в конце концов присяга? — насмешливо сказал Гренер. — Это ведь только слово!»
Должен сознаться, что в данном случае все мои симпатии на стороне германского Императора.
Достигнув двадцати лет, русский великий князь становился независимым в финансовом отношении. Обыкновенно назначался специальный опекун, по выбору Государя Императора, который в течение пяти лет должен был научить великого князя тратить разумно и осторожно свои доходы. Для меня в этом отношении было допущено исключение. Для моряка, который готовился к трехлетнему кругосветному плаванию, было бы смешно иметь опекуна в Петербурге. Конечно, мне пришлось для достижения этого выдержать большую борьбу, но, в конце концов, родители мои подчинились логике моих доводов, и я стал обладателем годового дохода в двести десять тысяч рублей, выдаваемых мне из Уделов. О финансовом положении Императорской семьи я буду иметь случай говорить еще в дальнейшем. В данный момент я бы хотел лишь подчеркнуть ту разительную разницу между 210 000 руб. моего годового бюджета в 1886 г. и 50 рублями в месяц, которые я получал с 1882 по 1886 г. от моих родителей. До 1882 г. я вообще не имел карманных денег.
Однако, благодаря строгому воспитанию, полученному мною, я продолжал и после своего совершеннолетия вести прежний скромный образ жизни. Я еще не знал женщин, не любил азартных игр и очень мало пил. Единственно, кто получил выгоду от моих новоприобретенных богатств — это были книгопродавцы. Еще в 1882 г. я начал коллекционировать книги, имевшие отношение к истории флота, и это мое пристрастие сделалось известным как в России, так и за границей. Крупнейшие книжные магазины С.-Петербурга, Москвы, Парижа, Лондона, Нью-Йорка и Бостона считали своим долгом помогать мне тратить мои доходы, и тяжелые пакеты приходили ежедневно на мое имя со всех концов мира. Мой отец поражался, когда входил в мои комнаты, которые были переполнены тяжелыми кожаными фолиантами от пола до потолка, но не делал никаких замечаний. Его переезд с Кавказа (наместничество на Кавказе было с 1882 г. упразднено) в С.-Петербург на пост председателя Государственного Совета заставил его примириться с моей службой во флоте:
— Разве ты прочтешь все эти книги, Сандро? — спокойно, но недоверчиво спросил он как-то.
— Не все. Я просто хочу собрать библиотеку, посвященную военному флоту. Такой библиотеки в России еще не имеется, и даже морской министр, когда ему нужна какая-нибудь справка по морским вопросам, должен выписывать соответствующую литературу из Англии.
Отец остался очень доволен и обещал сделать все, что было в его силах, чтобы пополнить мою коллекцию. В последующие годы он убедился, как она умножилась в сотни раз. Накануне революции эта библиотека состояла из 20 000 томов и считалась самой полной библиотекой по морским вопросам в мире. Советское правительство превратило мой дворец в клуб коммунистической молодежи, в котором, из-за неисправности дымоходов, возник пожар. Огонь уничтожил все мои книги до последней. Это совершенно невознаградимая потеря, так как в моей библиотеке имелись книги, полученные мною с большим трудом от моих немецких и английских агентов после долгих и упорных поисков, и восстановить эти уники буквально не представляется возможным.
Тем не менее мне все же не удалось избежать службы в частях петербургской гвардии, и, пока наш корвет «Рында» снаряжался в кругосветное плавание, я отбывал службу в Гвардейском Экипаже. Эта часть занимала среди петербургского гарнизона неопределенное положение. Армия смотрела на нас, как на чужих. Флот называл нас сухопутными увальнями. В наши обязанности входило нести летом службу на Императорских яхтах, а зимой занимать караулы во дворцах и казенных зданиях наряду с частями петербургской гвардии.
Назначенный командиром первого взвода роты Его Величества, я проходил с моими матросами строевые занятия, занимался с ними грамотой и «словесностью», уставами и держал с ними караулы.
Раз в неделю мы должны были нести караульную службу круглые сутки, что не любили ни офицеры, ни матросы. Командир Гвардейского Экипажа, адмирал старой николаевской школы, любил неожиданно проверять нас по ночам, и это заставляло меня ходить по четыре часа подряд по глубокому снегу, обходя часовых и наблюдая, чтобы эта рослые молодые парни, страдавшие от холода, не задремали на часах. Чтобы самому не поддаться искушению и не заснуть, я любил в эти ночи подводить итоги тому, что я называл моим «умственным балансом». Я составлял активы и пассивы, группируя мои многочисленные недостатки под рубрикой «долги без покрытия, которые необходимо ликвидировать при первой же возможности». Стараясь быть честным с собой самим, я пришел к заключению, что мой духовный актив был отягощен странным избытком ненависти. Ненависти к личностям и даже к целым нациям. Я старался освободиться от первой: моя вражда против отдельных личностей заключалась, главным образом, в ненависти к моим наставникам, педагогам и опекунам. Но этой ненависти я долго преодолеть не мог. Не моя вина была, что я ненавидел евреев, поляков, шведов, немцев, англичан и французов. Я осуждал православную церковь и доктрину официального патриотизма, которая вбивалась в мою голову в течение двенадцати лет учения, — за мою неспособность относиться дружелюбно ко всем этим национальностям, не причинившим мне лично никакого зла.
До того, как войти в общение с официальной церковью, слово «еврей» вызывало в моем сознании образ старого, улыбавшегося человека, который приносил к нам во дворец в Тифлисе кур, уток и всякую живность. Я испытывал искреннюю симпатию к его доброму, покрытому морщинами лицу и не мог допустить мысли, что его праотец был Иуда. Но мой законоучитель ежедневно рассказывал мне о страданиях Христа. Он портил мое детское воображение, и ему удалось добиться того, что я видел в каждом еврее убийцу и мучителя. Мои робкие попытки ссылаться на Нагорную Проповедь с нетерпением отвергались: «Да, Христос заповедал нам любить наших врагов, — говаривал о. Георгий Титов, — но это не должно менять наши взгляды в отношении евреев». Бедный о. Титов! Он неумело старался подражать князьям церкви, которые в течение восемнадцати веков проповедовали антисемитизм с высоты церковных кафедр. Католики, англиканцы, методисты, баптисты и другие вероисповедания одинаково способствовали насаждению религиозной нетерпимости, и равным образом, антисемитское законодательство России почерпало главные свои основы в умонастроении высших иерархов православной церкви. В действительности евреи начали страдать от преследований в России с момента прихода к власти людей, слепое повиновение которых велениям церкви оказалось сильнее понимания ими духа Великой Империи.
— Император Всероссийский не может делать разницы между своими подданными не евреями и евреями, — писал Император Николай I на всеподданнейшем докладе русских иерархов, которые высказывались в пользу ограничений евреев в правах: — он печется о благе своих верноподданных и наказывает предателей. Всякий другой критерий для него неприемлем. К несчастию для России, способность моего деда «мыслить по-царски» не была унаследована его преемниками, и наступление моего совершеннолетия совпало с введением опасных и жестоких мер, принятых под влиянием членов Святейшего Синода. Между тем, если сравнить ограничения прав евреев, существовавшие в прежней России, с теперешним колоссальным ростом антисемитизма в Соединенных Штатах, то это сравнение окажется далеко не в пользу якобы терпимых американцев.
Таким образом мой прежний антисемитизм объясняется влиянием на меня учения православной церкви, но это чувство исчезло, как только я понял недочеты в духе самой церкви. Мне нужно было гораздо больше усилий, чтобы решительно преодолеть в моем характере ксенофобию, посеянную в моей душе преподавателями русской истории. Их разбор событий нашего прошлого не принимал во внимание пропасти, отделявшей неизменно народы от их правительств и политиков. Французы порицались за многочисленные вероломства Наполеона, шведы должны были расплачиваться за вред, причиненный России Карлом XII в царствование Петра Великого. Полякам нельзя было простить их смешного тщеславия. Англичане были всегда «коварным Альбионом». Немцы были виноваты тем, что имели Бисмарка. Австрийцы несли ответственность за политику Франца Иосифа, монарха, не сдержавшего ни одного из своих многочисленных обещаний, данных им России. Мои «враги» были повсюду. Официальное понимание патриотизма требовало, чтобы я поддерживал в своем сердце огонь «священной ненависти» против всех и вся.
Что мне оставалось делать? Как мог я примирить ограниченность навязанных мне воспитанием взглядов с зовами моря, которые сулили мне радости грядущих скитаний?
Бесконечные петербургские ночи медленно сменяли одна другую. В той внутренней борьбе, которая происходила в моей душе, человек слабел пред великим князем.
Глава VII
Плавание Великого Князя
Для ребенка, который увлекается картинками, — Мир так же велик, как велико его любопытство. О, сколь необъятен мир при свете лампы, И как он мал в дымке воспоминаний.
Бодлэр
Еще одна зима: еще ночи размышлений. На этот раз на расстоянии тысячи верст от С.-Петербурга.
Канун Рождества 1886 г. «Рында» полным ходом входит в территориальные воды Бразилии. Я стою на носу, — среди молочных облаков блестит созвездие Южного Креста, — я глубоко вдыхаю аромат тропических лесов.
Склянки, пробившие четыре часа ночи, возвещают окончание моей вахты, данной мне в качестве последнего испытания. Внизу в кают-компании меня ожидает холодный ужин и графин замороженной водки.
Масло потрескивает в лампе, раздаются размеренные шаги офицера на вахте, — а вокруг тишина… Чудесная тишина военного корабля на рассвете. Полная глубокого значения. Проникнутая величием вселенной. Дарящая посвященным прозрение.
Трудно себе представить, что там где-то есть Россия, что где-то позади остался Император, Царская семья, дворцы, церкви, парады, казаки, величавая красота отягощенных драгоценностями женщин.
Я вынимаю из бокового кармана маленький конверт, в котором находится карточка. «Лучшие пожелания и скорое возвращение. Твой моряк Ксения». Я улыбаюсь. Она очаровательна. Когда-нибудь, может быть… Конечно, если Император не будет настаивать, чтобы его дочь вышла замуж за иностранного принца. Во всяком случае, Ксении еще нет двенадцати лет.
У нас все впереди. Я только что начал кругосветное плавание, которое будет длиться три года, после чего и должен получить следующий чин. Пока же я всего только мичман. То, что я великий князь и двоюродный брат Государя, ставит меня в особое положение и может вызвать неприязнь моего начальника. На борту корабля — он мой неограниченный начальник, но на суше он должен становиться предо мною во фронт. Две очень элегантные дамы в одном американском баре в Париже были поражены, когда увидели, как русский «командам», внушавший им страх, вскочил при появлении в зале молодого человека без всяких отличий. Мне достаточно было намека, чтобы все общество подсело бы к моему столу. Но я не пошевельнулся. Я был слишком занят в Париже, чтобы следить за Эбелингом. Мне казалось, что он сам опоздает на поезд в Гавр и проведет эти три года не в плавании, а за кулисами театра «Фоли Бержэр».
Эбелинг — первый лейтенант на крейсере «Рында». В день нашего отплытия он дал честное слово моей матери, что не будет спускать с меня глаз во время нашего пребывания в таких современных «Вавилонах», как Париж, Гонк-Конг или Шанхай. Над этим обещанием у нас подтрунивали все офицеры, так как знали способность Эбелинга, что называется, «садиться в лужу». Его голубые глаза и «открытое» лицо вызвали доверие в моей матери, но оказалось, что те же самые его свойства были причиною более чем радушного приема во всех странах, у берегов которых бросала якорь «Рында».
— Не забывайте, что я дал слово Ее Императорскому Высочеству не спускать с вас глаз, — говорил он мне, заказывая пятую рюмку коньяку с содовой, — поэтому вы должны быть около меня, куда я бы ни шел и что бы я ни делал.
В ответ на это я усмехался. Пока что я мог противостоять искушениям Эбелинга. Рио-де-Жанейро должно было быть нашей первой экзотической стоянкой.
Гавань, равная по красоте лишь портам Сиднея, Сан-Франциско и Ванкувера… Седобородый бразильский Император, обсуждающий неизбежное торжество демократии… Тропическая тайга, хранящая в своих недрах жизнь первых дней сотворения мира… Тоненькая девушка, танцующая под звуки «Ла Палома». Эти четыре образа будут для меня всегда связаны со словами «Бразилия».
— Тот, кто отведал воды Бейкоса, вернется в Истамбул, — утверждают турки. Я с этим не согласен. Я отведал этой прославленной воды и не испытывал желания вернуться в этот вертеп европейского порока и азиатской лени. Но я бы дал многое, чтобы еще раз пережить радость при виде прекрасного Рио.
На берегу меня ожидала каблограмма из С.-Петербурга, в коей было приказание сделать официальный визит Дону-Педро, Императору бразильскому. Был январь — самый жаркий месяц в Южной Америке, и Император жил в своей летней резиденции Петрополис, высоко в горах. Единственным способом сообщения туда был старомодный фуникулер, шедший зигзагами по высокому склону горы.
Тропическая тайга охватывала нас со всех сторон, пока мы, стоя, любовались гаванью. Далеко внизу потоки кристально-чистой воды шумели на дне пропастей и, окруженные гигантскими деревьями и кустами, были похожи на серебряные змеи. Пальмы, лианы и другие гиганты казались переплетенными друг с другом и были в непрестанной борьбе за каждый атом воздуха и луч солнца между собой. Мириады из них погибали на наших глазах, но им на смену нарождались новые мириады, готовые вступить в эту борьбу за существование. Наш миниатюрный поезд медленно поднимался вверх, ломая на своем пути ветки, продираясь сквозь деревья и задевая высокую ядовитую траву, касавшуюся наших лиц. Кричали попугаи, извивались змеи, птицы неслись над нами громадными испуганными стаями, большие бабочки, цвета окружавшей нас зелени, вились высоко над нами, словно радуясь своей безопасности.
Дорога длилась три часа, что было утомительно. В течение всего пути джунгли не менялись ни на йоту. Все в них говорило о миллионах веков хаоса и о желании продолжать этот хаос и впредь.
Я дрожал с головы до ног. Только теперь я понял истинное значение слов Талмуда, утверждающего, что нет ничего ужаснее, чем лицезрение истинного облика Создателя. Мои спутники — два юных лейтенанта с «Рынды» — перекрестились, когда мы, достигнув, наконец, вершины горы, увидели нашего посланника в Бразилии Ионина. Мы уже перестали верить, что в этом месте могли встретиться живые существа.
Окладистая, седая борода Императора Дона-Педро и его очки в золотой оправе делали его похожим на университетского профессора. Он сочувственно выслушал мои впечатления от джунглей. Отсутствие политических разногласий и неразрешимых конфликтов между Российской и Бразильской Империями позволяло нам разговаривать непринужденно.
— Европейцы так часто говорят о так называемой молодости стран Южной Америки, — сказал он не без горечи. — Но никто из них не отдает себе отчета в том, что мы — бесконечно стары. Мы старше самого мира. От народов, живших на этом материке тысячи столетий тому назад, не осталось никаких следов или, вернее, они не открыты. Но одна вещь остается в Южной Америке неизменной — это дух беспокойной ненависти. Дух этот — порождение окружающей нас джунгли, которая властвует над нашими умами. Политические идеи сегодняшнего дня связаны с требованиями завтрашнего не чем иным, как постоянным желанием перемены. Никакое правительство не может остаться у власти продолжительное время, ибо джунгля побуждает нас к борьбе. В данную минуту требованием дня у нас является установление демократического строя. Бразильский народ получит его. Я слишком хорошо знаю мой народ, чтобы допустить бесполезное кровопролитие. Я устал. Пускай будущие президенты попытаются поддержать гражданский мир в Бразилии.
Несколько лет спустя Бразилия стала республикой{19}. Дон-Педро сдержал свое обещание: он добровольно и радостно отрекся, поставив своих импульсивных подданных в тупик легкостью одержанной ими победы. Память его чтут по сей день в Бразилии, и памятник, воздвигнутый по всенародной подписке, увековечивает спокойную мудрость этого доброго старика.
Мне он очень понравился, и так как он никуда не торопился, то мы провели более двух часов в его скромном, комфортабельном кабинете с широкими окнами, выходившими в большой сад, в котором щебетали бесчисленные птицы. Мы говорили по-французски. Его очень ясный, грамматически правильный, хотя слегка нерешительный стиль придавал характер дружелюбной застенчивости этой беседе между непоколебимым монархом тропических стран и представителем столь могущественного в то время Царствующего дома далекого севера. Когда я с ним прощался, то он прикрепил к моей груди знаки высшего ордена Бразильской Империи. Я поблагодарил его за оказанную мне честь, но высказал о своем предпочтении бразильскому девятикопеечному кресту в венке из роз.
Дон-Педро рассмеялся:
— Орден Розы — одно из наших самых скромных отличий, — сказал он. — Почти все у нас имеют этот орден.
— Ну что же! — это лучше подходило к моим понятиям о Бразилии. Мы пошли на компромисс, и я принял оба ордена.
Остальные дни я провел в атмосфере ленивой неги на фазенде русского коммерсанта, торговавшего кофе и женатого на очень состоятельной бразильянке. Каждое утро мы ездили верхом осматривать его кофейные плантации, расположенные на нескольких квадратных милях, и импровизированный оркестр рабов-негров услаждал наш слух игрою на особых инструментах, которых я нигде, кроме Бразилии, не видел. По вечерам, после обеда мы сидели на веранде, слушая резкие шумы джунглей, которые прерывали монотонные звуки там-тамов. Мы никогда не зажигали огня, так как мириады светляков распространяли яркий свет. У жены моего хозяина в фазенде гостили две ее племянницы: молодые, высокие, стройные брюнетки. Обе казались мне красавицами. Впрочем, каждая девушка, танцующая под звуки «Да Палома» в тропическом саду, пронизанном мерцающим светом светляков, могла показаться красавицей молодому человеку, иззябшему в туманах С.-Петербурга. Меня покорили чары старшей девушки. Возможно, что и я понравился ей, и ей хотелось испытать, как влияет бразильянская атмосфера на русского великого князя. Не могло быть ничего наивнее этого юношеского флирта, полного застенчивой нежности. Если эта дама еще жива, ей в настоящее время исполнилось 64 года. Я надеюсь, что она вспоминает вечера 1887 г. иногда с тою же нежностью, что и я.
Южная Африка. Беглый взгляд на голландских фермеров, изнуренных тяжелой работой. Однообразный ландшафт, вдвойне разочаровывающий человека, побывавшего в Бразилии. Роскошные летние клубы британских офицеров. Подсознательное высокомерие всесильного могущества. Частые цитаты Сесиля Родса{20}: «Мыслить империалистически».
И наконец, самый длинный период нашего плавания: переход из Каптоуна в Сингапур. Сорок пять дней в открытом море без намека на берег. Командир в восторге. Он ненавидит заходы в порты, когда он должен уступать свою власть лоцману. «Лоцман! Что может быть невежественнее лоцмана!» Если бы нашему командиру дали волю, он никогда не заходил бы в порт.
Сингапур. Я желал бы, чтобы какая-нибудь пресыщенная леди, пьющая чай на террасе своего красивого имения в Англии и жалующаяся на вечное отсутствие мужа, находящегося на востоке, имела бы возможность осмотреть Сингапур и видеть процесс добывания денег, на которые покупаются ее драгоценности, туалеты и виллы. «Бедный Фрэдди. Он все время очень много работает. Я не знаю в точности, что он делает, но это имеет какое-то отношение к этим забавным китайцам в Сингапуре!»
Китайский квартал Сингапура. Главный источник дохода Фрэдди. Каждый второй дом — курильня опиума. Развращенность на высшей степени развития. Не тот разврат, который подается на золотом блюде в европейском квартале Шанхая, но разврат в грязи и мерзости, запахи гниения, разврат голодающих кули, которые покупают свой опиум у европейских миллионеров. Голые девятилетние девочки, сидящие на коленях прокаженных. Растрепанный белый, старающийся войти в курильню опиума. Тошнотворный запах опиума, от которого нельзя отделаться. А невдалеке от этого ада — очаровательные лужайки роскошного британского клуба, с одетыми во все белое джентльменами, попивающими под сенью больших зонтов соду-виски.
Еще одна неделя в Сингапуре, и я бы опасно заболел. Я благословлял небо, когда каблограмма Морского министерства предписала нам отправиться немедленно в Гонк-Конг. 1 апреля — в день моего рождения — мои соплаватели-офицеры решили устроить празднование по этому поводу. Обычно мы пили мало на борту корабля, но на этот раз офицеры сочли долгом возгласить многочисленные тосты за мое здоровье и за здоровье моих родных. Постепенно наша беседа перешла, как это бывает обычно в обществе молодых людей, на тему о женщинах. Мой «опекун» ст. лейтенант Эбелинг долго и обстоятельно рассказывал о своих новых победах в Рио-де-Жанейро и в Сингапуре. Второй лейтенант восхвалял рустические прелести южноамериканских голландок. Остальные восемь мичманов скромно признавались, что до сих пор их принимали одинаково хорошо во всех странах. Затем взоры всех обратились в мою сторону. Моя невинность разжигала общее любопытство. Они имели обыкновение распространяться на эту тему с тех пор, как мы покинули Россию. Но теперь, когда мне исполнился 21 год, это казалось им прямо невероятным. Они находили это противоестественным и очень опасались за состояние моего здоровья. Я никогда не был ни лицемером, ни недотрогой. Я просто не мог привыкнуть к их манере обсуждать открыто столь интимные вещи. Моя манера держать себя лишь раззадорила их, и в течение всего перехода из Сингапура в Гонк-Конг они только и делали, что говорили об ожидающих нас красавицах.
Эбелинг сказал мне, что очень огорчен за меня:
— Если бы вы только знали, что вы теряете! В чем смысл жизни без женщины! Я хочу дать вам хороший совет — послушайте меня. В конце концов, ведь я гораздо старше вас. Вы должны непременно познакомиться с кем-нибудь в Гонк-Конге. Я понимаю, что Сингапур произвел на вас отталкивающее впечатление и что обстоятельства сложились в Рио неблагоприятно. Но Гонк-Конг! Женщины Гонк-Конга! Американские девушки. — Эбелинг с восторгом поцеловал кончики своих пальцев. — Лучшие в мире! Нигде нет ничего подобного. Я не согласился бы променять одну американскую герльс, живущую в Гонк-Конге, на тысячу парижских мидинеток! Будьте же умником и послушайтесь моего совета. Я знаю одно место в Гонк-Конге, где имеются три такие американские девушки! Понимаете, я не повел бы вас в банальное, дешевое место. То, о чем я говорю, — очень уютная квартирка. Теперь дайте мне немного припомнить: там была по имени Бетти. Да, ее звали, кажется, Бетти, если, конечно, я не путаю ее с одной девушкой, с которой был знаком в Шанхае. Во всяком случае, это высокая блондинка с голубыми глазами. Прелестная. Потом там была Джон, с темными волосами и зелеными глазами. Вы бы сошли от нее с ума. Но подождите пока. Лучшее еще впереди. Пэтси: девушка ростом в пять с половиною футов, с цветом лица… Подождите, с чем я могу сравнить ее кожу? Она не совсем белая, скорее цвета слоновой кости. А фигура… фигура! Вы, вероятно, видели в петербургском Эрмитаже статую… Как же она называется…
Он так и не вспомнил названия этой статуи, так как познания лейтенанта Эбелинга в области достопримечательностей Эрмитажа были весьма слабы. Но так или иначе, мой покой был нарушен.
Ни один юноша моего возраста не мог бы противостоять сосредоточенным атакам моих искусителей-товарищей. Накануне нашего прибытия в Гонк-Конг я выразил согласие принять участие в их похождениях.
Войдя в квартиру в сопровождении двух из наших офицеров, я был приятно поражен отсутствием той вульгарности, которая составляет неизбежную атмосферу подобных мест. Комнаты были обставлены с большим вкусом. Три молодые хозяйки были прелестны, чаруя своей непринужденностью. Французы назвали бы их «дамами полусвета», а это слово так далеко от истинного определения самой старой профессии мира.
Подали шампанское, и разговор завязался. Звук голосов всех троих был очень приятен. Они очень мило обсуждали текущие события: их несомненный ум позволял им обходиться без помощи нарочитой светскости. Цель нашего посещения не вызывала никаких сомнений, и вот наступило время, когда меня оставили наедине с самой хорошенькой из трех. Она предложила мне показать свою комнату — и то, что было неизбежно, произошло…
С этого вечера мы стали большими друзьями. Мы посещали с нею рестораны и совершали продолжительные прогулки в горы, откуда открывался великолепный вид на панораму Гонк-Конга. Она прекрасно держала себя, говоря по правде, гораздо лучше так называемых европейских «дам общества», проживающих в Китае. Постепенно она рассказала мне историю своей жизни. Она никого не обвиняла и ни на кого не жаловалась. Жажда приключений привела ее из родного Сан-Франциско на Дальний Восток; непреодолимое желание иметь «красивые вещи» довершило остальное. Такова была жизнь: одни выигрывали, другие проигрывали, но, чтобы вступить в игру, нужно было иметь какую-то точку опоры. Она говорила о мужчинах без горечи. Это были, по ее словам: трезвые животные, пьяные идеалисты, проходимцы или же широкие сорвиголовы. В ее жизни все зависело от удачи. Она любовалась картинами мимо проходящей жизни, хоть и сознавала, что сутолока жизни ее раздавила. Но ничего нельзя было сделать, чтобы ее положение изменить.
Оттенки любви бесчисленны и многообразны. Без сомнения, многие формы любви продиктованы жалостью. Мне было бесконечно грустно покидать Гонк-Конг, и мы в течение года переписывались потом с нею. И каждый раз, когда впоследствии «Рында» возвращалась в Гонк-Конг, я садился в рикшу и торопил ее к знакомому дому. Когда в 1890 году я снова посетил Дальний Восток, ее друзья сообщили мне, что она скончалась от туберкулеза.
В кают-компании снова царило большое оживление. Как только мы бросили якорь в порту Нагасаки, офицеры русского клипера «Вестник» сделали нам визит. Они восторженно рассказывали о двух годах, проведенных в Японии. Почти все они были «женаты» на японках. Браки эти не сопровождались официальными церемониями, но это не мешало им жить вместе с их туземными женами в миниатюрных домиках, похожих на изящные игрушки с крошечными садами, карликовыми деревьями, маленькими ручейками, воздушными мостиками и микроскопическими цветами. Они утверждали, что морской министр неофициально разрешил им эти браки, так как понимал трудное положение моряков, которые на два года разлучены со своим домом. Конечно, надо было добавить, что все это происходило много лет задолго до того, как Пьер Лоти{21} и композитор Пуччини нашли неиссякаемый источник для извлечения доходов из душераздирающих арий мадам Кризантем и мадам Баттерфлей. Таким образом в данном случае искусство никак не могло повлиять на установление морального критерия для скитающихся по свету моряков.
В то время одна вдова — японка по имени Омати-Сан — содержала очень хороший ресторан в деревне Инасса вблизи Нагасаки. На нее русские моряки смотрели как на приемную мать русского военного флота. Она держала русских поваров, свободно говорила по-русски, играла на пианино и на гитаре русские песни, угощала нас крутыми яйцами с зеленым луком и свежей икрой, и вообще ей удалось создать в ее заведении атмосферу типичного русского ресторана, который с успехом мог бы занять место где-нибудь на окраинах Москвы. Но кроме кулинарии и развлечений, она знакомила русских офицеров с их будущими японскими «женами». За эту услугу она не требовала никакого вознаграждения, делая это по доброте сердца. Она полагала, что должна сделать все от нее зависящее, чтобы мы привезли в Россию добрые воспоминания о японском гостеприимстве.
Офицеры «Вестника» дали в ее ресторане обед в нашу честь в присутствии своих «жен», а те, в свою очередь, привезли с собою приятельниц, еще свободных от брачных уз.
Омати-Сан превзошла по этому случаю самое себя, и мы, впервые за долгое время, ели у нее превосходный русский обед. Бутылки водки, украшенные этикетками с двуглавым орлом, неизбежные пирожки, настоящий борщ, синие коробки со свежей икрой, поставленные в ледяные глыбы, огромная осетрина посередине стола, русская музыка в исполнении хозяйки и гостей — все это создавало такую обстановку, что нам с трудом верилось, что мы в Японии. Мы с любопытством наблюдали за тем, как держали себя игрушечные японочки. Они все время смеялись, принимали участие в нашем пении, но почти ничего не пили. Они представляли собою странную смесь нежности с невероятной рассудочностью. Их сородичи не только не подвергали их остракизму за их связи с иностранцами, но считали их образ жизни одною из форм общественной деятельности, открытою для их пола. Впоследствии они намеревались выйти замуж за японцев, иметь детей и вести самый буржуазный образ жизни. Пока же они были готовы разделить общество веселых иностранных офицеров, конечно, только при условии, чтобы с ними хорошо и с должным уважением обходились. Всякая попытка завести флирт с «женой» какого-нибудь офицера была бы признана нарушением существующих обычаев. Их определенное миросозерцание не носило никаких следов западноевропейского мышления; как все обитатели востока, они проповедовали моральную непорочность и духовную верность, которая в их глазах ценилась гораздо выше физической невинности. Почти никто из европейских или же американских писателей не сумел истолковать эту черту японского рационализма. Разбитое сердце «мадам Баттерфлей» вызвало взрыв хохота в Империи Восходящего Солнца, потому что ни одна из носительниц кимоно не была настолько глупа, чтобы предполагать, что она могла бы остаться с «мужем» до гробовой доски. Обычно «брачный контракт» заключался с японками на срок от одного до трех лет, в зависимости от того, сколько времени находилось военное судно в водах Японии. К моменту истечения срока подобного контракта появлялся новый офицер, или же, если предыдущий «муж» был в достаточной мере щедр и его «жена» могла сэкономить достаточную сумму денег, то она возвращалась обратно в свою семью.
Я часто навещал семьи моих «женатых» друзей, и мое положение холостяка становилось прямо неудобным. «Жены» не могли понять, почему этот молодой «самурай» — им объяснили, что «самурай» означало по-русски «великий князь», — проводит вечера у чужого очага вместо того, чтобы создать свой собственный уютный дом. И когда я снимал при входе в их картонные домики обувь, чтобы не запачкать на диво вычищенных полов, и входил в одних носках в гостиную, недоверчивая улыбка на ярко накрашенных губах хозяйки встречала меня. «По всей вероятности, этот удивительно высокий самурай хотел испытать верность японских „жен“. Или же, быть может, он был слишком скуп, чтобы содержать „жену“!» — читалось в их глазах.
Я решил «жениться». Эта новость вызвала сенсацию в деревне Инасса, и были объявлены «смотрины» девицам и дамам, которые желали бы занять роль домоправительницы русского великого «самурая». Смотрины были назначены на определенный день. Напрасно я старался избежать излишней пышности. Однако мои друзья всецело поддержали желание г-жи Омати-Сан дать возможность каждой девушке, которая подходила бы к намеченной роли, принять участие в конкурсе. После смотрин должен был состояться торжественный свадебный обед всем офицерам с шести военных кораблей, стоявших в Нагасаки.
Выбор моей будущей «жены» представлял большие трудности. Все они оказались одинаковыми. Все это были улыбающиеся, обмахивающиеся веерами куклы, которые с непередаваемой грацией держали чашечки с чаем. На наше приглашение их явилось не менее шестидесяти. Даже самые бывалые офицеры среди нас встали в тупик пред таким изобилием изящества. Я не мог смотреть спокойно на взволнованное лицо Эбелинга, но мой смех был неправильно истолкован «невестами». В конце концов, мое предпочтение к синему цвету разрешило мои сомнения: я остановил свой выбор на девушке, одетой в кимоно сапфирового цвета, вышитое белыми цветами.
Наконец, у меня завелся свой собственный дом, правда очень скромный по размерам и убранству. Однако командир «Рынды» строго следил за тем, чтобы мы, молодежь, не слишком разленились, и заставлял нас заниматься ежедневно до шести часов вечера. Но в половине седьмого я уже был «дома» за обеденным столом в обществе миниатюрного существа. Веселость характера этой японочки была поразительна. Она никогда не хмурилась, не сердилась и всем была довольна. Мне нравилось, когда она была одета в кимоно различных цветов, и я постоянно приносил ей новые куски шелка. При виде каждого нового подарка японочка выскакивала, как сумасшедшая, на улицу и созывала наших соседей, чтобы показать им обновку. Уговорить ее делать меньше шума — было бы напрасным трудом; она очень гордилась великодушием своего «самурая». Она попробовала сшить кимоно и для меня, но моя высокая фигура, закутанная в это японское одеяние, дала ей повод к новым восклицаниям и восторгам. Я поощрял ее любовь принимать моих друзей и не уставал любоваться, с каким серьезным достоинством эта кукла разыгрывала роль гостеприимной хозяйки. По праздникам мы нанимали рикшу, ездили осматривать рисовые плантации и старинные храмы, и обычно заканчивали вечер в японском ресторане, где ей оказывалось неизменно глубокое уважение. Русские офицеры называли ее в шутку «нашей великой княгиней» — причем туземцы принимали этот титул всерьез. Почтенные японцы останавливали меня на улице и интересовались, не было ли у меня каких-либо претензий в отношении моей «жены». Мне казалось, что вся деревня смотрела на мой «брак», как на известного рода политический успех.
Так как мне предстояло остаться в Нагасаки около двух лет, я решил изучить японский язык. Блестящее будущее Японии не вызывало во мне никаких сомнений, а потому я считал весьма полезным, чтобы хоть один из членов Императорской фамилии говорил бы на языке Страны Восходящего Солнца. Моя «жена» предложила мне быть моей преподавательницей, и через некоторое время, несмотря на трудности японской грамматики, я научился стольким фразам, что мог поддерживать разговор на простые темы.
В один прекрасный день была получена телеграмма от Государя Императора с приказанием сделать официальный визит микадо. Российский посланник при японском дворе выработал сложную программу, состоявшую из торжественных приемов, обедов и ужинов, и которая должна была завершиться большим банкетом во дворце. Наш посланник был очень озабочен, так как я должен был явиться первым представителем европейских государств, которого когда-либо принимал японский Император. Он объяснил мне при этом, что в своих беседах с микадо я должен буду пользоваться услугами переводчика, так как Император ни на каком другом языке, кроме японского, не говорил. Я глубокомысленно усмехнулся. Мне казалось, что мое умение говорить с микадо без переводчика явится для всех большим сюрпризом.
Жители деревни Инасса потеряли покой, когда узнали, что с ними проживает человек, которого примет сам великий микадо. Мои японские друзья теряли дар речи в моем присутствии и только подобострастно кланялись. Даже моя «жена» выглядела испуганной. Дело в том, что в местных газетах появился мой портрет с заметкой, в которой говорилось, что русский морской офицер, проживающий уже третий месяц инкогнито в Японии, приходится двоюродным братом Императору Всероссийскому. Это породило в моей «жене» сомнения, должна ли она продолжать называть меня «Сан» (японское уменьшительное от «Сандро») или же избрать какую-то другую, более официальную форму обращения. Пришлось подарить пятьдесят ярдов розово-зеленого шелка, чтобы возвратить ей душевное равновесие.
В то время пост заведующего церемониальной частью при японском дворе занимал бывший камергер германского Императора, а потому прием мой в Токио и Иокогаме был обставлен с большой торжественностью. С того момента, как в Иокогамском порту прогремел императорский салют в 101 выстрел, в течение девяти последующих дней я перестал быть скромным мичманом с крейсера «Рында», и со мною обращались точно так же, как принимали в чопорном Потсдаме высочайших особ. Собственный поезд микадо ожидал меня в Иокогаме, и все члены правительства, во главе с графом Ито, тогдашним премьер-министром, встречали меня в Токио на вокзале. Я проследовал в Императорский дворец в пышном экипаже, которому предшествовал эскадрон гвардии микадо в парадной форме.
Первая аудиенция у Императора длилась всего несколько минут. Император и Императрица приняли меня в тронной зале, окруженные блестящей свитой принцев и принцесс. Я произнес короткую речь и передал приветствие от Царя. Император выразил свою радость по поводу моего пребывания в Токио и веру в русско-японскую дружбу. Обе речи были переведены переводчиком посольства. Я испытывал некоторое смущение в обществе этих людей, одетых в полную парадную форму и едва достигавших мне до плеча, и старался казаться как можно ниже ростом.
Целая неделя была посвящена осмотру достопримечательностей столицы и военным парадам; наконец, приблизился вечер торжественного банкета в Императорском дворце. Я сидел по правую руку от Императрицы. Выждав немного, набрался храбрости, улыбнулся очень любезно и заговорил с нею по-японски. Сперва она выглядела чрезвычайно удивленной. Я повторил мою фразу. Она вдруг рассмеялась. Тогда я счел наиболее уместным выразить ей по-японски мое восхищение по поводу достигнутых Японией успехов. Это представляло большие трудности, так как я должен был вспомнить многие выражения, употребляемые в подобных случаях моими друзьями в Ионассе. Императрица издала странный, горловой звук. Она перестала есть и закусила нижнюю губу. Ее плечи затряслись, и она начала истерически смеяться. Японский принц, сидевший слева от нее и слышавший наш разговор, опустил в смущении голову. Крупные слезы катились по его щекам. В следующий момент весь стол кричал и смеялся. Я очень удавился этой веселости, так как в том, что я сказал, не было и тени юмористики. Когда смех немного улегся, Императрица подала знак принцу, и он обратился ко мне по-английски:
— Позвольте узнать, где Ваше Императорское Высочество изволили научиться японскому языку? — вежливо спросил он с глазами, полными слез.
— А что? Разве я говорю плохо?
— Совсем нет! Вы замечательно говорите, но видите ли, вы употребляете особый местный диалект, который… Как бы вам это объяснить?.. Можно узнать, как долго вы уже находитесь в Нагасаки и не проживали ли в округе Ионассы?
Немецкий камергер был явно скандализован, так как это был, по всей вероятности, самый веселый придворный банкет в истории Империи Восходящего Солнца.
— Я бы очень хотел знать, как ее зовут? — сказал премьер-министр, провожая меня до экипажа. — Я бы выразил ей от имени Его Величества высочайшую благодарность за ее блестящий метод в преподавании ионасского наречия. Сколько же вы, Ваше Высочество, всего взяли уроков японского языка?..
Так как наша главная стоянка была в Нагасаки, мы возвращались туда из наших рейсов каждые три месяца. «Рында» шла по намеченному курсу, и мы, таким образом, посетили Филиппинские острова, Индию, Австралию и различные острова, расположенные в Великом и Индийском океанах. Воспоминания об этих местах возбуждают во мне острую тоску, которая одно время была даже причиной моего намерения отказаться от титула и остаться навсегда за границей. Молукские острова, острова Фиджи, Цейлон и Дарилинг в Гималаях — в особенности пришлись мне по сердцу.
Вспоминаю тропический рай Молукских островов. Широкая река, катящая свои волны чрез пальмовые рощи. Острова Фиджи. Маленький, тесный отель в Дарилинге с великолепным видом на величественную Кенчиненгу.
А вот раннее утро в джунглях Цейлона… Дождь лил всю ночь: свежесломанные ветки; специфический острый запах и глубокие следы на глинистой почве говорят о близости диких слонов. Мы медленно и осторожно продвигаемся вперед верхом. Нас предостерегают крики разведчиков-туземцев. «Осторожно! Осторожно! Они готовятся к нападению», — говорит нам английский эскорт.
Я переживаю в первый раз горделивое удовлетворение, принимая участие в охоте на слона…
Я часто вспоминаю обо всем этом после революции, и мне кажется, что далекий остров где-нибудь на Тихом океане был бы самым подходящим местом для человека, жизнь которого была исковеркана колесами истории. Этими мыслями я делился с моею женой и сыновьями, но они решили остаться в Европе, которая не говорила ничего ни моему уму, ни сердцу даже в годы моей молодости. Быть может, когда-нибудь мои мечты сбудутся. Как ни грустно посетить снова места, где я был счастлив сорок лет тому назад, я твердо верю, что ни океан, ни тропические леса, ни горы мне не изменят. Изменяют только люди… — Путешествие — это школа скептицизма, — справедливо сказал Монтэнь. Для меня путешествие явилось «школой отучивания», ибо в каждой стране, куда по пути заходила «Рында», мне удавалось освободиться от трюизмов и банальностей, привитых мне неправильным воспитанием. Фальшь официального христианства в особенности поразила меня на Дальнем Востоке, где невежественные миссионеры имели смелость обличать священные видения, которые составляют сущность верования буддистов. Какое право мы, христиане, испытывающие животный страх пред смертью и в отчаянии рыдающие над гробом умерших близких, — имели смущать душевное равновесие людей, чья безграничная вера в загробную жизнь трогательно выражается в тех чашечках с рисом, которые поставлены на могилу усопших? Каждый последний из китайцев, японцев и индусов горел огнем той веры, которая покинула христианство в день крестной смерти Спасителя и которая заставила Гете написать его самое глубокое четверостишие:
- Und so bald du das nicht hast
- Dieses Sterben und Werden,
- Bist du nur ein truber Gast
- Auf der dunklen Erde…[4]
Народы западной цивилизации именно и являются печальными пришельцами, но там, на «нецивилизованном» Востоке никто еще не утратил надежду на лучшую жизнь за гробом…
Весною 1889 года «Рында» возвратилась в Европу через Суэцкий канал и Египет. После непродолжительной остановки в Греции, где я, к моей большой радости, имел свидание с моей кузиной — великой княгиней Ольгой Константиновной, Королевой эллинов, — затем в Монте-Карло, где я видел моих родителей, брата Георгия и сестру Анастасию, — мы взяли курс к берегам Великобритании. Здесь мне пришлось быть вторично представителем Государя Императора, который возложил на меня обязанность передать привет Королеве английской Виктории.
Так как отношения между Россией и Англией были далеко не дружественные, то я не слишком радовался возложенному на меня высокому поручению. Я уже имел случай много слышать о холодности королевы Виктории и приготовился к худшему.
Полученное из дворца приглашение с лаконической припиской «к завтраку» — только увеличило мои опасения. Личная аудиенция была тем хороша, что должна была быть непродолжительной, но перспектива участвовать в продолжительной церемонии Высочайшего завтрака с Монархиней, известной своим недоброжелательством к России, не предвещала ничего хорошего. Я прибыл во дворец до назначенного мне времени, и меня ввели в полутемную гостиную. В течение нескольких минут я сидел в одиночестве и ждал выхода Королевы. Наконец на пороге появились два высоких индуса: они низко поклонились и открыли двухстворчатую дверь, которая вела во внутренние покои. На пороге стояла маленькая, полная женщина. Я поцеловал ей руку, и мы начали беседовать. Меня поразила простота и сердечность ее манер. Сперва мне показалось, не означает ли эта задушевность коренную перемену политики Великобритании в отношении России. Но объяснение этому было другое.
— Я слышала о вас много хорошего, — сказала Королева с улыбкой. — Я должна вас поблагодарить за ваше доброе отношение к одному из моих друзей.
Я удивился, так как не мог вспомнить никого из встречавшихся мне лиц, которое могло бы похвастаться дружбой с Ее Величеством Королевой английской.
— Неужели вы уже забыли его, — улыбаясь спросила королева: — Мунчи, моего учителя индусского языка?
Теперь я понял причину ее теплого приема, хотя индус Мунчи никогда не говорил мне, что был учителем Королевы английской Виктории. Я познакомился с ним в Агра, когда я осматривал Тай-Магал. Он высказывал очень много глубоких мыслей относительно религиозных верований индусов, и я был очень обрадован, когда Мунчи пригласил меня к обеду. Я никогда не предполагал, что то, что я отведал хлеб-соли у Мунчи, очень поднимет авторитет этого индуса в глазах высокомерных индусских раджей и что он напишет пространное письмо Королеве Виктории, в котором восхвалял мою поразительную «доброту».
Королева позвонила. Дверь открылась, и на пороге появился мой друг Мунчи собственной персоной. Мы поздоровались очень сердечно, а Королева радостно наблюдала за нашей беседой.
К моменту, когда завтрак был уже подан, я чувствовал себя уже совершенно свободно и был в состоянии ответить на все вопросы о политическом положении в Южной Америки, Японии и Китае. Британский народ имел полное основание гордиться этой необычайной женщиной. Сидя за письменным столом в Лондоне, Королева внимательно наблюдала за изменчивой картиной жизни в далеких странах, и ее меткие замечания свидетельствовали о ее остром, разборчивом уме и тонком понимании действительности.
За столом присутствовали лишь ближайшие родственники королевской семьи и между ними принц Уэльский с супругой (будущий Король Эдуард VII и Королева Александра). Принцесса горячо любила свою сестру Государыню Императрицу Марию Федоровну, и ее присутствие и личное обаяние действовали на меня ободряюще. Она была глуховата, и я должен был повышать голос, отвечая на ее вопросы относительно Императрицы, племянников и племянниц. Я взглянул в сторону Королевы, чтобы убедиться, не мешаю ли я ей своим громким голосом. Но она ободряюще кивнула мне головой: все делали точно так же, когда разговаривали с красивой принцессой Уэльской, и громче всех кричал при этом ее собственный супруг — Эдуард. Если бы кто-либо посторонний вошел в столовую, в которой происходил высочайший завтрак, он мог бы подумать, что происходила пренеприятная семейная сцена.
Два дня спустя меня опять пригласили на семейный обед. С каждым днем Королева оказывала мне все более и более внимания. (Я встречался с Королевой Викторией и потом, но встречи наши происходили в отеле Симье в Ницце, где Королева проводила обычно каждую весну.)
Для «морского волка», проведшего почти три года в дальнем плавании, светские обязанности, выпавшие на мою долю в Лондоне, были, пожалуй, чересчур сложными. Приветствие Государя Императора должно было быть передано мною всем членам английской королевской семьи, что влекло за собою участие в целом ряде завтраков, чаев и обедов. Я возобновил мое знакомство с герцогом Эдинбургским-Саксен-Кобург-Готским, которого я встретил в Москве на коронации 1883 г. Он был женат на моей двоюродной сестре, великой княгине Марии Александровне, дочери Императора Александра II. Хоть их четыре дочери и были еще очень молоды, но все они выказывали признаки их поразительной будущей красоты. Самый строгий судья женской красоты затруднился бы отдать ли пальму первенства «Мисси» — ныне вдовствующей Королеве румынской Мари, «Дэки» — великой княгине Виктории Федоровне, супруге великого князя Кирилла Владимировича, «Сандре» — принцессе Александре Гогенлоэ — Лангенбург или же «Бэби» — инфанте испанской Беатрисе.
В Лондоне я познакомился с мистером Б., одним из последних представителей исчезнувшей теперь породы эксцентричных американских миллионеров. Он жил на борту собственной океанской яхты «Леди Торфрида», которая стояла на якоре невдалеке от Лондона. Эта яхта была действительно его постоянным местожительством, так как он не покидал ее уже в течение 15 лет, проводя в одной и той же гавани от трех до пяти лет подряд. Он никогда не сходил на берег и почти никого не принимал. Русский морской агент в Лондоне очень сомневался, удастся ли мне столковаться с мистером Б. Он полагал, что мое намерение приобрести «Леди Торфриду» приведет американца в такую ярость, что он ответит мне отборной руганью. Однако я решил попытать счастье и попросил мистера Б., чтобы он меня принял. Я нашел Б. на юте яхты в обществе значительного количества всевозможных бутылок. Он был раздражен и ворчал. Мое намерение приобрести его яхту не вызывало в нем никакого сочувствия. Я объяснил ему, что хотел бы еще раз посетить наиболее привлекательные места на востоке, путешествуя совершенно свободно, и т. е. не будучи связан расписанием пароходных рейсов. Но ввиду того, что я собираюсь отправиться в путешествие уже следующей весной, я не имею времени заказать себе яхту.
— Что же вы хотите, чтобы я делал, пока вы будете дьявольски хорошо проводить ваше время? — раздраженно крикнул он. — Уж не думаете ли вы, что я буду спать на набережной? Или же, быть может, вы прикажете мне залезть в вонючий отель, полный людской рухляди и отвратительного шума?
Вовсе нет. Мысль превратить мистера Б. в скитальца на земле — никогда не приходила мне в голову. Я просто полагал, что он согласится продать мне «Леди Торфриду» и купить себе подобную же яхту, только значительно большего тоннажа. Мои агенты к его услугам.
— Кто из нас двух богаче? — спросил он — я или же вы? Черт возьми, та, новая яхта для вас слишком велика, а для меня моя яхта, по-вашему, мала, и я из-за ваших фантазий должен пожертвовать моим благородным судном!
— Видите ли, — скромно сказал я: — человек вашего калибра должен обладать большей яхтой, чем «Леди Торфрида».
Он насмешливо улыбнулся и сказал что-то в том смысле, что это соображение для него малоубедительно. Я продолжал настаивать. По-видимому, этот двухчасовой спор утомил его, потому что он заявил, что должен хорошенько над этим делом подумать. Затем он предложил мне у него погостить.
— Вы, я и эти бутылки, — и он сделал многозначительный жест в сторону стола…
В пять часов утра, в следующий понедельник, когда мы оба еле держались на ногах, между нами был подписан контракт, согласно которому я становился полновластным владельцем «Леди Торфрид», а мистер Б. обязался перевезти свой винный погреб на другое судно.
— Только помните, — добавил он, грозя пальцем, — сделка будет действительной лишь в том случае, если вы пришвортуете мою новую яхту так близко к борту «Леди Торфрид», что мне не понадобится спускать шлюпку на воду. И еще одно условие: вы не имеете права называть ее впредь именем «Леди Торфрид». «Леди» остается со мною. Вы должны дать ей другое имя.
Я с готовностью согласился.
— Я решил назвать мою яхту именем «Тамара».
— Кто это такая?
— «Тамара» — это грузинская царица, которая имела обыкновение сбрасывать своих любовников с высоты дворцовой башни после первой же ночи.
— Милая дама! Вы ее знали лично?
— К сожалению, нет. Она умерла очень давно.
— Они все слишком рано умирают, — сказал мистер Б. и откупорил новую бутылку шампанского.
В бытность мою в Лондоне несколько лет тому назад, мне попалась на глаза в «Таймсе» короткая заметка, которая сообщала о внезапной кончине мистера Б. на борту собственной яхты, которая, по обыкновению, стояла на Темзе.
Вино и все остальные излишества ускорили его конец, хотя ему уже исполнилось тогда 82 года. Как выяснилось, «Торфридой» называлась его зеленоглазая невеста, которая незадолго до свадьбы отправилась в Париж, чтобы заказать приданое. Здесь она встретила одного британского дворянина и вышла за него замуж.
Глава VIII
Женитьба
Лето 1889 г. «Рында» стоит разоруженная в доке. Я — дома в Михайловском дворце.
Сижу в своих комнатах и скучаю. В Петербурге все осталось по-старому. Та же рутина. Три раза в день мы встречаемся с отцом в столовой. Он ест наскоро, затем спешит на заседание Государственного Совета. Разговоры все те же, что и три года тому назад; те же сплетни скучающих придворных дам. Та же прислуга, ходящая на цыпочках. Даже тот же самый повар.
Что творится со мной? Что является причиной моего томления? Матушка страдает сердечными припадками. Когда мы гуляем вместе, она часто останавливается и хватается за грудь. Она, по-видимому, очень рада моему возвращению. Она мне говорит, что каждый раз очень волновалась, пока не получала известия о том, что мы прибыли благополучно в тот или иной порт Дальнего Востока. Мне так хочется ответить лаской на ее любовь, но не моя вина, что, когда в детстве мне более всего была нужна ласка матери, я ее не имел…
Я встречаюсь с Ксенией. Это уже не прежний сорванец, не «Твой моряк Ксения». Ей уже исполнилось 14 лет, и мы очень дружны.
Я бываю у Никки, в лагерях, в Селе Капорском, где он изучает кавалерийское дело в рядах лейб-гусарского полка, которым командует великий князь Николай Николаевич. Никки живет в маленькой, для него построенной деревянной даче. Он очень доволен своим производством в офицеры, и мы с ним охотно обмениваемся впечатлениями: я — об охоте в Индии на слонов, он — о полковой жизни.
Его брат, Георгий Александрович, не мог противостоять соблазну моих писем, в которых я описывал ему жизнь под тропиками, и тоже отправился в плавание.
А время идет, и эта жизнь действует на меня угнетающе. Я должен во что бы то ни стало уехать.
— Пора… Поднимем якорь. Эта страна нам надоела… Мы отправляемся с братом Михаилом Михайловичем в Париж на Международную выставку.
Париж… Толпы иностранцев и провинциалов, глазеющих на только что выстроенную Эйфелеву башню и на прочие выставочные диковинки. 20 000 мэров Франции поедают бесплатный обед на Марсовом поле, боясь оставить недопитой бутылку вина или неиспробованным какое-нибудь пирожное. Вся эта сутолока мне быстро надоедает.
Мы едем в Биарриц, где наш брат Георгий оправляется от недавней болезни. Океан, песок и закаты солнца…
Вечера, полные ленивой неги… Легкий флирт с двумя красивыми русскими барышнями, с которыми мы никогда бы не могли встретиться в Петербурге, ибо они — «не нашего круга». Я вспоминаю Мунчи и индийских набобов. Мне опять скучно.
— Посмотрите на нашего Будду, — подтрунивает брат Михаил, — ему в цивилизованном обществе не по себе.
Новое прозвище льстит моему самолюбию, хотя и не делает большой чести божественному учителю.
Снова Петербург… «Блестящий зимний сезон». Большой бал в Зимнем дворце и целая серия балов в великосветских домах. Я считаю дни, которые отделяют меня от весны, когда мистер Б. обещал прислать мою яхту в Россию. На балах я танцую только с Ксенией.
Слава Богу, «Тамара», наконец, прибыла. Ее гордые очертания вырисовываются у пристани за Николаевским мостом. Я устраиваю на борту завтрак для моих родных.
— Сандро, — говорит мой отец, — ты с ума сошел! Ты собираешься отправиться в кругосветное путешествие на этой скорлупке!
Отец мой никогда не понимал притягательной силы моря. Мы, конечно, говорили с ним на разных языках. Только Государь Император, любящий морское дело, хвалит «Тамару». Каждое лето он плавает в водах Финского залива на своей великолепной «Царевне». Этим летом он выразил пожелание, чтобы я на «Тамаре» сопровождал его в плавании.
Наступают блаженные дни. Нас окружает строгая красота шхер. Я обедаю в семье Государя рядом с Ксенией. Это недели отдыха Государя. По вечерам мы играем в глупую карточную игру, которая называется «Волки».
В сентябре я прощаюсь с Петербургом, по крайней мере, на два года. «Тамара» гордо спускается по Неве, имея целью… берега Индии. Я убедил моего брата Сергея меня сопровождать. Мы должны были встретиться в одном из портов Дальнего Востока с Цесаревичем Георгием, который совершает кругосветное путешествие.
Адмиралтейский шпиц становится все тоньше… Мое сердце бьется радостнее.
Сама судьба была против нас. Едва мы прибыли на Дальний Восток, как начали приходить из дома дурные вести. Во-первых, брат Михаил женился на прелестной, но не принадлежавшей, однако, ни к одной из царствовавших фамилий девушке, и возбудил этим против себя гнев Государя и всей семьи. Потом заболел Георгий Александрович. Доктора нашли у него туберкулез обоих легких, что потребовало его немедленного отъезда на Кавказ в Аббас-Туман. И, наконец, в то время, когда мы путешествовали по Индии, пришло известие о смерти нашей матери. Она умерла от разрыва сердца, заболев в поезде по дороге в наше имение в Крыму Ай-Тодор, где каждое деревцо, каждый цветок были посажены под ее наблюдением. Оставив «Тамару» в порту Бомбея, мы пересели на быстроходный пассажирский пароход и поспешили обратно в Россию. С тех пор моя нога не ступала больше на священную почву Индии.
Михайловский дворец был полон глубокой скорбью. Отец бесцельно бродил из одной комнаты в другую. В течение долгих часов он сидел безмолвный, куря одну за другой толстые сигары и пристально глядя вдоль длинных полуосвещенных коридоров, как бы ожидая услышать оттуда ласковый голос матушки, который бы напомнил ему, что нельзя курить в гостиной. Он упрекал Михаила за его женитьбу, так как видел в ней причину обострения болезни матери, и не мог себе простить, что отпустил ее одну в Крым. Отцу исполнилось 59 лет. Скоропостижная смерть его верной подруги напомнила ему о его годах. Смыслом всей его жизни были Кавказ и его жена. После того как завистливые люди и воля Всевышнего отняли у него и то, и другое, жизнь потеряла для него всякий интерес. Конечно, оставались дети, нас было семеро, но мы выросли в преклонении пред отцом, как пред человеком сильной воли и долга, бывшим для нас олицетворением великолепной эпохи Императора Николая I. Говоря о нем, мы называли отца между собою Михаилом Николаевичем; беседуя с ним, мы взвешивали каждое слово и сдерживали свои чувства. В его горе — все наши сердца разделяли его скорбь, но мы не знали, как выразить ему словами наши симпатии. Мы сидели молча около него, и в моих ушах звучали слова Библии: «И так сидели они с ним на земле семь дней и семь ночей, и никто не говорил ему ни слова, так как они видели, что горе его безмерно».
В те дни Петербург показался мне более чем когда-либо ненавистным. Я выпросил у Государя должность в Черноморском флоте и был назначен вахтенным начальником на броненосец «Синоп». В течение двух лет я очень много работал там и только раз взял в феврале 1892 года отпуск, на две недели, чтобы навестить Георгия Александровича в Аббас-Тумане. Он жил там в полном одиночестве, и единственным его развлечением являлось сметение снега с крыши домов. Доктора полагали, что холодный горный воздух подействует на его больные легкие благотворно. Мы спали в комнате при открытых окнах при температуре в 9 градусов ниже нуля, под грудой теплых одеял. Георгий Александрович знал о моей любви к его сестре Ксении, и это, в соединении с нашей старой дружбой и общим интересом к военному флоту, сблизило нас, как братьев. Мы без устали беседовали, то вспоминая наше детство, то стараясь разгадать будущее России и обсуждая характер Никки. Мы надеялись, что Император Александр III будет царствовать еще долгие годы, и оба опасались, что полная неподготовленность Никки к обязанностям Венценосца явится большим препятствием к его вступлению на престол в ближайшем будущем.
Той же весной 1892 г. меня перевели во флот Балтийского моря. Государь выразил свое полное удовлетворение по поводу моих служебных успехов. После двухмесячного командования миноноской «Ревель» в сто тонн я был назначен командиром минного отряда в двенадцать миноносцев. Во время летнего морского смотра я получил приказ «атаковать» крейсер, на котором находился Государь Император. Я еще никогда не испытывал такого полного удовлетворения, как во время этой операции, и атаковал с громадным мужеством и решимостью. Морской министр поздравил меня «с блестяще проведенной операцией» и сам чувствовал мой большой триумф: дома мой сумрачный наставник, который десять лет тому назад предсказывал мне полную неудачу на флотской службе, прислал мне письмо, в коем писал о том, что я сделал большие успехи, чем он ожидал, и он надеется, что со временем я стану хорошим морским офицером.
В январе 1893 г. один из наиболее новых русских крейсеров «Дмитрий Донской» должен был, возвращаясь из Китая, отправиться в Соединенные Штаты, чтобы поблагодарить американцев за оказанную ими минувшим летом во время недорода на юго-востоке России продовольственную помощь. Для меня представился единственный случай посетить страну моих юношеских мечтаний. Я решил просить об откомандировании меня на «Дмитрий Донской», но так как я должен был ходатайствовать об этой милости лично у Государя, то я полагал, что могу просить его еще кое о чем. Это «кое-что» было рукою его дочери великой княжны Ксении.
Император принял меня с обычной сердечностью. Взрослый офицер, я был для него все тем же «маленьким кузеном» Сандро, который когда-то играл с его сыновьями, Никки и Жоржем, в садах Ливадийского дворца.
— У тебя какой-то секрет, — с улыбкой спросил он меня, — разве ты не видишь меня достаточно часто дома, чтобы тебе понадобилась официальная аудиенция.
Признаюсь, что я высказал причину моего визита не слишком красноречиво. Пристальный, слегка насмешливый взгляд Государя лишал меня всякого мужества. Я заикался и бормотал. Фразы, которые звучали так красноречиво, когда я произносил их пред собой дома, не производили в этом маленьком уютном кабинете, наполненном портретами и картинами, ожидаемого эффекта.
— Дело относительно перевода на крейсер «Дмитрий Донской» обстоит весьма просто, — решил Государь после минутного размышления, — мне кажется, что это будет очень хорошо, если представитель нашей семьи передаст мою личную благодарность президенту Соединенных Штатов. Что же касается твоей просьбы руки Ксении, то мне кажется, что до меня ты бы должен был переговорить с нею.
— Я уже говорил с нею, и мы решили, что я должен просить у Вашего Величества аудиенции.
— Понимаю. Ну что же, принципиально я не против этого. Я тебя люблю. Если ты любишь Ксению и она тебя любит, то я не вижу никаких препятствий, чтобы вам пожениться. Но придется немного подождать. Императрица не хочет, чтобы Ксения выходила слишком рано замуж. Мы окончим этот разговор не ранее чем через год.
Я горячо поблагодарил Государя и бросился к Ксении, чтобы сообщить ей результат нашего разговора. Мы надеялись получить согласие Императрицы ранее чем через год.
Я отправился в Америку со спокойным сердцем.
Мне исполнилось ровно 27 лет в тот туманный весенний день, когда крейсер «Дмитрий Донской» бросил якорь в Гудзоновом заливе.
Официально я приехал выразить благодарность президенту Клевелэнду от имени моего кузена, Императора Александра III за помощь, оказанную Соединенными Штатами России во время неурожая. Неофициально я хотел бросить взгляд на эту страну будущего и надеялся, что и она определит мою судьбу.
Всемирная выставка должна была открыться приблизительно ко времени нашего прибытия, и вся страна находилась в большом напряжении. Никогда еще до того времени столько наций не посылали своих флотов к берегам Соединенных Штатов. Великобритания, Франция, Германия, Италия, Россия, Австро-Венгрия, Аргентина — все были представлены на блестящем международном смотру в Нью-Йоркском порту в мае месяце 1893 г.
Посещение инфанты испанской Евлалии явилось сенсацией выставки. Император Вильгельм послал самого выдающегося дипломата Германии фон Бюлова для противодействия этой «испанской интриге». Шотландские горцы играли на волынках, а французы были представлены специальным оркестром Республиканской Гвардии. И тот факт, что все великие державы боролись за расположение и дружбу Соединенных Штатов, — был весьма знаменателен. Однажды жаркой июльской ночью, проезжая по декорированному пятому авеню в резиденцию Джона Джакоба Астора и глядя на ряды освещенных домов, я внезапно ощутил нарождение новой эпохи.
Я думал о моем дяде, дяде и двоюродном брате. Они управляли страной, которая была больше этой новой страны, наталкиваясь на те же самые проблемы, как громадное население Америки, заключающее в себе несколько десятков национальностей и вероисповеданий, колоссальные расстояния между промышленными центрами и районами земледелия, требовавшие железнодорожных линий большого протяжения. Трудности, стоявшие пред американским правительством, были не меньше наших, но наш актив был больше. Россия имела золото, медь, уголь, железо; ее почва, если бы удалось поднять урожайность русской земли, могла бы прокормить весь мир. Чего же не хватало России? Почему мы не могли следовать американскому примеру? Нам не было решительно никакого дела до Европы, и нам не было никакого основания подражать нациям, которые были вынуждены к тем или иным методам управления в силу своей бедности.
Европа! Европа! — это вечное стремление идти в ногу с Европой задерживало наше национальное развитие Бог знает на сколько лет.
Здесь, в расстоянии четырех тысяч миль от европейских петушиных боев, взору наблюдателя являлся живой пример возможностей страны в условиях, сходных с российскими. Нам следовало вложить только немного более здравого смысла в нашу политику.
И тут же, в те несколько минут, пока длилась моя прогулка в этот вечер, в голове моей созрел широчайший план американизации России.
Меня увлекала молодость и жизнь. Было радостно думать и повторять снова и снова, что старый, покрытый кровью девятнадцатый век близится к концу, оставляя арену свободной для новой работы грядущих поколений. Таковы были мои переживания в ту достопамятную ночь, и на эту тему были мои разговоры за столом у мистера Астора.
Хозяин и его друзья посмотрели на меня удивленно. Разве я не прочел утренних газет? Неужели я не знаю печальных новостей?
«Нэшионэль Кэрдэдж Компэни» перестала платить по векселям, что, в свою очередь, заставило «Генри Оллен Ко», а также другие банковские фирмы прекратить свои платежи.
— Черт знает, что происходит на бирже, — сказал мистер Астор. — К сожалению, должен сознаться, что вся наша страна находится на краю пропасти…
Один господин, весьма известный своей компетентностью в области финансов, попросил номер одной из главных нью-йоркских газет и протянул его мне.
— Пожалуйста, — веско сказал он, — взгляните на эту пессимистическую передовицу. Она вам облегчит понимание того, что теперь происходит в Соединенных Штатах. Что касается меня, то я считаю долгом просить своих клиентов воздержаться от каких бы то ни было биржевых операций.
Это происходило 13 июня 1893 г.
Трагический экземпляр этой газеты до сих пор находится в моих руках. Его листы пожелтели и едва держатся, но зловещие строки еще видны. Для меня это — хороший показатель. Когда мои друзья выражают страх за будущее Соединенных Штатов, я читаю им газету от 13 июня 1893 г. и советую решить самим, стоит ли им беспокоиться о переживаемых затруднениях и не имели ли они прецедентов в истории.
В конце лета я должен был вернуться в Россию. Но я дал себе слово, что в ближайшем будущем непременно навещу Соединенные Штаты еще раз.
— Когда же твоя свадьба? — спросил меня отец, когда я возвратился в С.-Петербург.
— Я должен ждать окончательного ответа Их Величеств.
— Находиться в ожидании и путешествовать, кажется, две вещи, которые ты в состоянии делать, — нетерпеливо сказал отец. — Это становится уже смешным. Ты должен, наконец, создать свой домашний очаг. Прошел целый год с тех пор, как ты говорил с Государем. Пойди к Его Величеству и испроси окончательный ответ.
— Я не хочу утруждать Государя, чтобы не навлечь его неудовольствия.
— Хорошо, Сандро. Тогда мне придется самому заняться этим делом.
И не говоря ни слова, отец мой отправился в Аничков дворец, чтобы переговорить с Государыней окончательно, оставив меня в состоянии крайнего волнения. Я знаю, что отец мой обожает великую княжну Ксению и сделает все, что в его силах, чтобы получить согласие ее царственных родителей на наш брак. Но я знал также и Императрицу. Она не переносила, чтобы ее торопили или же ей противоречили, и я опасался, что она сгоряча даст отрицательный ответ и отрежет возможность дальнейших попыток.
Я помню, что сломал в своем кабинете по крайней мере дюжину карандашей, ожидая возвращения моего отца. Мне казалось, что, с тех пор как он ушел, прошла целая вечность.
Вдруг раздался звонок в комнате его камердинера, и вслед затем я услыхал его знакомые твердые шаги. Он никогда не поднимался быстро по лестнице. На этот раз он поднимался прямо бегом. Лицо его сияло. Он чуть не задушил меня в своих объятиях.