Третий рейх изнутри. Воспоминания рейхсминистра военной промышленности. 1930-1945 Шпеер Альберт
Территории за кольцевым автобаном отводились под зоны отдыха, где вместо бранденбургских сосен предполагалось восстановить лиственный лес. Ответственность за выполнение этой задачи возложили на высокопоставленного чиновника из Комитета по лесному хозяйству, напрямую подчинявшегося мне. В Грюневальде, по образцу Булонского леса, намечалось проложить пешеходные дорожки, оборудовать места для отдыха и спортивные площадки, построить рестораны, и все это в масштабах, необходимых для многомиллионной столицы. Работы уже начались. Я приказал высадить десятки тысяч лиственных деревьев, чтобы восстановить старый смешанный лес, вырубленный по приказу Фридриха Великого для финансирования силезских войн. От всего великого проекта преобразования Берлина остались лишь эти лиственные деревья.
В ходе работы из первоначально задуманного Гитлером нефункционального проспекта возникла новая градостроительная концепция, и в ее свете исходная идея выглядела весьма незначительной. По меньшей мере в том, что касалось обновления лица города, я далеко превзошел идеи, порожденные манией величия Гитлера. Пожалуй, подобное редко случалось в его жизни. Он соглашался на все дополнения и предоставлял мне полную свободу действий, хотя не выказывал особого энтузиазма. Он обычно проглядывал чертежи и с заметной скукой спрашивал: «А где у вас планы большого проспекта?» Затем он с упоением мечтал вслух о новых министерствах, административных зданиях и демонстрационных залах ведущих немецких корпораций, новой опере, роскошных отелях и дворцах развлечений. В то время как я считал представительские здания просто частями общего плана, Гитлер явно отдавал им предпочтение. Страстно увлекаясь рассчитанным на века монументальным строительством, он оставался равнодушен к транспортным развязкам, жилым кварталам и паркам, то есть ко всей социальной инфраструктуре.
Гесс, напротив, интересовался только жилищным строительством, а не официозным аспектом наших планов. В конце одного из своих визитов он упрекнул меня за слишком большое внимание к последнему. Я пообещал ему на каждый кирпич, использованный для общественных и административных зданий, выделять по кирпичу на жилую застройку. Известие о нашей сделке раздосадовало Гитлера: он заговорил о безотлагательности выполнения его требований, но наше соглашение не расторгнул.
Все считали меня главным архитектором Гитлера, которому подчиняются остальные, но дело обстояло вовсе не так. Архитекторы, реконструировавшие Мюнхен и Линц, обладали аналогичными полномочиями. С течением времени Гитлер привлекал к выполнению разных заказов все больше ведущих архитекторов. Перед началом войны таковых было десять или двенадцать.
Когда обсуждались архитектурные проекты, Гитлер постоянно проявлял способность схватывать на лету суть и по поэтажным планам представлять трехмерное целое. Несмотря на все государственные дела и отслеживание проектирования одновременно десяти – пятнадцати зданий, он мгновенно – даже по прошествии нескольких месяцев – начинал ориентироваться в чертежах и вспоминал все изменения, которые просил сделать. Те, кто предполагал, что какая-то просьба или предложение давно забыты, убеждались в обратном.
Во время этих обсуждений Гитлер обычно вел себя сдержанно и вежливо. Он предлагал какие-либо изменения по– дружески, совершенно не оскорбительно, что полностью контрастировало с его повелительным тоном в общении с политическими соратниками. Он придерживался того мнения, что ответственность за проект несет архитектор, а потому побуждал высказать свое мнение архитектора, а не сопровождавших его гауляйтера или рейхсляйтера. Он не желал выслушивать непрофессиональные объяснения любых высокопоставленных чиновников. Если идеи архитектора противоречили его собственным, Гитлер не упрямился и говорил обычно: «Да, вы правы. Так лучше».
В результате я сохранял ощущение творческой независимости. У нас с Гитлером часто возникали разногласия, но я не припомню ни одного случая, когда бы он вынудил меня, как архитектора, принять его точку зрения. Благодаря этим сравнительно равноправным отношениям я впоследствии на посту министра вооружений проявлял большую инициативу, чем многие министры и фельдмаршалы.
Упрямство и невежливость Гитлер проявлял лишь тогда, когда он чувствовал скрытое сопротивление, основанное на враждебных ему принципах. Например, профессор Бонац, воспитатель целого поколения архитекторов, перестал получать заказы после того, как раскритиковал новые здания Трооста на мюнхенской Кёнигсплац. Бонац попал в такую опалу, что даже Тодт не осмелился консультироваться с ним по строительству нескольких мостов на автобане. Только мое обращение к фрау Троост помогло вернуть Бонаца в ряды действующих архитекторов. «Почему бы ему не строить мосты? – спросила фрау Троост Гитлера. – Ему прекрасно удаются технические сооружения». Ее мнение было достаточно весомо, и Бонац получил заказ на строительство мостов автобана.
Гитлер снова и снова заявлял: «Как бы я хотел быть архитектором». И когда я отвечал: «Но тогда у меня не было бы клиента», он говорил: «О, вы все равно добились бы успеха!» Иногда я спрашиваю себя, пожертвовал бы Гитлер своей политической карьерой в начале двадцатых, если бы встретил тогда богатого заказчика? Однако в глубине души я уверен, что осознание своей политической миссии и страсть к архитектуре были в нем неразделимы. Мне кажется, эта моя теория родилась из двух эскизов, которые Гитлер сделал году в 1925-м, когда ему было тридцать шесть лет и его политическая карьера фактически потерпела крах. Тогда казалось абсурдным даже предполагать, что он станет политическим лидером, способным увенчать свой успех Триумфальной аркой и грандиозным Домом собраний.
Немецкий Олимпийский комитет попал в неприятное положение, когда статс-секретарь министерства внутренних дел Пфундтнер показал Гитлеру первые планы реконструкции Олимпийского стадиона. Архитектор Отто Марх спроектировал бетонное сооружение со стеклянными внутренними перегородками, как на Венском стадионе. Гитлер отправился на строительную площадку и вернулся разгневанным и возбужденным. Он вызвал меня на обсуждение и при мне резко приказал статс-секретарю Пфундтнеру отменить Олимпийские игры. Причина: без присутствия главы государства они состояться не могут, так как он, Гитлер, должен открывать их, а в подобном ящике из стекла и бетона ноги его не будет.
К утру я предложил эскиз, показав, как облицевать природным камнем уже построенный стальной каркас и сделать карнизы более массивными. Стеклянные перегородки исчезли, и Гитлер остался доволен. Он проследил за дополнительным финансированием, профессор Марх согласился на изменения, и в конце концов Олимпийские игры в Берлине состоялись. Правда, я всегда сомневался, осуществил бы Гитлер свою угрозу или то был лишь порыв раздражения, которому он часто давал волю.
Гитлер также грозился отказаться от участия во Всемирной Парижской выставке, хотя приглашение уже было принято и площадка для немецкого павильона отведена, но ему очень не нравились все предлагаемые проекты, и министерство экономики обратилось ко мне. На выставке павильоны Советской России и Германии должны были стоять точно напротив друг друга. Французская дирекция выставки преднамеренно устроила эту конфронтацию. Слоняясь по парижской площадке, я случайно зашел в помещение, где находился секретный чертеж советского павильона. Две десятиметровые фигуры на высоком пьедестале широким победным шагом надвигались прямо на немецкий павильон. И тогда я спроектировал массивный куб, также поднятый на крепкие колонны и словно останавливавший это наступление, а с карниза моей башни сверху вниз смотрел на русские скульптуры орел со свастикой в когтях. За свой проект я получил золотую медаль, впрочем, как и мои советские коллеги.
На торжественном обеде, посвященном открытию нашего павильона, я встретил французского посла в Берлине Андре Франсуа-Понсе. Он предложил мне показать мои проекты в Париже в обмен на выставку современной французской живописи в Берлине. Как он заметил, французская архитектура в застое, «но в живописи вам есть чему у нас поучиться». При первом же удобном случае я рассказал Гитлеру об этом предложении, которое открыло бы мне путь к международной известности. Гитлер пропустил мимо ушей нелицеприятное замечание посла о нашей живописи и не сказал ни да ни нет. Больше я эту тему не затрагивал.
В те парижские дни я увидел дворец Шайо и дворец– музей современного искусства, а также Musee des Travaux Public, спроектированный известным авангардистом Огюстом Перре и тогда еще недостроенный. Меня удивило, что в общественных зданиях и французы тяготеют к неоклассицизму, ведь так часто утверждали, будто этот стиль характерен для архитектуры тоталитарных государств. Ничего подобного. Скорее классицизм был присущ тому периоду: его влияние чувствуется в Вашингтоне и Лондоне, в Париже и Риме, в Москве и в наших планах реконструкции Берлина.
У нас с женой образовался излишек французской валюты, и мы с несколькими друзьями отправились на машине по Франции. Мы неторопливо ехали на юг, осматривая по пути замки и соборы. Каркасон я нашел очень романтичным, хотя это было всего лишь одно из самых обычных средневековых укреплений, такой же типичный образец своего времени, как атомное убежище – нашего. В отеле при цитадели мы наслаждались старым красным французским вином и решили остаться в этих местах еще на несколько дней. Вечером меня позвали к телефону, а мне-то казалось, что в этом глухом уголке Франции я недосягаем для адъютантов Гитлера, тем более что никто не знал нашего маршрута.
Однако из соображений безопасности французская полиция следила за нашими передвижениями. Во всяком случае, на запрос из Оберзальцберга они сразу же доложили, где мы находимся. Звонил адъютант Брюкнер: «Завтра в полдень вы должны быть у фюрера». Я возразил, что дорога домой займет у меня не меньше двух с половиной суток. «Совещание назначено на завтра после обеда, – ответил Брюкнер, – и фюрер настаивает на вашем присутствии». Я снова попытался слабо возразить, но после паузы услышал: «Да, фюрер знает, где вы находитесь, но завтра вы должны быть здесь».
Я был ужасно зол и растерян. Из длительных телефонных переговоров с пилотом Гитлера выяснилось, что личный самолет фюрера не может приземлиться во Франции, но мне найдется место в грузовом немецком самолете, который по дороге из Африки сделает промежуточную посадку в Марселе в шесть часов утра. Из Штутгарта в аэропорт Айнринга близ Берхтесгадена меня доставит специальный самолет Гитлера.
В ту же ночь мы выехали в Марсель и лишь на несколько минут остановились взглянуть в лунном свете на римские сооружения Арля, который и был целью нашего путешествия. Три часа спустя я отправился на аэродром, а днем, как и было приказано, стоял перед Гитлером в Оберзальцберге. «Ах да, герр Шпеер, мне очень жаль, – произнес Гитлер. – Я отложил совещание. Я хотел узнать ваше мнение о проекте висячего моста для Гамбурга». Оказалось, что доктор Тодт собирался именно в тот день показать ему проект гигантского моста, который должен был затмить мост Золотые Ворота в Сан-Франциско. Поскольку сооружение моста должно было начаться не раньше сороковых годов, Гитлер вполне мог бы подарить мне еще недельку отпуска.
В другой раз мы с женой сбежали на гору Цугшпитце, но и там меня настиг телефонный звонок адъютанта: «Вы должны приехать к фюреру. Завтра днем обед в остерии». Я пытался возразить, но в ответ услышал: «Нет, это срочно». В остерии Гитлер приветствовал меня словами: «О, как мило, что вы пришли пообедать с нами. Как? Вас вызвали? Я просто спросил вчера, где Шпеер. Ну и поделом вам. Какие лыжи, когда у вас столько дел!»
Фон Нейрат проявил большую твердость характера. Как– то поздно вечером Гитлер сказал его адъютанту: «Я хотел бы поговорить с министром иностранных дел», – и услышал в ответ: «Министр уже лег спать». – «Прикажите разбудить его, раз я хочу с ним поговорить». После нового звонка растерянный адъютант доложил: «Министр иностранных дел говорит, что придет утром: он устал и хочет спать».
Столкнувшись с таким решительным отказом, Гитлер был вынужден уступить, но весь остаток вечера пребывал в плохом настроении. Однако он никогда не прощал демонстративного неповиновения и мстил при первой же возможности.
7. Оберзальцберг
Любой человек, наделенный властью – директор компании, глава государства или диктатор, – оказывается в своего рода ловушке. Подчиненные так жадно ищут его благосклонности, что готовы добиваться ее любыми возможными средствами: они соревнуются в подобострастии и демонстрации преданности, что, в свою очередь, развращает самого властителя.
Величие человека, облеченного властью, измеряется его реакцией на эту ситуацию. Я наблюдал ряд промышленников и военных, которым удавалось с честью избегать подобной опасности. Когда власть передается из поколения в поколение, возникает нечто вроде наследственной неподкупности, но лишь несколько человек из окружения Гитлера, как, например, Фриц Тодт, не прельщались лизоблюдством. Сам Гитлер, насколько я мог судить, не сопротивлялся этой неприятной эволюции своего окружения.
Особые условия системы правления, особенно после 1937 года, вели ко все растущей изоляции Гитлера. К тому же он не умел устанавливать человеческие контакты. В узком кругу мы иногда говорили о происходящих в нем переменах. Генрих Хоффман тогда только что переиздал свою книгу «Гитлер, каким его никто не знает» («Hitler, wie ihn keiner kennt»). Тираж первого издания пришлось изъять из– за фотографии Гитлера с уничтоженным им вскоре после этого Ремом. Новые фотографии Гитлер выбирал сам. На них он представал жизнерадостным, беззаботным человеком в кожаных шортах, то в лодке, то на лугу, то в пешем походе в окружении восторженных молодых людей или в студиях художников, дружелюбный и доступный. Книга Хоффмана имела потрясающий успех, хотя к моменту издания успела устареть. Искренний, раскованный Гитлер, которого я знал в начале тридцатых годов, превратился – даже для своего ближайшего окружения – в замкнутого, грозного деспота.
В Остертале, отдаленной горной долине в Баварских Альпах, я нашел маленький охотничий домик, в котором все же можно было поставить кульман и разместить – хотя и в тесноте – несколько сотрудников и семью. Там весной 1935 года мы разрабатывали мои планы реконструкции Берлина. Это было счастливое время и для меня и для моей семьи, но однажды я совершил серьезную ошибку: рассказал Гитлеру о нашей идиллии, на что он ответил: «Но вы смогли бы прекрасно устроиться гораздо ближе ко мне. Я отдам в ваше распоряжение дом Бехштейнов[33]. Там в оранжерее полно места для мастерской». (В конце мая 1937 года из дома Бехштейнов мы переехали в здание, которое Гитлер приказал Борману построить для моей мастерской по моему проекту.) Таким образом, я стал четвертым – вслед за Гитлером, Герингом и Борманом – «оберзальцбержцем».
Разумеется, я был счастлив столь явным расположением Гитлера и принятием меня в самый близкий круг, однако вскоре начал сознавать, что свершившиеся перемены не так уж благоприятны. Из уединенной горной долины мы переехали на территорию, окруженную высоким забором из колючей проволоки, попасть куда можно было лишь после проверки документов у одних из двоих ворот. Это напоминало загон для диких животных. Впечатление усиливалось любопытными, вечно пытавшимися взглянуть на высокопоставленных обитателей горного убежища.
Истинным хозяином Оберзальцберга был Борман. Он принудительно скупал вековые фермы и приказывал сносить все строения. То же самое, несмотря на протесты прихожан, происходило с многочисленными часовнями. Конфискуя государственные леса, Борман превратил в частную собственность всю гору от вершины высотой около 1950 метров до долины, находившейся на высоте 610 метров над уровнем моря. Площадь захваченной территории составила около 7 квадратных километров, длина забора вокруг центральной части – 3,2 километра, а внешнего – 14,4 километра.
С абсолютной беспощадностью к природе Борман опутал великолепный ландшафт сетью шоссейных дорог, заасфальтировал лесные тропинки, до его вмешательства усыпанные сосновыми иглами и переплетенные корнями деревьев. Казармы, огромный гараж, гостиница для гостей Гитлера, новый особняк, жилой комплекс для постоянно растущего персонала в неожиданно ставшем модным курорте росли как грибы. К горным склонам лепились бараки для сотен строительных рабочих. По дорогам грохотали грузовики со строительными материалами. Ночами строительные площадки были залиты светом, ибо работы велись в две смены. Долину время от времени сотрясали взрывы.
На вершине личной горы Гитлера Борман воздвиг дом, обстановка которого напоминала роскошный океанский лайнер, с легким налетом деревенского стиля. Добраться туда можно было по крутой горной дороге, заканчивавшейся проложенным в скале лифтом. На один только подъездной путь к «Орлиному гнезду» на неприступной скале, которое Гитлер посетил от силы несколько раз, Борман безрассудно потратил то ли двадцать, то ли тридцать миллионов марок. Циники из окружения Гитлера посмеивались: «Борман создал город времен золотой лихорадки, только он не находит золото, а выбрасывает его на ветер». Гитлеру не нравилась вся эта суета, но он неизменно говорил: «Это дела Бормана, я не хочу вмешиваться». Или: «Когда все закончится, я поищу тихую долину и выстрою маленький деревянный домик, как тот, первый». Но строительство так и не закончилось. Борман прокладывал бесконечные новые дороги, строил новые здания, а с началом войны приступил к строительству подземных убежищ для Гитлера и его окружения.
Хотя Гитлер изредка с сарказмом отзывался об огромных затраченных усилиях и деньгах, гигантские сооружения на горе характеризовали изменения в образе жизни фюрера и все растущее желание отгородиться от окружающего мира. И это невозможно было объяснить лишь страхом перед покушениями на его жизнь, так как почти ежедневно с его разрешения тысячи людей, желавших засвидетельствовать ему почтение, пропускались на огороженное пространство. Его окружению это казалось даже более опасным, чем спонтанные прогулки в общественном лесу.
Летом 1935 года Гитлер решил расширить свой скромный деревенский дом, дабы он больше подходил к его общественным обязанностям, – будущий Бергхоф. Он заплатил за проект из собственных денег, но это был всего лишь красивый жест, поскольку на вспомогательные здания Борман истратил несоразмерно большие суммы из других источников.
Гитлер не просто набросал эскизы Бергхофа, он одолжил у меня кульман, рейсшину и другие необходимые принадлежности и, отказываясь от любой моей помощи, вычертил в масштабе план и поперечные сечения своего дома. Только двум другим проектам он уделил столько же внимания: новому военному знамени рейха и своему личному штандарту главы государства.
Большинство архитекторов сначала воплощают на бумаге разные свои идеи, а затем смотрят, какая из них достойна развития. Гитлер же считал первую осенившую его идею верной и вычерчивал ее без колебаний, а затем лишь убирал самые вопиющие ошибки.
В новом проекте сохранили прежний дом. Новая гостиная соединялась со старой большим проемом, что было очень неудобно для приема официальных гостей: их свите приходилось довольствоваться невзрачной прихожей, которая вела также к туалетам, лестнице и большой столовой.
Личных гостей Гитлера во время официальных встреч изгоняли на второй этаж, но, поскольку выйти из дому на прогулку можно было лишь через прихожую, им каждый раз приходилось объясняться с охранником. Особым предметом гордости Гитлера было огромное венецианское окно гостиной с опускающейся рамой. Из него открывался вид на Унтерсберг, Берхтесгаден и Зальцбург. Правда, Гитлеру пришло в голову разместить под этим окном гараж, и при неблагоприятном направлении ветра в гостиную проникал сильный запах бензина. В общем, любой преподаватель технического училища поставил бы этому проекту лишь оценку «удовлетворительно». С другой стороны, именно благодаря неуклюжести Бергхоф имел собственное лицо и сохранял атмосферу простого загородного дома, только сильно увеличенного.
Превышение во много раз предварительных смет несколько смущало Гитлера:
«Я полностью истратил гонорар за свою книгу, хотя Аман и предоставил мне аванс в несколько сотен тысяч. И все равно, как сказал мне сегодня Борман, денег не хватило. Издатели предлагают выпустить мою вторую книгу от 1928 года (так называемая вторая книга была опубликована лишь в 1961 году), но я рад, что она не была опубликована. В данный момент она лишь осложнила бы политическую ситуацию. С другой стороны, это сразу разрешило бы мои финансовые проблемы. Аман пообещал мне миллион марок только в виде аванса, а всего книга принесла бы несколько миллионов. Может быть, позже, когда я продвинусь дальше. Сейчас это невозможно».
Так и сидел он, добровольный пленник, глядя на Унтерсберг, где, согласно легенде, спящий франкский император Карл Великий очнется, чтобы возродить былую славу германской империи. Разумеется, Гитлер связывал эту легенду с собой: «Видите Унтерсберг? Не случайно я построил свой дом напротив».
Бормана связывало с Гитлером не только грандиозное строительство в Оберзальцберге. Он умудрился сосредоточить в своих руках управление личными финансами фюрера и контролировал расходы не только адъютантов Гитлера, но и его любовницы, как она сама мне призналась в минуту откровенности (Гитлер доверил Борману удовлетворение ее скромных запросов).
Гитлер высоко ценил финансовые таланты Бормана. Однажды я слышал его рассказ о том, как в трудном 1932 году Борман оказал партии важную услугу, введя обязательное страхование членов партии от несчастных случаев. Доходы страхового фонда значительно превысили расходы, и партия смогла использовать прибыль для других целей. И после 1933 года Борман внес большой вклад в разрешение финансовых проблем Гитлера, найдя два источника огромных доходов. Вместе с личным фотографом Гитлера Хоффманом и другом Хоффмана Онезорге, министром почт, он решил, что Гитлер имеет монопольное право на изображение своего портрета на почтовых марках и, следовательно, на соответствующие выплаты. Процент, правда, отчислялся ничтожный, но поскольку портрет фюрера появлялся на всех марках, в личный его кошелек, которым распоряжался Борман, потекли миллионы.
Борман нашел еще один источник доходов, основав Фонд Адольфа Гитлера для поддержки немецкой промышленности. Предпринимателям, извлекавшим прибыли из экономического подъема, напрямик предлагали добровольными взносами продемонстрировать благодарность фюреру. Поскольку эта идея осенила и других партийных шишек, Борман добился монопольного права на подобные пожертвования, но ему хватало ума возвращать часть поступлений разным партийным лидерам «от имени фюрера». Почти вся верхушка партийных функционеров получала дары из этого фонда. Возможность определять уровень жизни гауляйтеров и рейхсляйтеров не привлекала особого внимания, но, по существу, давала Борману больше власти, чем многие другие партийные и государственные посты.
С характерным для него упорством Борман начиная с 1934 года следовал простому принципу: всегда оставаться в максимальной близости от источника всех благ. Он сопровождал Гитлера в Бергхоф и ни на шаг не отходил от фюрера до глубокой ночи, когда тот находился в рейхсканцелярии. Благодаря своим усилиям Борман стал самым неутомимым, надежным, а в конце концов и незаменимым секретарем Гитлера. Он, казалось, всем старался угодить, и почти все пользовались его услугами, тем более что он вроде бы служил Гитлеру совершенно бескорыстно. Даже его непосредственный начальник Рудольф Гесс считал постоянную близость своего подчиненного к Гитлеру очень удобной.
Могущественные деятели из окружения Гитлера уже ревниво следили друг за другом, как и до них многие претенденты на престол. Между Геббельсом, Герингом, Розенбергом, Леем, Гиммлером, Риббентропом и Гессом давно началась борьба за привилегированное положение при фюрере. Только Рем остался за бортом. Правда, вскоре и Гессу предстояло потерять все свое влияние. И ни один из них не сознавал угрозу, исходящую от преданного Бормана. Незаметно возводя свои укрепления, он преуспел в создании образа незначительного человечка. Даже среди множества безжалостных персон он выделялся жестокостью и грубостью. Он был бескультурен, а потому не имел никаких внутренних ограничений и выполнял все, что приказывал ему Гитлер, или угадывал из намеков. Услужливый с вышестоящими, со своими подчиненными он обращался как со стадом, впрочем, прежде он занимался сельским хозяйством.
Я избегал Бормана. Мы с самого начала не выносили друг друга, хотя держались с формальной вежливостью, к чему обязывала интимная атмосфера Оберзальцберга. Кроме моей собственной мастерской, я никогда ничего не проектировал для его строительства.
Пребывание на «горе», как Гитлер часто подчеркивал, давало ему внутренний покой и уверенность для принятия неожиданных решений. Он также писал там свои самые важные речи, и здесь следует рассказать о том, как он их писал. Например, перед Нюрнбергским партийным съездом он регулярно удалялся на несколько недель в Оберзальцберг, чтобы разрабатывать там свои длинные основополагающие речи. С приближением крайнего срока адъютанты убеждали его приступить к диктовке и не допускали к нему никого, даже архитекторов и гостей, дабы не отвлекать от работы. Однако неделю за неделей Гитлер мешкал и обычно приступал к работе, когда откладывать было уже некуда. И тогда он засиживался допоздна и во время съезда работал ночами, пытаясь наверстать время, растраченное в Оберзальцберге.
У меня сложилось впечатление, что такое давление было ему необходимо для работы, что подобно богемному художнику он презирал дисциплину и не мог или не хотел заставлять себя работать регулярно. Во время кажущегося безделья речи и мысли словно вызревали, аккумулировались, а затем безудержным потоком изливались на его соратников или членов делегаций, ведущих переговоры.
Наш переезд из тихой долины в суету Оберзальцберга оказался губительным для моей работы. Утомляла ежедневная рутина и неизменное окружение Гитлера – те же лица, что в Мюнхене и в Берлине. Единственное отличие – здесь присутствовали жены, две-три секретарши и Ева Браун.
Гитлер обычно появлялся на первом этаже около одиннадцати утра, проглядывал обзоры прессы, выслушивал доклады Бормана и принимал первые решения. Фактически день начинался с продолжительного обеда. Гости собирались в прихожей, и Гитлер выбирал даму, которую поведет к столу. Примерно с 1938 года привилегия сопровождать к столу Еву Браун, обычно сидевшую слева от Гитлера, была предоставлена Борману, что само по себе было доказательством его выдающегося положения «при дворе». Интерьер столовой представлял собой смесь художественного деревенского стиля и несельской элегантности, каковая часто встречается в загородных домах состоятельных горожан. Стены и потолки были обшиты панелями из светлой лиственницы, стулья обтянуты ярко-красным сафьяном. Цветовых тонов немного, так нравилось Гитлеру. Посуда – из простого белого фарфора, столовые приборы – серебряные с монограммой Гитлера, как в Берлине. Еда была простой и сытной: суп, мясное блюдо, десерт, а к ним минеральная вода или вино. Официанты в белых жилетах и черных брюках, из эсэсовской охраны. За длинным столом сидело человек двадцать, но из-за его длины общий разговор просто не мог возникнуть. Гитлер сидел в центре лицом к окну. Он разговаривал с тем, кто сидел напротив него – его собеседник каждый день менялся, – и с дамами слева и справа.
Вскоре после обеда отправлялись пешком в чайный домик. Ширина тропинки позволяла двигаться лишь парами, так что вереница гуляющих напоминала процессию. Возглавляли ее два охранника. Затем шел Гитлер с собеседником, а следом в произвольном порядке – все, кто присутствовал на обеде. Замыкали группу опять же охранники. Две немецкие овчарки Гитлера шныряли вокруг, не обращая внимания на окрики хозяина – единственные оппозиционеры в тесном кругу. К раздражению Бормана, Гитлер придерживался именно этого получасового маршрута, пренебрегая заасфальтированными лесными дорожками примерно 1,6 километра длиной.
Чайный домик был выстроен в одном из любимых мест Гитлера над долиной Берхтесгадена. Компания всегда в одних и тех же выражениях восхищалась живописным видом, а Гитлер всегда в одних и тех же выражениях соглашался с похвалами. Сам чайный домик состоял из приятной круглой комнаты около 7,6 метра в диаметре с рядом окон с частыми переплетами и с камином. Общество рассаживалось в мягких креслах вокруг круглого стола. Ева Браун и одна из дам снова рядом с Гитлером. Те, кому не хватало места, проходили в маленькую соседнюю комнату. Кто-то выбирал чай, кто-то – кофе или горячий шоколад, и все наслаждались пирожными и печеньем, а затем подавали спиртные напитки. Здесь, за чайным столом, Гитлер особенно часто пускался в бесконечные монологи, темы которых были по большей части знакомы обществу, которое слушало рассеянно, лишь притворяясь, что внимает фюреру. Иногда в разгар монолога Гитлер задремывал, и тогда общество начинало перешептываться, надеясь, что Гитлер проснется к ужину. В общем, жизнь текла по-семейному.
Часа через два, обычно около шести вечера, чаепитие подходило к концу. Гитлер вставал, общество шествовало к автомобильной стоянке минутах в двадцати ходьбы от чайного домика, и кортеж отправлялся в Бергхоф. По возвращении Гитлер обычно удалялся в верхние комнаты, а гости разбредались кто куда. Борман часто скрывался в комнате одной из стенографисток помоложе, чем провоцировал язвительные замечания Евы Браун.
Два часа спустя компания, соблюдая привычный ритуал, собиралась к ужину. После ужина Гитлер в сопровождении неизменной свиты переходил в гостиную.
Сотрудники Трооста обставили гостиную немногочисленной, но громоздкой мебелью. В буфете высотой более 3 метров и длиной 5,5 метра хранились патефонные пластинки и многочисленные сертификаты о присуждении Гитлеру звания почетного гражданина. Монументальную классическую горку с посудой венчали массивные часы со свирепым бронзовым орлом. Перед венецианским окном стоял стол длиной 6 метров, за которым Гитлер подписывал документы, а позднее изучал военные карты. Было в гостиной и два уголка для отдыха: кресла с красной обивкой у камина в глубине комнаты и диваны с креслами около окна у круглого стола, покрытого стеклом для защиты лакированной столешницы. За креслами этой второй зоны отдыха находилась кинопроекторская, ее окошки были скрыты гобеленом. У противоположной стены стоял массивный комод с встроенными динамиками, украшенный большим бронзовым бюстом Рихарда Вагнера работы Арно Брекера. Над комодом висел еще один гобелен, закрывавший киноэкран. По стенам были развешаны большие, написанные маслом картины: даму с обнаженной грудью приписывали Бордоне, ученику Тициана, а живописно раскинувшуюся обнаженную женщину – самому Тициану. Я помню «Нану» Фейербаха в очень красивой раме, ранний пейзаж Шпицвега, пейзаж с римскими руинами Паннини и, как ни странно, нечто вроде алтаря кисти одного из назарейцев Эдуарда фон Штейнле с изображением короля Генриха, основателя городов. Но не было ни одного Грюцнера, хотя Гитлер иногда упоминал, что заплатил за его картины из собственных средств.
Мы рассаживались на диванах и в креслах, оба гобелена поднимались, и вторая часть вечера, как и в Берлине, начиналась с кинофильма. После киносеанса общество собиралось вокруг огромного камина: человек шесть – восемь садились в ряд на необычайно длинной и неудобной низкой софе, а Гитлер, снова между Евой Браун и одной из дам, погружался в одно из кресел. Из-за непрофессиональной расстановки мебели все оказывались так далеко друг от друга, что общий разговор опять не завязывался. Каждый тихонько беседовал с соседом. Гитлер нашептывал банальности своим дамам или шепотом переговаривался с Евой Браун, иногда держа ее за руку. Однако чаще он молчал и задумчиво смотрел на огонь. Тогда гости тоже умолкали, чтобы не нарушать ход его важных мыслей.
Изредка обсуждали просмотренные кинофильмы. Гитлер комментировал главным образом исполнение женских ролей, а Ева Браун – мужских. Никто не брал на себя труд выйти за рамки банальностей или обсудить, к примеру, новые направления в режиссуре. Правда, и подбор фильмов – стандартная развлекательная продукция – едва ли располагал к серьезным беседам. Такие экспериментальные фильмы того времени, как «Микеланджело» Курта Ортеля, никогда не демонстрировались, по крайней мере, в моем присутствии. Иногда Борман пользовался случаем подколоть Геббельса, отвечавшего за всю немецкую киноиндустрию. Например, он заметил, что Геббельс всеми силами препятствовал выходу на экран фильма «Разбитый кувшин» Клейста, так как считал, что хромой деревенский судья Адам в исполнении Эмиля Яннингса – карикатура лично на него. Гитлер с восторгом посмотрел этот фильм, изъятый из проката, и приказал демонстрировать его в самом большом берлинском кинотеатре. Однако долгое время этот приказ не выполнялся, что доказывало удивительный в некоторых случаях недостаток власти Гитлера. Борман продолжал поднимать этот вопрос до тех пор, пока Гитлер не оскорбился всерьез и не дал понять Геббельсу, что приказы главы государства лучше выполнять.
Позднее, уже во время войны, Гитлер прекратил вечерние киносеансы, объявив, что желает отказаться от любимого развлечения «из солидарности с солдатами, которые терпят лишения на фронте». Вместо фильмов стали крутить пластинки. И хотя коллекция была прекрасной, Гитлер предпочитал одну и ту же музыку. Ни музыка барокко, ни классика, ни камерная музыка, ни симфонии его не интересовали. Очень быстро установился определенный порядок: сначала несколько бравурных отрывков из опер Вагнера, затем оперетты. Гитлер считал делом чести угадывать имена исполнительниц и радовался, когда – а это случалось часто – его догадки оказывались верными.
Для оживления весьма скучных вечеров подавались игристые вина, а после оккупации Франции – дешевое трофейное шампанское. Лучшие сорта успели прибрать к рукам Геринг и его маршалы. После часа ночи некоторые члены компании, несмотря на все усилия, не могли подавить зевоту, но монотонное, изматывающее общение продолжалось еще час или дольше. Наконец Ева Браун обменивалась несколькими словами с Гитлером и получала разрешение подняться наверх. Примерно через четверть часа Гитлер тоже вставал и желал компании спокойной ночи. Оставшиеся часто праздновали освобождение веселой пирушкой с шампанским и коньяком.
На рассвете мы являлись домой до смерти измученные бездельем. Через несколько дней такой жизни у меня началась, как я ее называл, «горная болезнь». Я чувствовал себя опустошенным непрерывной бесцельной тратой времени. Только когда безделье Гитлера прерывалось совещаниями, я и мои сотрудники могли вновь взяться за проекты. Как привилегированный постоянный гость и обитатель Оберзальцберга, я не мог уклониться от ежевечерних мучительных бдений, не опасаясь показаться невежливым. Доктор Отто Дитрих, шеф печати, несколько раз отважился ускользнуть на концерты Зальцбургского фестиваля и тем самым навлек на себя гнев Гитлера. Пока Гитлер подолгу оставался в Оберзальцберге, единственной возможностью спасения оставался побег в Берлин.
Иногда в Оберзальцберге появлялись старые знакомцы Гитлера по Мюнхену и Берлину: Геббельс, партийный казначей Франц Шварц, статс-секретарь по туризму из министерства пропаганды Герман Эссер. Но это случалось редко, и приезжали они лишь на день-два. Даже Гесс, имевший веские причины для проверки деятельности своего заместителя Бормана, приезжал всего два или три раза, при мне во всяком случае. Ближайшие соратники, которые часто собирались за обеденным столом в рейхсканцелярии, явно избегали Оберзальцберг. Их отсутствие было тем более заметно, что Гитлер очень радовался их приезду и часто просил их приезжать почаще и гостить подольше. Но каждый из них уже успел стать центром собственного круга и не хотел подчиняться чуждому распорядку Гитлера и его самоуверенной – несмотря на обаяние – манере общения.
Еве Браун дозволялось присутствовать на встречах старых партийных товарищей, но когда приезжали высокопоставленные персоны рейха, например министры правительства, ее к столу не допускали. Даже когда являлись Геринг с женой, Еве Браун приходилось оставаться в своей комнате. Гитлер явно считал ее социально приемлемой лишь в очень ограниченных пределах. Иногда я разделял ее затворничество в комнате рядом со спальней Гитлера. Она была так запугана, что боялась даже выйти на прогулку. «Я ведь могу встретиться с Герингами в холле», – говорила она.
Гитлер мало считался с ее чувствами. Он мог при ней рассуждать о своем отношении к женщинам, как будто ее рядом и не было: «Высокоинтеллектуальный мужчина должен жениться на примитивной и глупой женщине. Представьте только, если бы рядом со мной была женщина, которая вдруг стала бы вмешиваться в мою работу! И во время досуга мне необходим покой… Я никогда не смогу жениться. А какие проблемы возникли бы, если бы появились дети! В конце концов, они попытались бы сделать моего сына моим преемником, но как малы мои шансы иметь талантливого сына! Посмотрите на сына Гете – совершенно никчемный человечишко!.. Я привлекаю множество женщин, потому что не женат. Это было особенно полезно в дни борьбы. Это так же, как с киноактерами: если он женат, то теряет определенную часть своей привлекательности в глазах обожающих его женщин. Он перестает быть идолом».
Гитлер верил, что обладает мощной сексуальной привлекательностью, однако это его и чрезвычайно настораживало. Он, бывало, говорил, что никогда не мог определить, кого предпочитает в нем женщина – рейхсканцлера или Адольфа Гитлера, и часто повторял, что умная и сообразительная женщина ему не нужна. Он, казалось, не сознавал, как оскорбительны столь негалантные замечания для присутствующих дам, и в то же время иногда вел себя как добропорядочный глава семейства. Однажды, когда Ева Браун каталась на лыжах и запаздывала к чаю, ему было явно не по себе: он нервно поглядывал на часы и тревожился, что с ней что-то случилось.
Ева Браун происходила из очень скромной семьи. Ее отец был школьным учителем. Я никогда не встречался с ее родителями – они не появлялись в Оберзальцберге и до самого конца вели жизнь, соответствовавшую их общественному положению. И Ева Браун была скромной: одевалась просто, носила недорогие украшения, которые Гитлер дарил ей на Рождество или день рождения. Обычно это были полудрагоценные камни стоимостью самое большее несколько сотен марок и даже оскорбительные в своей невзрачности. Борман оставлял выбор за Гитлером, и тот выбирал безделушки, в которых чувствовался мелкобуржуазный вкус[34].
Ева Браун не интересовалась политикой и никогда не пыталась влиять на Гитлера. Однако, будучи весьма проницательной в повседневных обстоятельствах, она иногда делала замечания о мелких злоупотреблениях в мюнхенской жизни. Борману это не нравилось, так как его немедленно призывали к ответу. Она любила спорт, была выносливой лыжницей. Мы с женой часто брали ее на горные прогулки вне огороженной территории. Однажды Гитлер дал ей недельный отпуск, разумеется, когда его самого не было в Оберзальцберге. Ева поехала с нами в Цюрс на несколько дней. Там, никем не узнанная, она с упоением танцевала до утра с молодыми армейскими офицерами. Ева Браун вовсе не была современной мадам Помпадур. Для историка она может представлять интерес лишь постольку, поскольку оттеняла некоторые черты характера Гитлера.
Из сочувствия к незавидному положению этой несчастливой женщины, столь сильно преданной Гитлеру, я вскоре проникся к ней симпатией. К тому же нас объединяла общая неприязнь к Борману, хотя в то время нас больше возмущала бесцеремонность, с которой он уничтожал красоты природы Оберзальцберга и изменял своей жене. Когда на Нюрнбергском процессе я впервые услышал, что за полтора дня до смерти Гитлер женился на Еве Браун, я порадовался за нее, хотя и в этом поступке почувствовал цинизм, с которым Гитлер относился и к ней, и к женщинам вообще.
Я часто задавался вопросом, испытывал ли Гитлер к детям что-либо похожее на любовь. Встречаясь с детьми своих знакомых или чужих людей, он старался общаться с ними в покровительственно-дружеской манере, но никогда не выглядел убедительно. Не было в нем непринужденности. Он был способен лишь на несколько ласковых слов и в целом видел в детях представителей следующего поколения. Поэтому он находил удовольствие не в их детской, скажем, непосредственности, а в их внешности (белокурые, голубоглазые), телосложении (здоровые, крепкие), свойствах характера (проворные, задиристые). На моих собственных детей Гитлер не оказал никакого влияния.
От общественной жизни в Оберзальцберге память моя сохранила ощущение поразительной бессодержательности. К счастью, в первые годы моего тюремного заключения, пока воспоминания еще были свежи, я записал некоторые обрывки бесед, которые теперь могу считать весьма достоверными.
В тех сотнях разговоров за чаем обсуждались мода, дрессировка собак, театр и кино, оперетты и ведущие актеры, а также бесконечные пустяки из семейной жизни разных людей. Гитлер почти ничего не говорил о евреях, своих внутренних врагах и необходимости сооружения концентрационных лагерей. Вероятно, подобные темы не затрагивались не столько преднамеренно, сколько потому, что были бы неуместны среди привычных банальностей. С другой стороны, Гитлер любил посмеяться над ближайшими сподвижниками. Я запомнил эти его замечания не случайно, ибо они касались людей, официально защищенных от любой критики. Ближний круг Гитлера не придерживался этих правил. Гитлер, во всяком случае, полагал, что уж женщин никак невозможно удержать от распространения сплетен. Можно ли считать, что он пренебрежительно отзывался о всех и вся ради собственного возвышения? Или же он просто презирал свое окружение?
Например, Гитлер не поощрял Гиммлера в его попытках мифологизации СС:
«Какая чушь! Мы наконец-то вошли в век, оставивший позади всякий мистицизм, а он хочет начать все сначала. Зачем же тогда мы отринули церковь? Она хотя бы имела традиции. Подумать только, что когда-нибудь я превращусь в эсэсовского святого! Вы можете вообразить это? Да я бы в гробу перевернулся…»
Гиммлер снова назвал в своей речи Карла Великого «палачом саксонцев»: «Убийство всех тех саксонцев вовсе не было историческим преступлением, как полагает Гиммлер. Карл Великий правильно поступил, покорив Видукинда и уничтожив саксонцев. Именно это сделало возможным создание империи франков и проникновение западной культуры на территорию, которая теперь называется Германией».
Гитлер прокомментировал и приказ Гиммлера производить археологические раскопки:
«Почему мы привлекаем внимание всего мира к тому, что якобы не имеем прошлого? Мало того что римляне воздвигали грандиозные здания, когда наши праотцы еще жили в глиняных хижинах, так Гиммлер затевает раскопки этих глиняных поселений и восторгается каждым найденным черепком и каменным топором. А ведь это лишь доказывает, что мы метали каменные топоры и сидели, сгорбившись, вокруг костров, когда Греция и Рим уже достигли высочайшей стадии развития культуры. Нам бы следовало помалкивать о своем историческом прошлом, а Гиммлер вопит о нем во весь голос. Могу представить, как насмехаются над этими разоблачениями современные римляне».
В Берлине, в кругу своих политических единомышленников, Гитлер резко высказывался против церкви, но в присутствии женщин смягчал выражения. Вот один из примеров того, как он приспосабливался в окружающей среде.
«Безусловно, церковь народу необходима. Она является сильной традиционной составляющей общества», – мог сказать он в узком кругу, однако в реальности считал церковь одним из инструментов, который мог бы ему пригодиться. «Вот если бы только Reibi (прозвище епископа рейха Людвига Мюллера) был более значительной личностью. Ну почему на высший пост назначили захудалого армейского капеллана? Я бы с радостью оказал ему полную поддержку. Подумайте обо всем, что он смог бы свершить тогда. Благодаря мне евангелическая (протестантская) церковь смогла бы стать государственной церковью, как в Англии».
Даже после 1942 года Гитлер продолжал утверждать, что считает церковь необходимой частью политической жизни. Как сказал он в одной из застольных бесед в Оберзальцберге, он был бы счастлив, если бы нашелся выдающийся церковный лидер, способный возглавить одну из церквей или даже обе – католическую и протестантскую, – объединив их. Гитлер все еще сожалел о том, что епископ рейха Мюллер не годился для этих далеко идущих планов. При этом он резко осуждал антицерковную кампанию, называя ее преступлением против будущего нации, ибо, по его мнению, никакая «партийная идеология» не в состоянии заменить религию. Без сомнения, продолжал он, церковь со временем адаптируется к политическим целям национал-социализма, как всегда адаптировалась в ходе истории. Новая партийная религия лишь способствовала бы возвращению в средневековый мистицизм, что достаточно ясно демонстрируют и распространявшийся миф СС, и «Миф XX века» Розенберга, который просто невозможно читать.
Если в одном из таких монологов Гитлер хоть раз выразил бы более негативную оценку церкви, Борман, без сомнения, вынул бы из кармана пиджака одну из белых карточек, которые всегда носил с собой. Он записывал все замечания Гитлера, казавшиеся ему важными. С превеликим удовольствием записал бы и резкие отзывы о церкви. Мне тогда казалось, что он собирает материал для биографии Гитлера.
Году в 1937-м Гитлер услышал, что, по наущению партии и СС, многие его приверженцы отказались от религии. Несмотря на то что церковь упрямо противодействовала его планам, он приказал ближайшим сподвижникам, и прежде всего Герингу и Геббельсу, вернуться в лоно церкви. По его словам, он также остается католиком, хотя и не чувствует никаких связей с католической церковью. И действительно, он оставался верующим вплоть до самоубийства.
Гитлера глубоко потряс исторический факт, который он узнал от высокопоставленной арабской делегации. Как рассказали гости, когда в VIII веке мусульмане попытались проникнуть через Францию в Центральную Европу, их отбросили, разгромив в битве при Пуатье. Если бы арабы выиграли то сражение, мир теперь был бы мусульманским, ибо, согласно исламу, вера насаждается мечом и покорением всех наций, и германцы стали бы мусульманами, поскольку ислам идеально соотносится с германским характером. Гитлер же считал, что арабы из-за своей расовой неполноценности не смогли бы справиться с суровым климатом и условиями завоеванной страны и покорить более выносливых туземцев, а потому в конце концов во главе мусульманской империи встали бы не арабы, а принявшие ислам германцы.
Гитлер обычно заключал этот исторический экскурс следующим замечанием: «Видите ли, к нашему несчастью, мы исповедуем не ту религию. Почему бы нам не обратиться к религии японцев, которые величайшим подвигом считают самопожертвование во благо отечества? И мусульманство подходит нам больше, чем христианство. Ну почему обязательно христианство с его смирением и слабостью!» Удивительно, что даже перед войной он иногда развивал эту мысль: «Сегодня сибиряки, белорусы и степные народы ведут удивительно здоровую жизнь, а потому лучше приспособлены для развития и в конечном счете достижения биологического превосходства над немцами». Эту же мысль он будет высказывать и в последние месяцы войны, правда, гораздо резче.
Семисотстраничный «Миф ХХ века» Розенберга распродавался сотнями тысяч. Общество считало книгу классическим трудом по партийной идеологии, но Гитлер в «чайных» разговорах открыто называл ее «никому не понятной чепухой», написанной «узколобым прибалтийским немцем с чрезвычайно путаным мышлением». Он удивлялся, что подобный «рецидив средневекового мистицизма» продается такими большими тиражами. Интересно, доходили ли эти высказывания до Розенберга.
По мнению Гитлера, культура греков достигла совершенства во всех сферах; их взгляд на жизнь, выраженный в архитектуре, был «свежим и здоровым». Как-то фотография красивой пловчихи побудила его к восторженному комментарию: «Какие прекрасные тела можно увидеть в наши дни. Только в нашем столетии благодаря спорту молодежь вновь приблизилась к эллинистическим идеалам. В прежние времена красотой тела пренебрегали. Этим наша эпоха отличается от всех культурных эпох после Античности». Лично он, однако, к занятиям спортом склонности не имел. Более того, он ни разу не упомянул, что занимался каким-либо видом спорта в юности.
Под греками Гитлер подразумевал дорийцев. На его мнение безусловно повлияла теория, выдвинутая учеными того времени: дорийцы, мигрировавшие в Грецию с севера, были племенем германского происхождения, а следовательно, их культура не принадлежала средиземноморскому миру.
Одной из любимых тем Гитлера была страсть Геринга к охоте:
«Как вообще подобное занятие может волновать человека! Убивать животных, если уж без этого нельзя обойтись, – дело мясника. А еще тратить на охоту столько денег… Я, конечно, понимаю, что необходимы профессиональные охотники для отстрела больных животных. Если бы еще с охотой была связана опасность, как в те времена, когда дичь убивали копьями, но сегодня, когда любой толстяк может, не рискуя, убить животное издалека… Охота и конный спорт – пережитки мертвого феодального мира».
Гитлер также с огромным удовольствием слушал, как посол Хевель, сотрудник Риббентропа, пересказывал содержание телефонных разговоров министра иностранных дел. Он даже поучал Хевеля, как лучше смутить или разволновать Риббентропа. Иногда Гитлер стоял рядом с Хевелем, закрывавшим рукой микрофон телефона и повторявшим слова Риббентропа, и нашептывал, что следует ответить. Обычно это были саркастические замечания с целью раздуть подозрения мнительного министра иностранных дел, который считал, что непрофессионалы вторгаются в сферу его деятельности, влияя на Гитлера в вопросах международной политики.
После самых драматичных переговоров Гитлер склонен был поиздеваться над собеседниками. Однажды он описывал визит Шушнига в Оберзальцберг 12 февраля 1938 года. Изобразив приступ гнева, он заставил австрийского канцлера осознать серьезность ситуации и в конце концов уступить. Многие из его знаменитых истерик, вполне возможно, были тщательно срежиссированы. Несомненно, одной из самых поразительных черт Гитлера было его самообладание. На том раннем этапе он терял контроль над собой очень редко, во всяком случае, в моем присутствии.
Как-то году в 1936-м в гостиную Бергхофа явился с докладом Шахт. Мы, гости, сидели на веранде, а большое окно гостиной было широко распахнуто. Гитлер, чрезвычайно возбужденный, кричал на своего министра финансов. Мы слышали решительный и громкий голос Шахта. Оба собеседника распалялись все больше, и вдруг диалог резко оборвался. Разгневанный Гитлер вышел на веранду и разразился тирадой о непокорном ограниченном министре, тормозящем программу перевооружения. Еще один приступ бешенства я наблюдал в 1937 году, когда Гитлер услышал о мятежной проповеди пастора Нимёллера в Далеме. Тогда же ему предоставили записи телефонных разговоров пастора. Гитлер проорал приказ заключить Нимёллера в концлагерь и, поскольку тот доказал, что неисправим, оставить там до конца его дней.
Другой инцидент связан с его ранней юностью. В 1942 году по дороге из Будвайса в Кремс на одном из домов деревеньки Шпиталь вблизи чешской границы я заметил большую вывеску: «Здесь в годы своей молодости проживал фюрер». Это был прекрасный дом в процветающей деревне. Я рассказал о нем Гитлеру. Он мгновенно впал в ярость и заорал, чтобы вызвали Бормана. Когда взволнованный Борман появился, Гитлер набросился на него: «Сколько раз я должен повторять, чтобы эту деревню никогда не упоминали. Но идиот гауляйтер прилепил там табличку. Немедленно снять». Тогда я не смог объяснить себе его возбуждение, поскольку обычно он с удовлетворением выслушивал доклады Бормана о подновлении других мест, связанных с его юностью, – в районе Линца и Браунау. Очевидно, у него были какие-то мотивы для того, чтобы вычеркнуть эту часть своей молодости. Теперь, конечно, туманные главы семейной истории, затерянные в австрийских лесах, хорошо известны[35].
Иногда Гитлер делал набросок одной из башен исторических укреплений Линца: «Вот здесь я больше всего любил играть. В школе я учился плохо, но был заводилой во всех шалостях. Когда-нибудь в память о тех днях я превращу эту башню в молодежную гостиницу».
Гитлер часто вспоминал о первых важных политических впечатлениях своей молодости. По его словам, почти все его соученики в Линце ясно сознавали, что иммиграцию чехов в немецкую Австрию следует прекратить. Тогда впервые он задумался о национальных проблемах. А потом в Вене его вдруг осенила мысль об опасности иудаизма. Многие рабочие, с которыми ему приходилось общаться, были ярыми антисемитами, и только в одном он не соглашался со строителями: «Я отвергал их социал-демократические взгляды и никогда не вступал в профсоюз, что стало причиной моих первых политических трудностей». Видимо, поэтому он и не сохранил добрых воспоминаний о Вене, в отличие от довоенного мюнхенского периода. Он не уставал нахваливать Мюнхен и особенно часто – вкуснейшую колбасу в его мясных лавках.
С огромным уважением Гитлер говорил о епископе Линца дней его молодости. Несмотря на колоссальное сопротивление австрийского правительства, епископ настоял на строительстве в Линце грандиозного собора, превосходящего своими размерами собор Святого Стефана. Правительство никак не желало допустить, чтобы венский собор был превзойден[36].
За подобными замечаниями обычно следовали рассуждения о том, как австрийское правительство подавляло все независимые культурные инициативы таких городов, как Грац, Линц или Инсбрук. При этом Гитлер не сознавал, что сам накладывает подобные же ограничения на целые страны. По его словам, теперь, когда власть в его руках, он поможет родному городу занять достойное место. Его программа преобразования Линца в центр деловой и культурной жизни включала строительство ряда внушительных общественных зданий на обоих берегах Дуная и подвесной мост, соединяющий берега. Вершиной его плана было грандиозное здание окружного управления национал-социалистической партии с просторным залом собраний и колокольней, под которой отводилось место для его гробницы. На берегу Дуная должны были подняться ратуша, величественный театр, штаб армии, стадион, картинная галерея, библиотека, музей оружия и выставочное здание, а также монумент в честь освобождения Австрии в 1938 году и еще один, прославляющий Антона Брукнера. Все эскизы этих сооружений Гитлер сделал собственноручно. Проекты картинной галереи и стадиона были поручены мне. Стадион должен был расположиться на холме, возвышавшемся над городом. Резиденцию Гитлера в старости предполагалось построить рядом, также на возвышении.
Гитлер иногда шумно восторгался застройкой Будапешта, сложившейся за столетия по обоим берегам Дуная. Он лелеял честолюбивую мечту превратить Линц в немецкий Будапешт. В этой связи он заявлял, что Вена сориентирована неправильно, поскольку как бы отвернулась от Дуная. Архитекторы не сумели вписать Дунай в облик города. Именно благодаря этому их упущению Гитлер считал, что когда-нибудь Линц сможет на равных соперничать с Веной. Вряд ли подобные замечания следовало воспринимать всерьез – они порождались его неприязнью к Вене, спонтанно прорывавшейся время от времени. И, несмотря на это, он неоднократно говорил, как умело застройщики включили в венский ландшафт старинные фортификации.
Еще до начала войны Гитлер говорил о том времени, когда осуществит все свои политические цели, отойдет от государственных дел и поселится в Линце. И с политикой он расстанется навсегда, ибо только в этом случае его преемник сможет завоевать авторитет. Он, Гитлер, ни в коем случае не будет ни во что вмешиваться, и народ поверит в нового вождя, увидев, что вся власть сосредоточена в его руках. А его самого быстро забудут и покинут. Не без жалости к себе обыгрывая эту мысль, Гитлер продолжал: «Может, кто-нибудь из бывших соратников и посетит меня как-нибудь, но я на это не рассчитываю. Я никого не возьму с собой, кроме разве что фрейлейн Браун и собаки. Я буду одинок. Ну кто захочет по доброй воле скрасить мое одиночество? Все бросятся за моим преемником. Может, раз в год они приедут на мой день рождения». Разумеется, все начинали бурно возражать и убеждать его в своей вечной преданности, в том, что всегда будут рядом с ним. Каковы бы ни были мотивы тех более чем прозрачных намеков на ранний уход из политики, казалось, что в такие моменты он думает, будто источник его могущества не в магнетизме его личности, а в сосредоточенной в его руках власти.
Сотрудники, не имевшие личных контактов с Гитлером, почитали его несравнимо больше ближайшего окружения. Свита фамильярно называла его «шефом» вместо уважительного «фюрер» и обходилась без «хайль Гитлер», говоря просто «добрый день». Приближенные даже позволяли себе открыто подсмеиваться над Гитлером, и он не обижался. Например, секретарша фрейлейн Шрёдер при нем и часто по самому банальному поводу использовала его привычное выражение: «Есть две возможности. Или пойдет дождь, или не пойдет». Ева Браун за трапезой в присутствии других гостей могла дерзко обратить внимание Гитлера на то, что его галстук не подходит к костюму, а время от времени весело называла себя «матерью отечества».
Однажды, когда мы сидели за круглым столом в чайном домике, Гитлер вдруг уставился на меня. Я не отвел взгляда и принял вызов. Кто знает, какие примитивные инстинкты вызывают подобные дуэли взглядов. Я обычно выигрывал в гляделки, однако в тот раз мне пришлось приложить почти нечеловеческие и, казалось, бесконечные усилия, чтобы не поддаться все возраставшему желанию отвести взгляд… Но Гитлер вдруг закрыл глаза, а потом повернулся к своей соседке.
Иногда я спрашивал себя: почему я не могу назвать Гитлера своим другом? Чего мне не хватает? Я проводил с ним очень много времени, был практически своим в его ближайшем окружении и, более того, был главным помощником в его любимом деле – архитектуре.
Не хватало всего. Никогда за всю мою жизнь я не встречал другого человека, который так редко проявлял бы свои чувства, а если и раскрывался, то тут же снова замыкался в своей скорлупе. Во время пребывания в Шпандау я разговаривал об этой особенности Гитлера с Гессом. Мы оба сошлись во мнении, что бывали моменты, когда мы чувствовали, будто близки ему, но эта иллюзия неизменно разрушалась. Если кто-то из нас отваживался на более дружеский тон, Гитлер немедленно возводил непрошибаемую стену.
Гесс полагал, что единственным человеком, с которым Гитлера связывало нечто похожее на дружбу, был Дитрих Эккарт, но после обсуждения мы пришли к выводу, что это была скорее не дружба, а восхищение Гитлера старшим и более опытным человеком, который – главным образом в антисемитских кругах – считался признанным писателем. После смерти Эккарта в 1923 году осталось четыре человека, к которым Гитлер обращался на «ты»: Герман Эссер, Кристиан Вебер, Юлиус Штрайхер и Эрнст Рем[37].
Что касается Эссера, то после 1933 года Гитлер нашел предлог перейти с ним на «вы». Вебера он избегал. К Штрайхеру обращался безлично. С Ремом вообще разделался. Даже с Евой Браун он всегда был сдержанным и бесчувственным, не забывая о пропасти, разделявшей лидера нации и простую девушку. Иногда с едва заметным и все же режущим слух пренебрежением он называл ее Чапперль, уменьшительное имя, используемое баварскими крестьянами.
Должно быть, Гитлер уже тогда осознавал высокие ставки в политической игре, как колоссальную драму своей жизни. В ноябре 1936 года он долго беседовал в Оберзальцберге с кардиналом Фаульхабером, а затем мы с ним сидели одни перед венецианским окном столовой до самых сумерек. Он молча смотрел в окно, а затем сказал задумчиво: «У меня есть две возможности: либо успешно осуществить мои планы, либо проиграть. Если я выиграю, то стану одним из величайших людей в истории. Если проиграю, то буду проклят, презираем и осужден».
8. Новая рейхсканцелярия
Для создания необходимого обрамления имперского величия «одной из величайших исторических личностей» Гитлер решил применить в том числе и архитектурные средства. О рейхсканцелярии, в которую он переехал 30 января 1933 года, он отзывался как о здании, пригодном «для офиса мыловаренной компании», но никак не для сердца могущественного рейха.
В конце января 1938 года Гитлер вызвал меня в свой кабинет и торжественно объявил: «У меня есть для вас очень важный заказ. В ближайшем будущем мне предстоят чрезвычайной значимости переговоры. Для этого мне необходимы величественные залы и гостиные, способные поразить даже высокопоставленных персон. Под строительную площадку я предоставляю в ваше распоряжение всю Фоссштрассе. Расходы меня не волнуют, но все должно быть сделано быстро и основательно. Сколько вам понадобится времени? Даже полтора-два года для меня слишком много. Успеете к 10 января 1939 года? Я хочу провести очередной дипломатический прием уже в новой рейхсканцелярии». На этом аудиенция закончилась.
Позже в речи по поводу подведения рейхсканцелярии под крышу Гитлер вспоминал конец того дня: «Мой генеральный инспектор по строительству попросил у меня несколько часов на размышление, вечером пришел ко мне со списком контрольных сроков и сказал: «Такого-то марта старые здания будут снесены, 1 августа мы подведем рейхсканцелярию под крышу, а 9 января, мой фюрер, я доложу вам об окончании строительства». Я не новичок в строительстве и могу оценить такой график. Ничего подобного прежде не бывало. Это уникальное достижение»[38].
На самом деле это было самое опрометчивое обещание моей жизни, но Гитлер явно остался доволен.
Я приказал приступить к сносу зданий на Фоссштрассе и одновременно с головой ушел в разработку внешнего вида здания. Еще на стадии черновых набросков предстояло начать строительство подземного бомбоубежища, и даже на самых поздних этапах приходилось заказывать многие материалы, окончательно уточняя детали, как, например, огромные ковры ручной работы для больших гостиных. Я выбрал их цветовую гамму и размеры, еще не представляя себе окончательного вида помещений, для которых они предназначались, и потому в конце концов спроектировал интерьер гостиных, «танцуя» от этих ковров. Я решил отказаться от детального организационного плана и графика, поскольку они лишь доказали бы невозможность осуществления проекта в требуемые сроки. Этот импровизационный подход во многом напоминал методы, которые я применял четыре года спустя, управляя германской военной промышленностью.
Вытянутый прямоугольник строительной площадки стимулировал к проектированию длинной анфилады помещений. По проекту, который я представил Гитлеру, иностранный дипломат въезжал бы с Вильгельмсплац во двор для почетных гостей через величественные ворота, затем по наружной лестнице входил бы в средних размеров приемную, а оттуда через двустворчатые двери высотой почти 5 метров – в большой холл с мозаичным полом. Еще несколько ступеней вверх, и гость попадал бы в круглый зал с купольным потолком и перед ним открывалась бы галерея длиной 146 метров. Самое большое впечатление на Гитлера произвела именно галерея, поскольку она была в два раза длиннее Зеркального зала Версальского дворца. Благодаря глубоким оконным нишам создавалось мягкое освещение. Подобный эффект я видел в Бальном зале дворца в Фонтенбло.
В целом предстояло создать ряд помещений почти 220 метров длиной с разнообразным по материалам и цветовой гамме интерьером. И, только пройдя по ним, гость попадал в зал приемов Гитлера. Это было пиршество показной роскоши, но ведь подобное существовало и в эпоху барокко и во все другие времена.
Гитлер был в восторге: «По дороге от входа к залу приемов гости прочувствуют могущество и величие германского рейха!» В следующие несколько месяцев он постоянно просил показать ему планы, но, несмотря на личную заинтересованность, почти не вмешивался в строительство, предоставляя мне свободу действий.
Спешка Гитлера имела более глубокую причину, чем тревога о собственном здоровье. Он всерьез опасался, что жить ему осталось недолго. Начиная с 1935 года его сильно тревожили боли в желудке, от которых он пытался избавиться с помощью лично изобретенной диеты. Он полагал, что лучше врачей знает, какие продукты ему не годятся, и в результате разве что не голодал. Немного супа, салаты, крохотные порции самой легкой пищи – ничего существенного. Он порой с отчаянием указывал на свою тарелку: «И вот это должно поддерживать человеческую жизнь! Взгляните только! Врачам легко советовать питаться только тем, что хочется[39]. А я уже почти ничего не могу есть. От всего начинаются боли. Еще что-то исключить? И как же тогда жить?»
Из-за болей в желудке он часто прерывал совещания и удалялся на полчаса или больше, а то и вовсе не возвращался. Он также говорил, что страдает от чрезмерного образования газов, болей в сердце и бессонницы. Ева Браун как– то по секрету поделилась со мной, что он сказал ей, когда ему еще не было пятидесяти: «Скоро мне придется тебя отпустить. Ну зачем тебе старик?»
Личный врач, молодой хирург Брандт, пытался уговорить Гитлера на всестороннее обследование у первоклассного терапевта, и все мы его поддерживали. Мы перечисляли имена знаменитых врачей, выдвигали планы обследования без привлечения внимания общественности, например, в военном госпитале, где легче всего можно сохранить секретность. Однако каждый раз Гитлер отвергал все подобные предложения. Он полагал, что не может позволить себе, чтобы к нему относились как к больному. Это ослабило бы его политическую позицию, особенно за пределами страны. Он даже не соглашался пригласить специалиста домой для предварительного обследования. Насколько я знаю, в тот период он так серьезно и не обследовался, однако пытался справиться с симптомами болезни, следуя собственным теориям, что, кстати, соответствовало его давней склонности к дилетантизму.
С другой стороны, когда его хрипота стала усиливаться, он проконсультировался у известного берлинского отоларинголога профессора фон Айкена, прошел тщательное обследование в своей квартире в рейхсканцелярии и вздохнул с облегчением, узнав, что рака у него нет. Хирург удалил безобидный нарост, и эту операцию также провели в его квартире. А до того он несколько месяцев вспоминал судьбу императора Фридриха III, скончавшегося от рака горла.
В 1935 году серьезно заболел Генрих Хоффман. Лечил его старый знакомый, доктор Теодор Морелль, и вылечил сульфаниламидами (ультрасептилом), которые приобретал в Венгрии. Хоффман не переставал рассказывать Гитлеру о чудесном враче, спасшем его жизнь. Безусловно, Хоффман желал лишь добра, хотя главным талантом Морелля была способность непомерно преувеличивать опасность любой исцеленной им болезни, чтобы наивыгоднейшим образом преподнести свое мастерство.
Доктор Морелль уверял, что учился у знаменитого бактериолога Ильи Мечникова (1845–1916), лауреата Нобелевской премии 1908 года и профессора Пастеровского института. Мечников, по его словам, научил его искусству борьбы с болезнями, вызванными бактериями. Затем Морелль служил судовым врачом на пассажирских лайнерах. Полагаю, он не был абсолютным шарлатаном – скорее сумасбродом, помешанным на зарабатывании денег.
Хоффману удалось убедить Гитлера пройти обследование у Морелля. Результат поразил нас всех, ибо впервые Гитлер абсолютно доверился врачу: «Никто прежде не говорил мне так ясно и точно, что со мной происходит. Его метод лечения столь логичен, что я проникся к нему величайшим доверием. Я буду пунктуально выполнять все его предписания». По словам Гитлера, самым главным открытием Морелля было полное уничтожение у пациента кишечной флоры, причиной которого явились, считал он, нервные перегрузки, и если это вылечить, то неприятные симптомы исчезнут. Однако Морелль решил ускорить восстановительный процесс инъекциями витаминов, гормонов, фосфора и глюкозы. Лечение, по его мнению, займет год, а до того следовало рассчитывать лишь на частичное улучшение.
С тех пор самым обсуждаемым лекарством Гитлера стали капсулы с кишечными бактериями мультифлор, по уверению Морелля, «выведенными из лучшего сырья одного болгарского крестьянина». Другие инъекции и пилюли, которыми Морелль потчевал Гитлера, не были столь общеизвестны – на них лишь намекали. Мы никогда не относились к этим методам с доверием. Доктор Брандт проконсультировался с друзьями-специалистами, и все они объявили методы Морелля рискованными, непроверенными и предупреждали об опасности привыкания. И действительно, инъекции приходилось делать все чаще, и вытяжки из семенников и внутренностей скота, а также химические и растительные препараты непрерывным потоком вливались в кровеносную систему Гитлера. Однажды Геринг глубоко оскорбил Морелля, обратившись к нему «герр рейхсшприцмастер».
Как ни странно, вскоре после начала лечения сыпь на ноге, давно беспокоившая Гитлера, исчезла. Через несколько недель пропали боли в желудке. Гитлер стал есть заметно больше и более тяжелую пищу, улучшилось общее самочувствие, и он не уставал восторгаться: «Какое счастье, что я встретил Морелля! Он спас мне жизнь. Это чудо, как он помог мне!»
Если Гитлер обладал даром очаровывать других, то в этом случае произошло обратное: Гитлер полностью уверился в гениальности своего личного врача и вскоре запретил любую критику в его адрес. Морелль вошел в ближний круг и – разумеется, в отсутствие Гитлера – стал предметом насмешек, ибо говорил лишь о стрепто– и прочих кокках, бычьих семенниках и новейших витаминах.
Гитлер настоятельно советовал всем своим помощникам при малейшем недомогании обращаться к Мореллю. В 1936 году, когда мое кровообращение и желудок восстали против сумасшедшего рабочего ритма и необходимости приспосабливаться к ненормальному режиму Гитлера, я явился в кабинет Морелля. Табличка на двери гласила: «Д-р Теодор Морелль. Кожные и венерические болезни». Дом и приемная Морелля располагались в самой фешенебельной части Курфюрстендам около церкви Поминовения. Стены были увешаны фотографиями с автографами известных театральных артистов и кинозвезд. В приемной вместе со мной сидел кронпринц. После поверхностного осмотра Морелль выписал мне свои кишечные бактерии, глюкозу, витамины и гормональные таблетки. Для подстраховки я прошел тщательное обследование у профессора фон Бергмана, терапевта Берлинского университета. Он не нашел у меня никаких органических изменений, лишь нервное расстройство, вызванное переутомлением. Я насколько мог сбавил темп, и все наладилось. Чтобы не раздражать Гитлера, я притворялся, будто пунктуально выполняю назначения Морелля, а поскольку состояние моего здоровья действительно улучшилось, я стал его экспонатом. Гитлер заставил и Еву Браун пройти обследование у Морелля. После этого она мне сказала, что Морелль отвратительно грязен, и поклялась никогда больше к нему не обращаться.
Здоровье Гитлера улучшилось лишь на некоторое время, но он так и не расстался с личным врачом. Наоборот, стал частым гостем в загородном доме Морелля на острове Шваненвердер близ Берлина. Кроме рейхсканцелярии это было единственное место, сохранившее для него привлекательность. К доктору Геббельсу он наезжал очень редко, а у меня в Шлахтензее был всего лишь раз – чтобы осмотреть дом, который я себе построил.
С конца 1937 года, когда лечение Морелля перестало помогать, жалобы Гитлера на здоровье возобновились: «Не знаю, сколько еще проживу. Возможно, строительство большинства этих зданий закончится, когда меня уже не будет…»[40]
Завершение строительства всех главных зданий планировалось с 1945-го до 1950 года. Гитлер явно предполагал прожить еще не более нескольких лет. Другой пример из речи Гитлера 9 января 1939 года: «Когда меня не будет… У меня осталось не так уж много времени». Да и в приватных беседах он часто повторял: «Мне недолго осталось жить. Я всегда надеялся, что мне хватит времени осуществить все мои планы. Я должен успеть. Никому из моих преемников не хватит на это сил. Я не остановлюсь, пока здоровье еще позволяет, но мне все хуже и хуже».
2 мая 1938 года Гитлер составил личное завещание. Политическое завещание было намечено в общих чертах 5 ноября 1937 года в присутствии министра иностранных дел и военных руководителей рейха. В той речи Гитлер обозначил далеко идущие планы завоеваний, как «завещательное распоряжение на случай моей смерти». Перед ближайшими соратниками, изо дня в день смотревшими банальные фильмы-оперетты и выслушивавшими бесконечные тирады о католической церкви, диетических рецептах, греческих храмах и овчарках, Гитлер не раскрывал, как близко к сердцу принимал мечту о мировом господстве. Многие из его соратников позже пытались сформулировать теорию о том, что Гитлер сильно изменился в 1938 году, и связывали эти изменения с резким ухудшением его здоровья из-за лечения Морелля. По-моему, все обстояло иначе: планы и цели Гитлера никогда не менялись. Болезнь и страх смерти просто заставили его спешить. Помешать ему могли бы лишь более могущественные противодействующие силы, а в 1938 году таких сил не наблюдалось. Наоборот, успехи того года поощрили его к форсированию и без того ускоренных темпов.
Лихорадочная спешка, с которой Гитлер подгонял строительные работы, видимо, была связана с его внутренней тревогой. На праздновании подведения под крышу рейхсканцелярии он сказал рабочим: «Это уже не американские темпы, это немецкие темпы. Мне приятно думать, что как государственный деятель я совершаю больше, чем лидеры так называемых демократий. Я полагаю, и в политике мы придерживаемся совершенно другого темпа, и если возможно за три-четыре дня присоединить к рейху целую страну, то почему бы не воздвигнуть здание за год-два».
Однако порой я спрашиваю себя, не служила ли его непомерная страсть к строительству и все эти строительные графики и закладки первого камня камуфляжем его истинных планов и средством обмана общественного мнения?
Я помню один случай в 1938 году. Мы сидели в нюрнбергском «Дойчер-Хоф», и Гитлер говорил о необходимости умалчивать о том, что не предназначено для ушей общественности. Среди присутствовавших были рейхсляйтер Филип Булер и его молодая жена, которая возразила, что такие ограничения безусловно не относятся к нашему кругу, поскольку все мы умеем хранить доверенные нам тайны. Гитлер рассмеялся и ответил: «Никто здесь не умеет держать рот на замке, кроме одного-единственного человека». И указал на меня. Но о том, что должно было случиться через несколько месяцев, он не обмолвился при мне ни словом.
2 февраля 1938 года в большой гостиной квартиры Гитлера я увидел главнокомандующего военным флотом Эриха Редера, вышедшего из кабинета Гитлера. Он явно был в крайнем смятении – бледный, шатающийся. Казалось, что у него начинается сердечный приступ. Через день я узнал, что министром иностранных дел вместо фон Нейрата назначен Риббентроп, главнокомандующим сухопутными войсками вместо фон Фрича – фон Браухич, Гитлер стал Верховным главнокомандующим вооруженными силами Германии вместо фельдмаршала фон Бломберга, а начальником штаба – генерал Вильгельм Кейтель.
Я был знаком с генерал-полковником фон Бломбергом по Оберзальцбергу. Приятный в общении аристократ, которого Гитлер высоко ценил и к которому до самой отставки относился с необычайным дружелюбием. Осенью 1937 года по предложению Гитлера фон Бломберг посетил мою контору на Паризерплац и изучил планы и модели реконструкции Берлина. Около часа он внимательно и с интересом выслушивал мои объяснения, а сопровождавший его генерал одобрительно кивал на каждое слово шефа. Это и был Вильгельм Кейтель, отныне ближайший военный помощник Гитлера в Верховном главнокомандовании вооруженными силами. Не разбираясь в военной иерархии, я тогда принял его за адъютанта фон Бломберга.
Примерно в то же время генерал-полковник фон Фрич, с которым я до тех пор не встречался, пригласил меня в свой офис на Бендлерштрассе, чтобы ознакомиться с планами реконструкции Берлина. И сделал он это не из любопытства. Я разложил планы на специальном столе для военных карт. Фон Фрич слушал меня сдержанно и отчужденно, его военная резкость граничила с враждебностью. Из его вопросов я сделал вывод, что он пытается понять, служат ли грандиозные и долгосрочные строительные проекты Гитлера доказательством его заинтересованности в сохранении мира. Но возможно, я ошибался.
С бывшим министром иностранных дел бароном фон Нейратом я лично знаком не был. Как-то в 1937 году Гитлер вдруг решил, что вилла Нейрата не соответствует статусу министра иностранных дел и послал меня к фрау фон Нейрат с предложением значительно расширить дом за счет правительства. Фрау фон Нейрат меня приняла, но категорично заявила, что, по мнению ее и министра иностранных дел, дом вполне соответствует своему назначению, а я должен передать канцлеру: «Благодарим вас, но нам ничего не нужно». Гитлер разозлился и предложение свое не повторял. В этом случае старая аристократия продемонстрировала скромность и самоуверенность, обдуманно отвергнув стремление новых хозяев к показной роскоши. Чего нельзя сказать о Риббентропе, который летом 1936 года вызвал меня в Лондон, где хотел перестроить и модернизировать немецкое посольство, причем завершить работы к коронации Георга VI весной 1937 года. Несомненно, предстояли многочисленные приемы, и Риббентроп мечтал поразить лондонское общество роскошью посольства. Детали Риббентроп передоверил своей жене, которая вместе с художником по интерьеру из мюнхенских Объединенных мастерских пустилась в такие роскошества, что я счел себя лишним. Риббентроп явно не желал со мной ссориться, но в те дни его настроение портилось каждый раз, как приходили телефонограммы от министра иностранных дел. Он считал это вмешательством в его дела и раздраженно, во весь голос заявлял, что согласует свои действия напрямую с Гитлером, который лично назначил его послом в Лондоне.
Даже на той ранней стадии многие из политических помощников Гитлера, надеявшихся на добрые отношения с Англией, начинали подумывать о том, что Риббентроп не годится для своей роли. Осенью 1937 года в инспекторскую поездку по строительным площадкам автобана доктор Тодт взял с собой лорда Уолтона. Впоследствии, насколько я знаю, лорд Уолтон выразил желание, неофициально разумеется, видеть Тодта немецким послом в Лондоне вместо Риббентропа. Пока Риббентроп остается на своем посту, отношения с Англией не улучшатся, сказал лорд Уолтон. Мы позаботились донести это замечание до сведения Гитлера, но он не отреагировал.
А вскоре Риббентропа назначили министром иностранных дел. Гитлер тут же предложил снести до основания старую министерскую виллу и реконструировать под официальную резиденцию бывший дворец рейхспрезидента. Риббентроп принял предложение.
Я находился в гостиной берлинской квартиры Гитлера, когда произошло второе важное событие того года, подтвердившее ускорение политических планов Гитлера. Это было 9 марта 1938 года. Гитлер уединился в своем кабинете на втором этаже. Адъютант Гитлера Шауб слушал по радио речь доктора Шушнига, австрийского канцлера, которую тот произносил в Инсбруке, делал заметки и явно ждал чего-то определенного. Шушниг говорил все откровеннее и наконец представил свой план плебисцита в Австрии: австрийскому народу самому предстояло решить, хочет ли он независимости. А затем Шушниг обратился к соотечественникам с призывом: «Австрийцы, час пробил!»
Пробил час и для Шауба. Он вскочил и помчался к Гитлеру. Некоторое время спустя туда же поспешили на таинственное совещание принаряженный Геббельс и Геринг в парадном мундире, очевидно явившиеся с какого-то приема, ибо берлинский бальный сезон был в полном разгаре.
И только через несколько дней из газет я получил некоторое представление о том, что же тогда происходило. 13 марта немецкие войска вошли в Австрию. Еще недели через три я выехал в Вену на автомобиле, чтобы подготовить вестибюль вокзала Северо-западной железной дороги для грандиозного митинга. Во всех австрийских городах и деревнях население с ликованием встречало немецкие автомобили. В венском отеле «Империал» я столкнулся с неприглядной стороной «всенародного ликования» по поводу аншлюса[41]. Многие важные персоны рейха вроде берлинского полицай-президента графа Хельдорфа поспешили сюда, привлеченные изобилием в здешних магазинах. «У них еще осталось хорошее нижнее белье… Шерстяные одеяла на любой вкус… Я обнаружил чудесное местечко с импортными винами…» Подобные обрывки разговоров я слышал в холле отеля. Мне было противно, я не хотел в этом участвовать и ограничился покупкой борсалино[42].
Вскоре после присоединения Австрии Гитлер послал за картой Центральной Европы и стал показывать благоговейно внимающему окружению «попавшую в клещи» Чехословакию. В последующие годы Гитлер не раз с превеликой благодарностью вспоминал великодушие Муссолини, давшего согласие на немецкое вторжение в Австрию. До того момента Австрия была для Италии бесценной буферной зоной, а выход немецких войск к перевалу Бреннера в конечном счете должен был вызвать некоторое напряжение внутриполитической обстановки в Италии. Одной из причин поездки Гитлера в Италию было смягчение этого напряжения и уверение в дружеских намерениях Германии. Кроме того, Гитлер мечтал увидеть архитектурные памятники и художественные сокровища Рима и Флоренции. Для свиты были разработаны и представлены на одобрение Гитлера сверкающие мундиры, резко контрастирующие со скромной одеждой самого фюрера. «Мое окружение должно выглядеть великолепно, что несомненно подчеркнет мою собственную простоту», – заявил Гитлер. Примерно через год Гитлер заказал театральному художнику Бенно фон Аренту, прославившемуся декорациями к операм и опереттам, новую форму для дипломатов и был очень доволен фраками с золотым галуном. Правда, острословы говорили, что они похожи на персонажей из «Летучей мыши». Арент выполнил и эскизы орденов и медалей, которые прекрасно смотрелись бы на сцене. После чего я называл Арента «жестянщиком Третьего рейха».
По возвращении из Италии Гитлер подвел итог своим впечатлениям: «Как же я рад, что у нас нет монархии и что я никогда не прислушивался к тем, кто пытался мне ее навязать. Как отвратительны придворные подхалимы и весь придворный этикет! А дуче всегда на заднем плане. Лучшие места на обедах и трибунах занимает королевское семейство. Дуче всегда оттесняют в сторону, а ведь это он – истинный правитель государства». По дипломатическому протоколу Гитлер, как глава государства, приравнивался к королю, а Муссолини был всего лишь премьер-министром.
Даже после визита Гитлер чувствовал себя обязанным каким-то образом воздать почести дуче и решил после включения площади Адольфа Гитлера в проект реконструкции Берлина переименовать ее в площадь Муссолини[43]. Считая эту площадь отвратительной, изуродованной «современными» зданиями периода Веймарской республики, Гитлер с удовлетворением заметил: «Если мы переименуем ее в Муссолиниплац, я от нее избавлюсь, и, кроме того, уступив дуче собственную площадь, я как бы окажу ему особую честь. И я уже набросал для нее эскиз памятника Муссолини!» Из этого проекта ничего не вышло, поскольку планы реконструкции так никогда и не были осуществлены.
Драматические события 1938 года помогли Гитлеру вырвать у западных держав согласие на разделение Чехословакии. Несколькими неделями ранее фюрер разыграл великолепный спектакль на Нюрнбергском партийном съезде, выступив в роли разгневанного лидера нации. Под гром аплодисментов своих сторонников он пытался убедить иностранных наблюдателей в том, что войны не боится. Оглядываясь назад, понимаешь, что это входило в крупномасштабную кампанию по запугиванию. Подобная тактика помогла и в беседе с Шушнигом. С другой стороны, Гитлер любил обострять ситуацию наглыми публичными заявлениями и заходил так далеко, что уже не мог отступить, не подорвав свой престиж.
На этот раз он хотел, чтобы даже ближайшие соратники поверили в его притворство. Он приводил различные доводы, упирая на неизбежность военного противостояния, хотя обычно старался скрывать свои истинные намерения. Речи Гитлера о решимости вести войну произвели впечатление даже на Брюкнера, его давнего личного адъютанта. В сентябре 1938 года, во время партийного съезда, мы с Брюкнером сидели на стене Нюрнбергского замка. Перед нами под нежарким сентябрьским солнцем простирался окутанный дымкой старый город, и вдруг Брюкнер, потупившись, заметил: «Возможно, мы в последний раз видим эту мирную картину. Возможно, скоро будет война».
Предсказанную Брюкнером войну предотвратила скорее уступчивость западных держав, чем благоразумие Гитлера. На глазах у перепуганного мира Германия захватила Судетскую область, а соратники Гитлера совершенно уверились в неуязвимости своего лидера.
Укрепления на чешской границе вызвали всеобщее изумление. Испытательные артиллерийские стрельбы продемонстрировали, что наше оружие оказалось бы бесполезным. Гитлер сам выехал к бывшей границе, чтобы проинспектировать укрепления, и вернулся потрясенным. По его словам, оборона была на удивление мощной, глубоко эшелонированной, с использованием рельефа местности. «При упорном сопротивлении взять их было бы очень трудно, и мы бы понесли огромные потери, а так все досталось нам без кровопролития. Одно бесспорно: я никогда не позволю чехам возвести новый оборонительный рубеж. Теперь у нас изумительные исходные позиции. Стоит только перейти горы, и мы в долинах Богемии».
10 ноября по дороге в свою мастерскую я видел дымящиеся руины берлинских синагог. Это четвертое важное событие последнего предвоенного года осталось в памяти одним из самых скорбных в моей жизни – главным образом потому, что в тот момент меня обеспокоил лишь беспорядок на Фазаненштрассе: обугленные балки, рухнувшие фасады, выгоревшие стены – предвестник той картины, что в годы войны стала доминирующей в Европе. Больше всего меня встревожило политическое оживление низов. Разбитые витрины магазинов оскорбляли мое буржуазное стремление к порядку.
Я не разглядел, что разбито было гораздо большее, нежели просто витрины. В ту ночь Гитлер перешел четвертый Рубикон своей жизни – сделал шаг, бесповоротно определивший судьбу страны. Почувствовал ли я хотя бы на мгновение, что положено начало процессу, который приведет к уничтожению целого пласта моего народа? Ощутил ли, что этот всплеск бандитизма изменяет и мою нравственную субстанцию? Не знаю.
Я отнесся к произошедшему весьма равнодушно, чему способствовали несколько оброненных Гитлером фраз – он, мол, не желал таких крайностей. Позже в частной беседе Геббельс намекнул, что вдохновителем событий той жуткой ночи был именно он, и, по моему мнению, вполне возможно, что Геббельс поставил колеблющегося Гитлера перед свершившимся фактом, дабы вынудить его к решительным действиям.
В последующие годы я не раз удивлялся тому, что моя память почти не сохранила антисемитских замечаний Гитлера. По некоторым сохранившимся обрывкам воспоминаний я могу реконструировать мои переживания того периода: смятение из-за все увеличивающихся расхождений между поступками Гитлера и созданным мною его образом; тревога по поводу ухудшения его здоровья; надежда на прекращение его борьбы с церковью; замешательство, вызванное его пристрастием к очевидно утопическим целям – что угодно! Но ненависть Гитлера к евреям казалась мне настолько банальной, что я не задумывался о ней всерьез.
Я ощущал себя архитектором Гитлера. Политические события меня не касались. Моя работа заключалась в возведении для них величественных декораций. И оттого, что Гитлер консультировался со мной практически лишь по архитектурным вопросам, я с каждым днем все больше укреплялся в этой позиции. Более того, если бы я попытался принимать участие в политических дискуссиях, меня заподозрили бы в гипертрофированном самомнении, а я вовсе не чувствовал потребности занять какую-либо политическую должность. Целью воспитания в духе национал-социализма было формирование мышления в четко ограниченных рамках. От меня ожидали, что я сосредоточусь исключительно на проблемах строительства. То, с каким нелепым рвением я цеплялся за эту иллюзию, доказывает мой меморандум Гитлеру, написанный в 1944 году: «Возложенная на меня задача не является политической. Я не испытывал никаких затруднений в работе, пока и моя работа, и моя личность оценивались по достигнутым результатам».
По сути, это разграничение было нелогичным. Сейчас мне кажется, что я просто пытался отделить идеализированный образ Гитлера от грубого претворения в жизнь антисемитских лозунгов на огромном количестве плакатов, расклеенных повсюду. Я не хотел смешивать одно с другим. А ведь по большому счету не имело значения, кто мобилизовал уличную чернь на погромы синагог и еврейских магазинов. Разве так уж важно, случилось ли это по прямому наущению Гитлера или с его молчаливого одобрения?
После освобождения из Шпандау меня часто спрашивали: о чем я думал в те двадцать лет одиночного заключения; знал ли я о преследовании, депортации и уничтожении евреев; что я должен был знать тогда и какие выводы делать.
Я больше не даю ответ, которым так долго пытался умиротворить других, но главным образом – самого себя: мол, в гитлеровской системе, как в любом тоталитарном режиме, одновременно с возвышением человека растет его изоляция и он все более отстраняется от суровой реальности; с переводом процесса убийства на технологические рельсы сокращается число убийц, а следовательно, увеличивается возможность неведения; маниакальная секретность создает разные степени посвященности, так что при желании легко не замечать бесчеловечных жестокостей.
Но такие ответы я больше не даю, поскольку все это попытки юридической реабилитации. Как любимчик Гитлера и позже как один из его самых влиятельных министров, я действительно находился в изоляции. Правда и то, что привычка думать в рамках собственного поля деятельности – архитектора и министра вооружений – давала мне возможность уклоняться от неприятного знания. Я не представлял истинного значения того, что началось 9 ноября 1938 года и закончилось Освенцимом и Майданеком. Однако в ходе мучительного самоанализа я пришел к выводу, что степень своей изоляции, отговорок и неведения я определял сам.
А потому сегодня я понимаю, что и я, и те, кто меня спрашивал, ставили вопрос неправильно. Вопрос, знал я или не знал или как мало или много я знал, совершенно теряет смысл, когда я думаю об ужасах, о которых должен был знать, и выводах, которые должен был сделать, исходя из того немногого, что действительно знал. Те, кто задает мне эти вопросы, ожидают моих оправданий, но у меня их нет. Ни оправдания, ни извинения не могут ничего изменить и ничего исправить.
Строительство новой рейхсканцелярии предполагалось завершить к 9 января. 7 января Гитлер вернулся в Берлин из Мюнхена. Он был взволнован и явно ожидал увидеть толкущихся на стройплощадке рабочих и уборщиков. Любой может себе представить лихорадку, царящую перед сдачей объекта заказчику: разбираются строительные леса, вывозится мусор, раскатываются ковры, развешиваются картины. Но Гитлер не увидел ожидаемого. С самого начала мы запланировали несколько резервных дней, но они не понадобились: мы успели все сделать за сорок восемь часов до назначенного срока. Гитлер сразу мог усесться за свой письменный стол и заняться государственными делами.
Здание произвело на него колоссальное впечатление. Он высоко оценил «гениальность архитектора» и выразил свое восхищение лично мне, что совершенно противоречило его привычкам. А тот факт, что я умудрился закончить работу на два дня раньше срока, обеспечил мне репутацию великого организатора.
Гитлеру особенно понравилось то, что высокопоставленным гостям и дипломатам придется долго идти до зала приемов. Не в пример мне его не тревожили полированные мраморные полы, которые мне никак не хотелось прятать под коврами. «Это именно то, что нужно. Пусть дипломаты попрактикуются в хождении по скользкой поверхности», – сказал он.
Зал приемов показался ему слишком маленьким, и он решил увеличить его в три раза. Необходимые планы были готовы к началу войны. А вот свой кабинет он полностью одобрил. Особенно ему понравилась инкрустация столешницы письменного стола в виде наполовину вынутого из ножен меча. «Хорошо… хорошо… Пусть сидящие передо мной дипломаты дрожат и трясутся от страха».
С позолоченных панелей, установленных над четырьмя дверями кабинета, на фюрера взирали четыре добродетели: Мудрость, Знание, Мужество, Правосудие. Не знаю, как мне в голову пришла эта идея. В Круглой гостиной по обе стороны от входа в Большую галерею я расположил две скульптуры Арно Брекера. Одна олицетворяла Отвагу, другая – Осторожность: трогательный намек моего друга Брекера на то, что бесстрашие следует умерять чувством ответственности. Точно так же мои собственные аллегории напоминали о том, что мужество, конечно, похвально, но не стоит забывать и об остальных добродетелях. С какой наивностью мы преувеличивали влияние искусства и при этом выражали свою озабоченность ходом событий.
У окна стоял большой стол с мраморной столешницей, пока бесполезный, а с 1944 года во время военных совещаний на нем расстилали стратегические карты, показывавшие быстрое продвижение западных и восточных врагов на территорию рейха. Это был предпоследний командный пункт Гитлера, а последний размещался в 150 метрах от него в глубоком бетонном бункере.
Зал для совещаний кабинета министров, из акустических соображений обшитый деревянными панелями, также снискал одобрение Гитлера, хотя никогда и не использовался по назначению. Министры нередко спрашивали, не могу ли я хотя бы показать им этот зал. Гитлер давал разрешение, и время от времени какой-нибудь министр молча стоял несколько минут перед местом, которое так никогда и не занял, но которое узнавал по большому бювару из синей кожи с вытесненным золотом своим именем.
Четыре с половиной тысячи рабочих трудились в две смены, чтобы завершить строительство к намеченному сроку.
Еще несколько тысяч по всей стране производили необходимое. Всю армию каменщиков, плотников, водопроводчиков и прочих пригласили осмотреть здание, и они, преисполненные благоговения, бродили по отделанным залам. Гитлер обратился к ним с речью во Дворце спорта:
«Я стою перед вами как представитель немецкого народа. И когда я буду принимать в рейхсканцелярии иностранного гостя, то его будет принимать не частное лицо Адольф Гитлер, а лидер немецкой нации, то есть через меня – вся Германия. Вот почему эти залы должны соответствовать своей высокой миссии. Каждый из вас внес свой вклад в сооружение, которое переживет века и расскажет последующим поколениям о нашем времени. Это первое архитектурное творение нового, великого германского рейха!»
После трапез Гитлер часто спрашивал, кто из его гостей еще не видел новую рейхсканцелярию, и был счастлив каждый раз, когда доводилось ее показывать. В таких случаях он любил похвастаться своими способностями запоминать подробности. Он начинал с того, что обращался ко мне: «Какова площадь этой комнаты? А высота потолка?» Я смущенно пожимал плечами, а он называл точные данные. Постепенно это превратилось в заранее подготовленную игру. Я запомнил цифры, но поскольку Гитлеру нравилось поражать всех своей памятью, я ему подыгрывал.
Гитлер стал все больше осыпать меня почестями. В своей резиденции он дал обед для моих ближайших сотрудников; написал эссе для книги о рейхсканцелярии; наградил меня золотым партийным значком и подарил одну из своих юношеских акварелей, сопроводив подарок несколькими смущенными словами. Акварель, датированная 1909 годом, была выполнена очень педантично, но в ней не чувствовалось ни эмоций, ни вдохновения. Безликость торжествовала в выборе темы, невыразительных красках, очевидной старательности художника. Таковыми были все ранние акварели Гитлера и даже те, что были посвящены Первой мировой войне. Трансформация его личности произошла позже. Возросшая уверенность в себе отчетливо видна в двух набросках пером берлинского Дома конгрессов и Триумфальной арки, которые он сделал в 1925 году. Десять лет спустя он решительно, иногда переделывая набросок по несколько раз, рисовал красным и синим карандашами, пока не удавалось воплотить на бумаге задуманное. Тем не менее он сохранял высокое мнение о своих весьма скромных юношеских работах и время от времени дарил кому-нибудь одну из акварелей как особую награду.
В рейхсканцелярии десятилетиями стоял мраморный бюст Бисмарка работы Рейнольда Вегаса. За несколько дней до открытия нового здания при переноске бюста рабочие уронили его, и откололась голова. Мне это показалось дурным предзнаменованием. А поскольку я слышал историю Гитлера о том, как в самом начале Первой мировой войны со здания почтамта свалился имперский орел, я сохранил случившееся в тайне и поручил Арно Брекеру сделать точную копию. С помощью чая нам удалось ее состарить.
В упоминавшейся уже речи Гитлер сделал следующее заявление: «Особое, поразительное свойство архитектуры заключается в том, что по завершении работы остается монумент. Он стоит веками, он отличается, например, от пары сапог, которые тоже стоили трудов, но через год-другой изнашиваются и выбрасываются. А памятник архитектуры на века остается памятником тем, кто помог его создать». 10 января 1939 года новая рейхсканцелярия, построенная на века, была торжественно открыта. Гитлер принял в Большой гостиной дипломатов, аккредитованных в Берлине, и обратился к ним с новогодней речью.
Через шестьдесят пять дней, 15 марта 1939 года, в новый кабинет Гитлера ввели президента Чехословакии, и разыгралась трагедия: ночью Гаха был вынужден покориться, а рано утром его страна была оккупирована немецкими войсками. Позже Гитлер заметил: «Я так надавил на старика, что его нервы не выдержали и он уже был готов подписать документ, но тут у него случился сердечный приступ. В соседней комнате доктор Морелль сделал ему инъекцию, даже слишком эффективную. Гаха немного пришел в себя и, набравшись сил, отказался ставить свою подпись, но в конце концов я его сломил».
16 июля 1945 года, через семьдесят восемь месяцев после торжественного открытия, рейхсканцелярию показали Уинстону Черчиллю. «Перед зданием собралось много народа. Когда я вышел из автомобиля и пробирался сквозь толпу, все, кроме одного старика, неодобрительно качавшего головой, приветствовали меня. Я был очень тронут, моя ненависть умерла», – вспоминал Черчилль. Затем делегация долго бродила по разрушенным коридорам и залам рейхсканцелярии.
Вскоре остатки здания снесли. Камни и мрамор использовали при сооружении русского военного мемориала в берлинском Трептов-парке.
9. День в рейхсканцелярии
На участие в обеде в рейхсканцелярии имели право человек сорок – пятьдесят. Им надо было лишь позвонить адъютанту и сказать, что они придут. Обычно являлись партийные гауляйтеры и рейхсляйтеры, министры кабинета, ближайшее окружение, но никаких военных, за исключением адъютанта вермахта полковника Шмундта. Шмундт не раз убеждал Гитлера пригласить к обеду высших командующих, однако тот не соглашался. Может быть, он осознавал презрительное отношение офицеров к своим сподвижникам.
Я тоже имел свободный доступ в резиденцию Гитлера и часто этим пользовался. Полицейский, дежуривший у въезда, знал мою машину и открывал садовые ворота без всяких вопросов. Я парковал машину во дворе и входил в перестроенные Троостом апартаменты. Они находились справа от новой канцелярии и были связаны с ней холлом.
Эсэсовец из охраны встречал меня приветливо, я вручал ему чертежи и без сопровождения, словно один из домочадцев, переходил в просторный вестибюль с застеленным коврами темно-красным мраморным полом, двумя группами удобных кресел и гобеленами на белых стенах. Там обычно уже находились гости: кто-то беседовал, кто-то названивал по телефону знакомым. Многие предпочитали это помещение, поскольку только в нем разрешалось курить.
Здесь не было принято приветствовать друг друга обязательным в других местах «Хайль Гитлер», обычно звучало просто «Добрый день». Мало кто щеголял партийным значком, и почти не видно было мундиров. Все, кому удавалось войти в этот привилегированный круг, могли позволить себе определенную неофициальность.
Через квадратный зал приемов, которым почти не пользовались из-за неудобной мебели, гости проходили в гостиную, где и болтали, обычно стоя. Из всех личных апартаментов Гитлера только эту комнату площадью 93 квадратных метра можно было назвать уютной. Из уважения к бисмарковскому прошлому реконструкция 1933–1934 годов ее не коснулась. В ней сохранился деревянный потолок, обшитые деревянными панелями стены и камин, украшенный гербом в стиле флорентийского Возрождения, который канцлер фон Бюлов когда-то привез из Италии. Это был единственный камин на первом этаже. Около него располагались темные кожаные кресла и диван. За диваном стоял довольно большой стол с мраморной столешницей, на котором обычно лежали газеты. Стены были украшены гобеленом и двумя картинами Шинкеля, выделенными Национальной галереей специально для апартаментов канцлера.
Гитлер, будто царственная особа, появлялся в любое время, причем без всяких формальностей. Обед мог начаться не в два часа, а в три или еще позже, если Гитлер задерживался в верхних комнатах или на совещании в рейхсканцелярии. Обычно Гитлер, здороваясь, пожимал гостям руки, все собирались вокруг него, и он высказывал одно-два мнения по насущной проблеме, а нескольких избранных заботливо спрашивал о самочувствии супруги. Затем он брал у шефа печати подборку новостей, садился в сторонке и начинал читать. Иногда он передавал одну из заметок кому-нибудь из гостей, вскользь комментируя заинтересовавшую его тему.
Гости стояли в ожидании еще минут пятнадцать – двадцать, потом со стеклянной двери, ведущей в столовую, откидывался занавес, и «дворецкий», располагавший к себе одной внушительной фигурой преуспевающего владельца ресторана, доверительно, в духе неофициальной атмосферы, царившей в доме, сообщал Гитлеру, что обед готов. Фюрер направлялся в столовую, за ним, не соблюдая никаких чинов, подтягивались остальные.
Большая квадратная столовая площадью 12 на 12 метров была самой гармоничной из всех декорированных профессором Троостом комнат. С одной стороны три стеклянных двери вели в сад, у противоположной стены стоял большой буфет из палисандрового дерева. Над буфетом висела весьма милая картина Каульбаха – без эклектичности, присущей этому художнику, видимо, потому, что она не была закончена. В каждой из двух других стен были ниши, где на мраморных постаментах стояли обнаженные фигуры, выполненные мюнхенским скульптором Йозефом Вакерле. По обе стороны от ниш находились стеклянные двери, ведущие в буфетную и гостиную, из которой мы входили в столовую. Гладко оштукатуренные стены цвета слоновой кости и светлые шторы подчеркивали ощущение простора и свежести, едва заметные выступы в стенах привносили в помещение строгую ритмичность и стройность, а потолочная лепнина связывала детали интерьера в единое целое. Мебель была комфортной и без излишеств: большой круглый стол на пятнадцать персон, окруженный простыми стульями с темно-красными кожаными сиденьями – все одинаковые, место хозяина ничем не отличалось от остальных. По углам еще четыре стола поменьше, вокруг каждого четыре – шесть таких же стульев. Скромный столовый сервиз из светлого фарфора, такие же простые бокалы – все это успел при жизни выбрать профессор Троост. Украшала центральный стол лишь ваза с несколькими цветками.
Вот таким был ресторан «У веселого канцлера», как часто называл его в шутку Гитлер. Сам он садился спиной к окнам и еще в гостиной выбирал соседей по столу. Все остальные рассаживались как придется. Если гостей было много, адъютанты и менее значительные персоны, к которым принадлежал и я, садились за угловыми столами. Я всегда считал это преимуществом, поскольку разговаривать там можно было более непринужденно.
Угощение по большей части не отличалось изысками: никаких закусок, суп, мясо с зеленью и картошкой, что-нибудь на десерт. Из напитков мы могли выбирать между минеральной водой, берлинским бутылочным пивом и дешевым вином. Гитлеру подавали вегетарианскую еду, которую он запивал минеральной водой «Фахингер». Все желающие могли бы ему подражать, но мало кто это делал. Гитлер придерживался простых привычек, рассчитывая, что слухи о его скромности разнесутся по всей Германии. Однажды, когда рыбаки с острова Гельголанд подарили ему гигантского лобстера, деликатес – к удовольствию гостей – был подан на обед, но сам Гитлер неодобрительно отозвался о грехах человеческих, к которым относил и поедание безобразных чудовищ. Более того, он впредь запретил подобные излишества.
Геринг редко посещал эти трапезы. Однажды, когда я спешил от него на обед в рейхсканцелярию, он заметил: «По правде говоря, на мой вкус, кормят там отвратительно. А все эти партийные тупицы из Мюнхена!.. Невыносимо».
Примерно раз в две недели на обедах в сопровождении довольно странного на вид адъютанта появлялся Гесс. Адъютант неизменно приносил жестяную посудину с особо приготовленной едой, которую следовало разогреть на месте. Долгое время от Гитлера удавалось скрывать, что Гесс соблюдает собственную вегетарианскую диету, а когда в конце концов секрет выплыл наружу, Гитлер в присутствии всей компании раздраженно набросился на Гесса: «Моя повариха прекрасно готовит диетические блюда. Если доктор прописал вам что-то особенное, она с радостью все приготовит, а приносить с собой еду недопустимо». Но даже после выговора склонный к упрямству Гесс стал объяснять, что в его диету входят особые биодинамические компоненты, и на это Гитлер заявил, что в таком случае следует обедать дома. С тех пор Гесса на обедах в рейхсканцелярии видели очень редко.
Когда, по требованию партии, немцам намекнули, что ради обеспечения страны «пушками, а не маслом» воскресная трапеза должна состоять из одного блюда, и у Гитлера на обеденном столе осталась одна супница. Число воскресных гостей тут же съежилось до двух-трех человек, что дало Гитлеру повод для саркастических замечаний о неспособности его сподвижников идти на жертвы. К тому же за обеденным столом по кругу стал пускаться подписной лист – гости должны были вносить пожертвования на военные нужды. Таким образом, каждая тарелка супа стоила мне пятьдесят, а то и сто марок.
Самым высокопоставленным гостем был Геббельс. Гиммлер появлялся редко. Борман, разумеется, не пропускал ни одного обеда, но, как и я, он принадлежал к ближнему кругу и гостем считаться не мог.
И здесь, как в Оберзальцберге, застольные беседы не выходили за пределы узкого круга тем и весьма ограниченных мнений, а потому были очень скучными. Правда, в Берлине Гитлер более резко высказывал свою точку зрения, хотя репертуар не менялся; его суждениям была свойственна та же поверхностность, никаких новых идей и путей разрешения возникающих проблем. Гитлер даже не пытался избегать нудных повторений, смущавших его слушателей. Хотя я тогда был полностью покорен силой его личности, не могу сказать, что его замечания производили на меня большое впечатление. Его слова скорее отрезвляли меня, ибо я ожидал более глубоких суждений.
В своих монологах Гитлер часто утверждал, что его политические, художественные и военные взгляды слились в неразрывное мировоззрение между двадцатью и тридцатью годами – в наиболее плодотворный период его жизни, то, что он планирует и делает теперь, – лишь осуществление тех его идей.
За столом много говорили о Первой мировой войне, в которой участвовало большинство гостей. Сам Гитлер одно время находился в окопах на германо-британском участке фронта и именно тогда, как он говорил, стал уважать англичан за храбрость и решимость, что не мешало ему часто высмеивать некоторые особенности английского характера. Например, Гитлер с сарказмом вспоминал о привычке англичан прекращать артиллерийский огонь ровно ко времени чаепития, и именно к этому безопасному часу он, будучи связным, приурочивал выполнение своих обязанностей.
В 1938 году он ни словом не обмолвился о намерении отомстить французам и явно не желал оживлять в памяти военные эпизоды 1914 года. По его словам, не следовало затевать еще одну войну ради такого ничтожного клочка земли, как Эльзас и Лотарингия, тем более что эльзасцы из-за вечной смены подданства растеряли национальные черты и не представляют особого интереса ни для одной из сторон. В общем, пусть все остается как есть. Под этими словами, конечно, подразумевалась экспансия Германии на восток. Отвага, проявленная французскими солдатами в Первой мировой войне, также произвела на Гитлера большое впечатление, хотя он отмечал нравственную деградацию офицерского корпуса. И он говорил: «Под командованием немецких офицеров из французских солдат получилась бы отличная армия».
Нельзя сказать, что Гитлер отвергал союз с Японией – сомнительный с расовой точки зрения, – но говорил о нем очень сдержанно и лишь как о деле отдаленного будущего. Всякий раз, касаясь этой темы, он намекал на сожаление, которое вызывает у него возможность союза с так называемой желтой расой, но тут же вспоминал, что в мировой войне Англия заручилась поддержкой Японии против коалиции центральноевропейских держав. Гитлер считал Японию мировой державой, в то время как насчет Италии у него были сильные сомнения.
По его мнению, американцы не сыграли выдающейся роли в войне 1914–1918 годов и, более того, не принесли больших жертв, а потому не закалились в боях и просто не выдержали бы испытания огнем. В общем, нет такого понятия, как единый американский народ, это всего лишь куча иммигрантов множества национальностей и рас.
Фриц Видеман, полковой адъютант и командир Гитлера в бытность его связным, которого Гитлер со знаменательным отсутствием чувства меры назначил личным адъютантом, думал иначе и подталкивал шефа к переговорам с американцами. Раздраженный нарушением неписаного закона, правящего за круглым столом, Гитлер в конце концов отослал Видемана в Сан-Франциско немецким генеральным консулом, мол, «пусть там излечится от своих заблуждений».
Почти все участники застольных бесед не имели международного опыта. Большинство никогда не выезжало за пределы Германии. Если кому-то случалось прокатиться по Италии, то поездка обсуждалась за столом Гитлера как выдающееся событие, а путешественника признавали экспертом по международным вопросам. И Гитлер внешнего мира не видал, поэтому ничего не знал о нем и ничего в нем не понимал. Хуже того, в партийные лидеры редко выбивались люди с высшим образованием. Из пятидесяти рейхсляйтеров и гауляйтеров, то есть партийной элиты, только десятку удалось завершить университетское образование, несколько человек некоторое время посещали лекции в высших учебных заведениях, а большинство закончило всего лишь среднюю школу. Практически ни один из них не мог бы похвастаться заметными достижениями в какой бы то ни было сфере и почти все отличались поразительно низкими умственными способностями. Их образовательный уровень никак не соответствовал требованиям, предъявляемым к высшему руководству нации, традиционно славившейся высокой интеллектуальностью. В сущности, Гитлер предпочитал окружать себя людьми одного с ним уровня, безусловно чувствуя себя с ними свободнее. Короче говоря, он любил, когда его сотрудники допускали какой-нибудь промах. Ханке однажды заметил: «Это только на пользу, если сотрудники имеют недостатки и знают, что начальнику о них известно. Вот почему фюрер так редко меняет своих помощников: ему с ними легче работать. Почти у каждого есть грешок, а известный грешок помогает держать человека в узде». Грешками считались, к примеру, аморальное поведение, далекие еврейские предки или запоздалое вступление в партию.
Гитлер часто разглагольствовал о том, что было бы ошибочно экспортировать такие идеи, как национал-социализм. Это только привело бы к усилению национализма в других странах, говорил он, а значит, к ослаблению наших собственных позиций. Гитлера радовал тот факт, что нацистские партии других стран не смогли выдвинуть лидера его масштаба. Голландского нацистского лидера Муссерта и сэра Освальда Мосли, руководителя британской нацистской партии, он считал подражателями, не имевшими оригинальных или новых идей. Он отмечал, что они лишь рабски копируют германские методы, а потому ничего не смогут достичь: в каждой стране необходимо отталкиваться от внутренних условий и соответственно изменять методы. Он был лучшего мнения о Дегреле, но и от него многого не ждал.
В политике Гитлер руководствовался практическими соображениями и не исключал из общего правила даже свою книгу признаний и заявлений «Майн кампф», значительные части которой, по его утверждению, уже не имели ценности: «Не следует так рано связывать себя определенными утверждениями». Услышав эти слова, я отказался от бесплодных усилий одолеть его творение.
Когда после захвата власти идеология отошла на задний план, предпринимались попытки смягчить формулировки партийной программы и придать партии более респектабельный вид. Главными противниками этой тенденции выступили Геббельс и Борман, пытавшиеся, наоборот, сделать идеологическую платформу Гитлера более радикальной. Лей, судя по его речам, вероятно, тоже принадлежал к группе жестких идеологов, но для обретения серьезного влияния ему не хватало личностных качеств. Гиммлер же шел особым нелепым путем: его взгляды представляли смесь теорий о происхождении германской расы, элитарности и здоровом питании, что вскоре начало принимать странные псевдорелигиозные формы. Геббельс и Гитлер первыми осмеяли идеи Гиммлера. Комедия усугублялась тщеславием и одержимостью Гиммлера. Так, например, когда японцы подарили ему самурайский меч, он тут же обнаружил сходство между японскими и тевтонскими культами и призвал ученых помочь ему найти общие черты и свести их к общерасовому знаменателю.
Гитлера больше всего заботила проблема приобщения нового поколения рейха к своим идеям. План в общих чертах был набросан Леем, которому Гитлер также доверил организацию системы образования. Для начальной ступени организовали «школы Адольфа Гитлера», для средних и высших ступеней – «орденсбурген». Главная задача этих учебных заведений – воспитывать идеологическую элиту для партийного аппарата, однако из-за узкоспециализированного образования и замкнутой обстановки закрытых школ выпускники не имели представления о реальной жизни, хотя их высокомерие и самомнение были безграничны. Показательно, что высшие партийные функционеры не посылали своих детей в эти школы. Даже такой фанатик, как гауляйтер Заукель, ни одного из своих многочисленных сыновей в партийную школу не отдал. Правда, Борман все же отдал одного своего сына в «школу Адольфа Гитлера» – в качестве наказания.