Смута Бахревский Владислав
Дома Ураз-Махмет сказал сыну:
– Собирай узлы, надо бежать от этого сумасшедшего…
– Бежать?
– Вор отпускает меня в Касимов, но надежнее укрыться в Москве.
– Отец, я Аллахом клялся служить государю. Я саблю мою целовал, Коран целовал.
– Поцелуешь Коран и саблю королю.
Арслан спорить с отцом не посмел, но отправился к Вору и сказал ему, скрежеща от обиды зубами:
– Ты моему отцу, как другу, веришь, а он твой враг. Он только и ждет случая, чтобы убежать к полякам.
– Истамбул я отдам тебе. – Вор поцеловал юного аскера в лоб и опоясал саблей в серебряных ножнах с большими священными сердоликами.
На другой день хан пришел спрашивать, когда он может отправиться в Касимов.
– Хоть завтра, – ответил Вор. – Но сегодня хочу быть с тобой. Поехали на зайцев.
К удивлению хана, они отправились вчетвером: Вор, хан, Михаил Бутурлин да Михнев, тень царя. Поскакали к реке, в тальники. Вор сказал:
– Езжайте, я оправиться хочу.
Когда он догнал охотников, Бутурлин и Михнев стояли над трупом хана.
– Под лед его опустите, – распорядился Вор.
Вернулся с охоты разъяренный, бил по мордасам слуг.
– Сбежал от меня хан! Я перед ним душу выворачивал, а он сбежал.
Кошелев послушал-послушал своего господина и пустил с ладони огонек к потолку.
Вору не поверил Урак-мурза. Ему, командиру личной охраны его величества, доложили: ханский сын донес на отца. Урак-мурза, знаменитейший в Москве наездник и охотник, отправился по следам четырех лошадей. Прочитал следы, нашел кровь и подернутую молодым льдом, пробитую саблями полынью.
Он набросился на ханского сына с кинжалом, но его руку успели отвести. Вор приказал бить Урак-мурзу кнутом и посадил в тюрьму.
– Это безумство, – говорила Марина Юрьевна Казановской, – он хочет лишить себя последних верных слуг.
Она ходила девятый месяц. Плод терзал ее тело. У нее появились дикие желания – напиться мочи, съесть овечьих катышков. Она ненавидела себя, похожую на гусыню, ненавидела свое будущее, потому что его не было. И вдруг – это убийство. Это наказание кнутом князя… Марина Юрьевна никогда не называла Урусова татарским именем.
К ней в спальню вошел Вор, тихо, со счастливым лицом.
– Первый подарок нашему царевичу, – сказал он.
– А если царевне?
– Царевичу. То, что обещал мне, желая обмануть, презренный хан, Казань совершила своей волей.
– Тебе присягнула Казань? Теперь?
– Теперь. Казань. Знаменитый воевода вельский воспротивился народной воле, и его сбросили с башни. Казань моя. Казань объявила столицей России Калугу… Не все потеряно, Марина Юрьевна. С нами Псков, Великие Луки, Ям, Ивангород, Копорье, Орешек… Разрешайся, милая, спокойно, Россия на Западе и на Востоке возрадуется нашему царственному младенцу.
Марина Юрьевна взяла со стола крест, подняла на Вора. – Молю Господом! Освободи князя Урусова. Нам недоставало, чтоб татары подняли мятеж.
Вор подошел ближе, наклонился, поцеловал жену в живот.
– Я исполню твою волю. Я сам ищу случая, чтоб ссора кончилась красивым, прочным миром.
Удача, удалившаяся от Вора, совершила круг и возвратилась.
В Мещевске появился польский отряд пана Чаплинского.
С Бутурлиным и Михневым Вор посетил темницу князя Урусова. Князь лежал на соломе.
– Полдень, а ты почиваешь, – сказал Вор.
Урусов молчал. Вор снял с пояса свою саблю и вложил в руки князя.
– Пришли враги, ступай убей их.
Урусов молча поклонился государю.
Отряд братьев Урусовых сразился с отрядом Чаплинского в заснеженном поле. Гусары были тяжелы, кони вязли в снегу. Татары налетали и отступали, по-волчьи растерзав отряд. Раненого Чаплинского привезли в Калугу. Вор ликовал.
– Вот моя первая ласточка Сигизмунду.
На пиру в честь героев царь жаловал братьев Урусовых чашами, подарил им по лисьей шубе, поцеловал в губы и Урак-мурзу и Зорбек-мурзу.
– Поедемте завтра на охоту! – предложил он своим героям.
– На зайцев? – спросил Урак-мурза.
– На зайцев.
Утром, еще не протрезвев от вчерашнего возлияния, царь и впрямь отправился на охоту, взяв с собой всю татарскую дворцовую охрану – триста ногайцев. Выказывал доверие.
В санях Вора были меды и водка. На ходу подзывал к своим саням охранников, потчевал сладким и горьким из своих рук.
– Тиамат! – выкрикивал Вор. – Аграт Бат-Махлат, Наама! Бен-Темальон, Руах Церада… Эй, Урусов! Уракмурза! Ты хоть знаешь, кто перед тобою? Адам Кадмон! Не знаешь такого? Вы все – тьма. Ничто! Скажи мне, какое число нынче?
– Одиннадцатое декабря, ваше величество.
– Одиннадцатое… Один и один. Одиннадцать – это число возмущения, Урак-мурза, князь Урусов. Слепая сила Агриппы. Это борьба с законом, это грех. Вот что такое число одиннадцать. А потому пускайте зайцев.
Зайцев, приготовленных для охоты, везли в клетках. Их пускали у самых саней Вора.
Собаки разрывали зайцев на куски, Вор пил водку и смеялся.
Вдруг он поднял глаза и встретился с глазами Урусова.
– Конец тебе, – сказал Урусов.
Резко согнувшись в седле, ударил саблей, целя по шее.
Вор изумился, увернулся, сабля прорубила ворот шубы и ранила плечо.
– Дерьмо! – крикнул Вор. – Дерь… – Но тут свистнула сабелька Зорбек-мурзы, и голова, запнувшись на полуслове, слетела с плеч и упала Вору в ноги. Татары накинулись на русских слуг, рубили, раздевали, выпрягали лошадей.
И один только приотставший от дурной этой охоты шут Кошелев успел ускакать в Калугу.
Марина Юрьевна парила ноги.
Быстро вошла Казановская.
– Ваше величество, несчастье…
– Его? Совсем?
– Совсем.
То ли черное полотнище, то ли крылья летучих мышей хлестали Марину Юрьевну по лицу. Она бросилась вон из замка, босая, с непокрытой головой, в расстегнутом халате. Она кричала неведомое ей слово:
– Гхимель! – и рвала волосы.
Выхватила у подбежавшего к ней казака нож, ударила себе в грудь.
Ее отнесли в покои. Промыли рану, которая оказалась неглубокой.
Привезли тело Вора. Гроб поставили в соборе.
Марина Юрьевна очнулась, попросила, чтоб ее одели. Она пришла в храм, постояла у гроба, глядя на голову.
Вдруг побежала, схватила факел, кричала на людей, тыча в них пламенем:
– Убейте татар! Убейте всех! Что вы стоите? Я, царица ваша, поругана! – Она рвала на себе одежду, рвала волосы, совала вырванные пряди в руки перепуганных калужан. – Вот все, что могу дать, – убейте! Отомстите!
Ее перехватили, увели.
Но резня началась. Казаки Заруцкого врывались в дома, где жили татары, убивали старых и малых. Горожане, пораженные кровавым поветрием, кинулись резать поляков. Один Шаховской не потерял головы. Вывел солдат на улицы города, усмирял озверевших людей.
Утром в городе власть была у Трубецкого. Возле покоев Марины Юрьевны поставили стражу.
Ночью воровские бояре имели совет. Решили присягнуть королевичу Владиславу. Казаки и Заруцкий объявили себя сторонниками Марины Юрьевны. До стычек дело не дошло, потому что к городу подходил Сапега. Ворота ему не открыли, но Калуга признала над собой власть королевича.
В последний декабрьский день к Сапеге пришел крестьянин, принес свечу от Марины Юрьевны. Воск растопили и нашли письмо.
«Ваша милость, ясновельможный пан! – кричали скорые, острые, как ножи, буквы. – Освободите! Освободите, ради бога! Мне осталось жить всего две недели! Вы пользуетесь доброй славой: сделайте и это. Спасите меня, спасите! Бог будет Вам вечной наградой».
Сапега не ответил на письмо. Ушел к Перемышлю.
Марине Юрьевне открылось во сне: умрет в родах.
Она не желала жизни. Не хотела думать о младенце.
Шляхтянка, жительница роскошных палат, царица величайшей страны, осыпанная драгоценностями.
Таборная царица. Царица Калужская…
Вдруг она поняла, что у нее не было никого на белом свете ближе Вора, который упокоился под плитами собора…
Отец и мать отступились от нее, она отступилась от них… Польша ей ненавистна, а сама она ненавистна России. Проклята татарами, проклята русскими. Множество раз, множеством голосов. И ни один голос во всем мире не заступится за нее.
Она ошиблась. Она услышала этот голос. Тоненький, вздрагивающий, как паутинка на ветру, голос ее дитяти…
– Кто? – спросила она, погружаясь в сон.
– Царевич, – ответили ей.
– Иван, – сказала она твердо. – Пусть будет в деда.
И не ужаснулась лжи, слетевшей с ее губ на головку единственного родного ей человечка.
Бесстыдная молва нарекла невинного младенца Воренком.
Патриарх Гермоген
Рождественский мороз алмазный. Воздух светился и блистал. Патриарх Гермоген, ожидая птиц, радовался красному дню.
Первыми явились голуби.
Гермоген, черпая из сумы полной горстью, метал просо на притоптанный снег.
– Птицу Господь зернышком согревает. Грейтесь, милые! От вашего тепла теплее небу.
Птицы летели из-под куполов кремлевских храмов, из-под высоких теремных крыш: воробьи, снегири, синички и уж только потом галки, вороны.
Краем глаза Гермоген увидел почтительно замершего инока – подошел как в шапке-невидимке.
– Слушаю тебя, Исавр.
– Владыко, бояре пожаловали.
Патриарха ожидал сам Федор Иванович Мстиславский – первый в Семибоярщине, кривой коршун Михаил Глебыч Салтыков, хромой Иван Никитич Романов да Федор Андронов, этот душой крив и хром.
– Святой владыко, дело к тебе не больно хитрое, – дружески сказал Салтыков. – Поставь подпись на грамотах. Одну посылаем Прокопию Ляпунову, чтоб унялся. Заскучал по Тушину, новый рокош заводит.
– Чего заводит? – Гермоген приставил ладонь к уху.
– Рокош.
– Прости, Михаил Глебович, я человек русский. Ты со мной по-русски говори.
– Смуту заводит, гиль, разбой… А другую грамоту мы написали его величеству королю Сигизмунду, чтоб скорей сына своего королевича Владислава присылал. Третья грамота к послам нашим, к Филарету, к Голицыну, – пусть без упрямства во всем положатся на милость короля.
Ряса на Гермогене была домашняя, лицом казался прост и ответил просто:
– Если королевич окрестится в греческую веру да если литовские люди выйдут из Москвы, я всем камилавкам и митрам накажу писать к королю, чтоб дал нам Владислава. Полагаться же на королевскую милость, да еще во всем – значит короля желать на царстве, не королевича. Не стану таких грамот подписывать. В чем Ляпунова-то увещевать? Он хочет хорошего – избавить Москву от Литвы. Нынче вся Русская земля плену Москвы печалуется. Даст Бог, скоро все будут здесь с мечом, рязанцы и казанцы.
– Не патриарх, а казак! Не о мире, не о покое печешься – крови жаждешь. Смотри, сам же кровью и умоешься. На твое место охотники найдутся.
– Охотника сыщете. Нашел же Отрепьев тайного латинянина Игнатия – нерусского, правда! Да только я со своего места живым не уйду. Не оставлю моего стада, когда вокруг волки.
– Это мы, что ли, волки? – Салтыков подскочил к патриарху, чуть не грудь в грудь. – Больно расхрабрился ты, Гермогенище. Забыл, как Иова из патриархов низвергли? Ты еще возмечтаешь о покое Иова.
– Может, и возмечтаю. Но Бог со мной, ни веры, ни Отечества не предам за атласную шубу.
– Старый хрыч! – Салтыков выхватил из-за пояса нож, замахнулся на патриарха.
Гермоген не отступил, не вздрогнул.
– На твой нож у меня крест святой, – сказал негромко, но так, словно в саван завернул. – Будь ты проклят, Михаил, от нашего смирения в сем веке и в веках!
У Салтыкова рука с ножом снова дернулась, но Андронов взял приятеля за плечи, потянул к дверям. Мстиславский с Романовым тоже поспешили с глаз долой, но грозный старец остановил их:
– Опомнитесь, бояре. Или вы нерусские? – Подошел к Мстиславскому. – Тебе начинать первому, ибо ты первый в боярстве. Пострадай за православную христианскую веру. Если же прельстишься польской дьявольской прелестью, Бог переселит корень твой от земли живых.
Мстиславский побледнел, но в ответ ни слова. Иван Никитич, не дожидаясь на себя патриаршего гнева, выскочил за дверь, прыгая на здоровой ноге по-козлиному.
– Как побывают у меня бояре, так в комнатах медовый дух, – сказал Гермоген келейнику. – Пчела – Божия работница, а меня с души воротит: то запах измены. Брат Исавр! Покличь Москву! Пусть завтра всяк, кто на ногах, придет в соборную церковь. Правду скажу о боярах.
Утром Гермоген вышел со двора, а вся соборная площадь – пустыня, а по краям, как елочки, – немецкие солдаты.
Возле храма Успения Богородицы стайкой жались друг к другу совсем дряхлые старики и старухи, этих не подпускали к паперти свои, изгалялись, – холопы Михаила Глебыча Салтыкова.
– Не пускают, владыко!
– Куда денутся, пустят, – сказал старикам Гермоген и, простирая над ними руки, пошел, повел на рогатины. Холопы отвели оружие. К патриарху подскочил Салтыков.
– Гляди у меня, владыко! Дерзнешь похаять поляков, короля или Семибоярщину – на цепь посажу!
– Бедный ты, бедный! – сказал Гермоген. – Уже скоро спохватишься.
К радости великого пастыря, народу было много. С вечера пришли, прокоротали ночь, запершись в соборе. Гермоген не стал откладывать поучения на конец службы. Поднялся на солею, осенил народ святительским крестным знамением, сказал слова жданные, наконец-то произнесенные вслух и громко:
– Возлюбленные чада мои, народ мой христолюбивый русский. Нет у нас царя, за которым как за стеной. Нет у нас вождя, посмевшего измену назвать изменой… Сильные мира сего торгуют Отечеством, словно пирожники. Имена их вам известны: Мстиславский, Салтыковы, отец и сын, Иван Романов, вся Семибоярщина, вся Дума. Ныне каждый сам по себе решает в ужасе одиночества: пустить в дом души своей Сатану или затвориться от него чистой совестью. Служащим Тьме обещают обильный корм, служащим Свету – поругание и разорение. Но, Господи, не свиньи же мы, чтобы питать плоть свою чем ни попадя! Скажем себе: мы – братья и сестры, Бог с нами, спасем Отечество наше, ибо заступиться за него – все равно что за Иисуса Христа.
Слезы катились по лицу Гермогена, и люди слушали его не дыша. Он постоял молча, семеня старчески, подошел к алтарной иконе Богородицы, поцеловал, припал к ней головой и, не отнимая рук от ризы, склоненный, повернул лицо к народу.
– Без царя Матерь Небесная царствует на Русской земле. Ей все наши слезы, все худшее наше… Будем же милосердны к себе, не огорчим ненужной злобой Заступницу.
Выпрямился, поднес ладонь к бровям, поглядел на паству, ища храбрых.
Взволновался народ:
– Великий владыко! Святейший! Умрем за Христа! Или Русскому царству быть, или не быть нам.
– Я о вашей воле в города отпишу, – сказал Гермоген. Воротился со службы в патриаршие палаты, а во дворе польская стража. По всему двору бумажные свитки, черные пятна чернил, гусиные перья – вконец разорили приказ, дьяков всех повыгоняли. В палатах разгром. Что дорого – украдено, чего не утащить – сломано.
– Вот и некому письмо написать, не на чем, да и нечем! – укорил себя Гермоген: сначала надо было грамоты разослать, а уж потом грозить.
Его собственную келью не тронули. У дверей четверо с саблями. Сказал Исавру:
– А день-то нынче Ильи Муромца. Господи, коли нет среди нас одного, дай нам всем мужества богатырского.
Свершилось по молитве. Спать Русь укладывалась рабыней неведомого королевича, а пробудилась вольная, не трава под грозой, но сама гроза. Безымянные, безответные мужички, луковый дух, – разом вспомнили о сироте матушке, что за порогом, нищая, дрожит на ветру, на холоде. Русское имя свое.
Первыми продрали глаза от дьявольского наваждения дворяне смоленских уездов. Своей охотой пошли под Литву, да обещанный мед чужеземной жизни оказался горше редьки. Письмо свое люди Смоленской земли прислали в Рязань Прокопию Ляпунову:
«Наши города в запустении и нищенстве. Мы пришли служить королю в обоз и живем у него под Смоленском вот уж другой год. Не ради корысти, а чтобы выкупить из плена, из латинства, из горькой работы бедных своих матерей, жен и детей. Иные из нас ходили в Литву за своими матерями, женами и детьми и потеряли там свои головы. Собрали во имя Христа выкуп, а у нас его отняли по-разбойничьи. Во всех городах и уездах наших – православная вера поругана, церкви Божии разграблены. Не думайте и не помышляйте, чтоб королевич был царем на Москве. У них в Литве уговор – лучших людей из России вывести и овладеть всею Московскою землею. Ради бога, положите крепкий совет между собою. Списки с нашей грамоты пошлите в Нижний, в Кострому, в Вологду, в Новгород, чтобы всею землей стать нам за православную веру, покамест мы еще не в рабстве, не разведены в плен».
Ляпунов просьбу смоленских людей исполнил, разослал их грамоту по всем городам и от себя написал крепко:
«Подвигнемся всею землею к царствующему граду Москве и со всеми православными христианами Московского государства учиним совет: кому быть на Московском государстве государем. Если сдержит слово король и даст сына своего на Московское государство, крестивши его по греческому закону, выведет литовских людей из земли и сам от Смоленска отступит, то мы ему, государю, Владиславу Жигимонтовичу, целуем крест и будем ему холопами, а не захочет, то нам всем за веру православную и за все страны российской земли стоять и биться. У нас одна дума: или веру православную нашу очистить, или всем до одного помереть».
Быстрее, чем в Казань или в Нижний, обе эти грамоты попали в уездный город Свияжск. Судьба города была дивной. Возвели Свияжск за четыре недели, ибо строился повелением Иоанна Грозного. Люди и ныне были здесь скорые. Ударили в колокол. И, пока в Успенском монастыре игумен думал, как быть, грамоты прочитал в деревянной Троицкой церкви поп Андрей. Воевода на игумена кивает, игумен на воеводу, но тут вышел посадский человек Родион Моисеев. Голова русая, русская, а лицом – татарин, глаза под бровями как две черные звезды, нос точеный, усы и борода кустиками.
– Поп Андрей, дай нам крест целовать на верность Отечеству и друг другу. Ничего мы лучше не придумаем, как поспешать в Нижний, а оттуда, сложась силами, идти вызволять Москву.
Тотчас всем городом целовали крест, по слову Родиона. Женщины кинулись сухари сушить, готовить мужей да сынов в поход. Выступили, не мешкая, на другой день.
В Нижнем свияжцев встретили по-братски, разобрали всех по домам, а Родиона позвал к себе Савва Ефимьев, протопоп Спасо-Преображенского собора. Провели, однако, Родиона не в дом, а в дворовую избушку церковного сторожа. Велели обождать. В избе было жарко, тесно, три четверти занимала печь. В божнице иконка, под божницей лавка да стол шириной в аршин, длиной в два аршина, сундук в углу.
Родиону этакий прием не понравился, но снял шубу, шапку, повесил у двери на прибитый к стене бычий рог. Тут дверь отворилась, и, согнувшись под косяком, вошли двое: один в рясе, другой – дворянин.
– Вон ты какой, Родион-свияжец, – одобрительно сказал человек в рясе. – Еще не обедали, а темно. Я свечи принес. Садитесь, братья, разговор недолгий, дорога неблизкая.
Прошел к печи, от уголька зажег свечу, от свечи еще целый пук. Свечи прилепил у божницы и на столе. Прибыло и света и уюта.
– Меня Саввой зовут, – сказал священник, – а этот человек – сын боярский Роман Пахомов. Всем городом кланяемся вам. Ступайте в Москву к святейшему патриарху Гермогену, испросите у него грамоту и благословение – встать всей землей на нынешнюю власть измены. Согласны ли исполнить сию опасную службу?
Родион поднял глаза на Романа, сказали как выдохнули:
– Согласны.
– Перед таким большим делом попоститься бы, причаститься, да нам, грешным, все недосуг. – Савва-протопоп улыбнулся, открыл сундук. – Здесь для вас крестьянская одежда. В портах по поясу у каждого зашито по полста рублей серебром. Может, придется подкупать патриаршью стражу. Дорожные харчи для вас тоже приготовлены, в розвальнях. В сене под кошмой ружье, от разбойников. К Москве будете подъезжать, ружье спрячьте от греха. Повезете два пуда меда да два пуда воска патриарху в подарок, по обещанию. А коли не пустят, смотрите сами, как повидать святейшего.
– Когда ехать? – спросил Родион.
– Похлебайте щец, покушайте пирогов – и с Богом. Заночуете в дороге.
Протопоп Савва подошел к печи, достал рогачом горшок, принес, поставил на стол. Подал хлеб и ложки. И себе взял. Прочитал молитву:
– «Очи всех на Тя, Господи, уповают…»
Был Савва ростом невелик, лицо имел спокойное, к радости расположенное.
– Что призадумались? Ловите звездочки! – И зачерпнул полную ложку.
Жизнь в Москве шла такая, что только глаза разевай.
Подъехали к воротам чуть за полдень, встали за дровяным обозом. Стража приказывала вываливать дрова на снег и всякую жердь, годную, чтобы сделать кол или дубину, ввозить в город не позволяла. У Романа с Родионом топор отняли.
– А если у нас оглобля сломается? – изумился Родион. Солдат дал ему затрещину, тем и отделались.
Москва была малолюдна, сама не своя.
– Господи! – догадался Роман. – Все заборы убраны. Чтоб нечем было поляков бить. Понял?
– Как не понять! – Родион лицом посерел. – Не огородили бы только всем этим тыном патриарха…
На постой их принял Мирон, двоюродный брат Романа. Мирон служил в охране Гермогена, а теперь, когда беречь святейшего взялись сами поляки, умел остаться истопником.
– Хоть с поленом, да постою за владыку, – рассказывал Мирон нижегородцам. – В Кремле русское слово если услышишь, так шепотом! Во дворе царя Бориса поселился сам пан Гонсевский, хозяин Москвы. Кривой Салтыков отхватил палаты Григория Васильевича Годунова, королевский подпевала Андронов живет в доме благовещенского протопопа.
– А кто это? – спросил Родион.
– Кожевник, купчишка, а ныне казначей. То ли седьмым в Семибоярщине, то ли восьмым, да всеми семью крутит. С медом, с воском решили не связываться. Мирон так устроил дело, что к патриарху в келью с охапкой дров для печи вошел Родион.
Гермоген сидел у подтопка, опустив голову и плечи. Сам вроде в теле, но шея худая, в морщинах, с выпирающей косточкой. Таков отец был в последний год жизни. Жалость и нежность объяли сердце Родиона. И страх: от немощного старца ожидает Россия спасительной твердости.
Чтобы не громыхнуть поленьями, Родион опустился на колено, на другое и только потом положил дрова на пол. Тотчас и заговорил скорым шепотом:
– Святейший патриарх! Мы из Нижнего. Дай нам твою грамоту – полки собирать от всех земель. К Москве идти.
Гермоген, как задремавшая птица, встрепенулся. И глянули на Родиона глаза сокольи, такие на сажень под землей видят.
– Из Нижнего? Что у вас?
– С городов люди с оружием сходятся.
– Поторопитесь! Поторопитесь, покуда Смоленск стоит, короля от себя не пускает.
– Святейший, грамоту твою дай!
– Где ее взять, грамоту? Ни единого дьяка на весь патриарший двор не оставили… Иисус Христос не грамотам доверял свое Божественное слово, но Слову. Поспешай, сын, в свой надежный город, так скажи: патриарх Гермоген благословляет Нижний спасти Отечество. Из плена хоть с дубьем, а выходить надо. С места надо стронуться, а как пойдем, так и выйдем.
Поднялся во весь свой огромный рост, поцеловал Родиона троекратно, перекрестил.
– Георгий Победоносец и Дмитрий Солунский – вот два крыла Нижнего Новгорода. Спас глядит грозно, Богородица уронила слезу о всех нас. С Богом!
Нижегородцы, ведомые князем Александром Александровичем Репниным-Оболенским, выступили к Москве 8 февраля 1611 года. 21-го из Ярославля пошла передовая рать, а 28-го Большая, с пушками, с воеводой князем Иваном Ивановичем Волынским.
Прокопий Ляпунов назначил всем собираться в Серпухове, но Гонсевский, имея шпионов среди русских, опередил, послал сильный отряд запорожских казаков и полк Исака Сунбулова. Казаки осадили Ляпунова в Пронске, но рязанцам пришел на выручку, соединясь с коломенцами, зарайский воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский.
Настали для России светоносные дни слепящих мартовских снегов, первой радости весенней. Воистину вся земля шла к плененной Москве. Из Мурома – рать Василия Федоровича Масальского, из Суздаля и Владимира – полки Артемия Васильевича Измайлова и казачьего атамана, бывшего стольника Вора Андрея Захарьевича Просовецкого. Из Вологды – поморское ополчение с воеводой Петром Степановичем Нащокиным, из Романова – дружины князя Василия Пронского и князя Ивана Андреевича Козловского, а с ними татарские мурзы с отрядами. Из Галича вместе с ополчением пермяков шел воевода Петр Иванович Мансуров, из Костромы – полк князя Федора Федоровича Волконского-Мерина. Из Шацка – сорок тысяч мордвы, черемисов, казаков, этих вел атаман Иван Карнозицкий.
Из Переславля-Залесского с двумя сотнями стрельцов – малая, но силе прибавка – стрелецкий голова Мажаров. Из Тулы поспешал Иван Мартынович Заруцкий, как бы пирог без него не съели, а из Калуги – боярин Вора с остатками воровской армии князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой.
Король Сигизмунд, испуганный единодушием русских воевод, требовал от Сапеги, чтобы он напал и развеял отряды Ляпунова, но Сапега помнил, что часть русских людей желали его видеть на московском престоле. Отправил к Трубецкому гонца, предлагая союз.
«Так вам бы с нами быть в совете и ссылаться почаще, что будет ваша дума, – писал он Дмитрию Тимофеевичу, – а мы от вас не прочь, при вас и при своих заслугах горла свои дадим».
Ляпунов, русская душа, готов был не только людей, но и все лесное зверье собрать и вести на обидчиков Родины. Послал к Сапеге племянника Федора, приглашал к походу на Москву.
Сам Прокопий Петрович 3 марта 1611 года с гуляй-городами выступил из Коломны. Он писал не только в города, но и в деревни, в села: крепостные пусть идут на войну без сумнения, без боязни. Всем будет воля и жалованье, как казакам.
За два дня до Вербного воскресенья 15 марта Гонсевский пригласил на совет бояр.
– Жители Москвы присылают ко мне челобитные и просят, чтобы праздник Вербы и шествие патриарха на осле состоялись, как всегда. – Гонсевский помолчал. – Не опасно ли выпустить патриарха из-под стражи? Не используют ли жители города добрый праздник для захвата Кремля?
Иван Никитич Романов уставился на Мстиславского, но тот молчал.
– Вождение осляти – праздник исконный, – сказал Иван Никитич. – Отменить праздник – всех от себя оттолкнуть.
– А кому ослятю вести? – озирая бояр, вопросил Федор Иванович Шереметев.
– Кто первый, тому и узда, – разрешил назревавший местнический спор Андронов.
– Я ослятю не поведу, – покачал головой Мстиславский, он, вечно обиженный своими же отказами от первенства, поджимал губы и глядел в одну точку.
Андронов разыграл простака.
– Тогда Ослятю тебе вести, Иван Никитич.
– О каком осле идет речь?! Я не видел в конюшнях ни одного осла, – притворно удивился Гонсевский, он жил в Москве послом и знал: роль осла, Осляти, исполняет лошадь серебристо-серой масти, красивая и кроткая.
– Патриарх, что сидит на осляте, тоже не Иисус Христос, – ответил Гонсевскому Михаил Глебыч Салтыков, улыбка сияла на его лице, он потирал руки. – Отменить праздник никак нельзя! Лучшего случая наказать бунтовщиков не будет. Они придут, мечтая зарезать нас, бояр, и вас, поляков, а мы мечтать не станем, мы – вырежем их поголовно, станет Москва шелковая… А те, кто к Москве идет, узнав, что мы шутки не шутим, кинутся врассыпную, как мыши от кота.
– Никакого кровопролития я не допущу, – сказал Гонсевский. Не сразу сказал, ждал от бояр гнева на голову Салтыкова, но все промолчали. – Итак, я отправляюсь сообщить патриарху, что семнадцатого марта он получает свободу в обмен на благоразумие.
17 марта день Алексия, человека Божия, – с гор потоки – в 1611 году совпал с праздником Вербного воскресенья. Чтобы Гермоген не смог получить поддержки тайных бунтовщиков или отдать приказ к выступлению, его ранним утром в день праздника привезли в храм Василия Блаженного и только за час до торжественной мистерии освободили от стражи.
Гермоген молился, облачался в драгоценные архиерейские одежды. Митра, саккос, омофор – были в жемчуге, в золоте, в драгоценных каменьях.
Моросил дождь, но облака в небе были легкие, у дождя был запах вольного весеннего ветра. Как только Гермоген вышел из храма и направился к Лобному месту, где стояли верба и осля, вместо дождя посыпались золотые лучи. Пастырские одежды Гермогена засверкали, рассыпая искры веселого огня.