А ты постарайся! Голявкин Виктор
Гляжу вокруг, никакого Васьки нету. Только крытая такая продуктовая машина стоит, я сразу ее даже не заметил.
А повар говорит:
– …так вот я и думаю, может, мне на ней поехать да время даром не терять. Одно дело – сотни ребят накормишь, а другое дело – самого себя накормишь. Одно дело – ходят вокруг тебя ребятки, довольные, веселые, и говорят: «Вкусно, товарищ повар!» А другое дело – самому себе говорить: «Вкусно, товарищ повар!» Это вещи разные, противоположные…
Я дверцы кузова открыл и внутрь заглянул. Темно. Сплошная пустота.
Только тряпка в углу. А пахнет не то мясом, не то луком, не то сыром.
А повар продолжал:
– …Васька поедет, когда проснется, ему без руля здесь тоже делать нечего. Ему также муторно тут сидеть без всякого дела. Так вот я и считаю, что вполне стоит мне вместе с ним отправляться. На какое-нибудь культурно-массовое мероприятие в городе сходить. А утречком сюда на электричке возвратиться. А как некоторые там на солнышке лежат пузом кверху, так мне эта затея так же муторна, как ничего не делать. Помылся в озере да и вышел. А чего лежать-то? Как некоторые завалятся с утра и лежат, лежат, словно померли. Да они и есть помершие, раз лежат. Живой человек лежать не будет. Он двигаться будет. Он будет действовать. Кашу варить. А полежать, браток, еще время придет. Так что я против этого. Кочерыжку хочешь?
Я опять от кочерыжки отказался, а он продолжал:
– Вот ты, к примеру, какое призвание имеешь? К чему у тебя душа лежит? К какому такому делу?
– К шахматам, – говорю.
– Шахматы – это хорошо!
Он задумался.
– Никогда я в шахматы не играл. В домино играл. Ну, это игры, спорт. А еще к чему у тебя душа лежит?
– К математике.
– Отлично! Хорошо! Бухгалтером, значит, будешь?
– Может, и бухгалтером, а может, и ученым.
– Ишь ты, хватанул!
Он посмотрел на меня как-то внимательно, серьезно и сказал:
– Это хорошо! Хочешь кочерыжку?
Вздохнул и опять начал рассуждать: поговорить он, видно, здорово любил.
– Вот, к примеру, ты математик, а я повар. Сколько ты ни считай да ни высчитывай и не рассчитывай, а если без обеда тебя оставить, каши-маши тебе не сварить, то и гроб всей твоей математике, ага! Как это у вашего поэта там сказано: повара всякие нужны, повара всякие важны! Так?
Я поддакивал да головой кивал.
– …а я люблю детей, которые едят крепко. Вот у нас тут такой Санька был – да ты с ним приходил, – во ел! Все добавки просил. Так я ему с таким удовольствием, с такой радостью добавки отпускал, ты не понимаешь – давай, милый, ешь, поправляйся да Александра Васильевича вспоминай. Я к этому делу творчески подхожу. Я тому человеку, кто ест крепко, специально, особо нажарю, особо наварю, вот так! А кто мало ест – нехорошо…
– Ем-то я хорошо, – сказал я, – только мне не везет…
– Если будешь есть хорошо, то и повезет. Это я тебе верно говорю. Ты меня послушай и есть продолжай и увидишь. Только в чем же это тебе не везет, если не секрет?
– Ребята все уехали, а я остался…
– Другие приедут.
Нет, он меня не поймет.
Он меня никогда не поймет…
– А вот почему, – спрашиваю, – некоторые люди не женятся до самой старости?
– Чудаки, значит.
Я его и спросил:
– А вы не чудак?
– Это отчего же? – спрашивает.
– А оттого, что вы всем кочерыжки предлагаете…
– Ну, малец, – говорит. – Голова! Математик! Теперь-то я вижу, что ты математик, да еще шахматист!
Мне неприятно стало, что он так меня называет, и я его спрашиваю:
– Когда же Вася придет?
– Да вон идет!
Вася-шофер подошел к машине, а повар ему:
– Ну, Вася, этот малец уморил меня, сущий цирк, ты бы, вместо того чтобы спать, пораньше явился этого математика послушать. Уличил меня, значит, что я всем кочерыжки предлагаю…
Он смеялся, а шофер, весь заспанный, видать, не умылся еще, посмотрел на него удивленно да и к машине подошел. В кабину залез и тут же вылез.
Я постарался
«А ты постарайся!» – вот как Санька мне кричал, когда уезжал…
«А ты постарайся…»
Я возле машины стоял, а вокруг никого. Я в кузов влез. Дверцы плохо закрывались, и я все возился, чтобы они получше закрылись. Но с моей стороны ручки не было, и щель оставалась.
Я в угол пополз.
Сел на тряпку в углу. И на щель смотрю.
Я представил себе: приезжаю… мы с Санькой обнимаемся и вспоминаем про поход… потом я обнимаюсь с другими ребятами и, может быть, даже со Светланой Савельевой… Эх, в кино вместе сходим… Из кино вместе выйдем… По улицам пойдем… к кому-нибудь зайдем… может быть, к Светлане Савельевой зайдем… а там нас чаем угостят… с пирожными… а, может быть, с вареньем… ее родители будут хлопотать вокруг и приговаривать: «Ах, ах, ах, так, значит, вы вместе с моей дочкой были? Вместе в поход ходили?.. Друзья, значит?.. Господи ты Боже мой, радость-то какая!.. Чем бы вас еще угостить… пейте, закусывайте, не стесняйтесь, ах вы мои милые, усталые, утомленные, не налить ли вам еще?.. Вместе, значит, были – ах как хорошо!..» Света дует на чай и на меня смотрит, а я смотрю на нее и тоже дую на чай…
Я все это так хорошо представил, как вдруг что-то щелкнуло, и такая темнота стала, какой я никогда в жизни не видывал.
Это щелкнула дверь. И не стало щели.
Машина поехала, и ничего – подумаешь, темнота! – ничего в этом нет такого!
Я даже песенку запел, а слова там такие были: «Еду, еду я по свету…», а дальше какие слова, я забыл.
Я все вспомнить хотел и не мог. Дальше, кажется, «телеграммы развожу, развожу»: «Еду, еду я по свету, телеграммы развожу…», нет, «письма развожу…», а может быть, не письма?
Вспоминаю, что там развозят, как вдруг (этого я никак не ожидал!) меня с места сорвало и в сторону дверей бросило.
«Дорога, наверное, плохая», – подумал я.
Пополз я обратно в свой угол.
Сел там, схватился за тряпку, но, несмотря на это, меня вместе с тряпкой в другой угол бросило.
Ну, так и есть, плохая дорога, совершенно ясно!
Лучше уж буду в этом углу сидеть, не все ли равно, в каком углу сидеть!
Не успел я об этом подумать, как меня в прежний угол швырнуло, там, где я раньше сидел, а тряпка осталась.
Какая-то безобразная дорога!
Ползу к тряпке. Кругом темнота. Ведь, кроме как на этой тряпке, мне сидеть совершенно не на чем. А пол железный. Не хватает еще на железе сидеть! Мне мама строго-настрого наказывала ни в коем случае на железе и на камне не сидеть.
Ползал, ползал, пока эту тряпку не нашел.
«У прохожих на виду…» – вот какие там были слова, а вовсе не «телеграммы развожу», как мне это сначала показалось. «…Еду, еду я по свету у прохожих на виду…» – меня к потолку подняло, и я понял, что потолок тоже обит железом – так же, как пол.
А когда меня бросило в стену, я даже удивился, как раньше не заметил, что стена тоже обита железом.
Нет, петь мне уже не хотелось.
Меня все швыряло.
Я встал, руками уперся в потолок, а ноги расставил как можно шире.
Меня тут же сшибло. И я покатился.
Запутался в тряпке. От тряпки пахло всем.
«У прохожих на виду», – нелепо мелькнуло в голове.
«Ну, а если не доеду, все равно пешком дойду» – вот какие там были дальше слова!
«Лучше бы пешком дошел», – подумал я.
Я вылез из тряпки. Нет, по-моему, это был какой-то мешок.
Я стал думать: мешок это или не мешок. Похоже, что мешок. А может, не мешок. Может, это только кажется, что мешок, а на самом деле просто тряпка. А если это тряпка, почему же я тогда из нее с трудом вылез?
Трясти перестало. Это, значит, на асфальтовую дорогу выехали, а если на асфальтовую дорогу выехали – значит, скоро в город приедем.
Всю асфальтовую дорогу я о Свете Савельевой думал.
– Эх, Света, Света… – сказал я.
Машина резко затормозила, и я уже приготовился вылезать, но дверь не открывали, и я стал барабанить кулаками, чтобы открыли. Я долго еще барабанил ногами, но дверь так и не открыли и… дальше поехали. Тогда я догадался, что, наверное, шлагбаум был, а это значит – скоро город будет.
Опять стало швырять.
Я сразу догадался, что мы с асфальтовой дороги съехали на неасфальтовую.
Едем долго.
Кошмар!
Наконец мы остановились и стоим.
Я изо всей силы, с разбегу, наваливаюсь на эту дверь и вываливаюсь на землю.
Встаю. Сразу ничего не мог разглядеть на таком свету.
В каком направлении бежать мне к Таврическому саду? Я жмурюсь. Но вижу уже мачту, кухню, забор… вижу лагерь… (?) начальника лагеря… Он хочет что-то спросить у меня, иначе зачем же он идет ко мне?..
Я больше не жмурюсь.
Смотрю на все широко раскрытыми глазами и ничего понять не могу – честное пионерское!
Что получается?
И как все понимать?
Я мчусь к забору, в два счета перепрыгиваю и бегу дальше.
Вбегаю во двор, налетаю на Матвея Савельича, он обнимает меня и говорит:
– Я тебе лодку начал делать, а ты пропал…
Новый день
Автобусы въезжали в лагерь. Новые ребята в автобусах так галдели, как будто грачи прилетели со всего света. Я этот галдеж еще издали услышал и выбежал навстречу.
Я стоял в пыли, а они мимо меня проезжали.
Последний автобус остановился, один мальчишка высунулся из окошка и стал мне махать панамкой, как будто он мне знакомый. И чего это он мне машет, если я его первый раз вижу! Но все-таки я ему тоже помахал на всякий случай.
Этот автобус все стоял, а другие уже в лагерь въехали. Я поближе подошел, а мальчишка меня спрашивает:
– Как здесь, ничего?
– Чего же плохого, – говорю, – конечно, ничего.
– Ну и как?
– Что как?
– Комары кусаются?
– Какие там комары, – говорю, – никаких здесь комаров нет.
– Это хорошо, что здесь комаров нет, а то я их ненавижу.
– Да кто их любит, – говорю, – никто их не любит.
– Некоторые их терпят, – говорит, – а я их просто терпеть не могу. Если здесь комары есть, я сейчас же обратно поеду.
Я, сам не знаю, почему-то испугался, что он вдруг обратно поедет, и говорю:
– Да что ты, что ты, ни одного комарика здесь нету…
– Ну, если нет, – говорит, – тогда другое дело…
Он спросил, как меня зовут, и я чуть было не сказал, что меня Лялькой зовут, но потом вспомнил и сказал свое новое имя. А он сказал, что его зовут Вольдемаром и что ему это имя не очень-то нравится.
Автобус тронулся, и он мне крикнул, чтобы я непременно к нему в лагерь приходил.
А я ему головой кивнул: мол, непременно приду, а как же иначе!