Третий рейх изнутри. Воспоминания рейхсминистра военной промышленности. 1930-1945 Шпеер Альберт
Пока шла реконструкция, Геринг жил в особняке рейхспрезидента напротив здания рейхстага, построенном в начале XX века в стиле помпезного псевдорококо. Здесь мы обсуждали его будущую резиденцию, часто в присутствии одного из директоров Объединенных мастерских герра Пепке, пожилого седовласого господина, искренне старавшегося угодить Герингу, однако трусившего из-за резкости, свойственной Герингу в обращении с подчиненными.
Однажды мы сидели в комнате, стены которой были сверху донизу оформлены аляповатыми рельефными розами неорококо. Даже Геринг понимал, что это квинтэссенция уродства. Однако он спросил Пепке:
– Как вам нравятся эти украшения, герр директор? Неплохо, не правда ли?
Вместо того чтобы прямо сказать: «Они отвратительны», пожилой директор растерялся. Он не хотел портить отношения с могущественным заказчиком и ответил уклончиво. Геринг немедленно учуял шанс подшутить над стариком и подмигнул мне.
– Герр директор! Разве они не прекрасны? Я хотел бы, чтобы вы декорировали все мои комнаты в этом стиле. Мы как раз об этом говорили, не так ли, герр Шпеер?
– Да, конечно. Над эскизами уже работают.
– Замечательно, герр директор. Это будет наш новый стиль. Я уверен, что он вам нравится.
Директор просто корчился от угрызений профессиональной совести и переживаний, на его лбу выступила испарина, а козлиная бородка задрожала. Геринг же твердо решил поставить старика в идиотское положение.
– А теперь посмотрите-ка на эту стену повнимательнее. Видите, как, изумительно переплетаясь, эти розы взбираются к потолку? Как будто сидишь в беседке на свежем воздухе. Неужели подобные произведения искусства не приводят вас в восторг?
– Конечно, конечно, – соглашался доведенный до отчаяния старик.
– Я и не сомневался, ведь вы такой знаток. Скажите– ка, ведь правда прекрасно?
Игра продолжалась долго, пока директор не сдался и не удостоил жуткие розы самой высокой похвалы.
– Вот все они такие! – презрительно скривился Геринг, и, в общем, был прав. Они действительно все были такими, включая самого Геринга. За трапезой он без устали рассказывал Гитлеру, каким светлым и просторным станет его дом, «точно как ваш, мой фюрер».
Если бы по стенам кабинета Гитлера вились розы, Геринг непременно настоял бы на розах и в своем кабинете.
К зиме 1933 года, всего через несколько месяцев после судьбоносного приглашения на обед, меня ввели в ближний круг Гитлера. Приближенных, кроме меня, было очень немного. Гитлер, несомненно, проникся ко мне симпатией, хотя по природе своей я был сдержанным и не очень разговорчивым. Я часто спрашивал себя, не проецировал ли он на меня свои неосуществленные юношеские мечты о карьере великого архитектора. Однако, принимая во внимание тот факт, что Гитлер часто действовал интуитивно, его столь теплое ко мне отношение осталось для меня тайной.
Я все еще был далек от моей будущей приверженности к неоклассицизму. По чистой случайности сохранились некоторые чертежи осени 1933 года. Это был конкурсный проект партийной школы в мюнхенском районе Грюнвальде. К участию в конкурсе пригласили всех немецких архитекторов. В моем проекте уже присутствовала театральность и величественность, но я все еще придерживался строгой чистоты линий, чему научился у Тессенова.
Еще до решения жюри Гитлер, Троост и я просмотрели все конкурсные работы. Чертежи были не подписаны – обязательное условие любого подобного конкурса. Разумеется, я не победил. После объявления решения, когда инкогнито были раскрыты, Троост приватно похвалил мой проект, и, к моему изумлению, Гитлер вспомнил его в деталях, хотя видел чертежи всего несколько секунд и среди сотни других. Он не присоединился к похвалам Трооста – вероятно, сознавал, как я еще далек от того идеала архитектора, который он создал в своем воображении.
Гитлер ездил в Мюнхен каждые две-три недели и все чаще брал в эти поездки меня. В поезде он обычно с оживлением обсуждал, какие из чертежей профессора уже могут быть готовы. «Думаю, план первого этажа Дома немецкого искусства он уже переработал. Там необходимо было кое-что исправить… Интересно, готовы ли планы оформления столовой. И может, мы увидим эскизы скульптур Ваккерле».
С вокзала он обычно сразу направлялся в студию профессора Трооста, расположенную в грязном заднем дворе на Терезиенштрассе, неподалеку от Высшего технического училища. Мы поднимались на два пролета по темной, давно не крашенной лестнице. Троост, сознававший свой высокий статус, никогда не выходил встречать Гитлера на лестницу и никогда не провожал вниз, когда тот покидал мастерскую. Едва войдя в прихожую, Гитлер обычно восклицал: «Я сгораю от нетерпения, профессор. Есть что– нибудь новенькое? Давайте посмотрим!» И мы врывались в студию, а Троост, хладнокровный и спокойный, как всегда, расстилал свои чертежи и эскизы. Правда, главному архитектору Гитлера везло не больше, чем впоследствии мне, – Гитлер редко демонстрировал восторг.
Затем жена Трооста, фрау профессор, показывала нам образцы тканей и цветовую гамму красок для мюнхенского дома фюрера, сдержанные и изысканные, но, на вкус Гитлера, тяготевшего к более ярким тонам, слишком скромные. Правда, ему нравилось и это. Спокойная буржуазная обстановка, модная в то время в состоятельных кругах, пришлась ему по душе. Часа через два Гитлер прощался немногословно, но вежливо и отправлялся в свою мюнхенскую квартиру. На ходу он бросал мне несколько слов, вроде «Приходите к обеду в остерию».
В привычное время, где-то около половины третьего, я приходил в остерию «Бавария», облюбованную художниками и благодаря регулярным посещениям Гитлера неожиданно ставшую очень популярной. В таком местечке гораздо легче было представить за столиком компанию художников, собиравшихся вокруг Ленбаха или Штука, длинноволосых и бородатых, чем Гитлера с его свитой в строгих гражданских костюмах или военной форме. Однако он чувствовал себя здесь непринужденно: как «несостоявшийся художник», он явно любил среду, к которой когда-то стремился, а теперь окончательно и потерял, и перерос.
Довольно часто тщательно отобранным гостям приходилось ждать Гитлера часами. Здесь обычно бывали адъютант Гитлера и одновременно гауляйтер Баварии Вагнер, уже успевший проспаться после ночной пьянки, и, разумеется, постоянный спутник и придворный фотограф Хоффман, уже слегка подвыпивший. Очень часто присутствовала симпатичная Юнити Митфорд[16], а иногда, правда редко, какой– нибудь художник или скульптор. Иногда присоединялся доктор Дитрих, шеф имперской печати, и неизменно – незаметный Мартин Борман, секретарь Рудольфа Гесса. Поскольку наше присутствие в кабачке означало, что ОН обязательно появится, перед остерией собиралось несколько сотен человек.
Под доносившиеся с улицы восторженные возгласы толпы Гитлер проходил в наш обычный уголок, с одной стороны отделенный от зала низкой перегородкой. В хорошую погоду мы обедали в маленьком дворике, слегка напоминавшем беседку. Гитлер весело приветствовал хозяина и двух официанток: «Ну, чем вы нас сегодня порадуете? Равиоли? Ах, как жаль, что они так восхитительны! – Он щелкал пальцами. – У вас все идеально, герр Дойтельмозер, но мне приходится думать о фигуре. Вы забываете, что фюрер не может есть все, что ему нравится!» Затем Гитлер долго изучал меню и заказывал равиоли. Остальные делали заказ по собственному вкусу: отбивные, гуляш и венгерское бочковое вино. Несмотря на то что Гитлер время от времени подшучивал над «трупоедами» и «пьяницами», все ели и пили с аппетитом. В этом тесном кругу все чувствовали себя непринужденно и по молчаливому уговору не упоминали о политике. Единственным исключением была леди Митфорд, которая – даже в моменты максимального обострения международных отношений – постоянно агитировала за свою страну и умоляла Гитлера «делать политику» с Англией. Несмотря на обескураживающую сдержанность Гитлера, она все эти годы не прекращала своих попыток. В сентябре 1939 года, в тот день, когда Англия объявила Германии войну, она стреляла в себя из маленького пистолета в Английском саду Мюнхена. Гитлер поручил ее заботам лучших мюнхенских врачей и, как только здоровье позволило ей выдержать дорогу, отправил ее домой в Англию специальным железнодорожным вагоном через Швейцарию.
Главной темой застольных бесед был утренний визит к профессору Троосту. Гитлер восхвалял увиденное, без труда вспоминая мельчайшие детали. Он относился к Троосту как ученик к учителю, что напоминало мне мое собственное безоговорочное восхищение Тессеновом.
Мне очень нравилась эта его черта. Меня изумляло то, что человек, боготворимый своим окружением, еще способен на благоговение перед кем-то другим. Гитлер, хоть и считал себя архитектором, уважал превосходство профессионала, чего никогда не допустил бы в политике.
Он откровенно рассказывал о том, как Брукманы – культурнейшая семья мюнхенских издателей – познакомили его с Троостом. Он говорил, что произошло, когда он увидел работы Трооста: «С моих глаз словно спала пелена. Я уже не мог выносить то, к чему меня влекло прежде. Какое счастье, что я встретил этого человека!» Оставалось лишь соглашаться. Страшно представить, каким был бы его архитектурный вкус без влияния Трооста. Однажды он показал мне альбом со своими эскизами начала двадцатых годов. Я увидел наброски общественных зданий в стиле необарокко, похожих на то, что было построено в Вене на Рингштрассе в девяностых годах прошлого века. Весьма любопытно, что на страницах альбома его архитектурные опыты часто соседствовали с рисунками оружия и военных судов.
По сравнению с эскизами Гитлера архитектура Трооста была весьма скромной. Впоследствии его влияние на Гитлера практически исчезло. До конца жизни Гитлер восхвалял архитекторов и здания, которые служили ему образцами для тех, первых эскизов. Среди них было здание парижской «Гранд-опера», построенное в 1861–1874 годах Шарлем Гарнье: «Там самая прекрасная в мире парадная лестница. Когда дамы в дорогих нарядах спускаются между рядами лакеев в ливреях… О, герр Шпеер, мы должны построить что-нибудь в таком же духе!» Гитлер восхищался и Венской оперой: «Самое потрясающее оперное здание в мире! Великолепная акустика! В юности я обычно сидел в четвертом ярусе…» Гитлер рассказывал историю о ван дер Нюлле, одном из двух архитекторов Венской оперы: «Он думал, это здание – его величайшая неудача. Видите ли, он был в таком отчаянии, что накануне открытия пустил себе пулю в голову. А торжественное открытие обернулось величайшим успехом, все восхищались архитектором». Подобные замечания часто уводили Гитлера к воспоминаниям о трудных ситуациях, в которые он сам попадал и из которых его в конце концов выручал какой-нибудь счастливый случай. Мораль: «Никогда не сдаваться».
Особенно Гитлер любил творения Германа Гельмера (1849–1916) и Фердинанда Фельнера (1847–1916), в конце XIX века наводнивших Австро-Венгрию и Германию бесчисленными и очень похожими друг на друга театральными зданиями в стиле позднего барокко. Он знал, где находятся все эти здания, и несколько позже приказал восстановить заброшенный театр в Аугсбурге.
Однако он ценил и более строгих архитекторов XIX века, таких, как Готтфрид Земпер (1803–1879), построивший здания Оперы и картинной галереи в Дрездене, императорскую резиденцию Хофбург и дворцовые музеи в Вене, Теофила Хансена (1803–1883), спроектировавшего несколько величественных классических зданий в Афинах и Вене. Как только немецкие войска вошли в Брюссель в 1940 году, меня отправили осмотреть громадный Дворец правосудия архитектора Пуларта (1817–1879), которым Гитлер восхищался, хотя видел его, как, впрочем, и парижскую «Гранд-опера», лишь на чертежах. Когда я вернулся из Брюсселя, он заставил меня подробно описать Дворец правосудия.
Вот такими были архитектурные пристрастия Гитлера, но более всего его притягивало напыщенное нео-барокко – стиль, в котором творил придворный архитектор кайзера Вильгельма II – Ине. В сущности, это было декадентское барокко, как, например, искусство эпохи упадка Римской империи. Таким образом, Гитлер застрял в художественном мире своей юности (период между 1880-м и 1910 годами), наложившем отпечаток не только на его пристрастия в архитектуре, живописи и скульптуре, но и на политические и идеологические концепции.
Гитлеру вообще была свойственна противоречивость пристрастий. Он восторгался венской архитектурой, поразившей его в молодости, и, не переводя дыхания, заявлял:
«Только от Трооста я впервые узнал, что такое архитектура. Как только у меня заводились деньги, я покупал у него что-нибудь из мебели. Я смотрел на его здания, изучал интерьеры лайнера «Европа» и не переставал благодарить судьбу, явившуюся ко мне в образе фрау Брукман и познакомившую меня с великим мастером. Когда у партии появилось больше средств, я поручил ему реконструировать и обставить «Коричневый дом». Вы видели его. Сколько проблем у меня возникло в связи с ним! Мещане из партии полагали, что это пустая трата денег. А как многому я научился у профессора за время реконструкции!»
Уроженец Вестфалии Пауль Людвиг Троост был очень высок и худощав, с наголо выбритой головой, сдержан в разговоре и жестах. Он принадлежал к группе таких архитекторов, как Петер Беренс, Йозеф М. Ольбрих, Бруно Пауль и Вальтер Гропиус, возглавлявших до 1914 года борьбу против слишком декоративного югендстиля и проповедовавших строгость линий, почти полное отсутствие украшений и спартанский традиционализм, в который умело вплетали элементы модерна. Троост иногда выигрывал конкурсы, но до 1933 года не входил в круг ведущих немецких архитекторов.
Несмотря на разглагольствования в партийной прессе о «фюрерском стиле», ничего подобного не существовало. То, что провозгласили официальной архитектурой рейха, представляло лишь неоклассицизм в понимании Трооста: преувеличенный, видоизмененный и иногда искаженный до абсурда. Гитлер высоко ценил непреходящие ценности классического стиля еще и потому, что находил некоторое сходство между дорийцами и его личным ощущением германского мира. Тем не менее попытки искать у Гитлера какой-то идеологически обоснованный архитектурный стиль были бы ошибочными. Это было бы несовместимо с его прагматическим мышлением.
Гитлер неспроста регулярно брал меня на архитектурные консультации в Мюнхен. Наверняка он хотел обратить меня в веру Трооста, и я действительно многому научился у профессора. Усложненный, но в то же время сдержанный стиль моего второго учителя бесспорно оказал на меня влияние.
Вот продолжительная застольная беседа в остерии подходит к концу. «Профессор сказал, что сегодня в доме фюрера обшивают панелями лестницу. Жду не дождусь, когда увижу ее. Брюкнер, пошлите за машиной. Мы поедем туда немедленно. – Фюрер поворачивается ко мне. – Вы с нами?»
Когда мы подъезжаем к дому фюрера, Гитлер бросается на парадную лестницу. Он испытывает ее на спуск, с галереи до нижних ступенек. Затем снова поднимается наверх. В полном восторге он осматривает все здание и опять, изумив всех, демонстрирует доскональное знание самых мелких деталей. Удовлетворенный ходом работ и самим собой как вдохновителем и мотором стройки, он отправляется к следующей цели – жилищу своего фотографа в мюнхенском районе Богенхаузен.
В хорошую погоду кофе у Хоффманов подавали в маленьком – порядка ста восьмидесяти квадратных метров – садике, окруженном садами соседних вилл. Гитлер обычно отказывался от торта, однако не удерживался и, нахваливая фрау Хоффман, разрешал положить кусочек на свою тарелку. Когда припекало солнце, фюрер и рейхсканцлер иногда позволял себе скинуть пиджак и, оставшись в рубашке с короткими рукавами, растянуться на травке. У Хоффманов он чувствовал себя как дома; однажды даже послал за томиком Людвига Томы и зачитал вслух отрывок.
С особенным нетерпением Гитлер ждал, когда фотограф покажет ему картины, привезенные специально для фюрера. Сначала я был потрясен тем, что Хоффман показывал Гитлеру, и тем, что тот одобрял. Позже я привык к художественному вкусу Гитлера, хотя сам продолжал коллекционировать пейзажи ранних романтиков: Роттмана, Фриза или Кобелла.
Одним из любимых художников как Гитлера, так и Хоффмана был Эдуард Грюцнер, чьи картины с хмельными монахами едва ли были приемлемыми для трезвенника вроде Гитлера. Однако Гитлер рассматривал эти произведения исключительно с «художнической» точки зрения: «Неужели эта картина стоит всего пять тысяч марок? – удивлялся он, хотя рыночная цена была не более двух тысяч. – Да это же просто даром! Посмотрите на эти детали. Грюцнера сильно недооценивают». Следующее произведение Грюцнера стоило ему гораздо больше. «Просто его еще не открыли. Рембрандта тоже не признавали даже через многие десятилетия после его смерти и раздавали его картины практически даром. Поверьте мне, этот Грюцнер когда-нибудь будет стоить не меньше Рембрандта. Сам Рембрандт не смог бы нарисовать лучше».
Конец XIX века Гитлер считал величайшей культурной эпохой в истории человечества, а если это до сих пор не признали, говорил он, то лишь потому, что прошло еще мало времени. Однако его восторги не касались импрессионизма; его напористому подходу к искусству вполне соответствовал натурализм какого-нибудь Лейбля или Томы. Превыше всех он ценил Макарта и хорошо относился к Шпицвегу. В данном случае я вполне мог понять его чувства, хотя он восхищался не столько дерзкой и выразительной манерой письма, сколько обилием бытовых подробностей ограниченного, обывательского мирка и мягким юмором, с которым Шпицвег подсмеивался над провинциальным Мюнхеном своего времени.
Позже, к ужасу фотографа, обнаружилось, что этой тягой к Шпицвегу воспользовался фальсификатор. Гитлер встревожился, не зная, какой из его Шпицвегов подлинный, но быстро подавил все сомнения и не без ехидства заявил: «Знаете, некоторые из Шпицвегов, которые висят у Хоффмана, – фальшивки. Я могу определить это с первого взгляда. Но давайте не будем лишать его удовольствия». Последнюю фразу он произнес с баварской интонацией, к которой часто прибегал, находясь в Мюнхене.
Гитлер любил посещать «Чайную Карлтона» – претендующее на роскошь заведение с мебелью под старину и люстрами из поддельного хрусталя. Там ему нравилось, так как никто его не тревожил, не осыпал аплодисментами и не просил автограф, как обычно случалось в Мюнхене.
Часто мне звонили поздно вечером из квартиры Гитлера: «Фюрер собирается в «Кафе Хека» и просит вас подъехать». Мне приходилось вылезать из постели, и раньше двух-трех часов ночи я не возвращался.
Иногда Гитлер извинялся: «В дни борьбы у меня сложилась привычка бодрствовать допоздна. После съездов я часто сиживал со старыми борцами, к тому же, произнося речи, приходил в такое волнение, что до утра не мог заснуть».
«Кафе Хека», совершенно не похожее на «Чайную Карлтона», могло похвастаться лишь простыми деревянными стульями и железными столами. В этом кафе Гитлер издавна встречался с соратниками по партии. Мюнхенская ячейка столько лет демонстрировала фюреру безграничную преданность, что я ожидал встретить здесь его близких друзей, однако ничего подобного не наблюдалось. Наоборот, когда кто-нибудь из старых товарищей хотел поговорить с Гитлером, он мрачнел и почти всегда умудрялся под различными предлогами избежать общения. Старые соратники не всегда сохраняли почтительную дистанцию, которую Гитлер, несмотря на свою кажущуюся сердечность, считал подобающей его нынешнему положению. Часто они – полагая, что завоевали на то право, – допускали фамильярность, не соответствующую той исторической роли, которую отводил себе Гитлер.
В исключительно редких случаях Гитлер посещал кого– нибудь из старых партийцев, которые уже успели получить важные посты и приобрести роскошные особняки. Единственной общей встречей были празднования годовщин путча 9 ноября 1923 года в знаменитой пивной «Бюргерб– ройкеллер». Как ни странно, Гитлера они не радовали – эти мероприятия его явно тяготили.
После 1933 года быстро сформировались многочисленные соперничающие и шпионившие друг за другом фракции. В партии воцарилась атмосфера взаимного презрения и неприязни. Вокруг каждого нового сановника немедленно сплачивалась группа приближенных. Гиммлер, например, общался почти исключительно со своими эсэсовцами, у которых он пользовался безоговорочным уважением. У Геринга была своя клика некритичных поклонников, состоявшая отчасти из членов семьи, отчасти из ближайших сотрудников и адъютантов. Геббельс непринужденно чувствовал себя в компании литераторов и кинодеятелей. Гесс занимался проблемами гомеопатической медицины, любил камерную музыку и имел чудаковатых, но интересных знакомых.
Геббельс, почитавший себя интеллектуалом, свысока взирал на неотесанных мюнхенских буржуа, а те в свою очередь издевались над литературными амбициями доктора философии. Геринг не считал достаточно благородными и мюнхенских обывателей, и Геббельса, а потому старательно избегал всякого общения с ними. В то же время Гиммлер, уверовавший в элитарную миссию СС и одно время тяготевший к сыновьям князей и графов, чувствовал себя гораздо выше всех прочих. У Гитлера была своя свита, неизменная и повсюду следовавшая за ним: шоферы, фотограф, пилот и секретари.
Только личность Гитлера объединяла эти политиканские группки. Даже через год после его прихода к власти, если Гиммлер, Геринг и Гесс и собирались за обеденным столом фюрера или на его киносеансах, то лишь для того, чтобы добиться благосклонности Гитлера, так что ни о каком подобии «общества» нового режима или о дружеских отношениях внутри партийной верхушки не было и речи.
Правда, Гитлер и не поощрял связей между партийными лидерами. Наоборот, в более поздние годы, чем более критической становилась ситуация, тем подозрительнее он относился к их попыткам сблизиться. Только когда война закончилась, уцелевшие лидеры этих изолированных мирков встретились, хотя и не по своей воле, в американском плену, в одном из отелей Люксембурга.
Находясь в Мюнхене, Гитлер уделял мало внимания государственным и партийным делам, даже еще меньше, чем в Берлине или Оберзальцберге. Обычно на совещания отводилось лишь час-два в день. Большую часть времени он проводил на строительных площадках, в художественных студиях, кафе и ресторанах или же разражался длинными монологами перед своими спутниками, которые уже были сыты по горло неизменными темами и мучительно пытались скрыть скуку.
Через два-три дня пребывания в Мюнхене Гитлер обычно приказывал готовиться к поездке на «гору» – Оберзальцберг. В нескольких открытых автомобилях мы ехали по пыльным дорогам. Автострада до Зальцбурга в те дни только строилась среди первоочередных объектов. Обычно кортеж останавливался у деревенского кафе в Ламбахеум– Химзе. Там подавали изумительные пирожные, перед которыми Гитлер не мог устоять. А затем пассажиры всех автомобилей, кроме первого, еще два часа глотали пыль. За Берхтесгаденом начиналась крутая, вся в рытвинах дорога, ведущая к милому деревянному домику с нависающей крышей на Оберзальцберге. Скромный домик – столовая, маленькая гостиная и три спальни – был обставлен в старонемецком крестьянском стиле, что создавало уютную, мещанскую атмосферу. Медная клетка для канарейки, кактус и фикус усиливали это впечатление. На безделушках и вышитых поклонницами подушках свастика перемежалась с восходящим солнцем и клятвами в «вечной преданности». Гитлер как-то смущенно сказал мне: «Я знаю, что эти вещи некрасивы, но многие из них – подарки. Я не хотел бы с ними расставаться».
Вскоре он возвращался из спальни, переодевшись в баварскую льняную голубую куртку, которую носил с желтым галстуком, и часто принимался обсуждать свои строительные планы.
Несколько часов спустя маленький «мерседес»-седан доставлял двух секретарш, фрейлейн Вольф и фрейлейн Шредер. С ними обычно приезжала простая мюнхенская девушка. Она была мила, скорее свежа, чем красива, и скромна. Невозможно было предугадать в ней будущую любовницу правителя. То была Ева Браун.
Этот седан никогда не сопровождал официальный кортеж, чтобы его не связывали с Гитлером. Я только удивлялся тому, что Гитлер и Ева Браун старались не афишировать своих близких отношений. На мой взгляд, в этом не было необходимости, ведь поздно вечером они вместе поднимались в спальни, и ближайшее окружение не могло не знать правды.
Ева Браун сохраняла дистанцию и в отношениях со всеми приближенными Гитлера, и даже применительно ко мне ее позиция изменилась лишь по прошествии многих лет. Когда мы познакомились поближе, я понял, что за ее сдержанностью, которую многие считали высокомерием, скрывалось смущение; она прекрасно сознавала двусмысленность своего положения в окружении Гитлера.
В первые годы нашего знакомства в домике жили лишь Гитлер, Ева Браун, адъютант и камердинер. Пятеро-шестеро остальных гостей, включая Мартина Бормана, шефа печати Дитриха и обеих секретарш, останавливались в соседнем пансионе.
Решение Гитлера обосноваться в Оберзальцберге, как я думал, свидетельствовало о его любви к природе, однако я ошибался. Гитлер действительно часто восхищался прекрасными видами, но, как правило, его больше влекли приводящие в трепет пропасти, чем гармония пейзажей. Возможно, его чувства были глубже, чем он демонстрировал. Я заметил, что ему мало нравились цветы, – он видел в них просто элементы убранства. Где-то году в 1934-м делегация женской организации Берлина планировала встречу Гитлера на Ангальтском вокзале. Секретарь организации позвонила Ханке, бывшему тогда секретарем министерства пропаганды, и спросила, какие любимые цветы Гитлера. Ханке обратился ко мне: «Я всех обзвонил, я расспрашивал адъютантов. Безрезультатно. У него нет любимых цветов… А что думаете вы, Шпеер? Может, скажем, эдельвейс? Во-первых, он редок, а во-вторых, растет в Баварских горах. Давайте так и скажем – эдельвейс!» С тех пор эдельвейс стал официальным «цветком фюрера». Этот инцидент показывает, какую бесцеремонность партийная пропаганда иногда допускала в формировании образа Гитлера.
Гитлер часто рассказывал о горных походах, которые он совершал в прошлом. Правда, с точки зрения альпиниста, в них не было ничего особенного. Гитлер отвергал и альпинизм, и горнолыжный спорт. «Какое удовольствие в том, чтобы искусственно продлевать ужасную зиму, забираясь в горы?» – говорил он. Его неприязнь к снегу неоднократно прорывалась задолго до катастрофической военной кампании зимы 1941/42 года. «Будь моя воля, я запретил бы эти виды спорта, так как они изобилуют несчастными случаями. Разумеется, именно из таких дураков пополняются новобранцами горные войска».
Между 1934-м и 1936 годами Гитлер часто гулял по тропинкам общественного леса в сопровождении гостей и четырех агентов в штатском из его личной охраны СС. В таких случаях Еве Браун дозволялось сопровождать его, но только вместе с обеими секретаршами и в хвосте группы. Если Гитлер, шествовавший впереди, подзывал кого-нибудь, это считалось признаком особой благосклонности, хотя беседу нельзя было назвать оживленной. Собеседников Гитлер менял примерно через каждые полчаса. Например, он говорил: «Пришлите ко мне шефа печати», – и нынешний собеседник отправлялся в арьергард. Гитлер ходил быстрым шагом. Часто нам встречались другие гуляющие. Они немедленно останавливались на обочине и с благоговением приветствовали Гитлера. Некоторые – обычно девушки или женщины – набирались храбрости и заговаривали с Гитлером. В ответ они непременно слышали несколько приветственных слов.
Целью прогулки часто бывал «Хохленцер», маленький трактир в горах примерно в часе ходьбы от дома. Там мы садились за простые деревянные столы на свежем воздухе и выпивали по кружке молока или пива. Реже мы совершали более дальние прогулки. Я помню одну из них с генералом фон Бломбергом, главнокомандующим армией. У нас создалось впечатление, что обсуждались серьезные военные проблемы, так как всем остальным пришлось держаться вне пределов слышимости. Даже когда мы остановились отдохнуть на лесной поляне, Гитлер приказал слуге расстелить одеяла для себя и генерала на значительном расстоянии от нас, и казалось, что они просто мирно отдыхают.
В другой раз мы поехали на машине в заповедник Кёнигзее, а оттуда на моторной лодке к полуострову Бартоломе, и еще как-то шли в Кёнигзее три часа пешком через Шаритцкель. В конце того похода пришлось продираться через толпы местных жителей, которых выманила на воздух прекрасная погода. Интересно, что многие не сразу узнавали в баварском крестьянине Гитлера: вряд ли кто ожидал увидеть его среди пеших туристов. Однако перед самым рестораном «Шиффмайстер» нас стала настигать взволнованная толпа, запоздало осознавшая, кто же им встретился. Почти бегом, с Гитлером во главе, мы едва успели добраться до двери прежде, чем нас окружили. Пока мы пили кофе и ели пирожные, большая площадь перед рестораном заполнилась людьми. Гитлер дождался полицейского подкрепления и вошел в открытый автомобиль, который пригнали сюда для нас. Переднее пассажирское сиденье было сложено. Положив ладонь на ветровое стекло, Гитлер встал рядом с шофером, чтобы всем было его видно. Два охранника зашагали впереди машины, три или больше с каждой стороны, и автомобиль тихонько двинулся через толпу. Я, как обычно, устроился на откидном сиденье за спиной Гитлера и наблюдал за незабываемым всплеском ликования, светившегося на столь многих лицах. Куда бы ни приезжал Гитлер в первые годы своего правления, где бы хоть ненадолго ни останавливался его автомобиль, подобные сцены повторялись. Причиной массового ликования были не речи и не результат пропаганды, а просто присутствие Гитлера. Если отдельные индивидуумы в толпе подпадали под это воздействие всего на несколько секунд, сам Гитлер постоянно оставался объектом массового поклонения. И, несмотря на это, в личной жизни он сохранял простоту, тогда меня восхищавшую.
Не стоит удивляться тому, что и меня захватывали эти бурные проявления преклонения. Но еще сильнее ошеломляла возможность через несколько минут или несколько часов беседовать с национальным идолом, обсуждать с ним строительные планы, сидеть рядом с ним в театре или есть равиоли в остерии. Именно этот контраст и победил меня.
Всего несколько месяцев назад я мечтал проектировать и строить здания. Теперь я полностью поддался чарам Гитлера, подпал под его влияние бездумно и безоговорочно. Я был готов следовать за ним куда угодно, но он интересовался мной лишь в качестве будущего знаменитого архитектора. Много лет спустя в Шпандау я прочитал мнение Эрнста Кассирера о людях, которые по собственной воле отказываются от высшей привилегии человека – быть независимой личностью[17]. И вот я стал одним из них.
В 1934 году случились две смерти, определившие мою личную и политическую судьбу. 21 января после нескольких недель тяжелой болезни скончался архитектор Гитлера Троост, а 2 августа – рейхспрезидент фон Гинденбург, смерть которого расчистила Гитлеру путь к абсолютной власти.
15 октября 1933 года Гитлер торжественно заложил первый камень Дома немецкого искусства в Мюнхене и совершил церемониальные удары красивым серебряным молотком, который Троост спроектировал специально для этого дня. Однако молоток сломался. А через четыре месяца Гитлер сказал нам: «Когда молоток сломался, я сразу понял, что это дурное предзнаменование. Архитектору суждено умереть». Я лично был свидетелем нескольких примеров суеверия Гитлера.
Я тяжело переживал смерть Трооста. Между нами только-только начали устанавливаться близкие отношения, и я уже предвидел, как много почерпну из них и в человеческом, и в художественном плане. Функ, в то время статс– секретарь в министерстве пропаганды Геббельса, отнесся к этому иначе. В день смерти Трооста я столкнулся с ним в приемной Геббельса. «Поздравляю! Теперь вы первый!» – сказал он, не вынув изо рта длинной сигары.
Мне было двадцать восемь лет.
5. Архитектурная мегаломания
Некоторое время казалось, будто Гитлер сам намеревается возглавить мастерскую Трооста. Он опасался, что незавершенный проект будет разрабатываться без должного понимания концепции покойного архитектора. «Я сам справлюсь лучше», – заметил он, и в конце концов это выглядело не более странно, чем его более позднее решение взять на себя верховное командование армией.
Несомненно, он несколько недель упивался возможностью возглавить налаженную работу архитектурного бюро. По дороге в Мюнхен он, бывало, готовился к этой роли, обсуждая проекты или делая наброски, а несколько часов спустя сидел за кульманом руководителя, корректируя чертежи. Однако руководитель бюро Галль, скромный баварец, отстаивал творение Трооста с неожиданным упорством. Он не принимал тщательно детализированные эскизы Гитлера и доказывал, что сам может сделать гораздо лучше.
Гитлер проникся к нему доверием и вскоре молчаливо отступился от своей идеи. Он признал профессионализм Галля, а через некоторое время назначил его директором бюро и поручил новые проекты.
Гитлер долго поддерживал тесные дружеские отношения с вдовой покойного архитектора фрау Троост. Обладая прекрасным художественным вкусом и сильным характером, она защищала свои, зачастую отличные от всех взгляды с большим упрямством, чем очень многие высокопоставленные персоны. Она решительно защищала дело своего мужа, и ее горячность иногда вызывала страх. Например, она набросилась с гневными упреками на архитектора Бонаца, когда тот неосмотрительно охаял созданный Троостом проект застройки мюнхенской Кёнигсплац. Она яростно громила современных архитекторов Форхёльцера и Абеля. Во всех этих случаях ее мнение совпадало с мнением Гитлера. Она представила фюреру своих любимых мюнхенских архитекторов, уничижительно или благосклонно отзывалась о художниках и событиях в художественной жизни, а поскольку Гитлер часто прислушивался к ней, стала чем-то вроде судьи по вопросам искусства в Мюнхене, но, к сожалению, не по вопросам живописи. Гитлер поручил отбор картин для ежегодной Большой художественной выставки своему фотографу Хоффману. Фрау Троост часто протестовала против одностороннего подхода к отбору, но в этом вопросе Гитлер ей не уступал, и она вскоре перестала посещать выставки.
Если я хотел подарить своим сотрудникам картины, то выбирал из отсеянных, пылившихся в подвалах Дома немецкого искусства. И теперь, когда я иногда вижу в домах своих знакомых те картины, я с удивлением отмечаю, что они мало отличаются от выставлявшихся в то время. Различия, когда-то вызывавшие столь яростные споры, со временем сгладились.
Во время ремовского путча я был в Берлине[18]. В городе сложилась напряженная обстановка. Солдаты боевым порядком разместились в Тиргартене. По улицам курсировали грузовики, набитые полицейскими с винтовками. Было совершенно ясно: «что-то назревает». (Нечто подобное я ощущал в Берлине 20 июля 1944 года.)
На следующий день Геринг был представлен как спаситель Берлина. Поздним утром 1 июля Гитлер вернулся в столицу после серии арестов в Мюнхене, а мне позвонил его адъютант: «У вас есть какие-нибудь новые проекты? Если есть, принесите!» Окружение Гитлера явно пыталось переключить его внимание на архитектурные проблемы.
Гитлер был необычайно возбужден и, как я считаю до сих пор, внутренне убежден, что подвергался смертельному риску. Снова и снова он рассказывал, с каким трудом пробрался в отель «Ханзельмайер» в Висзее, не забывая упоминать о собственной храбрости: «Только представьте! Мы были безоружны и не знали, есть ли у тех свиней вооруженная охрана». Гомосексуализм вызывал у него отвращение: «В одной комнате мы нашли двух голых парней!» И безусловно, он верил, что его личные действия в последнюю минуту предотвратили катастрофу: «Только я смог решить эту проблему. Я, и никто другой!»
Свита Гитлера старательно разжигала его отвращение к казненным лидерам СА, прилежно докладывая о подробностях интимной жизни Рема и его окружения. Брюкнер показывал Гитлеру меню устраиваемых кликой Рема банкетов, которые якобы нашли в берлинской штаб-квартире СА. В меню перечислялось фантастическое разнообразие блюд, включая такие заморские деликатесы, как лягушачьи лапки, птичьи языки, акульи плавники, яйца чаек, марочные французские вина и лучшие сорта шампанского. Гитлер едко прокомментировал: «Так вот какие у нас революционеры! Наша революция казалась им слишком пресной!»
После визита к президенту Гитлер вернулся вне себя от радости. По его словам, Гинденбург одобрил операцию, сказав нечто вроде: «Когда того требуют обстоятельства, нельзя бояться крайних мер, если необходимо, то и кровопролития». Газеты в один голос заявили, что президент фон Гинденбург официально одобрил действия канцлера Гитлера и прусского премьер-министра Германа Геринга[19].
Руководство лихорадочно занялось оправданием операции. Самый напряженный день закончился речью Гитлера на чрезвычайном заседании рейхстага. В заявлении о невиновности отчетливо проступало чувство вины. Пытающегося оправдаться Гитлера мы больше никогда не увидим, даже в 1939 году в начале войны. В разбирательство втянули и министра юстиции Гюртнера. Поскольку он был беспартийным, а следовательно, казался независимым от Гитлера, его поддержка имела особый вес для всех сомневавшихся. Особенно знаменателен тот факт, что армия безропотно проглотила убийство генерала Шляйхера. Но более всего меня поразило отношение многих моих аполитичных знакомых к поведению Гинденбурга. Фельдмаршала Первой мировой войны почитал весь средний класс. В мои школьные годы легендарный Гинденбург был для меня воплощением сильного и стойкого героя современной истории. На последнем году войны нам, детям, разрешили принять участие во всенародной церемонии вбивания гвоздей в гигантские статуи Гинденбурга – каждый гвоздь олицетворял вклад в одну марку. Сколько я себя помнил, Гинденбург был для меня непререкаемым авторитетом, и то, что этот высший судия одобрил действия Гитлера, вселяло уверенность.
Правые в лице президента, министра юстиции и генералов не случайно поддержали Гитлера после ремовского путча. Эти люди были свободны от радикального антисемитизма, проповедуемого Гитлером, и даже презирали мощный выброс плебейской ненависти. Их консерватизм не имел ничего общего с расистским бредом. Они открыто продемонстрировали симпатии к насильственному вмешательству Гитлера по совсем иным мотивам: в кровавой чистке 30 июня 1934 года было уничтожено могущественное левое крыло партии, представленное главным образом членами СА. Штурмовики считали себя обманутыми, и не без причины. Большинство из них были воспитаны в революционном духе и вступили в партию задолго до 1933 года, всерьез поверив в якобы социалистическую программу Гитлера. Во время своей краткой партийной деятельности в Ванзее я был свидетелем того, как рядовые члены СА отдавали движению все свое время и жертвовали личной безопасностью, предвкушая, что когда-нибудь получат осязаемую компенсацию. И вот теперь, когда партия победила, у них украли плоды победы, и, оставшись ни с чем, они преисполнились гнева и неудовлетворенности. До момента взрыва было уже недалеко. Возможно, действия Гитлера действительно предотвратили «вторую революцию», которую, как предполагалось, замышлял Рем.
Вот такими доводами мы успокаивали свою совесть. И я сам, и многие другие с жадностью хватались за любые оправдания. То, что возмутило бы нас два года назад, теперь мы принимали как норму нашей новой жизни, а все сомнения безжалостно подавляли. С высоты прошедших десятилетий я с содроганием смотрю на нашу глупость тех лет[20].
Уже на следующий день после этих событий я получил новое задание. «Вы должны как можно быстрее перестроить Борзиг-палас. Я хочу перевести руководство СА из Мюнхена в Берлин, чтобы в будущем они были у меня под рукой. Отправляйтесь туда и начинайте немедленно», – приказал Гитлер. Когда я возразил, что в Борзиг-паласе размещается аппарат вице-канцлера, он лишь ответил: «Прикажите им выметаться немедленно и забудьте о них!»
С этим напутствием я тут же отправился в канцелярию Папена. Руководитель аппарата, разумеется, даже не подозревал о решении Гитлера и предложил мне подождать несколько месяцев, пока не найдут и не подготовят новые помещения. Когда я вернулся к Гитлеру, тот пришел в ярость и отдал приказ немедленно вывезти все из здания, а мне велел приступить к реконструкции.
Папен даже не показывался, а его подчиненные проявляли нерешительность, но обещали собрать и перевезти свои документы во временные помещения через неделю-другую. А я тем временем привел в здание рабочую бригаду и без долгих разговоров приказал им, создавая как можно меньше шума и пыли, сбивать пышную лепнину, украшавшую стены и потолки кабинетов и приемных. Правда, пыль все равно проникала сквозь дверные щели в кабинеты, а грохот стоял невообразимый. Гитлер был в восторге, не скупился на похвалы и отпускал шуточки насчет «запыленных бюрократов».
Ровно через сутки они выехали. В одном из помещений я увидел на полу большую засохшую лужу крови. Там 30 июня был застрелен один из помощников Папена Герберт фон Бозе. Я отвернулся и с тех пор старался не входить в ту комнату, но признаю, что этот инцидент не произвел на меня глубокого впечатления.
2 августа умер Гинденбург. В тот же день Гитлер лично поручил мне позаботиться об оформлении траурной церемонии в Мемориале Танненберга[21] в Восточной Пруссии.
Я приказал построить во внутреннем дворе высокую деревянную трибуну, а убранство свел к знаменам из черного крепа, свисавшим с высоких башен, окаймлявших двор. Гиммлер явился на несколько часов с группой эсэсовских лидеров и приказал им просветить меня насчет мер безопасности. Пока я демонстрировал свой план, Гитлер держался отчужденно и равнодушно. Казалось, что он не общается с людьми, а манипулирует ими.
Свежевыструганные из светлого дерева скамьи нарушали торжественность предстоящей траурной церемонии, и, поскольку погода была хорошей, я отдал распоряжение выкрасить их в черный цвет. К несчастью, ближе к вечеру пошел дождь, не прекращавшийся еще несколько дней, и краска не просохла. Пришлось доставить специальным авиарейсом из Берлина черную ткань и накрыть ею скамьи. Тем не менее сырая краска пропитала ткань и многие гости испортили одежду.
Накануне похорон из Нойдека, поместья Гинденбурга в Восточной Пруссии, на пушечном лафете привезли гроб с его телом и поместили в одну из башен мемориала. Траурную процессию сопровождали факельщики и знаменосцы с полковыми знаменами немецкой армии Первой мировой войны. Не было слышно ни единого слова, ни единой команды. Это благоговейное молчание производило гораздо большее впечатление, чем торжественная церемония последующих дней.
Утром гроб Гинденбурга поставили на помост в центре парадного двора, а совсем рядом – без соблюдения должного расстояния – воздвигли кафедру для ораторов. Гитлер выступил вперед, Шауб достал из портфеля текст его траурной речи и положил на кафедру. Гитлер начал говорить, запнулся и сердито, нарушая торжественность, затряс головой. Как оказалось, адъютант подсунул ему не тот текст. Когда ошибка была исправлена, Гитлер прочитал удивительно сдержанную и формальную речь.
Слишком долго, словно испытывая терпение Гитлера, Гинденбург создавал ему трудности. Слишком во многих вопросах старик проявлял упрямство и бестолковость. Чтобы одолеть его, Гитлеру часто приходилось прибегать к хитростям или интригам. Например, на ежеутреннее совещание по вопросам печати он посылал к президенту Функа, уроженца Восточной Пруссии и тогда еще статс-секретаря Геббельса. Как земляку, Функу часто удавалось сгладить острые вопросы или представить политические новости так, чтобы не раздражать Гинденбурга.
Гинденбург, как и многие его политические союзники, ожидал, что новый режим восстановит монархию. Однако ничего подобного Гитлер никогда делать не собирался. Он допускал такие замечания, как: «Я оставил министрам-социал-демократам вроде Северинга государственное содержание. Можно думать о них что угодно, но в одном следует отдать им должное: они расправились с монархией. Это был огромный шаг вперед. Они расчистили дорогу нам. И неужели теперь они надеются, что мы восстановим монархию? Я что, должен поделиться властью? Посмотрите на Италию! Неужели они думают, что я такой же идиот? Короли всегда проявляли неблагодарность к своим главным соратникам. Нельзя забывать Бисмарка. Нет, на эту удочку я не попадусь. Правда, в настоящий момент Гогенцоллерны настроены весьма дружелюбно».
В начале 1934 года Гитлер поразил меня своим первым большим заказом: заменить временные трибуны на Цеппелинфельде в Нюрнберге постоянными каменными. Я корпел над эскизами, пока в минуту вдохновения мне в голову не пришла идея, безусловно навеянная Пергамским алтарем: завершить внушительные ступени длинной колоннадой с каменными пилястрами. Проблемой оставалась лишь обязательная трибуна для почетных гостей. Я попытался встроить ее в середине как можно незаметнее.
Не без трепета я попросил Гитлера взглянуть на макет. Я тревожился главным образом из-за того, что проект выходил далеко за рамки порученного мне задания. Сооружение имело в длину 400 метров и в высоту – 24 метра, то есть почти в два раза превышало длину терм Каракаллы в Риме.
Гитлер не спеша, профессионально осмотрел со всех сторон гипсовую модель и также молча, не выдавая своих чувств, изучил рисунки. Я подумал было, что он отвергнет мою работу, и вдруг, как в нашу первую встречу, он коротко сказал «согласен» и ушел. Я до сих пор не совсем понимаю, почему, склонный к многословности, он оставался столь лаконичным в подобных решениях.
Что касается других архитекторов, то их первые варианты Гитлер обычно отвергал. Ему нравилось, когда работу переделывали по несколько раз, и даже по ходу строительства он заставлял вносить мелкие изменения в проект. Однако после первой проверки моих возможностей он не вмешивался и не отклонял мои идеи. Видимо, считая себя незаурядным архитектором, он обращался со мной как с равным.
Гитлер любил говорить, что цель его строительства – донести дух своей эпохи до далеких потомков. В конечном счете напоминанием о великих исторических эпохах остается лишь монументальная архитектура, философствовал он. Что осталось от римских императоров? Их архитектурные сооружения. И если бы не эти сооружения, кто бы свидетельствовал о величии императоров? Периоды слабости непременно случаются в истории любого народа, но тогда о былом могуществе начинают говорить архитектурные творения. Разумеется, невозможно разбудить национальное сознание одной только архитектурой, но когда после долгого периода застоя заново рождается чувство национального величия, памятники предков становятся самым действенным призывом. В наши дни, например, Муссолини, воодушевляя свой народ идеей современной империи, может указывать на памятники Римской империи как символ героического духа Рима. И творения наших архитекторов должны взывать к самосознанию немецкого народа и через много веков. Далее Гитлер обычно говорил о ценности сохранения неизменного архитектурного стиля.
Строительство на Цеппелинфельде началось немедленно, дабы к грядущему партийному съезду успеть хотя бы с трибуной. Чтобы расчистить строительную площадку, пришлось взорвать трамвайное депо Нюрнберга. После взрыва я прошелся по руинам. Из груд бетонных обломков торчала тронутая ржавчиной железная арматура. Легко было представить печальную судьбу здания, если бы его не взорвали. Это мрачное зрелище навело меня на некоторые мысли, которые я позже представил Гитлеру под претенциозным заглавием «Теория исторической ценности руин». Главная идея состояла в том, что современные здания плохо соответствуют провозглашенному Гитлером предназначению «моста традиций» к будущим поколениям. Вряд ли груды мусора смогли бы передать героическое вдохновение, коим Гитлер восхищался в памятниках прошлого. Моя «теория» должна была решить эту дилемму. Используя особые материалы и применяя определенные статические принципы, мы смогли бы строить сооружения, которые, даже обветшав, через сотни или (как мы рассчитывали) тысячи лет будут играть ту же роль, что творения римлян[22].
Для иллюстрации своих идей я подготовил романтический набросок, изобразив, как будет выглядеть Цеппелинфельд, заброшенный в течение веков: увитый плющом, с упавшими колоннами, обвалившейся кое-где оградой. Результат получился вполне узнаваемым. Окружение Гитлера заклеймило мой рисунок как «богохульство». Многим ближайшим соратникам Гитлера сама мысль об упадке только что созданного Тысячелетнего рейха казалась возмутительной. Однако сам Гитлер счел мои идеи логичными, поучительными и отдал приказ в будущем воздвигать все значительные здания рейха в соответствии с «законом исторической ценности руин».
Однажды во время инспекции территории партийного съезда Гитлер повернулся к Борману и добродушно заметил, что отныне я должен носить партийную форму. Все, кто постоянно сопровождал его – врач, фотограф и даже директор концерна «Даймлер-Бенц», – партийную форму уже получили, и единственный штатский в свите резал глаз. Этим, казалось бы, незначительным жестом Гитлер дал понять, что теперь считает меня членом своего ближайшего окружения. Он ни разу не высказал ни слова упрека никому из своих знакомых, посещавших рейхсканцелярию или Бергхоф в гражданском платье, ибо сам в неформальной обстановке предпочитал такую одежду, но, по его представлениям, официальные мероприятия требовали ношения формы. Таким образом, в начале 1934 года я был назначен абтайлунгсляйтером (начальником департамента) в штабе заместителя Гитлера по партии Рудольфа Гесса. Несколько месяцев спустя Геббельс удостоил меня аналогичного поста в своем штате за мой вклад в подготовку партийного съезда, праздника урожая и первомайских праздников.
После 30 января 1934 года, по предложению Роберта Лея, руководителя Трудового фронта, была создана организация по проведению досуга. Я, как предполагалось, должен был возглавить отдел «Эстетика труда»; это название вызвало множество насмешек, как и «Сила через радость». Незадолго до этого в поездке по голландской провинции Лимбург внимание Лея привлекли шахты, невероятно чистые и окруженные прекрасно ухоженными садами. Лей, склонный к обобщениям, решил преобразовать всю немецкую промышленность по этому образу и подобию. Проект оказался чрезвычайно успешным, во всяком случае, лично для меня. Сначала мы убедили владельцев фабрик модернизировать фабричные корпуса и украсить их цветами, однако на достигнутом не остановились: предложили заменить асфальт лужайками и превратить пустоши в маленькие парки, где рабочие могли бы отдыхать в обеденный перерыв. Мы также предложили увеличить оконные проемы в цехах и организовать рабочие столовые. Более того, мы спроектировали необходимое для реформ оборудование – от простой, но красивой посуды до прочной мебели – и наладили выпуск этой продукции в большом количестве. Мы обеспечили бизнесменов учебными кинофильмами и консультантами по освещению и вентиляции. Мы смогли вовлечь в эту кампанию бывших лидеров профсоюзов и некоторых членов распущенного общества «Искусство и ремесла». Все они с радостью отнеслись к возможности хоть немного улучшить условия труда рабочих и приблизиться к идеалу бесклассового общества. Правда, меня несколько удручало отсутствие интереса к этим вопросам у Гитлера. Рьяно вникавший в мельчайшие детали архитектурных проектов, он оставался на удивление равнодушным, когда я докладывал ему об успехах в социальной сфере. Даже британский посол в Берлине оценивал наши достижения в этой области гораздо выше, чем Гитлер[23].
Весной 1934 года именно благодаря своему новому партийному статусу я получил первое приглашение на официальный вечерний прием, который Гитлер как лидер партии давал для своих соратников и их жен. Группами от шести до восьми человек нас рассадили за круглыми столами в большом обеденном зале резиденции канцлера. Гитлер ходил от стола к столу, говорил несколько дружелюбных слов и знакомился с дамами. Когда он подошел к нам, я представил ему мою жену, о которой до того момента не упоминал. «Почему вы так долго прятали от нас вашу жену?» – спросил он через несколько дней, когда мы были наедине. Видимо, она ему очень понравилась. Я действительно избегал их знакомить еще и потому, что мне не нравилось, как Гитлер обращался со своей любовницей. К тому же мне казалось, что приглашать мою жену или привлекать к ней внимание – дело его адъютантов. Правда, вряд ли стоило ждать от них знания этикета. Мелкобуржуазное происхождение Гитлера как в зеркале отражалось в поведении его адъютантов.
В тот первый вечер их знакомства Гитлер с некоторой торжественностью сказал моей жене: «Ваш муж воздвигнет для меня такие здания, каких не создавали четыре тысячи лет».
Ежегодно на Цеппелинфельде проводился съезд так называемых амтсвальтеров, средних и низовых партийных функционеров, возглавлявших различные организации, входившие в НСДАП. В то время как СА, германский Трудовой фронт и, разумеется, армия на своих массовых мероприятиях старались поразить Гитлера и гостей выправкой и дисциплиной, представить в выгодном свете амтсвальтеров оказалось довольно трудной задачей. В большинстве своем за время пребывания на невысоких постах они успели разжиреть и просто невозможно было ожидать от них четкого построения. Эта проблема не раз обсуждалась в оргкомитете партийных съездов, поскольку появление амтсвальтеров непременно вызывало саркастические замечания Гитлера. И меня осенила спасительная идея: заставить их маршировать в темноте!
Я представил руководителям оргкомитета свой план: тысячи знамен всех местных организаций Германии держать наготове за высокими заборами, окружавшими поле; знаменосцев разделить на десять колонн, образовав проходы, по которым будут маршировать амтсвальтеры, а поскольку мероприятие проводится вечером, осветить прожекторами знамена и огромного орла, венчающего всю композицию. Одним этим удалось бы добиться театрального эффекта, но я не был полностью удовлетворен. Мне прежде случалось видеть новые зенитные прожектора, лучи которых на несколько миль пронзали небо, и я попросил Гитлера выделить мне сто тридцать таких прожекторов. Геринг поначалу поднял шум, поскольку эти сто тридцать прожекторов представляли большую часть стратегического резерва, но Гитлер его переубедил: «Если мы для простого партийного мероприятия выставим такое количество военных прожекторов, то представители других стран подумают, будто мы купаемся в прожекторах».
Результат превзошел мои самые смелые ожидания. Сто тридцать резко очерченных световых столбов на расстоянии 12 метров друг от друга на высоте 6–7 километров сливались в сияющий купол. Создавалось впечатление грандиозного зала с мощными колоннами вдоль бесконечно высоких стен. Иногда сквозь этот световой венец проплывало облако, превнося в и без того фантастическое зрелище элементы сюрреализма. Думаю, что тот «храм из света» был первым образцом люминесцентной архитектуры, а для меня он и по сей день остается не только воплощением самой прекрасной архитектурной концепции, но и единственным моим творением, которое, пережив свою эпоху, выдержало испытание временем. «Словно находишься в ледяном соборе: и торжественно, и прекрасно», – написал британский посол сэр Невилл Хендерсон[24].
Однако, когда дело доходило до закладки первого камня, невозможно было оставить в темноте сановников, министров, рейхсляйтеров и гауляйтеров, хотя и они не могли похвастаться импозантной внешностью.
Церемониймейстеры выбились из сил, пытаясь научить их хотя бы строиться в одну линию. Когда появился Гитлер, они замерли по стойке «смирно» и вскинули руки в партийном приветствии. При закладке первого камня нюрнбергского Конгрессхалле Гитлер, заметив во втором ряду меня, прервал торжественную церемонию и протянул мне руку. Я был так потрясен этой необычной демонстрацией благосклонности, что со смачным шлепком уронил занесенную в приветствии руку на лысину стоявшего впереди Юлиуса Штрайхера, гауляйтера Франконии.
Во время нюрнбергских партийных съездов Гитлер большую часть времени избегал общения с приближенными, либо уединяясь для подготовки своих речей, либо исполняя одну из своих бесчисленных обязанностей. Больше всего он любил принимать иностранных гостей и делегации, количество которых увеличивалось с каждым годом. Особое предпочтение он отдавал представителям западных демократий. Наспех обедая, он просил зачитывать их имена и явно радовался интересу, который весь мир проявлял к национал-социалистической Германии.
Я тоже напряженно работал в Нюрнберге, поскольку отвечал за все здания, в которых мог появиться Гитлер в период съезда. Как «главный декоратор», перед началом мероприятия я должен был проверить все убранство, а затем мчался на следующий объект. В то время я обожал знамена и использовал их где только мог, внося игру цвета в мрачную архитектуру. Знамя со свастикой, разработанное Гитлером, лучше подходило для этих целей, чем флаг, разделенный на три цветных полосы, и часто для увеличения интенсивности красного цвета я добавлял золотые ленты. Конечно, я понимал, что не совсем уместно использовать такой величественный символ государства, как знамя, в чисто декораторских целях – для достижения гармонии фасадов или сокрытия – от крыши до тротуара – безобразных зданий XIX века. Пусть так, но я всегда стремился к театральному эффекту. В узких улочках Гослара и Нюрнберга я устраивал истинную вакханалию знамен, натягивая их от дома к дому так, что они почти целиком заслоняли небо.
Из-за множества дел я пропустил почти все выступления Гитлера, кроме «речей о культуре», как он сам называл их. Обычно черновые наброски он делал еще в Оберзальцберге. Пожалуй, в то время я любил его речи не столько за риторическое великолепие, сколько за остроту и высокий интеллектуальный уровень. В Шпандау я принял решение перечитать их, когда выйду на свободу. Я ожидал найти в них хотя бы один аспект моего бывшего мира, который не вызвал бы у меня, сегодняшнего, отвращения. Однако мне пришлось разочароваться. Прежде те речи много значили для меня, теперь же казались бессодержательными и бесполезными. Более того, Гитлер открыто провозглашал в них намерение извратить само понятие культуры и заставить ее служить своим целям в достижении могущества. Я так и не сумел понять, почему его разглагольствования когда-то производили на меня столь сильное впечатление. В чем же было дело?
Я также никогда не пропускал первое событие партийных съездов – «Мейстерзингеров» в исполнении труппы Берлинской государственной оперы. Оркестром дирижировал Фуртвенглер. На таком гала-представлении, сопоставимом разве что со спектаклями в Байройте, естественно было ожидать аншлага. Более тысячи партийных руководителей получали приглашения и билеты, но они явно предпочитали исследовать качество нюрнбергского пива или вина земли Франкония. Каждый из них, вероятно, предполагал, что уж остальные наверняка выполняют свой партийный долг и слушают оперу. Согласно пропагандистским мифам, верхушка партийного руководства интересовалась музыкой. Однако в реальности лидеры партии были людьми грубыми, словно неограненные алмазы, и не имели склонности ни к классической музыке, ни к живописи, ни к литературе. Даже немногие представители интеллигенции в окружении Гитлера, такие, как Геббельс, не утруждали себя регулярными посещениями Берлинской филармонии, где оркестром дирижировал сам Фуртвенглер. Из выдающихся лидеров Третьего рейха на концертах можно было встретить лишь министра внутренних дел Фрика. Да и Гитлер, вроде бы неравнодушный к музыке, после 1933 года посещал концерты в Берлинской филармонии лишь в редких случаях, когда того требовал официальный протокол.
Учитывая все вышесказанное, нетрудно понять, что, когда в 1933 году Гитлер появился в центральной ложе, намереваясь послушать «Мейстерзингеров», зал Нюрнбергской оперы был почти пуст. В крайней досаде Гитлер заявил, что ничего не может быть оскорбительнее и труднее для артиста, чем играть перед пустым залом. Он приказал разослать патрули и вытащить партийных руководителей из квартир, пивных, кафе и доставить их в Оперу, но даже после этого множество кресел пустовало. На другой день многие со смехом рассказывали, где и как отлавливали загулявших партийцев.
В следующем году Гитлер просто приказал партийным лидерам присутствовать на торжественном спектакле. Бедняг одолевала скука, многих явно клонило ко сну. По мнению Гитлера, редкие аплодисменты не соответствовали великолепному исполнению. Начиная с 1935 года равнодушных партийных руководителей заменили беспартийной публикой, которой приходилось выкладывать за билеты наличные деньги. Только тогда сумели создать требуемые Гитлером «атмосферу» и овации, необходимые артистам для вдохновения.
Поздно ночью после беготни по городу я возвращался в отель «Дойчер-Хоф», полностью зарезервированный для персонала Гитлера, гауляйтеров и рейхсляйтеров. В ресторане отеля я обычно заставал группу гауляйтеров из числа «старых борцов». Наливаясь пивом, они в бешенстве разглагольствовали о предательстве партией принципов революции и интересов рабочего класса. Здесь становилось очевидным, что идеи Грегора Штрассера, когда-то возглавлявшего антикапиталистическое крыло НСДАП, хотя и сведенные к напыщенным фразам, все еще живы. Только алкоголь мог вернуть этим недовольным прежний революционный пыл.
В 1934 году на партийном съезде впервые были продемонстрированы военные учения. В тот же вечер Гитлер официально посетил солдатский бивак. Бывший ефрейтор словно вернулся в знакомый мир. Он общался с солдатами у лагерных костров, обменивался с ними шутками и, вернувшись со встречи явно расслабленным, за легким ужином рассказал нам множество мельчайших деталей.
Правда, высшее армейское командование вовсе не пришло в восторг. Армейский адъютант Хоссбах говорил о «нарушениях солдатами дисциплины» и настаивал на том, чтобы впредь не допускать подобной фамильярности, поскольку она умаляет достоинство главы государства. В узком кругу Гитлер выразил раздражение этой критикой, но готов был подчиниться. Меня поразила его робость, но, вероятно, он полагал, что с армией следует быть настороже, и еще не очень уверенно чувствовал себя в роли главы государства.
Во время подготовки к партийным съездам я встретил женщину, которая произвела на меня неизгладимое впечатление еще в мои студенческие дни, – Лени Рифеншталь, ведущую актрису и режиссера известных фильмов об альпинизме и горнолыжном спорте. Гитлер поручил ей создавать фильмы о партийных съездах. Как единственная официально привлеченная к партийным действам женщина, она часто конфликтовала с партийными функционерами, и те вскоре подняли мятеж против нее. Нацисты, традиционно выступавшие против феминистского движения, терпеть не могли эту самоуверенную женщину, прекрасно умевшую подчинять мужчин во имя своих целей. Чтобы вытеснить ее, плелись интриги, Гесса заваливали клеветническими доносами, но после первого же фильма о партийном съезде нападки прекратились. Даже самые упорные противники убедились в режиссерском таланте Лени Рифеншталь.
Когда я впервые был представлен ей, она достала из маленького саквояжа пожелтевшую газетную вырезку и сказала: «Три года назад, когда вы реконструировали резиденцию окружного партийного руководства, я вырезала ваш портрет из газеты». Я удивленно спросил, почему она это сделала, а она ответила: «Я тогда подумала, что с вашей головой вы смогли бы хорошо сыграть роль… в одном из моих фильмов, разумеется».
Кстати сказать, мне запомнилось, как в 1935 году отснятая на одном из торжественных заседаний съезда кинопленка оказалась испорченной. По предложению Лени Рифеншталь Гитлер приказал повторить съемку в студии. Меня вызвали воспроизвести в павильоне часть зала Конгрессхалле, а также сцену и кафедру оратора, на которые направили свет прожекторов. Вокруг суетилась съемочная группа, а Штрайхер, Розенберг и Франк прохаживались туда-сюда с текстом в руках и усердно учили свои роли. Прибывшего Гесса попросили позировать для первых кадров. Как на партийном съезде перед тридцатитысячной аудиторией, Гесс торжественно вскинул руку, пылко повернулся точно туда, где сидел бы Гитлер, быстро принял стойку «смирно» и воскликнул: «Мой фюрер! Я приветствую вас от имени партийного съезда! Объявляю съезд открытым. Слово предоставляется фюреру!»
Гесс сыграл свою роль столь убедительно, что я начал сомневаться в искренности его чувств. Остальная троица в пустой студии также выступила прекрасно, продемонстрировав незаурядное актерское мастерство. Я волновался, но фрау Рифеншталь сочла разыгранные сцены еще более удачными, чем настоящие выступления.
Я и прежде искренне восхищался, как искусно Гитлер заранее находил в своей речи место, где аудитория откликнется первым взрывом оваций, хотя и осознавал наличие демагогического элемента, в успех которого сам вносил вклад в виде торжественных декораций. Тем не менее до тех съемок я искренне верил в искренность чувств ораторов, а потому расстроился, увидев, что все их эмоции могут быть вполне достоверно разыграны и в отсутствие публики.
Занимаясь строительством в Нюрнберге, я представлял некий синтез классицизма Трооста и простоты Тессенова. Я обращался не к современному псевдоклассицизму, а называл свой стиль неоклассическим, черпая свои идеи в оригинальном классическом стиле. Я обманывался, сознательно забывая о том, что мои здания должны создавать монументальный фон. Подобные попытки уже предпринимались, правда, более скромными средствами, как, например, Марсово поле в Париже во время французской революции. Такие определения, как «классический» и «простой», вряд ли соответствовали тем гигантским сооружениям, которые я проектировал в Нюрнберге. И все же до сих пор мои нюрнбергские проекты нравятся мне гораздо больше тех, которые я позже выполнял для Гитлера и которые оказались более практичными.
Из-за склонности к дорическому стилю целью моей первой заграничной поездки стала не Италия с ее ренессансными дворцами и колоссальными сооружениями Древнего Рима, хотя они и могли бы послужить прототипами моих задумок, а Греция – верный признак моих художественных пристрастий. Мы с женой главным образом искали остатки дорической архитектуры. Никогда не забуду охвативших нас чувств при виде воссозданного Афинского стадиона. Два года спустя, когда мне самому пришлось проектировать стадион, я позаимствовал его подковообразную форму.
В Дельфах я осознал пагубное влияние богатства, добытого в азиатских колониях ионийцев, на чистоту греческого стиля. Разве это не доказывает, как чувствительно высокое понимание искусства и как мало нужно для искажения идеальной концепции до неузнаваемости? Я беспечно играл с такими теориями, и мне никогда не приходило в голову, что мое собственное творчество может развиваться по тем же законам.
Когда мы вернулись в Берлин в июне 1935 года, наш собственный дом в Шлахтензее был завершен. Он был довольно скромным: 125 квадратных метров жилой площади, столовая, гостиная и строго необходимое количество спален – умышленный контраст с недавно возникшей у лидеров рейха модой перебираться в громадные виллы или дворцы.
Мы хотели избежать всего этого, ибо видели, как, окружая себя помпезной роскошью и бюрократическим официозом, эти люди обрекают себя на медленное окаменение и в личной жизни.
А в общем-то мы и не могли строиться с размахом, поскольку были стеснены в средствах. Мой дом обошелся в семьдесят тысяч марок. Чтобы набрать их, я был вынужден попросить отца оформить закладную на тридцать тысяч марок. Несмотря на то что я как свободный архитектор работал на партию и государство, мои доходы оставались низкими. Поскольку мне казалось, что идеализм соответствует духу времени, я отказывался от гонораров за все свои официальные здания.
В партийных кругах моя позиция была встречена с некоторым изумлением. Однажды в Берлине Геринг добродушно сказал мне: «Ну, герр Шпеер, у вас теперь столько работы. Должно быть, вы очень много зарабатываете». Когда я сказал, что ничего подобного, он недоверчиво уставился на меня. «Как это? Такой востребованный архитектор, как вы? А я думал, что уж пара сотен тысяч в год у вас выходит. Какой дурацкий идеализм! Вы должны зарабатывать деньги!» После этого я стал брать гонорары кроме ежемесячной тысячи марок, выплачиваемой мне за нюрнбергские здания. Но не только из-за финансовых вопросов я цеплялся за свою профессиональную независимость и избегал официальной должности. Гитлер, как я знал, гораздо больше доверял независимым архитекторам – его предубеждение против бюрократов распространялось на все сферы. К концу карьеры архитектора мое личное состояние увеличилось до полутора миллионов марок, да рейх еще должен был мне миллион, который я так и не получил…
Моя семья счастливо жила в этом доме. Хотел бы я написать, что и сам купался в семейном счастье, как мы с женой когда-то мечтали. Однако когда я возвращался домой, был поздний вечер и дети давно уже спали. Я немного сидел рядом с женой, не произнося ни слова от усталости, и такое оцепенение мало-помалу вошло в норму. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что со мной произошло то же самое, что и с партийными шишками, разрушавшими свои семьи жизнью напоказ. Только они каменели от официоза, а я – от чрезмерной работы.
Осенью 1934 года мне позвонил Отто Майсснер, статс– секретарь канцелярии, служивший еще у Эберта и Гинденбурга, а теперь и у третьего главы государства. На следующий день я должен был прибыть в Веймар, чтобы сопровождать Гитлера в Нюрнберг.
Я до утра делал эскизы, воплощая идеи, волновавшие меня уже некоторое время. Для партийных съездов требовалось все больше новых сооружений: плац для военных учений, большой стадион, зал для выступлений Гитлера и концертов. Почему бы не сконцентрировать все это в одном большом комплексе, совместив с уже существующими зданиями, подумал я. До того момента я не отваживался проявлять инициативу в подобных вопросах, так как Гитлер такого рода решения обычно принимал сам. И поэтому я с некоторыми колебаниями принялся за наброски.
В Веймаре Гитлер показал мне эскизы «Партийного форума», сделанные профессором Паулем Шульце-Наумбур– гом. «Похоже на рыночную площадь в провинциальном городишке, только сильно увеличенную, – прокомментировал Гитлер. – Ничего особенного, ничего нового. Если мы собираемся строить партийный форум, то и через сотни лет люди должны видеть, что у нас был свой архитектурный стиль, как, например, на Кёнигсплац в Мюнхене». Шульце-Наумбургу, столпу Лиги борьбы за немецкую культуру, не дали ни одного шанса отстоять свое детище, его даже не вызвали к Гитлеру. С полным пренебрежением к репутации профессора Гитлер отбросил планы и приказал объявить новый конкурс среди нескольких выбранных лично им архитекторов.
Мы поехали в дом Ницше, где Гитлера ожидала сестра философа фрау Фёрстер-Ницше. Эта одинокая, чудаковатая женщина явно не знала, как вести себя с Гитлером; беседа получилась непоследовательной и обрывочной. Правда, главный вопрос был решен в интересах всех сторон: Гитлер взялся финансировать пристройку к старому дому Ницше, а фрау Фёрстер-Ницше охотно согласилась на то, чтобы автором проекта был Шульце-Наумбург. «Такие проекты ему лучше удаются, он сумеет приспособиться к стилю старого дома», – заметил Гитлер, явно довольный тем, что сможет бросить архитектору хоть какую-то подачку.
На следующее утро, хотя Гитлер в то время предпочитал железную дорогу, мы поехали в Нюрнберг в его темно– синем открытом «мерседесе» с форсированным семилитровым двигателем. Причину мне предстояло узнать в тот же день. Как всегда, Гитлер сидел рядом с шофером, а позади него на одном откидном сиденье сидел я, на другом – камердинер, по первому требованию достававший из сумки автомобильные карты, булочки с хрустящей корочкой, таблетки или очки. На заднем сиденье размещались адъютант Брюкнер и шеф печати Дитрих. В машине сопровождения того же размера и цвета ехали пять крепких телохранителей и личный врач Гитлера доктор Брандт.
Как только мы пересекли Тюрингский лес и очутились в более густонаселенной местности, начались трудности. Когда мы проезжали через какую-то деревню, нас узнали, но прежде, чем люди успели оправиться от изумления, нас уже и след простыл. «Внимание, – сказал Гитлер. – В следующей деревне мы так легко не отделаемся. Из местной партийной ячейки туда уже наверняка позвонили». И точно, когда мы появились, улицы уже были забиты ликующими жителями. Деревенский полицейский выбивался из сил, но наш автомобиль продвигался черепашьими темпами. Даже после того, как мы выбрались из толпы, несколько энтузиастов опустили железнодорожный шлагбаум, чтобы хоть ненадолго задержать Гитлера.
Из-за таких проявлений бурного восторга мы продвигались очень медленно. Когда пришло время обеда, мы остановились у маленького ресторанчика в Хильдбургсхаузене, где несколько лет назад Гитлер сам себя назначил полицейским комиссаром, чтобы получить немецкое гражданство. Естественно, никто не осмелился об этом вспомнить. Хозяин и его жена никак не могли прийти в себя от волнения, и адъютант с трудом сумел узнать, что у них на обед. Оказалось, спагетти со шпинатом. После долгого ожидания адъютант отправился на кухню и вернулся со словами:
«Женщины так возбуждены, что не могут понять, готовы ли спагетти».
Тем временем на улице собрались тысячи людей, скандировавших требование увидеть Гитлера. «Как бы нам пробиться», – заметил он, когда мы вышли из ресторанчика. Осыпаемые цветами, мы медленно пробрались к средневековым воротам. Подростки закрыли их прямо у нас перед носом. Дети вскарабкались на подножки автомобиля. Гитлеру пришлось раздавать автографы, и только после этого ворота открыли. Люди смеялись, и Гитлер смеялся вместе с ними.
При виде нашего кортежа крестьяне на полях бросали работу, женщины махали руками. Это был настоящий триумф. Гитлер обернулся ко мне и воскликнул: «До сих пор так восторженно встречали лишь одного немца – Лютера. Когда он ездил по стране, люди приходили издалека, чтобы приветствовать его, как меня сегодня!»
Эту огромную популярность было очень легко объяснить. Достижения в экономике и международной политике того периода народ приписывал Гитлеру, и только ему. Чем дальше, тем больше в нем видели лидера, воплотившего в жизнь давние мечты о могущественной, гордой, единой Германии. Недоверчивых тогда было очень мало. А те, кого иногда одолевали сомнения, успокаивали себя мыслями о достижениях режима и том уважении, которым он пользовался даже в критически настроенных иностранных государствах.
Разумеется, и я был ошеломлен бурными приветствиями сельчан, к которым только один человек в нашем автомобиле оставался равнодушным – постоянный шофер Гитлера Шрек. До меня иногда доносилось его бормотание: «Люди недовольны… потому что партийцы зазнались… загордились… забыли о своих корнях…» После скоропостижной кончины Шрека его написанный маслом портрет повесили в личном кабинете Гитлера в Оберзальцберге рядом с портретом матери фюрера[25]; ни одной фотографии отца там не было.
Перед самым Байройтом Гитлер пересел в маленький «мерседес»-седан, который вел его фотограф Хоффман, и направился к вилле «Ванфрид», где его ждала фрау Винифред Вагнер. Остальные поехали в соседний курорт Бернекк, где Гитлер обычно останавливался на ночлег по дороге из Мюнхена в Берлин. За восемь часов мы преодолели лишь двести километров.
Я пришел в некоторое смущение, когда поздно вечером узнал, что Гитлер останется в «Ванфриде», ведь наутро нам предстояло ехать в Нюрнберг. Там, как я полагал, Гитлер должен был утвердить строительную программу, которую предложил местный муниципалитет, преследовавший своекорыстные цели. В таких обстоятельствах вряд ли дело дошло бы до рассмотрения моего проекта: Гитлер не любил отменять свои решения. Что мне оставалось делать? Я обратился к Шреку, показал ему свой план комплекса для партийных съездов, а он пообещал по дороге рассказать о нем Гитлеру и в случае положительной реакции показать эскиз.
На следующее утро, незадолго до отъезда, меня вызвали к Гитлеру: «Я одобряю ваш план. Мы обсудим его сегодня с бургомистром Либелем».
Два года спустя Гитлер действовал бы гораздо прямолинейнее. Он просто сказал бы бургомистру: «Вот план партийного форума. Его мы и будем осуществлять». Однако в 1935 году Гитлер еще не чувствовал себя настоящим хозяином положения, а потому потратил почти час на объяснения и только потом положил на стол мой эскиз. Разумеется, как старый член партии, приученный соглашаться с руководством, бургомистр нашел мой проект восхитительным.
После одобрения моего проекта Гитлер начал прощупывать почву для дальнейших действий. Для освобождения площадки под строительство требовалось перенести Нюрнбергский зоопарк. «Можем ли мы обратиться к жителям Нюрнберга с этой просьбой? Я знаю, что они очень трепетно относятся к своему зоопарку. Разумеется, мы оплатим строительство нового, еще более прекрасного зоопарка!»
Бургомистр, призванный защищать интересы родного города, предложил: «Придется созвать собрание акционеров, вероятно, попробовать скупить их акции…» Гитлер согласился на все. Выйдя на улицу и потирая руки, бургомистр сказал одному из своих помощников: «Понятия не имею, почему Гитлер потратил столько времени на то, чтобы убедить нас! Пусть сносит старый зоопарк, а мы получим новый. Старый совсем никуда не годился, а теперь у нас будет самый прекрасный зоопарк в мире, да еще нам за него заплатят». Таким образом Нюрнберг получил новый зоопарк – единственную часть проекта, которую удалось претворить в жизнь.
В тот же день мы поездом отправились в Мюнхен, а вечером мне позвонил адъютант Брюкнер: «Все вы и ваши чертовы планы! Неужели вы не могли подождать? Фюрер от волнения всю ночь не смыкал глаз. В следующий раз будьте добры сначала поговорить со мной!»
Для осуществления этого грандиозного плана была создана Ассоциация по созданию Нюрнбергского партийного форума, а ответственность за финансирование неохотно взял на себя рейхсминистр финансов. По каким-то причудливым соображениям Гитлер назначил председателем ассоциации министра по делам церкви Керрла, а его заместителем – Мартина Бормана, для которого это назначение стало первым важным поручением вне круга его обязанностей как руководителя партийной канцелярии.
На строительство требовалось от семисот до восьмисот миллионов марок, что в сегодняшних ценах (то есть в ценах 1969 года) равняется трем миллиардам марок (750 миллионам долларов). Через восемь лет такую сумму я тратил на вооружение каждые четыре дня[26].
Площадь участка, включая площадки для лагерей участников, составляла 16,5 квадратного километра. Между прочим, при кайзере Вильгельме II существовали планы строительства Центра немецких национальных праздников на территории 2000 на 180 метров, то есть 0,36 квадратного километра.
Через два года после того, как Гитлер одобрил мой проект, макет будущего комплекса был выставлен на Всемирной Парижской выставке 1937 года и получил Гран-при. В южной части комплекса располагалось Марсово поле, обязанное своим названием не только богу войны Марсу, но и месяцу, в котором Гитлер ввел воинскую повинность[27].
На огромном участке – 1000 на 700 метров – предполагалось проводить военные учения. Для сравнения напомним, что площадь грандиозного дворца царей Дария I и Ксеркса в Персеполе (V век до н. э.) составляла лишь 450 на 900 метров. Все пространство должны были окружать трибуны высотой в 14,6 метра, расчлененные двадцатью четырьмя башнями высотой 40 метров и вмещавшие сто шестьдесят тысяч зрителей. В центре находилась трибуна для почетных гостей, увенчанная скульптурой – фигурой женщины. В 64 году нашей эры Нерон воздвиг на Капитолии колоссальную скульптуру высотой 36 метров. Высота статуи Свободы в Нью-Йорке – 46 метров. Наша скульптура была бы на 14 метров выше.
На северной стороне в направлении к видневшемуся вдали старинному нюрнбергскому замку Гогенцоллернов Марсово поле переходило в дорогу праздничных шествий два километра длиной и восемьдесят метров шириной. По этой дороге армия могла бы маршировать пятидесятиметровыми шеренгами. Строительство дороги успели закончить к началу войны, а тяжелые гранитные плиты, которыми ее вымостили, могли выдержать вес танков. Поверхность плит сделали шероховатой, чтобы маршировавшие парадным шагом солдаты не скользили. Справа возвышалась лестница, с которой Гитлер и генералы могли наблюдать парады, а напротив – колоннада с полковыми знаменами.
Эта колоннада высотой всего 18 метров должна была контрастировать с возвышавшимся за нею Большим стадионом, по требованию Гитлера, рассчитанным на четыреста тысяч зрителей. Величайшим за всю историю сооружением подобного рода был римский Большой цирк (Circus Maximus), вмещавший от ста пятидесяти до двухсот тысяч человек. Новейшие стадионы тех дней вмещали не более ста тысяч человек.
Пирамида Хеопса с гранью основания 230 метров и высотой 146 метров имела объем 2 490 748 кубических метров. Нюрнбергский стадион 553 метра длиной и 462 метра шириной имел бы объем 8 436 000 кубических метров, в три раза больше пирамиды Хеопса[28].
Стадион должен был стать самым большим сооружением комплекса и одним из самых грандиозных в истории.
Расчеты показывали, что для размещения намеченного числа зрителей трибуны должны были иметь в высоту более 90 метров. Об овальной форме не могло быть и речи: огромный замкнутый амфитеатр не только усиливал бы жару, но и приводил бы к психологическому дискомфорту. Учитывая все это, я обратился к подковообразной форме Афинского стадиона. Мы выбрали холм приблизительно той же формы и сгладили его неровности временными деревянными конструкциями, чтобы определить, видно ли поле с верхних рядов. Результат эксперимента превзошел мои ожидания.
По нашим грубым оценкам, Нюрнбергский стадион стоил бы от двухсот до двухсот пятидесяти миллионов марок – около миллиарда марок (двести пятьдесят миллионов долларов) по сегодняшним строительным расценкам. Гитлер воспринял цифру спокойно: «Это дешевле двух линкоров класса «Бисмарк». Военный корабль можно уничтожить очень быстро, а если и нет, то через десять лет он все равно проржавеет. А это сооружение простоит века. Когда министр финансов спросит о расходах, не давайте прямого ответа. Просто скажите, что ни у кого нет опыта осуществления таких грандиозных проектов». На несколько миллионов марок заказали гранит: для облицовки наружных стен – розовый, для трибун – белый. На строительной площадке вырыли громадный котлован под фундамент. Во время войны там образовалось живописное озеро, по которому можно было представить масштабы непостроенного стадиона.
Дальше на север от стадиона дорога процессий пересекала обширное водное пространство, в котором должны были отражаться здания. Завершала комплекс площадь, ограниченная справа Конгрессхалле, который стоит до сих пор, а слева – Культурхалле, предназначенным специально для речей Гитлера по вопросам культуры.
Гитлер назначил меня архитектором всех зданий, кроме Конгрессхалле, спроектированного в 1933 году Людвигом Руффом, дал карт-бланш на проектирование и строительство и каждый год участвовал в церемонии закладки первого камня. Однако все эти камни впоследствии доставлялись на городской строительный склад, где и дожидались продолжения строительства, чтобы занять свое место в стене. При закладке первого камня в основание стадиона 9 сентября 1937 года Гитлер торжественно, в присутствии партийных шишек, пожал мне руку и сказал: «Это величайший день вашей жизни!» Вероятно, я был тогда настроен скептически, ибо ответил: «Нет, мой фюрер, не сегодня, а только когда строительство будет закончено».
В начале 1939 года в речи, обращенной к строительным рабочим, Гитлер попытался оправдать масштабность своего стиля: «Почему всегда самое большое? Я делаю это для того, чтобы возродить в каждом немце чувство собственного достоинства. Я хочу сказать каждому, что в сотне различных областей мы не хуже других народов, напротив, мы равны любой другой нации»[29].
Это пристрастие к колоссальным размерам объяснялось не только тоталитарным характером гитлеровского режима. Подобные тенденции и стремление продемонстрировать силу по любому поводу характерны для быстро накапливаемого богатства. Потому мы и обнаруживаем самые большие сооружения античных греков на Сицилии и в Малой Азии, где правили деспоты. Но даже в правление Перикла, вождя афинской демократии, Фидий воздвигает в Афинах статую Афины Парфенос 12 метров высотой. Большая часть семи чудес света прославилась именно благодаря колоссальным размерам: храм Дианы в Эфесе, Мавзолей в Галикарнасе, Колосс Родосский и Зевс Олимпийский работы Фидия.
Однако под стремлением Гитлера к огромным размерам скрывалось нечто большее, чем он признал перед строительными рабочими. Грандиозными масштабами во всех сферах он хотел прославить и вознести себя на недосягаемую высоту. Возводимые монументы были подтверждением его притязаний на мировое господство задолго до того, как он осмелился озвучить свои цели даже перед ближайшими соратниками.
А я был опьянен перспективой с помощью чертежей, денег и строительных фирм создавать в камне свидетелей истории и доказывать, что наши творения проживут больше тысячи лет. Я обнаружил, что Гитлер загорался каждый раз, когда я мог доказать ему, что мы по меньшей мере в размерах превзошли величайшие архитектурные памятники. Причем он никогда не выражал свои головокружительные чувства, не прибегал в общении со мной к высокопарным словам. Вероятно, в такие моменты он испытывал некое благоговение, правда, перед самим собой и собственным величием, которого он достиг своей волей и своими силами и которому суждено остаться в веках.
На том же партийном съезде 1937 года, на котором Гитлер заложил первый камень стадиона, его последняя речь закончилась вдохновляющими словами: «Немецкий народ наконец получил свой германский рейх». За ужином адъютант Гитлера Брюкнер доложил, что при этих словах фельдмаршал фон Бломберг разрыдался от нахлынувших на него чувств. Гитлер воспринял это как согласие армии на все, что подразумевалось под провозглашенным девизом.
В то время ходило много разговоров о том, что это загадочное изречение открывает новую эру во внешней политике, что оно несомненно принесет плоды. Я имел представление о смысле этой фразы, ибо задолго до выступления Гитлер как-то резко остановил меня на лестнице, ведущей в его квартиру, пропустил вперед свиту и сказал: «Мы создадим великую империю. Мы включим в нее все германские народы. Наша империя протянется от Норвегии до Северной Италии. Только бы мне хватило здоровья!»
И это была еще относительно сдержанная формулировка. Весной 1937 года Гитлер заехал в мои Берлинские демонстрационные залы. Мы стояли одни перед более чем двухметровым макетом стадиона на четыреста тысяч зрителей. Макет, в котором были воспроизведены мельчайшие детали, установленный точно на уровне глаз и подсвеченный мощными лампами, при малейшем усилии воображения давал представление о том, как будет восприниматься реальное сооружение. Рядом с макетом на досках были приколоты чертежи. К ним Гитлер и обратился. Мы говорили об Олимпийских играх, и я не в первый раз заметил, что размеры моей спортивной арены не соответствуют олимпийским. Не меняя интонации, как будто речь шла о деле, уже решенном и не требующем обсуждения, Гитлер сказал: «Не имеет значения. В 1940 году Олимпийские игры состоятся в Токио, но потом во все грядущие времена они будут проходить только в Германии и размеры спортивной арены будем определять мы».
Согласно тщательно разработанному графику стадион предполагалось завершить к партийному съезду 1945 года…
6. Самое большое задание
Гуляя в саду Оберзальцберга, Гитлер как-то произнес: «Право, не знаю, что делать. Очень тяжелое решение. Я бы предпочел вступить в союз с англичанами, однако в ходе истории они часто предавали своих союзников. Если бы я присоединился к ним, то наши отношения с Италией были бы прерваны навсегда. А потом англичане меня предадут, и мы окажемся между двух стульев». Осенью 1935 года он часто высказывался в подобном духе перед людьми, всегда сопровождавшими его в Оберзальцберг. Тогда Муссолини уже начал вторжение в Абиссинию, сопровождаемое массированными авианалетами. Негус[30] бежал, и была провозглашена новая Римская империя.
После неудачного визита в Италию в июне 1934 года Гитлер с недоверием относился к итальянцам и итальянской политике, хотя самому Муссолини продолжал доверять. Теперь же, получив подтверждение своим сомнениям, Гитлер вспомнил один из пунктов политического завещания Гинденбурга: Германия никогда больше не должна объединяться с Италией. По инициативе Англии Лига Наций наложила на Италию экономические санкции, и именно в этот момент Гитлеру предстояло решить, с кем заключать союз – с Англией или с Италией. Причем решение должно было учитывать долгосрочные цели. Гитлер говорил о своей готовности гарантировать Англии сохранение ее империи в обмен на всестороннее соглашение с Германией. Это был его любимый проект, однако обстоятельства не оставили ему выбора. Пришлось принять решение в пользу Муссолини. Несмотря на идеологическое родство и укрепляющиеся личные связи, решение было не из легких. Еще в течение нескольких дней Гитлер мрачно замечал, что пойти на этот шаг его вынудила сложившаяся ситуация, и испытал огромное облегчение, когда принятые через несколько недель на окончательном голосовании санкции оказались сравнительно мягкими. Из происшедшего Гитлер сделал вывод: и Англия, и Франция не желают рисковать и стремятся избегать малейшей опасности. Его действия, впоследствии казавшиеся безрассудными, были результатом именно тех наблюдений. Западные правительства, как он комментировал в то время, продемонстрировали свою слабость и нерешительность.
Его мнение подтвердилось 7 марта 1936 года, когда немецкие войска вошли в демилитаризованную Рейнскую зону, что было открытым нарушением Локарнского договора и могло спровоцировать военные контрмеры со стороны стран-союзниц. В нервном возбуждении Гитлер ждал первой реакции. Во всех купе специального поезда, на котором мы ехали в Мюнхен, царила напряженная атмосфера, эпицентром которой было купе фюрера. На одной из станций Гитлеру принесли сообщение, и он с облегчением вздохнул: «Наконец! Английский король вмешиваться не станет. Он держит свое обещание. Это значит, что все обойдется». Гитлер словно не сознавал, как мало по конституции влияние британского монарха на парламент и правительство. Правда, для начала военных действий могло потребоваться одобрение короля, и, видимо, это подразумевал Гитлер. Во всяком случае, и после сообщения он не успокоился, и даже впоследствии, когда уже вел войну против почти всего мира, всегда называл ввод войск в Рейнскую зону самой дерзкой своей акцией. «Наша армия никуда не годилась; в то время нам не хватило бы сил даже для борьбы с поляками. Если бы французы вмешались, то легко бы нас разгромили; мы не смогли бы сопротивляться дольше нескольких дней. А об авиации, которой мы располагали, просто смешно вспоминать. Несколько «Юнкерсов-52» «Люфтганзы», да и для них не хватало бомб». После отречения короля Эдуарда VIII, ставшего герцогом Виндзорским, Гитлер часто ссылался на дружелюбие, с которым тот относился к национал-социалистической Германии: «Я уверен, что с его помощью мы смогли бы установить надежные дружеские отношения с Англией. Если бы он остался королем, все было бы иначе. Его отречение стало для нас тяжелой потерей». После чего он пускался в разглагольствования о зловещих антигерманских силах, которые определяют британскую политику. Сожаление о том, что Англия так и не стала его союзницей, красной нитью прошло сквозь все годы его правления, еще более усилившись после визита герцога Виндзорского и его жены в Оберзальцберг 22 октября 1937 года. Якобы тогда герцог положительно отозвался о достижениях Третьего рейха.
Через несколько месяцев после дерзкого ввода войск в Рейнскую зону Гитлер бурно радовался мирной обстановке Олимпийских игр. Враждебность внешнего мира по отношению к национал-социалистической Германии явно осталась в прошлом. Гитлер приказал сделать все, чтобы создать в глазах множества высокопоставленных зарубежных гостей образ миролюбивой Германии. Он сам с величайшим волнением следил за спортивными состязаниями, и каждая немецкая победа – их было удивительно много – приносила ему счастье, а вот к серии триумфальных побед выдающегося чернокожего американского бегуна Джесси Оуэнса он отнесся с огромным раздражением. Пожав плечами, он сказал: «Люди, чьи предки жили в джунглях, примитивны и более сильны и выносливы, чем цивилизованные белые. Это недобросовестная конкуренция, и цветных не следует допускать к участию в будущих Олимпийских играх». Гитлера также вывело из себя ликование, с которым берлинцы встретили французскую команду на торжественном открытии Олимпиады. Французы промаршировали мимо Гитлера с поднятыми в приветствии руками, чем и вызвали бурю восторга, однако в продолжительных овациях Гитлеру почудилось стремление народа к миру вообще и к примирению с западным соседом в частности. Если я правильно истолковал выражение его лица, то он был больше встревожен, чем доволен тем приемом, который берлинцы оказали французам.
Весной 1936 года Гитлер взял меня с собой в инспекционную поездку по участку автобана. В разговоре он заметил: «Я хочу сделать вам еще один строительный заказ. Самый крупный из всех». Это был единственный намек. Он ничего не стал объяснять.
По правде говоря, он иногда озвучивал кое-какие идеи по реконструкции Берлина, но лишь в июне показал мне план центра города. «Я терпеливо объяснял бургомистру, почему эта новая улица должна иметь 120 метров в ширину, а на его плане ее ширина всего 91 метр». Несколько недель спустя снова вызвали бургомистра Липперта, старого члена партии и главного редактора берлинского «Ангриф», но ничего не изменилось – улица сохранила ширину 91 метр. Липперт никак не мог разжечь в себе энтузиазм по отношению к архитектурным проектам Гитлера. Поначалу Гитлер только раздражался и говорил, что Липперт – человек ограниченный и не способен управлять столицей, а что еще хуже, не способен понять важную роль, которую Берлину предначертано сыграть в истории. Время текло, и Гитлер уже не стеснялся в выражениях: «Липперт – неумеха, идиот, неудачник, ноль!» Как ни странно, Гитлер никогда не демонстрировал своего недовольства в присутствии бургомистра и никогда не пытался его переубедить. Даже в тот ранний период он предпочитал не тратить силы на объяснение своих мотивов. Через четыре года после одной прогулки из Бергхофа к кафе, во время которой Гитлер снова размышлял о глупости Липперта, он позвонил Геббельсу и категорически приказал заменить бургомистра.
Поначалу Гитлер явно надеялся сделать проект реконструкции Берлина силами городской администрации, но летом 1936 года он вызвал меня и очень сжато сформулировал мою задачу: «От берлинского руководства ничего не добиться. Отныне проектом займетесь вы. Возьмите этот чертеж. Когда что-нибудь будет готово, покажете мне. Как вы знаете, для такого дела я всегда найду время».
По словам Гитлера, его идея о необыкновенно широком проспекте зародилась еще в начале двадцатых годов, когда, занявшись изучением различных планов Берлина, он нашел их неудачными и был вынужден приступить к разработке собственных[31].
Уже тогда Гитлер решил перенести Ангальтский и Потсдамский железнодорожные вокзалы к югу от аэропорта Темпельхоф, что освободило бы центр города от железнодорожных путей, и при минимальных работах по расчистке можно было бы, начиная от Зигесалле (аллеи Победы), проложить прекрасный, 4,8 километра длиной проспект, окаймленный величественными зданиями.
Два здания, которые Гитлер предполагал выстроить на этом новом проспекте, наверняка разрушили бы все архитектурные пропорции Берлина. С северной стороны, около рейхстага, он хотел видеть огромный Дом конгрессов с куполом наподобие собора Святого Петра в Риме, но превосходящий его в несколько раз. Диаметр купола – 250 метров. Под куполом, в зале площадью около 38 000 квадратных метров, разместилось бы стоя более ста пятидесяти тысяч человек.
Во время первых обсуждений, когда наш план реконструкции еще не оформился, Гитлер считал необходимым объяснять мне, что размеры залов собраний должны определяться средневековой концепцией. Кафедральный собор Ульма, например, имел площадь около 2800 квадратных метров, но в XIV веке, когда начиналось его строительство, все население Ульма, включая детей и стариков, составляло лишь пятнадцать тысяч человек. «То есть даже все жители не смогли бы заполнить свой собор. В сравнении с этим зал на сто пятьдесят тысяч человек для многомиллионного Берлина можно считать маленьким».
Чтобы уравновесить грандиозное сооружение, Гитлер предложил построить Триумфальную арку высотой 120 метров. «Это будет достойным памятником погибшим в мировой войне. Имена павших, а их 1 800 000, будут высечены в граните. Как жалок по сравнению с ним Берлинский мемориал, воздвигнутый Республикой. Насколько недостоин великой нации». Гитлер вручил мне два маленьких эскиза: «Я сделал эти наброски десять лет назад и хранил их, так как никогда не сомневался, что наступит день и я построю оба этих величественных сооружения. Вот теперь мы и осуществим мои планы».
Масштаб эскизов показывал, что даже в то время Гитлер представлял себе купол диаметром более 200 метров и Триумфальную арку высотой более 90 метров. Самым поразительным была даже не грандиозность проекта, а то, что Гитлер вынашивал свои планы еще тогда, когда не было ни малейшей надежды на их осуществление. И сегодня меня угнетает мысль о том, что в мирное время, постоянно заявляя о своем стремлении к международному сотрудничеству, он задумывал сооружения, символизирующие имперскую славу, которую можно завоевать лишь в ходе войны.
«Берлин – крупный город, но не настоящая столица. Взгляните на Париж, самый прекрасный город мира. Или даже на Вену. Воистину великие города. Берлин – всего лишь хаотичное скопление зданий. Мы должны превзойти Париж и Вену». Вот лишь некоторые из тех замечаний, что он делал во время наших бесед. Большую часть времени мы совещались в его квартире в рейхсканцелярии. Как правило, он отпускал всех остальных гостей, чтобы мы могли поговорить серьезно.
В молодости Гитлер тщательно изучал планы Вены и Парижа и сохранил их в своей памяти до мельчайших деталей. Его память меня поражала. В Вене он восхищался архитектурным комплексом на Рингштрассе с великолепными зданиями ратуши, парламента, концертного зала, а также императорской резиденцией Хофбургом и зданиями– близнецами Музея естествознания и Художественно-исторического музея, и мог в правильных пропорциях начертить эту часть города. Он усвоил правило: величественные общественные здания и монументы должны быть расположены так, чтобы их было видно со всех сторон. Его восхищение не уменьшалось от того, что такие здания, как, например, неоготическая ратуша, не вполне отвечали его пристрастиям. «Эта ратуша достойно представляет Вену. А теперь для контраста взгляните на берлинскую ратушу. Мы подарим Берлину другую, еще более красивую, чем венская, даже не сомневайтесь».
Еще большее впечатление производили на него новые широкие проспекты и бульвары, разбитые в Париже между 1853-м и 1870 годами по плану префекта Жоржа Оссмана, что обошлось городу в 2,5 миллиона золотых франков. Гитлер считал Оссмана величайшим городским планировщиком в истории, но и его надеялся превзойти. Сопротивление, которое годами приходилось преодолевать Оссману, заставляло думать о противодействии, которое вызовет и перепланировка Берлина, однако Гитлер верил, что его авторитет позволит ему успешно претворить в жизнь свои планы.
Правда, когда стало ясно, что значительная часть расходов по расчистке территории, прокладке проспектов и скоростных магистралей, разбивке парков ложится на город, городская администрация не воспылала желанием одобрить планы Гитлера. И тогда он для начала решил воспользоваться не своим авторитетом, а хитростью. «Дадим им понять, что хотим построить нашу новую столицу в Мекленбурге на озере Мюриц. Вот увидите, берлинцы опомнятся, как только над ними нависнет угроза переезда федеральной столицы», – обронил он. И действительно, хватило нескольких намеков, и отцы города с готовностью согласились финансировать архитектурный проект. Тем не менее идея немецкого Вашингтона на несколько месяцев захватила Гитлера, ему нравилось говорить о создании идеального города на пустом месте. Однако в конце концов он отверг эту идею: «Искусственно созданные столицы всегда остаются безжизненными. Вспомните Вашингтон или Канберру. Да и в нашем собственном Карлсруэ не зарождается жизнь, и все потому, что вялые бюрократы варятся там в собственном соку». Я до сих пор не уверен, лукавил тогда Гитлер или на некоторое время действительно соблазнился мыслью построить новый город.
Его планы Берлина были навеяны Елисейскими Полями с Триумфальной аркой высотой 49 метров, строительство которой начал Наполеон I в 1805 году. Именно парижская Триумфальная арка послужила моделью его величественного монумента, а Елисейским Полям мы обязаны шириной нового проспекта. «Ширина Елисейских Полей 100 метров. Наш новый проспект будет, как минимум, на 20 метров шире. Когда дальновидный великий курфюрст Фридрих Вильгельм прокладывал в XVII веке Унтер-ден-Линден шириной 61 метр, он мог представить себе сегодняшний транспорт не лучше, чем Оссман, когда планировал Елисейские Поля».
Чтобы претворить в жизнь этот проект, Гитлер приказал статс-секретарю Ламмерсу издать указ, наделяющий меня обширными полномочиями и напрямую подчиняющий фюреру. Ни министр внутренних дел, ни бургомистр Берлина, ни гауляйтер Берлина Геббельс не имели права командовать мной. На деле четкие распоряжения Гитлера освобождали меня от необходимости информировать о моих планах как городскую администрацию, так и партию. Когда я сказал Гитлеру, что предпочитаю выполнять этот заказ как независимый архитектор, он сразу же согласился. Секретарь Ламмерс придумал легальную формулировку, принимавшую во внимание мое отвращение к официальному статусу. Мое архитектурное бюро не вошло в административную систему, а стало крупным независимым исследовательским учреждением.
30 января 1937 года мне официально поручили выполнение «величайшего архитектурного задания» Гитлера. Он долго подыскивал мне достаточно впечатляющий титул, и в конце концов это удалось Функу. Я стал «генеральным инспектором по строительству и реконструкции столицы рейха». Вручая документ о моем назначении, Гитлер проявил весьма редкую для него застенчивость. После обеда он сунул документ мне в руку со словами «желаю успеха». С тех пор, исходя из великодушного толкования моего контракта, меня официально называли статс-секретарем правительства рейха. В возрасте тридцати двух лет я мог присутствовать на заседаниях правительства в третьем ряду рядом с доктором Тодтом, был удостоен места на официальных государственных приемах в дальнем конце стола и автоматически получал от каждого иностранного правительственного гостя знак отличия раз и навсегда установленного разряда. Я также получал месячное жалованье тысяча пятьсот марок, незначительную сумму по сравнению с моими архитектурными гонорарами.
Более того, в феврале Гитлер категорически приказал министру образования освободить достойное моего статуса здание Академии искусств на Паризерплац под мое бюро, называемое GBI, сокращенное Generalbauinspector – генеральный инспектор по строительству. Он выбрал это здание, потому что мог проникать в него незаметно для публики через министерские сады, и вскоре уже вовсю этим пользовался.
У плана реконструкции Гитлера был один серьезный недостаток: он не был продуман до конца. Гитлер так увлекся идеей берлинских Елисейских Полей в два с половиной раза длиннее парижского прототипа, что совершенно упустил из виду инфраструктуру Берлина, города с населением четыре миллиона человек. Для планировщика предложенный проспект имел смысл и назначение только как центр повсеместной реконструкции города, а для Гитлера он был выставочным экспонатом и самодостаточной целью. К тому же новый проспект не разрешал транспортных проблем Берлина. Огромный клин из железнодорожных путей, разделявший город на две части, просто переносился на несколько километров южнее.
Директор Лейбранд из рейхсминистерства транспорта, главный проектировщик немецких железных дорог, увидел в планах Гитлера возможность крупномасштабной реорганизации всей железнодорожной сети столицы. Вместе с ним мы нашли почти идеальное решение: расширить на два пути окружную железную дорогу Берлина (Рингбан), чтобы пустить по ней и поезда дальнего следования; построить два центральных вокзала на севере и на юге и таким образом избавиться от вокзалов в центре. Запасные пути, стрелки и депо выносились за пределы Берлина и не мешали развитию города. Стоимость этого нового проекта оценивалась от одного до двух миллиардов марок.
Проект дал бы нам возможность продлить проспект и расчистить сердце Берлина для нового жилого района площадью около 32 квадратных километров на четыреста тысяч человек, учитывая современные стандарты – 48 жителей на 4 километра. Новые жилые районы можно было бы построить и на севере после сноса Лертерского вокзала. Единственная проблема с планом была в том, что ни Гитлер, ни я не желали отказываться от величественного здания с куполом, завершающего великолепный проспект. Огромная площадь перед зданием должна была остаться свободной от транспорта, который пришлось бы пустить в объезд, чем значительно затруднялось передвижение в направлении север – юг. То есть главным преимуществом проекта мы жертвовали ради нефункциональной демонстративности.
Напрашивалась идея продолжить на восток ведущую на запад главную артерию города Хеерштрассе, сохранив ее ширину 60 метров, что и было отчасти осуществлено после 1945 года, когда продлили прежнюю Франкфуртер-алле. Эта ось, как и ось север – юг, вела бы к своему естественному завершению – кольцевой шоссейной дороге. Следовательно, несмотря на снос центра, мы смогли бы обеспечить жильем даже выросшее в два раза население Берлина, возведя новые городские кварталы на востоке[32].
Вдоль обеих магистралей предполагалось построить административные здания – высокие в центре города, но постепенно уменьшавшейся этажности по мере удаления от центра и плавно переходящие в частные дома, окруженные садами. Таким образом, радиально вводя в город зеленые зоны, я надеялся избежать традиционного недостатка свежего воздуха в центре.
За кольцевой автострадой в четырех конечных пунктах двух скрещенных осей было зарезервировано пространство для аэропортов, а озеро Рангсдорфер предстояло оборудовать для взлета и посадки гидросамолетов, за которыми, как тогда полагали, было будущее. Аэропорт Темпельхоф, оказавшийся слишком близко к будущему центру города, преобразовали бы в парк развлечений наподобие копенгагенского Тиволи. В более отдаленном будущем мы рассчитывали дополнить пересекающиеся оси пятью кольцевыми и семнадцатью радиальными магистралями, каждая шириной 60 метров, а пока мы просто определили места для рядов будущих зданий. Чтобы связать средние точки осей с частью кольцевых дорог и тем самым разгрузить уличные транспортные потоки, мы запланировали скоростные подземные магистрали. На западе рядом с Олимпийским стадионом мы спроектировали новый университетский квартал, так как большинство зданий старого Университета Фридриха Вильгельма на Унтер-ден-Линден находилось в плачевном состоянии. Рядом с новым университетским районом предполагалось построить медицинский квартал с больницами, лабораториями и медицинскими учебными заведениями. Подлежал реконструкции и заброшенный район со свалками и маленькими фабриками между музейным островом и рейхстагом. В план входило и строительство там новых зданий для берлинских музеев.