Поющие в терновнике Маккалоу Колин

– Это очень осложняет дело, мисс О’Нил. Если вы – не ближайшая родственница, мы теряем драгоценное время. – В голосе собеседника вежливое сочувствие сменилось нетерпением. – Вы, видно, не понимаете, в Греции совершается переворот, а несчастье случилось на Крите, это еще дальше, и связь установить еще труднее. Поймите! Сообщаться с Афинами практически невозможно, и нам дано указание передать пожелания ближайших родственников касательно тела немедленно. Ваша матушка с вами? Нельзя ли мне с ней переговорить?

– Мама не здесь. Она в Австралии.

– В Австралии? О Господи, час от часу не легче! Придется давать телеграмму в Австралию, опять отсрочка. Если вы не ближайшая родственница вашего брата, мисс О’Нил, почему же так сказано в его паспорте?

– Не знаю. – Она вдруг поймала себя на том, что смеется.

– Дайте мне австралийский адрес вашей матери, мы сейчас же ей телеграфируем. Надо же нам знать, как быть с телом! Пока она получит телеграмму, пока дойдет ответ, это же еще двенадцать часов, надеюсь, вы и сами понимаете. Все достаточно сложно и без этой путаницы.

– Так позвоните ей. Не тратьте время на телеграммы.

– Наш бюджет не предусматривает расходов на международные телефонные разговоры, мисс О’Нил, – сухо ответили ей. – Так будьте любезны, не скажете ли вы мне имя и адрес вашей матери?

– Миссис Мэгги О’Нил, – продиктовала Джастина. – Джиленбоун, Австралия, Новый Южный Уэльс, Дрохеда. – Она раздельно повторила незнакомые ему названия.

– Еще раз прошу принять мое глубочайшее соболезнование, мисс О’Нил.

Щелчок отбоя, ровное однообразное гудение – линия свободна. Джастина сидит на полу, трубка соскользнула на колени. Тут какая-то ошибка, все должно разъясниться. Не мог Дэн утонуть, он же плавает, как чемпион! Конечно, это неправда. «Нет, Джастина, все правда, сама знаешь, ты с ним не поехала, не уберегла его, и он утонул. Ты всегда оберегала его с тех пор, как он был совсем крохой, тебе и теперь надо было быть с ним. Если б ты не сумела его спасти, так была бы там и утонула с ним вместе. А ты с ним не поехала только потому, что рвалась в Лондон, чтобы заполучить Лиона к себе в постель».

Как трудно думать. Все трудно. Ни с чем не сладишь, даже ноги не слушаются. Никак не подняться с полу, никогда уже ей не подняться. В сознании ни для кого нет места, кроме Дэна, все мысли теснее и теснее кружат вокруг Дэна. И вдруг она подумала о матери, обо всех дрохедских. «О Господи! Туда сообщат, сообщат маме, всем им. И мама даже не увидела на прощание, какой милый он был в тот памятный день в Риме. Наверное, дадут телеграмму джиленбоунской полиции, и старый сержант Эрн влезет в свою машину, покатит в Дрохеду и скажет моей маме, что ее единственный сын умер. Не ему бы, почти чужому человеку, приносить ей такую весть. «Примите мое искреннее глубочайшее соболезнование, миссис О’Нил, ваш сын умер». Легковесные, пустые учтивые слова… Нет! Не допущу я, чтобы и она узнала это от чужих, ведь она и моя мать! Только не так, не так, как пришлось это услышать мне».

Она дотянулась до аппарата, сняла его со столика на колени к себе, прижала к уху трубку.

– Станция? Пожалуйста, междугородную. Алло? Мне нужно срочно связаться с Австралией. Джиленбоун, двенадцать-двенадцать. И пожалуйста, пожалуйста, поскорей.

Мэгги сама сняла трубку. Час был поздний, Фиа уже легла. А Мэгги в последнее время не хотелось ложиться рано, она предпочитала подолгу сидеть, слушать сверчков и лягушек, дремать над книгой, вспоминать…

– Да?

– Вас вызывает Лондон, миссис О’Нил, – сказала Хейзел, телефонистка в Джилли.

– Здравствуй, Джастина, – спокойно сказала Мэгги. Джасси звонила, хоть и не часто, узнать, как дела.

– Мама? Мама, ты?

– Да, я слушаю, – мягко сказала Мэгги. Сразу чувствуется, Джастина чем-то расстроена.

– Мама, о мама! – Странный звук, то ли вздох, то ли рыдание. – Дэн умер, мама! Дэн умер!

Земля разверзлась под ногами. Бездонная, бездонная пропасть. Мэгги проваливается в бездну, глубже, глубже, края смыкаются над головой, и уже вовек не выбраться, до самой смерти. Что еще могли ей сделать бессмертные боги? Она не понимала, когда спрашивала об этом. Как смела она спрашивать, как смела не понимать? Не искушай богов, они этого не любят. Когда она не поехала посмотреть на него в лучшую минуту его жизни, разделить его радость, она и впрямь воображала, что расплатилась за все сполна. Дэн будет свободен и от расплаты, и от нее. Она не увидит его лица, самого дорогого на свете, и тем заплатит за все. Края бездны сомкнулись, дышать нечем. Стоишь на дне и понимаешь – слишком поздно.

– Джастина, родная, успокойся, – с силой сказала она, голос ее не дрогнул. – Успокойся и расскажи толком. Ты уверена?

– Мне позвонили из австралийского консульства… там решили, что я ближайшая родственница. Какой-то ужасный тип все добивался, как я хочу поступить с телом. Он все время говорил про Дэна «тело». Как будто оно уже не Дэна, а неизвестно чье. – Мэгги услышала рыдание. – Господи! Наверное, этому бедняге тошно было мне звонить. Мама, мама. Дэн умер!

– Но как, Джастина? Где? В Риме? Почему Ральф мне не позвонил?

– Нет, не в Риме. Кардинал, наверное, еще ничего не знает. Тот человек сказал, Дэн утонул, спасая утопающих. У него было два месяца свободных, мама, и он просил меня поехать с ним, а я не поехала, я хотела играть Дездемону и хотела быть с Лионом. Если б только я была с Дэном! Будь я там, может, ничего бы не случилось. Что же мне делать?!

– Перестань, Джастина, – сурово сказала Мэгги. – Брось эти мысли, слышишь? Дэн бы возмутился, ты и сама знаешь. Несчастье всегда может случиться, а отчего и почему, мы не знаем. Сейчас важно, что ты жива и здорова, я не потеряла обоих. Теперь ты одна у меня осталась. Ох, Джасси, Джасси, это так далеко! Мир слишком велик, слишком. Приезжай домой, в Дрохеду! Мне тошно думать, что ты там совсем одна.

– Нет, мне надо работать. Работа – единственное мое спасенье. Без работы я сойду с ума. Не надо мне никого, не надо никакого утешения. Ох, мама! – Она горько заплакала. – Как мы будем жить без него?

«В самом деле, как? И жизнь ли это? Бог дал. Бог и взял. Прах еси и в прах возвратишься. Жизнь – для нас, недостойных. Жадный Бог берет себе лучших, предоставляя этот мир нам, прочим, чтобы мы здесь пропадали».

– Никто из нас не знает, долго ли нам жить. Большое тебе спасибо, Джасси, что позвонила, что сама мне сказала.

– Мне невыносимо было думать, что тебе скажет кто-то чужой, мама. Немыслимо услышать такое от чужого. Что ты теперь будешь делать? Что ты можешь сделать?

Напрягая всю волю, Мэгги силилась через мили и мили как-то согреть и утешить в далеком Лондоне свою погибающую девочку. Сын умер, дочь еще жива. Надо ее спасти. За всю свою жизнь Джастина любила, кажется, одного только Дэна. Больше у нее никого нет, даже мать она не любит.

– Джастина, милая, не плачь. Не убивайся так. Дэн ведь этого не хотел бы, правда? Вернись домой, и тебе станет легче. И мы перевезем его домой, в Дрохеду. По закону теперь он опять мой, он уже не принадлежит церкви, и она не может мне помешать. Я сейчас же позвоню в наше консульство и в посольство в Афинах, если сумею пробиться. Он непременно должен вернуться домой! Просто думать не могу, чтобы его похоронили где-то далеко от Дрохеды. Здесь его дом, и он должен вернуться домой. Приезжай с ним, Джастина.

Но Джастина съежилась в комок на полу и только головой качала, как будто мать могла ее видеть. Домой? Никогда она не сможет вернуться домой. Если б она поехала с Дэном, он был бы жив. Вернуться домой – и чтобы приходилось изо дня в день, до конца жизни, смотреть в лицо матери? Нет, даже думать невыносимо.

– Нет, мама, – сказала она, а слезы текли по лицу и жгли, точно расплавленный металл. «Кто это выдумал, будто в самом большом горе человек не плачет? Много они понимают». – Мне надо оставаться здесь и работать. Я приеду домой с Дэном, а потом опять уеду в Лондон. Не могу я жить в Дрохеде.

Три дня длилось беспомощное ожидание, провал в пустоту; из молчания властей Джастина в Лондоне, Мэгги и вся семья в Дрохеде пытались извлечь хоть какую-то надежду. Конечно же, недаром так долго нет ответа, произошла ошибка: будь все правдой, конечно же, им бы уже сообщили! Дэн постучится у двери Джастины и с улыбкой скажет, что вышла преглупая ошибка. В Греции переворот, беспорядок страшный, наверняка там вышла уйма глупейших ошибок и недоразумений. Дэн войдет и поднимет их на смех – как могли они вообразить, будто он умер, он будет стоять здесь и смеяться, высокий, сильный, полный жизни. Они ждали, и надежда все росла, росла с каждой минутой. Ужасная, предательская надежда. Он не умер, нет! Дэн не мог утонуть, он превосходный пловец, он решался плавать даже в самом неспокойном, бурном море, и хоть бы что. Так они ждали, отвергая то, что случилось, в надежде на ошибку. Сообщить друзьям и знакомым, написать в Рим – все успеется.

На четвертое утро Джастина получила известие. Будто разом постарев на сто лет, медленно, бессильно она сняла трубку и снова позвонила в Австралию.

– Мама?

– Джастина?

– Его уже похоронили, мама! Мы не можем взять его домой! Что же нам делать? Они твердят одно: Крит большой, название деревни неизвестно, к тому времени, как пришла их телеграмма, его уже куда-то перетащили и закопали. И он лежит бог весть где, в безымянной могиле! Я не могу добиться визы в Грецию, никто не желает помочь, там совершенный хаос. Что же нам делать, мама?

– Встречай меня в Риме, Джастина, – сказала Мэгги.

Все, кроме Энн Мюллер, собрались тут же у телефона, они еще не успели опомниться. Мужчины за эти три дня постарели на двадцать лет; Фиа, совершенно седая, по-птичьи хрупкая и сухонькая, бродила по дому и все повторяла: «Зачем не я умерла? Зачем понадобилось отнять его? Я же старая, такая старая! Я-то готова умереть, зачем было умирать ему? Зачем не я умерла? Я такая старая!» Энн слегла, миссис Смит, Минни и Кэт дни и ночи проводили в слезах.

Мэгги положила трубку и молча оглядела окружающих. Вот и все, что осталось от Дрохеды. Горсточка стариков и старух, бездетные, конченые люди.

– Дэн потерян, – сказала она. – Его не могут разыскать, он похоронен где-то на Крите. Такая даль! Как же ему покоиться так далеко от Дрохеды? Я еду в Рим, к Ральфу де Брикассару. Если кто и может нам помочь, так только он.

К кардиналу де Брикассару вошел его секретарь.

– Простите, что беспокою вас, ваше высокопреосвященство, но вас хочет видеть какая-то дама. Я объяснил, что идет конгресс, что вы очень заняты и никого не можете принять, но она сказала, что будет сидеть в вестибюле, пока у вас не найдется для нее времени.

– У нее какое-то несчастье, ваше преподобие?

– Какое-то большое несчастье, ваше высокопреосвященство, это сразу видно. Она сказала, я должен вам передать, что ее зовут Мэгги О’Нил. – Секретарь произнес чужеземное имя немного нараспев, и оно прозвучало странно, незнакомо.

Кардинал Ральф порывисто поднялся, кровь отхлынула от лица, и оно стало совсем белое, белое, как его волосы.

– Ваше высокопреосвященство! Вам нехорошо?

– Нет, спасибо, я совершенно здоров. Отмените пока все встречи, какие у меня назначены, и сейчас же проводите ко мне миссис О’Нил. Кто бы меня ни спрашивал, кроме его святейшества, я занят.

Священник поклонился и вышел. О’Нил. Ну конечно! Как же он сразу не вспомнил, это ведь фамилия молодого Дэна. Правда, в кардинальском дворце все его называют просто Дэн. Большая ошибка, не следовало заставлять ее ждать. Если Дэн – нежно любимый племянник кардинала де Брикассара, значит, миссис О’Нил – его нежно любимая сестра.

Когда Мэгги вошла, кардинал Ральф с трудом ее узнал. С последней их встречи прошло тринадцать лет; ей уже пятьдесят три, ему семьдесят один. Теперь не только он – оба они постарели. Ее лицо не то чтобы изменилось, но затвердело, застыло, и выражение его совсем иное, чем рисовал себе в мыслях Ральф. Былую нежность сменили резкость и язвительность, сквозь кротость проступила железная твердость; он воображал ее покорной и вдумчивой святой, а она больше похожа на стареющую, но сильную духом непреклонную мученицу. По-прежнему она поразительно красива, все еще ясны серебристо-серые глаза, но и в красоте, и во взгляде суровость, а некогда пламенные волосы померкли, стали коричневатые, как у Дэна, но тусклые, нет того живого блеска. И, что всего тревожнее, она слишком быстро отводит глаза, и он не успевает утолить жадное и нежное любопытство.

С этой новой Мэгги он не сумел поздороваться легко и просто.

– Прошу садиться. – Он напряженно указал ей на кресло.

– Благодарю вас, – последовал такой же чопорный ответ.

Лишь когда она села и он сверху окинул всю ее взглядом, он заметил, что у нее отекли ноги, опухли щиколотки.

– Мэгги! Неужели ты прилетела прямо из Австралии, нигде не передохнула? Что случилось?

– Да, я летела напрямик, – сказала она. – Двадцать девять часов кряду, от Джилли до Рима, я сидела в самолетах, и мне нечего было делать, только смотреть в окно на облака и думать. – Она говорила сухо, резко.

– Что же случилось? – нетерпеливо, с тревогой, со страхом повторил Ральф.

Она подняла глаза и в упор посмотрела на него. Ужасный взгляд, что-то в нем мрачное, леденящее; у Ральфа мороз пошел по коже, он невольно поднял руку, коснулся ладонью похолодевшего затылка.

– Дэн умер, – сказала Мэгги.

Его рука соскользнула, упала на колени, точно рука тряпичной куклы, он обмяк в кресле.

– Умер? – медленно переспросил он. – Умер Дэн?!

– Да. Утонул шесть дней назад на Крите, тонули какие-то женщины, он их спасал.

Ральф согнулся в кресле, закрыл лицо руками.

– Умер? – услышала Мэгги сдавленный голос. – Умер Дэн? Мой прекрасный мальчик! Не может этого быть! Дэн… истинный пастырь… каким я не сумел стать. У него было все, чего не хватало мне. – Голос пресекся. – В нем всегда это было… мы все это понимали… все мы, которые не были истинными пастырями. Умер?! О Боже милостивый!

– Брось ты своего милостивого Боженьку, Ральф, – сказала незнакомка, сидевшая напротив. – У тебя есть дела поважнее. Не для того я здесь, чтобы смотреть, как ты горюешь, мне нужна твоя помощь. Я летела все эти часы в такую даль, чтобы сказать тебе об этом, все эти часы только смотрела в окно на облака и знала, что Дэна больше нет. После этого твое горе меня мало трогает.

Но когда он отнял ладони от лица и поднял голову, ее оледеневшее мертвое сердце рванулось, больно сжалось, ударило молотом. «Ведь это лицо Дэна, и на нем такое страдание, какого Дэну уже не доведется испытать. О, слава Богу! Слава Богу, что он умер и уже не пройдет через такие муки, как этот человек, как я. Хорошо, что он умер, все лучше, чем так страдать».

– Чем я могу помочь, Мэгги? – тихо спросил Ральф; он подавил свои чувства, опять надел приросшую не просто к лицу – к душе маску ее духовного наставника.

– В Греции хаос. Дэна похоронили где-то на Крите, и я не могу добиться – где, когда, почему. Может быть, дело в том, что мои просьбы, чтобы его самолетом переправили на родину, бесконечно задерживались из-за междоусобицы в стране, а на Крите жара, как в Австралии. Наверное, когда сразу никто о нем не справился, там решили, что у него и нет никого, и похоронили. – Мэгги напряженно подалась вперед. – Я хочу вернуть моего мальчика, Ральф, я хочу найти его и привезти домой, пусть он спит в родной земле. Когда-то я обещала Джимсу, что Дэн останется в Дрохеде – и похороню его в Дрохеде, хотя бы мне пришлось ползком протащиться по всем кладбищам Крита. Не будет он лежать в Риме в каком-нибудь роскошном склепе, как ваши священники, Ральф, не будет этого, пока я жива, если надо, я его отвоюю по закону. Он должен вернуться домой.

– Никто не станет его у тебя оспаривать, Мэгги, – мягко сказал де Брикассар. – Католической церкви нужно только, чтобы он покоился в освященной земле. Я и сам завещал, чтобы меня похоронили в Дрохеде.

– Я не могу прорваться через бюрократические заслоны, – продолжала Мэгги, не слушая. – Я не знаю греческого языка, у меня нет ни власти, ни влияния. Потому я и пришла к тебе, чтобы ты пустил в ход свое влияние и свою власть. Верни мне моего сына, Ральф!

– Будь спокойна, Мэгги, мы его вернем, хотя, может быть, и не так быстро. У власти сейчас левые, а они против католической церкви. Но у меня и в Греции есть друзья, все, что надо, будет сделано. Позволь мне сейчас же пустить машину в ход и не тревожься. Он – пастырь святой церкви, и мы его вернем.

Он уже потянулся к шнуру звонка, но Мэгги посмотрела так холодно и так яростно, что рука его застыла в воздухе.

– Ты не понял, Ральф. Я не желаю пускать машину в ход. Я хочу вернуть моего сына – не через неделю, не через месяц, сейчас же! Ты говоришь по-гречески, ты можешь достать визы для себя и для меня, ты добьешься. Поедем с тобой в Грецию, поедем теперь же! И помоги мне вернуть моего сына.

Многое отразилось в его взгляде – нежность и сострадание, потрясение и скорбь. И однако это снова был взгляд служителя церкви, трезвый, благоразумный, рассудительный.

– Мэгги, я люблю твоего сына как родного, но я не могу сейчас уехать из Рима. Я не принадлежу себе – ты должна бы это понимать, как никто другой. Как бы я ни горевал за тебя, как бы ни горевал я сам, я не могу уехать из Рима в разгар важнейшего конгресса. Я – помощник его святейшества папы.

Она отшатнулась, ошеломленная, возмущенная, потом покачала головой и чуть улыбнулась, словно какой-то неодушевленный предмет вдруг вздумал не подчиниться ее воле; потом вздрогнула, провела языком по пересохшим губам и решительно выпрямилась в кресле.

– Значит, ты любишь моего сына как родного, Ральф? А что бы ты сделал для родного сына? Вот так бы и сказал матери его, твоего родного сына, – нет, мол, извините, я очень занят, у меня нет времени? Мог бы ты сказать такое матери собственного сына?

Глаза Дэна и все же не такие, как у Дэна. Смотрят на нее растерянно, беспомощно, и в них – безмерная боль.

– У меня нет сына, – говорит он, – но меня многому научил твой сын, и среди многого другого – как бы это ни было тяжко, превыше всего ставить мой первый и единственный долг – долг перед всемогущим Богом.

– Дэн и твой сын, – сказала Мэгги.

Ральф широко раскрыл глаза, переспросил тупо:

– Что?

– Я сказала: Дэн и твой сын тоже. Когда я уехала с острова Матлок, я была беременна. Отец Дэна не Люк О’Нил, а ты.

– Это… это… неправда!

– Я не хотела, чтобы ты знал, даже сейчас не хотела. Неужели я стану тебе лгать?

– Чтобы вернуть Дэна? Возможно, – еле выговорил он.

Мэгги поднялась, подошла к его креслу, обитому красной парчой, взяла худую, пергаментную руку в свои, наклонилась и поцеловала кардинальский перстень, от ее дыхания блеск рубина помутился.

– Всем, что для тебя свято, Ральф, клянусь: Дэн – твой сын. Люк не был и не мог быть его отцом. Клянусь тебе его смертью.

Раздался горестный вопль, стон души, вступающей во врата ада. Ральф де Брикассар качнулся из кресла и сник на пунцовом ковре, словно в алой луже свежепролитой крови, и зарыдал, обхватив голову руками, вцепившись пальцами в волосы, лица его не было видно.

– Да, плачь! – сказала Мэгги. – Плачь, теперь ты знаешь! Справедливо, чтобы хоть один из родителей был в силах проливать по нем слезы. Плачь, Ральф! Двадцать шесть лет у меня был твой сын, и ты даже не понимал этого, даже не умел разглядеть. Не видел, что вы с ним похожи как две капли воды! Моя мать знала с первой же минуты, едва он родился, а ты никогда не понимал. У него твои руки и ноги, твое лицо, твои глаза, твое сложение. Он весь в тебя, только волосы другого цвета. Теперь понимаешь? Когда я послала его сюда к тебе, я написала: «Возвращаю то, что украла», – помнишь? Но мы оба украли, Ральф. Мы украли то, что ты по обету отдал Богу, и обоим пришлось расплачиваться.

Она опять села в кресло, безжалостная, беспощадная, и смотрела на поверженного страданием человека в алой сутане.

– Я любила тебя, Ральф, но ты никогда не был моим. Все, что мне от тебя досталось, я у тебя вынуждена была красть. Дэн был моей добычей, только его я и сумела у тебя взять. И я поклялась, что ты никогда не узнаешь, поклялась, что не дам тебе случая отнять его у меня. А потом он сам, по собственной воле, предался тебе. Он называл тебя истинным пастырем. Вот над чем я вдосталь посмеялась! Но ни за что на свете я не дала бы тебе в руки такое оружие – знать, что он твой сын. Если б не то, что сейчас. Если б не то, что сейчас! Только ради этого я тебе и сказала. А впрочем, теперь, наверное, все не важно. Теперь он уже не мой и не твой. Он принадлежит Богу.

Кардинал де Брикассар нанял в Афинах частный самолет; втроем – он, Мэгги и Джастина – проводили Дэна домой, в Дрохеду, – молча сидели в самолете живые, молча лежал в гробу тот, кому ничего больше не нужно было на этой земле.

«Я должен отслужить эту мессу, совершить погребальную службу по моем сыне. Сын мой, плоть от плоти моей. Да, Мэгги, я тебе верю. Едва я немного опомнился, я поверил бы и без той твоей страшной клятвы. Витторио знал с первой же минуты, как увидел нашего мальчика, а в глубине души я и сам, должно быть, знал. Когда за розовыми кустами засмеялся наш мальчик, я услышал твой смех… но он поднял голову и посмотрел на меня моими глазами, какими они у меня были в невинную пору детства. Фиа знала. Энн Мюллер знала. Но не мы, мужчины. Мы не стоили того, чтобы нам сказали. Так думаете вы, женщины, и храните свои тайны, и мстите нам за унижение, за то, что Господь не создал и вас по своему образу и подобию. Витторио знал, но молчал, ибо в нем слишком много от женщины. Великолепная месть.

Читай же молитву, Ральф де Брикассар, шевельни губами, сотвори крестное знамение, напутствуй по-латыни душу усопшего. Он был твой сын. Ты любил его больше, чем любил его мать. Да, больше! Потому что он был повторением тебя самого, только лучше, совершеннее».

In Nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti…[24]

В церкви полно народу; здесь все, кто только мог приехать. Целыми семьями – Кинги, О’Роки и Дэвисы, Пью, Маккуины и Гордоны, Кармайклы и Хоуптоны. И все Клири, и все дрохедские. Надежда рухнула, свет померк. Перед ними, в большом свинцовом гробу, сплошь осыпанном розами, покоится преподобный Дэн О’Нил. Почему всякий раз, как приезжаешь в Дрохеду, цветут розы? Октябрь на дворе, весна в разгаре. Немудрено, что цветут розы. Самое время.

Sanctus… Sanctus… Sanctus…[25]

«Знай, врата рая отворятся тебе. Мой Дэн, прекрасный мой сын. Так лучше. Не хотел бы я, чтобы ты стал таким, как я. Не знаю, для чего я говорю над тобой эти слова. Ты в этом не нуждаешься, никогда не нуждался. То, чего я мучительно доискивался, давалось тебе само. И не ты несчастлив – несчастны мы, те, кто остался. Пожалей нас и помоги нам, когда настанет и наш час».

Ite, Missa est… Requiescant in pace…[26]

По лугу, мимо призрачных эвкалиптов, и роз, и перечных деревьев, на кладбище. «Спи спокойно, Дэн, ибо только лучшие умирают молодыми. Зачем мы скорбим? Тебе посчастливилось, что ты так рано ускользнул от этой безрадостной жизни. Быть может, это и есть ад – долгий срок земного рабства. Быть может, сужденные нам адские муки мы терпим, когда живем…»

День подошел к концу, посторонние после похорон разъехались, свои, дрохедские, точно тени бродили по дому, избегая друг друга; кардинал Ральф вначале взглянул на Мэгги – и не в силах был снова посмотреть ей в лицо. Джастина уехала с младшими Кингами, Боем и Джин, чтобы поспеть на вечерний самолет до Сиднея и потом захватить ночной самолет на Лондон. Ральф не помнил, чтобы хоть раз услышал в этот день ее низкий колдовской голос, встретил взгляд этих странных, очень светлых глаз. С той минуты, когда она встретила его и Мэгги в Афинах, и до тех пор, пока не уехала с молодыми Кингами, она была точно призрак, ни на миг не сбросила маски. Почему она не вызвала Лиона Хартгейма, не попросила его приехать? Уж наверно она знает, как он ее любит, как бы хотел быть с ней в тяжелый для нее час. Мысль эта не раз мелькала у Ральфа и перед отъездом из Рима, и после, но усталый ум не задерживался на ней, и сам он Лиону не позвонил. Странные они люди здесь, в Дрохеде. Не любят ни с кем делить свое горе, предпочитают оставаться наедине со своей болью.

После ужина, к которому никто не притронулся, только Фиа и Мэгги остались с кардиналом в гостиной. Все трое молчали; оглушительно тикали бронзовые часы на мраморной каминной доске, и Мэри Карсон с портрета взглядом бросала через всю комнату безмолвный вызов бабушке Фионы. Фиа и Мэгги сидели рядом на кремовом диване, чуть касаясь плеча плечом; кардинал Ральф не помнил, чтобы когда-нибудь прежде ему случалось видеть их так близко друг к другу. Но они не говорили ни слова, не смотрели ни друг на друга, ни на него.

Он пытался понять, в чем же виноват. Слишком много было всего, вот в чем беда. Гордость, честолюбие, подчас неразборчивость в средствах. И среди всего этого расцвела любовь к Мэгги. Но он не знал главного, чем увенчалась эта любовь. А какая разница, если бы он и знал, что Дэн – его сын? Можно ли было любить мальчика сильнее, чем он любил? И разве, знай он, что это его сын, он поступил бы иначе? «Да!» – кричало его сердце. «Нет», – насмехался рассудок.

Он ожесточенно набросился на себя: «Глупец! Как было не понять, что Мэгги не способна вернуться к Люку! Как было сразу не понять, кто отец ребенка! Она так гордилась Дэном! Все, что она сумела у тебя взять, – вот как сказала она тебе в Риме. Что ж, Мэгги, в нем ты взяла самое лучшее. О Господи, Ральф, как ты мог не признать в нем сына? Ты должен был понять это, когда он пришел к тебе взрослым, если уж не раньше. Она ждала, чтобы ты увидел и понял, ей так мучительно хотелось, чтобы ты увидел, пойми ты это, – и она пришла бы к тебе, приползла на коленях. Но ты был слеп. Ты ничего не желал видеть. Ральф Рауль, кардинал де Брикассар – этот титул, вот что было тебе желанно, желаннее, чем она, желаннее, чем твой сын. Желаннее, чем сын!»

В комнате давно уже слышались слабые вскрики, шорохи, шепот, часы тикали в такт его сердцу. А потом уже не в такт. Он сам выбился из ритма. Мэгги и Фиа всплыли, поднялись на ноги, с испуганными лицами плавали они в густом, неощутимом тумане, что-то говорили, а он не слышал. И вдруг понял.

– А-а-а! – крикнул он.

Он почти не сознавал боли, всем существом ощущал только руки Мэгги, что обхватили его, чувствовал, как припал к ней головой.

И все же ему удалось чуть повернуть голову и посмотреть на нее, встретиться с ней глазами. Он пытался выговорить: «Прости меня», – и увидел, что она давно простила. Она знала, что взяла самое лучшее. А потом он попытался сказать ей какие-то прекрасные слова, которые навек бы ее утешили, но понял, что и это не нужно. Она такая, она все вынесет. Все! И он закрыл глаза, и наконец-то пришло облегчение: Мэгги простила.

VII

1965–1969

Джастина

19

Сидя у себя в Бонне за письменным столом с чашкой утреннего кофе, Лион из газеты узнал о смерти кардинала де Брикассара. Политическая буря, что бушевала уже несколько недель, пошла наконец на убыль, и он настроился было в свое удовольствие посидеть за книгой, предвкушая радость скорой встречи с Джастиной; в последнее время он не получал от нее вестей, но не беспокоился. Это так на нее похоже, она еще отнюдь не готова признать, что накрепко с ним связана.

Но при известии о смерти кардинала мысли о Джастине разом вылетели у него из головы. Десять минут спустя он уже сидел за рулем и гнал свой «мерседес» новейшей марки к автостраде. Несчастному старику Витторио будет так одиноко, а на нем и в лучшую пору лежит тяжкое бремя. Машиной быстрее всего; пока бы он ждал рейсового самолета, пока добирался бы здесь до аэропорта, а там из аэропорта, он уже приедет в Ватикан. И по крайней мере так чем-то занят, что-то зависит от тебя самого – не последнее соображение для человека с характером Лиона Хартгейма.

От кардинала Витторио он узнал обо всем, что случилось, и потрясен был настолько, что поначалу даже не задумался, отчего Джастина его не вызвала.

– Он пришел ко мне и спросил, знал ли я, что Дэн его сын, – произнес слабый голос, а слабые руки все гладили дымчатую шерсть кошки Наташи.

– Что вы ему сказали?

– Сказал, что догадался. Большего я ему сказать не мог. Но какое у него было лицо! Какое лицо! Я не удержался от слез.

– Разумеется, это его и убило. В последний раз, когда я его видел, я так и подумал, что он нездоров, и посоветовал ему показаться врачу, но он только засмеялся.

– На все воля Божья. Думаю, я не встречал больше людей с такой истерзанной душой, как у Ральфа де Брикассара. В смерти он обретет покой, которого не находил при жизни.

– А мальчик, Витторио! Какая трагедия!

– Вы думаете? А по-моему, это скорее прекрасно. Я уверен, Дэн встретил смерть с радостью, неудивительно, что Господь не медлил долее и поспешил принять его в лоно свое. Да, я скорблю, но не о Дэне. Скорблю о его матери – вот чьи страдания, должно быть, безмерны! И о его сестре, о дядьях, о бабушке. Нет, о нем я не скорблю. Преподобный отец О’Нил всю свою жизнь сохранял едва ли не совершенную чистоту духа и помыслов. Что для него смерть? Всего лишь вступление в жизнь вечную. Для всех нас этот переход будет не столь легким.

Из своего отеля Лион послал в Лондон телеграмму, но она не должна была выдать его гнев, обиду, разочарование. В ней говорилось только:

«Вынужден вернуться Бонн буду Лондоне субботу точка почему не сообщила мне люблю

Лион».

На столе в его кабинете в Бонне ждали спешное письмо от Джастины и заказной пакет из Рима, как пояснил секретарь, от поверенных кардинала де Брикассара. Этот пакет Лион вскрыл первым – и узнал, что в придачу к прочим своим многочисленным обязанностям он по завещанию Ральфа де Брикассара становится директором компании «Мичар лимитед». И еще – попечителем Дрохеды. Он был и раздосадован, и странно растроган – так вот каким способом кардинал говорит ему, что он, Лион, в конце концов оправдал надежды в годы войны – кардинал не напрасно за него молился. Лиону он вручил дальнейшую судьбу Мэгги О’Нил и ее родных. По крайней мере так истолковал это сам Лион: завещание кардинала составлено было в самых сухих деловых выражениях. Да оно и не смело быть иным.

Он кинул эту бумагу к обычной, несекретной, корреспонденции, требующей немедленного ответа, и распечатал письмо Джастины. Начало холодное, никакого обращения.

«Спасибо за телеграмму. Ты не представляешь, как я рада, что в последнее время мы оказались оторваны друг от друга, мне невыносимо было бы, если б ты очутился рядом. Когда я думала о тебе, у меня была только одна мысль: как хорошо, что ты ничего не знаешь. Наверное, тебе трудно это понять, но я просто не могу тебя видеть. На горе неприятно смотреть, Ливень, и если б ты был свидетелем моего горя, мне нисколько не полегчало бы. Пожалуй, ты скажешь – это лишь доказывает, как мало я тебя люблю. Люби я тебя по-настоящему, меня бы потянуло к тебе, так? А получается все наоборот.

И потому я предпочитаю, чтобы мы раз и навсегда с этим покончили. Мне нечего дать тебе, и я ничего не хочу от тебя. Я усвоила урок, теперь я знаю, как дорог становится человек, если проведешь рядом с ним двадцать шесть лет. Я не вынесу, если придется еще раз пережить такое, а ты ведь сам сказал – помнишь? – или поженимся, или ничего не будет. Вот я и выбираю – пусть не будет ничего.

Я получила письмо от матери, старик кардинал умер через несколько часов после моего отъезда из Дрохеды. Странно. Оказалось, его смерть – большой удар для мамы. Она, конечно, ничего не говорит, но я ведь ее знаю. Хоть убей, не понимаю, почему все вы так его любили – и мама, и Дэн, и ты. Мне он всегда не нравился, по-моему, он был невыносимо елейный. И я не собираюсь отказываться от своего мнения только потому, что он умер.

Ну вот. Вот и все. Я все обдумала, Ливень. Мой выбор сделан, у нас с тобой ничего больше не будет. Всего наилучшего».

Она подписалась, как всегда, крупно, с нажимом – «Джастина», письмо написано было новым фломастером, она так радовалась этому подарку Лиона, орудие как раз по ней – каждый штрих получается такой густой, четкий, решительный.

Лион не стал складывать листок и прятать в бумажник, но и не сжег, а поступил с ним, как со всеми письмами, не требующими ответа, – едва успев дочитать, сунул в электрическую машинку – резалку для ненужных бумаг. Он был глубоко несчастен – да, думал он, смерть Дэна разом все оборвала, никакие чувства в Джастине уже не проснутся. Несправедливо это. Он так долго ждал.

На субботу и воскресенье он все же полетел в Лондон, но не затем, чтобы с ней повидаться, хоть он ее увидел. Увидел на сцене, любимой женой шекспирова мавра. Дездемоной. Потрясающе. Нет, ничего он не может ей дать, чего не дала бы сцена, во всяком случае, не теперь. «Вот так, моя умница! Все излей на сцене».

Но она не могла все излить на сцене, она была слишком молода, чтобы сыграть Гекубу. Просто лишь на сцене удавалось найти покой и забвение. И она только твердила себе: все пройдет, время исцеляет все раны – но не верила в это. Почему так больно и ничуть не становится легче? Пока Дэн был жив, она, по правде говоря, не так уж много о нем думала, когда они не бывали вместе, а ведь с тех пор, как они выросли и избрали противоположные, в сущности, призвания, они редко бывали вместе. Но вот его не стало – и в ее жизни разверзлась пропасть, и ничем никогда эту зияющую пропасть не заполнить.

Всего мучительнее всякий раз спохватываться на невольном порыве, на мысли – не забыть бы рассказать про это Дэну, вот он посмеется… А так бывает постоянно, и мучение длится, длится без конца. Если бы все, связанное с его смертью, было не так ужасно, быть может, Джастина оправилась бы скорее, но эти чудовищные несколько дней никак не тускнели в памяти. Отчаянно не хватает Дэна, невыносимо опять и опять напоминать себе то, во что невозможно поверить, – Дэн умер, Дэна не вернуть.

И еще: конечно же, она слишком мало ему помогала. Все, кроме нее, видно, думали, что он – совершенство и не ведает тревог, которые мучают других, но она-то знала, его преследовали сомнения, он терзался, воображая, будто ничего он не стоит, не понимал, что видят в нем люди, кроме красивого лица и ладного тела. Бедный Дэн, он никак не мог понять, что его любят за доброту и чистоту. Ужасно вспоминать, что ему уже не поможешь – поздно.

Джастина горевала и о матери. «Если смерть Дэна едва не убила меня, каково же маме?» Подумаешь об этом – и хоть кричи, беги на край света от мыслей, от воспоминаний. Вставали перед глазами дядья, какие они были в Риме на посвящении Дэна – прямо раздувались от гордости, словно голуби-дутыши. Вот это хуже всего – видеть мать и всех дрохедских навсегда безутешными, опустошенными.

Будь честной, Джастина. Если по совести, это ли хуже всего? Не точит ли тебя куда сильнее другое? Никак не удается отогнать мысли о Лионе, а ведь этим она предает Дэна. В угоду своим желаниям она отправила Дэна в Грецию одного, а если б поехала с ним, возможно, он остался бы жив. Да, именно так. Дэн погиб оттого, что она, эгоистка, поглощена была Лионом. Брата не вернешь, поздно, но если никогда больше не видеть Лиона, этим можно хоть как-то искупить свою вину, ради этого стоит терпеть и тоску, и одиночество.

Так проходили недели, месяцы. Год, два года. Дездемона, Офелия, Порция, Клеопатра. С самого начала Джастина льстила себя надеждой – она держится как надо, ничем не выдает, что мир ее рухнул; она так тщательно следила за тем, чтобы говорить, смеяться, общаться с людьми в точности как раньше. Разве что в одном она переменилась – стала добрее, чужое горе ранило ее теперь, как свое. Но в общем с виду она осталась все той же прежней Джастиной – легкомысленная, порывистая, дерзкая, независимая, язвительная.

Дважды она пыталась заставить себя съездить в Дрохеду навестить своих; во второй раз даже взяла билет на самолет. И каждый раз в последнюю минуту что-нибудь ужасно важное и неотложное мешало поехать, но втайне она знала: подлинная помеха – сознание вины и трусость. Нет сил посмотреть в глаза матери, тогда вся горькая правда неминуемо выйдет наружу, и скорее всего – в бурном взрыве горя, чего она до сих пор умудрялась избежать. Пускай все в Дрохеде, особенно мама, и впредь утешаются верой, что хотя бы с ней, Джастиной, все хорошо, что ее рана все же не опасна. Итак, от Дрохеды лучше держаться подальше. Много лучше.

Мэгги поймала себя на том, что вздыхает, и подавила вздох. Если б так не ныли все кости, она оседлала бы лошадь, но сегодня от одной мысли о поездке верхом боль еще усиливается. Как-нибудь в другой раз, когда не так будет мучить артрит.

Она услышала – подъезжает машина, стучит молоток у парадной двери – бронзовая голова барана, доносятся невнятные голоса, голос матери, шаги. Не все ли равно, ведь это не Джастина.

– Мэгги, – позвала Фиа, выглянув на веранду, – у нас гость. Может быть, войдешь в комнаты?

У гостя вид весьма достойный, он не первой молодости, хотя, пожалуй, и моложе, чем кажется. Какой-то ни на кого не похожий, она таких никогда не встречала, вот только чувствуется в нем та же сила и уверенность, какой обладал когда-то Ральф. Когда-то. В далекие, невозвратимые времена.

– Мэгги, это мистер Лион Хартгейм, – сказала Фиа, отошла к своему креслу, но не села.

– О! – вырвалось у Мэгги, так странно вдруг увидеть того, кто занимал когда-то немалое место в письмах Джастины. Но тут же она вспомнила о приличиях: – Пожалуйста, садитесь, мистер Хартгейм.

Он тоже смотрел на нее с изумлением.

– Но вы ничуть не похожи на Джастину, – сказал он растерянно.

– Да, мы совсем не похожи. – И Мэгги села напротив него.

– Я вас оставляю, Мэгги, мистер Хартгейм сказал, что ему надо поговорить с тобой наедине. Когда вам захочется чаю, позвони, – распорядилась Фиа и вышла.

– Значит, вы и есть друг Джастины из Германии? – недоуменно сказала Мэгги.

Он достал портсигар:

– Вы позволите?

– Да, конечно.

– Не угодно ли и вам, миссис О’Нил?

– Нет, спасибо. Я не курю. – Она расправила складки платья на коленях. – Вы так далеко от родины, мистер Хартгейм. Вас привели в Австралию дела?

Он улыбнулся: что-то она сказала бы, знай она, что он, в сущности, и есть хозяин Дрохеды. Но он не намерен ей это говорить, пускай все здесь думают, что их благополучие зависит от совершенно постороннего человека, которому он поручил роль посредника.

– Пожалуйста, миссис О’Нил, называйте меня просто Лион. – Он произнес свое имя почти как Ливень, как звала его Джастина, и невесело подумал – наверное, эта женщина не скоро станет так непринужденно к нему обращаться, она явно не из тех, кто чувствует себя легко с чужими. – Нет, у меня нет никаких официальных дел в Австралии, но меня привела сюда очень веская причина. Я хотел видеть вас.

– Меня?! – изумилась Мэгги. И, словно чтобы скрыть смущение, тотчас заговорила о другом: – Мои братья часто вас вспоминают. Вы были так добры к ним, когда они приезжали в Рим на посвящение Дэна. – Имя Дэна прозвучало естественно, без надрыва, словно она нередко его произносила. – Надеюсь, вы погостите у нас несколько дней и повидаетесь с ними?

– Охотно, миссис О’Нил, – с легкостью согласился он.

Встреча оборачивалась как-то неожиданно, Мэгги почувствовала себя неловко: чужой человек прямо говорит, что явился за двенадцать тысяч миль только ради того, чтобы повидаться с ней, и, однако, не торопится объяснить, зачем это ему понадобилось. В конце концов, он, пожалуй, даже ничего, но почему-то перед ним немного робеешь. Быть может, он вывел ее из равновесия просто оттого, что она таких никогда еще не встречала. Внезапно Джастина представилась ей в совершенно новом свете – ее дочь запросто водит знакомство с такими людьми, как этот Лион Мёрлинг Хартгейм! Впервые Мэгги наконец подумала о Джастине как о равной.

Хоть она и немолода, и совсем седая, а все еще очень красива, думал Лион, встречая ее вежливо-внимательный взгляд; и все же странно, до чего не похожа на Джастину, вот Дэн – тот был вылитый кардинал де Брикассар! Как ей, должно быть, одиноко! И все же ее не так жаль, как Джастину: она явно сумела вновь обрести некоторое душевное равновесие.

– Что Джастина? – спросила Мэгги.

Он пожал плечами:

– К сожалению, не знаю. В последний раз мы виделись еще до гибели Дэна.

Мэгги ничем не показала, что удивлена.

– Я и сама после похорон Дэна ее не видела. – Она вздохнула. – Я все надеялась, что она приедет домой, но, похоже, она никогда уже не вернется.

Он пробормотал что-то невнятно-утешительное, но Мэгги словно не услышала, продолжала говорить, но как-то по-другому, будто не ему, а самой себе:

– Дрохеда теперь точно приют для престарелых. Нам нужна молодежь, а молодых только и осталась одна Джастина.

Жалости как не бывало. Лион порывисто наклонился к Мэгги, глаза его блеснули.

– Вы говорите о ней так, будто она принадлежит Дрохеде, – сказал он резко. – Предупреждаю вас, миссис О’Нил, вы ошибаетесь!

– Какое у вас право судить, что такое Джастина и где ей место? – вспылила Мэгги. – Вы же сами сказали, что видели ее в последний раз, еще когда жив был Дэн, с тех пор два года прошло!

– Да, правда, прошло два года. – Он заговорил мягче, заново ощутив, во что, должно быть, превратилась ее жизнь. – Вы мужественно переносите свое горе, миссис О’Нил.

– Вот как? – Она силилась улыбнуться, по-прежнему глядя ему прямо в глаза.

Вдруг ему стало понятнее, что, должно быть, нашел в ней кардинал Ральф, почему так ее любил. В Джастине этого нет, но и он ведь не Ральф, он ищет совсем другого.

– Да, вы мужественно все это переносите, – повторил он.

Она мгновенно уловила скрытый смысл его слов, болезненно поморщилась. Спросила дрогнувшим голосом:

– Откуда вы знаете про Дэна и Ральфа?

– Догадался. Не беспокойтесь, миссис О’Нил, больше никто ничего не знает. Я догадался потому, что знал кардинала очень давно, задолго до знакомства с Дэном. В Риме все думали, что кардинал – ваш брат, дядя Дэна, но Джастина раскрыла мне глаза в первый же день, когда я ее встретил.

– Джастина? – вскрикнула Мэгги. – Только не Джастина!

Она яростно ударила себя кулаком по колену, Лион наклонился, перехватил ее руку.

– Нет-нет, миссис О’Нил! Джастина понятия ни о чем не имеет, и дай Бог, чтобы она никогда не узнала правду! Поверьте, это была просто нечаянная обмолвка.

– Вы уверены?

– Клянусь.

– Тогда объясните, ради всего святого, почему она не едет домой? Почему избегает меня? Неужели ей так невыносимо меня видеть?

Не только слова, но и смертельная тоска в ее голосе открыли ему, какой пыткой было для нее, что дочь за эти два года ни разу ее не навестила. Задача, что привела его сюда, казалась уже не столь важной, появилась другая: успокоить страхи матери.

– Это моя вина, – решительно сказал он.

– Ваша? – с недоумением переспросила Мэгги.

– Джастина собиралась поехать с Дэном в Грецию и убеждена, что, если бы поехала, Дэн остался бы жив.

– Чепуха! – сказала Мэгги.

– Вот именно. Нам с вами совершенно ясно, что это чепуха, а ей – нет. И только вы можете ей это объяснить.

– Я? Вы не понимаете, мистер Хартгейм. Джастина никогда, за всю свою жизнь, не прислушивалась к моим словам. В прежние времена я еще могла хоть как-то на нее повлиять, но теперь об этом и думать нечего. Она даже видеть меня не желает.

Это прозвучало безнадежно, но не униженно.

– Я попалась в ту же ловушку, что и моя мать, – просто, почти сухо, продолжала Мэгги. – Дрохеда – это вся моя жизнь… этот дом, книги… Здесь я нужна, здесь в моем существовании еще есть какой-то смысл. Здесь люди, для которых я – опора. Моим детям я никогда не была опорой. Никогда.

– Вы не правы, миссис О’Нил, будь это правдой, Джастина преспокойно, безо всяких угрызений совести, могла бы приехать домой. Вы недооцениваете ее любовь к вам. Я сказал, что Джастина теперь мучается угрызениями совести по моей вине, это из-за меня она осталась в Лондоне, она хотела быть со мной. Но терзается она из-за вас, а не из-за меня.

От Мэгги дохнуло холодом.

– Она не имеет права терзаться из-за меня! Пускай страдает за себя, если не может иначе, но не за меня! Только не за меня!

– Значит, вы мне верите, что она понятия не имела о Дэне и кардинале?

Страницы: «« ... 2021222324252627 »»

Читать бесплатно другие книги:

Не мышонка, не лягушку, а неведому зверушку – фенека, того самого пустынного лиса, который учил Мале...
«События эти произошли в Китае, но с такой же вероятностью могли бы произойти и там, где живёте вы. ...
Последнее из «Утраченных сказаний» Средиземья…Последнее произведение великого Джона Рональда Руэла Т...
Познакомиться с богатым человеком не так-то и просто, потому что эти люди не ездят в общественном тр...
Разумеется, количество друзей у каждой женщины вовсе не ограничивается количеством, вынесенным в заг...
Как часто женщина не думает о последствиях своих речей и поступков, которые она совершает, будучи в ...