Поющие в терновнике Маккалоу Колин
Он с улыбкой откинулся на спинку кресла:
– Верю, что попытаетесь. Но едва ли вы уж так хорошо меня знаете, как вам кажется.
– Вот как? Время покажет, Ральф, только время покажет. Я стара, у меня только одно и осталось – время.
– А у меня что осталось, по-вашему? Время, Мэри, только время. Время, и пыль, и мухи.
В небе собирались тучи, и Пэдди стал надеяться на дождь.
– Будет пыльная буря, – сказала Мэри Карсон. – Эти тучи дождя не принесут. Нам еще долго ждать дождя.
Напрасно члены семейства Клири воображали, будто уже изведали злейшие выходки сурового климата Австралии, их ждало еще одно испытание – пыльные бури на выжженных засухой равнинах. Лишенные умиротворяющей влаги, иссохшая земля и воздух с треском терлись друг о друга, едва ли не высекая искры, напряжение все нарастало и не могло в конце концов не разрядиться гигантским взрывом скопившейся энергии. Небо спустилось совсем низко и так почернело, что Фионе пришлось зажечь в доме лампы; на конюшне лошади вздрагивали и артачились от малейшего шума; куры забирались на насест и пугливо прятали голову под крыло; псы рычали и лезли в драку; домашние свиньи перестали рыться в отбросах на помойке, поглубже уткнулись носами в пыль и только поглядывали по сторонам быстрыми блестящими глазками. Все живое трепетало перед мрачными силами, заключенными в небесах, где огромные непроглядные тучи поглотили солнце и готовились низвергнуть пламя его на землю.
Из дальней дали, все ускоряя шаги, надвигался гром, малые вспышки на горизонте четко высвечивали очертания высоко громоздящихся туч, над иссиня-черными, как полночь, глубинами пенились ослепительно белые закрученные гребни. И вот с воем налетел вихрь, взвил столбы пыли, швырнул ее, колючую, в глаза, в уши, в рот, и все рухнуло. Теперь Пэдди и его домашним нетрудно было вообразить гнев Господень, как его живописует Библия: они ощутили его на себе. От ударов грома все вздрагивали, никто не мог удержаться – гремело яростно, оглушительно, будто шар земной распадался на куски, – но постепенно все, кто был в доме, притерпелись к этому грохоту, немного осмелели, вышли на веранду и неотрывно смотрели за реку, на дальние выгоны. Каждый миг десятки исполинских ветвистых молний вставали по всему горизонту и огнем полосовали небо; вереницы ядовито-синих вспышек проносились, ныряя в тучах, будто играли в какие-то фантастические прятки. Торчащие кое-где среди лугов деревья, в которые ударила молния, исходили едким дымом – и все Клири поняли наконец, почему эти одинокие стражи выгонов мертвы.
В воздухе постепенно разливался жуткий, неестественный свет, самый воздух уже не был невидим, но светился каким-то затаенным, фосфорическим огнем – розовым, лиловым, сернисто-желтым, возник странный запах, въедливо сладкий, неуловимый, ни на что не похожий. От деревьев исходило мерцание, рыжие волосы всех Клири при вспышках молний были точно огненный ореол, волоски на руках стали дыбом. Так длилось целый день, лишь под вечер буря отодвинулась на восток, и с закатом солнца весь этот ужас кончился, но и тогда не пришло успокоение, все были взвинчены, раздражены. Не упало ни капли дождя. А все-таки пережить это буйство природы и остаться невредимыми было все равно что умереть и вновь вернуться к жизни; потом целую неделю только об этом и говорили.
– Радоваться рано, – скучливо сказала Мэри Карсон.
Да, радоваться было рано. Вторая сухая зима оказалась люто холодной, они и не думали, что возможен такой холод, когда нет снега; за ночь землю покрывал толстый слой инея, собаки, дрожа, съеживались в конурах и не замерзали только потому, что до отвала наедались мясом кенгуру и салом забитого домашнего скота. В морозы по крайней мере можно было вместо опостылевшей вечной баранины есть говядину и свинину. В печах и каминах пылал огонь, и мужчины, когда только могли, поневоле возвращались домой – на выгонах ночью они совсем застывали. Зато стригали съехались веселые: в холод можно работать быстрее и не так обливаться потом. В огромном сарае для стрижки овец, в отделении для каждого мастера, на полу резко выделялся светлый круг – за полвека доски пола обесцветил едкий пот, что роняли, сменяясь, стоявшие тут стригали.
После памятного наводнения еще росла трава, но она зловеще поредела. День за днем небо затягивали тучи, а дождь все не шел. Уныло завывал ветер, проносился по равнине, гнал перед собой вихри и темные завесы пыли, и они напоминали дождь, терзали воображение призраком воды. Она так походила на дождь, эта взметенная ветром пыль.
У детей трескалась кожа на коченеющих пальцах, они старались не улыбаться потрескавшимися губами, носки приклеивались к кровоточащим пяткам и щиколоткам, и их приходилось отдирать. Неутихающий жгучий ветер никак не давал сберечь тепло, ведь дома здесь построены были так, чтобы впустить малейшее дуновение, а вовсе не защищать от него. В ледяных спальнях ложились в постель, в ледяных спальнях вставали по утрам, терпеливо ждали, пока мать плеснет немножко горячей воды из огромного чайника, всегда стоящего наготове, чтобы умывание не превращалось в пытку, от которой зубы поневоле выбивают дробь.
Однажды маленький Хэл начал хрипеть и кашлять, ему становилось все хуже. Фиа смешала горячей воды с золой, сделала из этой каши припарку ему на грудь, но он дышал все так же мучительно трудно. Поначалу она не слишком тревожилась, но шли часы, малыш угасал на глазах, и она уже просто не знала, что делать, а Мэгги сидела около братишки и, ломая руки, без конца твердила про себя молитвы. В шесть вечера, когда вернулся Пэдди, хриплое дыхание Хэла слышно было даже с веранды и губы стали синие.
Пэдди тотчас кинулся в Большой дом, к телефону, но доктор, живший за сорок миль, как раз уехал к другому больному. Запалили на сковородке немного серы и держали над ней Хэла – быть может, от сильного кашля вылетит из гортани пленка, которая медленно душит его… но в груди у него не было сил ее вытолкнуть. Он совсем посинел, дышал судорожно, прерывисто. Мэгги держала братишку на руках и молилась, у нее сердце разрывалось, больно было смотреть, как несчастный малыш борется за каждый вздох. Он ей дороже всех детей в семье; в сущности, она ему мать. Никогда еще она так не хотела быть настоящей взрослой матерью, ей казалось: будь она взрослая женщина, как Фиа, ей была бы дана сила, способная его вылечить. Фиа не может его вылечить, потому что Фиа ему не мать. Растерянная, перепуганная, Мэгги прижимала к себе содрогающееся тельце, пытаясь помочь Хэлу дышать.
Ей и в голову не пришло, что он может умереть, даже когда Фиа и Пэдди, не зная, что еще делать, опустились на колени у кровати и стали молиться. В полночь Пэдди высвободил неподвижное тело из рук Мэгги и тихонько уложил на подушки.
Девочка мгновенно открыла глаза – она задремала было, убаюканная затишьем, оттого что Хэл больше не бился в судорогах.
– Ему лучше, папочка! – сказала она.
Пэдди покачал головой; казалось, он ссохся и постарел, свет лампы падал на изморозь, серебрящуюся у него в волосах и на подбородке, в отросшей за неделю щетине.
– Нет, Мэгги, Хэлу не лучше в том смысле, как ты думаешь, но он успокоился. Бог взял его, и он больше не страдает.
– Папа хочет сказать, что Хэл умер, – ровным голосом сказала Фиа.
– Нет, папочка, нет! Не умер! Не может быть!
Но малыш, утонувший в подушках, был мертв.
Мэгги поняла это с первого взгляда, хотя никогда прежде не видела смерти. Будто не ребенок лежит, а кукла. Мэгги встала и вышла к братьям, они понуро сидели на кухне у очага, будто несли какую-то тягостную вахту, а рядом миссис Смит, выпрямившись на деревянном стуле, присматривала за крохотными близнецами – их кроватку перенесли в кухню, ведь здесь теплее всего.
– Хэл сейчас умер, – сказала Мэгги.
Стюарт очнулся от глубокой задумчивости, поднял голову.
– Так лучше, – сказал он. – Ведь это покой.
В дверях появилась Фиа, Стюарт поднялся, подошел к матери, но не коснулся ее.
– Ты, наверное, устала, мама. Иди ляг, я разожгу у тебя в спальне камин. Иди, иди ляг.
Фиа молча повернулась и пошла за ним. Боб тоже встал, вышел на веранду. Остальные мальчики помялись немного, потом вышли за Бобом. Пэдди не появлялся. Миссис Смит, не говоря ни слова, выкатила из угла веранды коляску, осторожно уложила спящих близнецов. По щекам ее катились слезы; она посмотрела на Мэгги.
– Я иду в Большой дом, Мэгги, – сказала она. – Джимса и Пэтси беру с собой. Утром приду опять, но лучше пускай маленькие побудут у нас, я, Минни и Кэт за ними присмотрим. Скажи маме.
Мэгги опустилась на стул, сложила руки на коленях. Умер, ее малыш умер! Маленький Хэл, она так о нем заботилась, так любила его, была ему матерью. Место, которое он занимал в ее душе, еще не опустело; она и сейчас ощущает на руках его теплую тяжесть. Четыре долгих года она ощущала эту тяжесть, а больше уже никогда ей не держать его на руках… Ужасно! И тут нет слез; плакать можно было из-за Агнес, из-за ран, от которых не спасала хрупкая скорлупка – чувство собственного достоинства, плакать можно было в детстве, а оно позади и не вернется. Эту новую тяжесть Мэгги должна будет нести до конца дней и жить ей наперекор. В иных людях воля к жизни очень сильна, в других – слабее. В Мэгги она была тонкой и прочной, как стальной трос.
Так и застал девочку отец Ральф, когда привез врача. Мэгги молча показала им в сторону коридора, но не пошла за ними. И очень не скоро священнику удалось, как он жаждал с первой минуты после звонка Мэри Карсон, подойти наконец к Мэгги, побыть с ней, согреть маленькую Золушку семейства Клири толикой душевного тепла, отданного только ей одной. Он сильно сомневался, чтобы хоть кто-то еще понимал, как много значил для нее Хэл.
Но это удалось очень не скоро. Надо было совершить последний обряд – быть может, душа еще не покинула тело, – и поговорить с Фионой, и поговорить с Пэдди, и дать кое-какие практические советы. Доктор уже уехал, он был удручен, но давно привык к трагедиям, неизбежным, когда пациентов отделяют от врача многие десятки миль. Впрочем, судя по тому, что ему рассказали, он все равно не мог бы ничем помочь так далеко от своей больницы, от помощников и сестер. Забираясь в такую даль, люди сами идут на риск, бросают вызов судьбе и упорствуют наперекор всему. В свидетельстве о смерти он поставит одно слово: круп. Эта болезнь убивает быстро.
Но вот отец Ральф позаботился обо всем, о чем только мог. Пэдди ушел к жене. Боб с братьями – в мастерскую, делать гроб. Стюарт сидел на полу в комнате Фионы, его точеный профиль, так схожий с материнским, тонким силуэтом выделялся на фоне ночного неба за окном; Фиа откинулась на подушки, сжимая в ладонях руку Пэдди, и неотрывно смотрела на сына, который съежился в темный комок на холодном полу. Уже пять часов, дремотно закопошились петухи на насестах, но до рассвета еще далеко.
На кухне огонь в очаге почти погас; забыв снять с шеи лиловую епитрахиль, отец Ральф наклонился и разжег пламя, потом привернул фитиль лампы на столе за спиной и сел на деревянную скамью напротив Мэгги, присмотрелся к ней. Выросла Мэгги, движется вперед семимильными шагами, вдруг ее уже и не догонишь? И, присматриваясь к ней, он остро, как никогда, ощутил бессилие, сомнение в собственном мужестве – чувство, которое грызло и преследовало его всю жизнь. А чего он, в сущности, страшится? С чем, случись оно, не посмеет столкнуться лицом к лицу? Он ведь бывает сильным, когда надо постоять за других, и он никого не боится, но страшно другое, нечто безымянное, неведомое в нем самом, – вдруг оно проскользнет в сознание и застигнет его врасплох? А вот Мэгги, которая моложе его на восемнадцать лет, его перерастает.
Нет, она не святая, она почти такая же, как все. Только никогда не жалуется, это особый дар – а быть может, проклятие? – всеприемлющего терпения. Какова бы ни была утрата, какой бы ни обрушился удар, она встречает их, принимает все, что есть, и хранит в себе и тем питает пламя, горящее внутри. Что научило ее этому? И можно ли этому научиться? Или он просто выдумал ее, приукрасил в своем воображении? Да и не все ли равно? Что важнее – подлинная Мэгги или та, какой она ему кажется?
– Ох, Мэгги, – беспомощно пробормотал он.
Она подняла на него глаза и из глубины страдания улыбнулась ему; была в этой улыбке безмерная, беззаветная, ничем не сдерживаемая любовь, еще не ведающая запретов, что вынуждают женщину скрывать свои чувства. Эта безмерная любовь потрясала его, сжигала – почему, почему Бог, в чьем бытии он порой сомневался, не создал его другим, кем угодно, только не Ральфом де Брикассаром?! Так, может быть, это оно и есть – то неведомое и опасное, что скрыто в нем самом? О Господи, ну почему он так ее любит? Но, как всегда, никто ему не ответил, а Мэгги все сидела и улыбалась ему.
На рассвете Фиа поднялась и начала готовить завтрак. Стюарт ей помогал, потом пришла миссис Смит, привела Минни и Кэт, и женщины, стоя вчетвером у плиты, толковали о чем-то ровными, приглушенными голосами, словно объединенные неким таинством скорби, которого не понять было ни Мэгги, ни священнику. После завтрака Мэгги пошла выстлать изнутри маленький деревянный ящик, мальчики сработали его на совесть, гладко выстругали и отполировали каждую дощечку. Фиа молча дала ей белое длинное шелковое платье, от старости шелк давно уже сделался желтоватым, как слоновая кость, и Мэгги отмерила полосы ткани точно по внутренним стенкам. Потом прострочила их на машинке, получились чехлы, а отец Ральф наполнил их лоскутами, этой мягкой обивкой затянули внутренние стенки и укрепили ее кнопками. Тогда Фиа обрядила своего малыша в парадный бархатный костюмчик, причесала его и уложила в это мягкое гнездышко, от которого пахло ею, а не Мэгги, не той, что была ему настоящей матерью. Пэдди закрыл гроб крышкой, он плакал – впервые он потерял ребенка.
Парадная зала в Дрохеде уже многие годы служила домашней церковью; в одном конце поставлен был алтарь, монахини из монастыря Святой Марии расшили для него золотом покров, за что получили от Мэри Карсон тысячу фунтов. Миссис Смит убрала алтарь и всю залу зимними цветами из дрохедских садов – несчетными желтофиолями и поздними розами – розовые и ржаво-оранжевые, они казались нарисованными и словно бы только по волшебству источали еще и аромат. Отец Ральф, в белом стихаре без кружев поверх строгой черной сутаны, отслужил заупокойную мессу.
Как почти во всех больших имениях этого далекого края, в Дрохеде покойников хоронили тут же, на своей земле. Кладбище лежало за садами, на поросшем ивами речном берегу, его окружала кованая железная ограда, выкрашенная белой краской, и даже теперь, в засуху, здесь было зелено, потому что поливали водой из дрохедских цистерн. Здесь, во внушительном мраморном склепе, похоронены были Майкл Карсон и младенец – его сын, и мраморный ангел в человеческий рост, с обнаженным мечом в руке, охранял их покой. Но эту пышную гробницу окружало могил десять или двенадцать куда более скромных, границы их обозначались ровными рядами проволочных белых полукружий наподобие крокетных ворот, да белели простые деревянные кресты, иные даже без имени: лежал тут безродный стригаль, убитый в драке; двое или трое бродяг, на чьем пути Дрохеда оказалась последним привалом; чьи-то безвестные, безымянные кости, найденные на одном из выгонов – неизвестно даже, мужчине они когда-то принадлежали или женщине; китаец – повар Майкла Карсона – над его прахом стоял причудливый ярко-красный зонтик, увешанный крохотными колокольчиками, которые словно бы грустно, нескончаемо вызванивали его имя: Хи Синг, Хи Синг, Хи Синг; какой-то гуртовщик – на его кресте только и было написано: «Чарли с Тэнкстенда, хороший был парень»; и еще несколько покойников, в том числе и женщины. Но Хэла, племянника владелицы Дрохеды, не подобало хоронить так скромно, самодельный гробик поместили в склепе в подобие саркофага, и бронзовые двери искусной работы затворились за ним.
Шло время, и о Хэле говорить перестали, разве что упомянут мельком. Мэгги хранила свое горе про себя; в этой боли, как всегда у детей, скрывалось нерассуждающее отчаяние, непомерное, непостижимое, но как раз оттого, что Мэгги еще не была взрослой, отчаяние заслоняли и отодвигали простые повседневные события. Мальчики не слишком горевали, кроме Боба – он-то, самый старший, нежно любил маленького братишку. Глубока была скорбь Пэдди, но никто не знал, оплакивает ли сына Фиа. Казалось, она все дальше отходит от мужа и детей, отрешается от всех чувств. И Пэдди в душе горячо благодарил Стюарта – вот кто неутомимо, с особенной серьезной нежностью заботился о матери. Один лишь Пэдди знал, какой была Фиа в тот день, когда он вернулся из Джиленбоуна без Фрэнка. Ни искры волнения не вспыхнуло в ее ясных серых глазах, их не оледенили упрек, ненависть или скорбь. Словно она просто ждала удара, как ждет обреченная собака смертоносной пули, зная свою участь и не в силах ее избежать.
– Я знала, что он не вернется, – сказала она тогда.
– Может быть, и вернется, Фиа, только напиши ему поскорей.
Она покачала головой, но не стала ничего объяснять, она оставалась верна себе. Пусть Фрэнк начнет новую жизнь подальше от Дрохеды и от нее. Она слишком хорошо знала сына и не сомневалась: одно ее слово – и он снова будет здесь, а значит, никогда у нее не вырвется это слово. Если дни ее долги и горьки, ибо она потерпела поражение, терпеть надо молча. Она не сама выбрала Пэдди, но лучше Пэдди нет и не было человека на свете. Фиа была из тех людей, кто чувствует слишком сильно, так, что уже нельзя терпеть, нельзя жить, и она получила жестокий урок. Почти двадцать пять лет она подавляла в себе всякое чувство и убеждена была, что такое упорство в конце концов победит.
Жизнь продолжалась, длился все тот же извечный, размеренный земной круговорот; летом, хоть муссоны и не дошли до Дрохеды, выпали их спутники – дожди, наполнили реку и цистерны, напоили корни изжаждавшейся травы, смыли всепроникающую пыль. Чуть не плача от радости, люди занимались своим делом, как требовало время года, от души отлегло: овцы не останутся без подножного корма. Травы как раз хватило, удалось продержаться до новой, подбавляя ветки самых густолиственных деревьев, – но так было не на всех джиленбоунских фермах. Сколько на ферме скота, это всецело зависит от скотовода, который ею заправляет. Для огромных пастбищ Дрохеды стадо здесь было не так уж велико, а потому прокормиться могло дольше.
Время окота и сразу после него – самая горячая, изнурительная пора в году овчара. Каждого новорожденного ягненка надо подхватить, окольцевать ему хвост, пометить ухо, а барашка, не предназначенного на племя, еще и холостить. Ужасная, отвратительная работа, одежда вся в крови, хоть выжми, потому что в короткий отпущенный на это срок управиться со многими тысячами ягнят-самцов можно только одним способом. Яички зажимают между пальцами, откусывают и сплевывают наземь. Хвосты всех ягнят, без различия пола, перехватывают тугим жестяным кольцом, так что кровообращение нарушается, хвост пухнет, потом высыхает и отваливается.
В Австралии разводят отменнейших тонкорунных овец, и с таким размахом, как нигде в мире, а рабочих рук не хватает, и все здесь предназначено для наилучшего производства наилучшей шерсти. Есть такая работа – очистка: шерсть на заду овцы слипается от навоза, становится зловонной, кишит мухами, чернеет, сбивается в колтун. Поэтому надо ее здесь постоянно выстригать, это и есть очистка. Та же стрижка, хоть и малая, но куда неприятнее, в вони, в туче мух, за нее лучше платят. Затем – мойка: тысячи и тысячи истошно блеющих, скачущих овец надо собрать и прогнать через лабиринт с длинными чанами и каждую на мгновение окунуть в чан с фенилом, такая ванна избавляет животных от клещей, блох и прочей дряни. И еще вливания: в глотку овце суют огромную спринцовку и впрыскивают лекарства, избавляющие от внутренних паразитов.
И нет конца и края этой возне с овцами; едва покончено с одной работой – пора приниматься за другую. Осматривать, сортировать, перегонять с пастбища на пастбище, подбирать и менять производителей, заниматься стрижкой и очисткой, мойкой и вливаниями, забивать и отправлять на продажу. Помимо овец, в Дрохеде насчитывалось до тысячи голов крупного рогатого скота лучшей породы, но овцы много выгоднее, так что в хорошие времена в имении на каждые два акра приходилось по овце, всего около 125 000 голов. Все это были мериносы, и потому на мясо их не продавали; когда по старости они переставали давать первосортную шерсть, их отправляли на живодерни и кожевенные заводы и превращали в кожи и ланолин, свечное сало и клей.
И вот постепенно для семейства Клири исполнились смысла классики австралийской литературы. Здесь, в Дрохеде, на краю света, вся семья сильнее, чем когда-либо, пристрастилась к чтению; отрезанных от мира, их только и соединяло с ним волшебство печатного слова. Но поблизости не было, как прежде в Уэхайне, библиотеки с выдачей на дом, нельзя было, как там, каждую неделю ездить в город за письмами, газетами и свежим запасом книг. Отец Ральф заполнял эту брешь, совершая налеты на Джиленбоунскую библиотеку, на книжные полки у себя и в монастыре – и, не успев еще все их перебрать, с удивлением убедился, что при посредстве Непоседы Уильямса и его почтового грузовика основал целую странствующую библиотеку. Среди грузов Непоседы теперь неизменно были книги – затасканные, затрепанные томики путешествовали от Дрохеды к Бугеле, от Диббен-Диббена и Брейк-и-Пвл до Каннаматы и Ич-Юиздж и давали пищу благодарным умам, изголодавшимся и жаждущим вырваться из повседневности. Возвращали эти сокровища очень неохотно, но отец Ральф и монахини тщательно отмечали, где какие книги задерживаются дольше, а затем отец Ральф через агентство в Джилли выписывал новые экземпляры за счет Мэри Карсон и премило уговаривал ее считать это даром Австралийскому обществу книголюбов.
В те времена не всякая книга могла похвастать даже самым целомудренным поцелуем хоть на одной своей странице, никакие эротические описания не щекотали воображение, граница между книгами для взрослых и для отрочества была не столь отчетлива, и ничуть не зазорно было человеку в возрасте Пэдди увлекаться теми же книжками, какими зачитывались его дети: «Крошка и кенгуру», похождения Джима, Норы и Уолли в выпусках «Биллабонга», бессмертный роман миссис Энис Ган «Мы из неведомого края». Вечерами в кухне по очереди читали вслух стихи «Банджо» Патерсона и К.-Дж. Денниса, восторгались скачкой «Парня со Снежной реки», смеялись вместе с «Чувствительным парнем» и его Дорин, украдкой утирали слезы, вызванные «Смеющейся Мэри» Джона О’Хары.
- Другу Кленси написал я, только адреса не знал я,
- В те края письмо послал, где сперва его встречал.
- Стригалем он был тогда, я письмо послал туда,
- Наугад я написал так: «В Разлив, для Кленси».
- И ответ пришел такой, незнакомою рукой,
- Будто в деготь обмакнули гвоздь корявый и тупой.
- Я спешил ответ прочесть – вот она, про Кленси весть:
- «Он овец погнал на Квинсленд, и не знаем, где он есть».
- Не унять воображенья, так и вижу что ни день я:
- Едет Кленси по равнине, путь вдоль Купера-реки.
- Вслед за стадом едет Кленси, распевает песни Кленси,
- Так всегда неспешно, с песней гонят скот гуртовщики.
- В городах нам неизвестны эти радости и песни.
- День приветный, солнце светит, и речной сверкает плес,
- Люди дружески встречают, ветерок в кустах играет.
- Полночь в небе рассыпает без числа алмазы звезд.
«Кленси с Разлива» были их любимые стихи, авторы «Банджо» – любимые поэты. Не бог весть что за стишки, но ведь эта поэзия и предназначалась не для знатоков и мудрецов, а для простых людей и говорила о простых людях, и в те времена в Австралии куда больше народу знало на память эти стишки, чем обязательные отрывки из Теннисона и Вордсворта, какие задают учить в школе, – в своем роде и это не бог весть какие стишки, да притом вдохновленные Англией. Несчетные нарциссы и лужайки, поросшие асфоделями, ничего не говорили детям Клири – жителям края, где ни нарциссы, ни асфодели существовать не могут.
А поэты австралийской глуши им близки и понятны: ведь Разлив у них под боком и отары, перегоняемые по БСП, – их будни. БСП, Большой Скотопрогонный Путь, проходит близ берегов Баруона, эту своеобразную полосу отчуждения правительство отвело именно для того, чтобы переправлять четвероногий товар по восточной половине материка из конца в конец. В прежние времена гуртовщиков и их голодные отары, которые поедали или вытаптывали на ходу каждую травинку, ждал отнюдь не добрый прием, а погонщики быков, что черепашьим шагом проводили от двух до восьми десятков голов напрямик по лучшим пастбищам окраинных поселенцев, и вовсе вызывали лютую ненависть. Теперь, при определенных правительством скотопрогонных путях, все это стало полузабытой сказкой, и люди оседлые и перекати-поле уже не враждовали друг с другом.
Если кому из гуртовщиков случалось заглянуть на ферму – выпить пива, потолковать, поесть разок не всухомятку, их встречали радушно. Иногда с ними бывали и женщины – ездили в какой-нибудь старой разбитой двуколке, обвешанной брякающими и звякающими котелками, кастрюльками, фляжками, точно бахромой, и волокла все это давно забракованная кляча с вытертой шкурой. То были либо самые веселые, либо самые угрюмые женщины края света; они разъезжали от Кайнуны до Пару, от Гундивинди до Гандагаи, от Кэтрин до Карри. Странные женщины: у них никогда не бывало крыши над головой, их жилистые тела не привыкли к мягким матрасам, ни один мужчина не мог тягаться с ними – упорными, выносливыми, как земля, цветущая под их неутомимыми ногами. Дети их, дикие, как птицы в пронизанных солнцем кронах деревьев, пугливо жались к двуколке или бежали и прятались за поленницу, а родители за чаем беседовали с хозяевами, обменивались всякой небывальщиной и книгами, обещали передать путаные поручения какому-нибудь Хупирону Коллинзу или Брамби Уотерсу и ошеломляли слушателей сказочками про Помми-желторотика, новосела Гнарлунги. И почему-то ясно было, что эти перекати-поле в своих скитаниях по БСП уже вырыли могилу, схоронили ребенка ли, жену, мужа или друга-товарища у подножия какой-нибудь незабвенной придорожной кулибы – ведь все деревья кажутся одинаковыми лишь тем, кто не знает, как сердце может отметить и запомнить в бескрайних лесах одно-единственное дерево.
Во всем, что касается пола и деторождения, Мэгги была совершенной невеждой – жизнь, как нарочно, преграждала ей доступ к каким-либо знаниям по этой части. Отец строго делил семью: мужчинам – свое, женщинам – свое; при матери и сестре никогда не говорили о племенном скоте, о случке и окоте, никогда не показывались им на глаза полуодетыми. Книги, которые дали бы девочке хоть какой-то ключ, в Дрохеду не попадали, и у нее не было подруг, сверстниц, способных пополнить ее образование. Постоянные хозяйственные заботы приковали ее к дому, а вокруг дома не происходило ничего, связанного с полом. На Главной усадьбе почти все животные были холощеные. Мэри Карсон не разводила лошадей, а покупала в Бугеле у Мартина Кинга, у него был конный завод; но если не разводить лошадей, с жеребцами одна морока – и в Дрохеде не было ни одного жеребца. Был, правда, бык, дикий, свирепый зверь, но соваться туда, где его держали, строжайше запрещалось, и напуганная Мэгги близко не подходила. Собаки сидели в конурах на цепи, о получении чистопородного потомства заботились по всем правилам науки, за этим следили орлиным глазом Боб или сам Пэдди, и сюда тоже доступа не было. И некогда было присматриваться к свиньям – Мэгги их терпеть не могла и досадовала, что приходится задавать им корм. По правде говоря, ей ни к кому некогда было присматриваться, кроме малышей братишек. А неведение порождает неведение; когда тело и разум еще не проснулись, они проспят и такие события, которые естественно отметит тот, кто предупрежден.
Перед самым днем рождения, когда Мэгги исполнялось пятнадцать, в разгар оглушающей летней жары, она стала замечать на трусиках бурые пятна. Дня через два они исчезли, а через полтора месяца опять появились, и тогда стыд сменился ужасом. Сначала она приписала их своей неопрятности, это было унизительно, но во второй раз стало ясно, что это кровь. Мэгги понятия не имела, откуда это – наверное, из кишок. Три дня спустя слабое кровотечение кончилось, и ничего такого не было больше двух месяцев; никто не заметил, как она тайком стирала трусики, ведь на ней лежала почти вся стирка. В следующий раз она почувствовала еще и боль, а ведь у нее никогда в жизни ничего не болело, разве что стошнит от волнения. И кровь шла все сильнее и сильнее. Она потихоньку утащила старые пеленки близнецов и пыталась повязываться под трусиками и дрожала от ужаса – вдруг просочится наружу.
Когда смерть унесла Хэла, то был внезапный, грозный и непостижимый удар судьбы; но какой ужас – уходить из жизни так медленно, постепенно. И мыслимо ли пойти к отцу с матерью и сказать им, что умираешь от какой-то мерзкой, постыдной кишечной болезни? Только Фрэнку она, пожалуй, призналась бы в своих мучениях, но Фрэнк далеко, и неизвестно, где его искать. Мэгги наслушалась разговоров о раке и злокачественных опухолях, за чашкой чая женщины нередко рассказывали о том, как долго, мучительно умирали их подруги, матери, сестры, и теперь она ничуть не сомневалась – ее внутренности тоже пожирает какая-то опухоль, неслышно въедается все глубже, тянется к холодеющему от страха сердцу. Ох, как не хочется умирать!
Смерть она тоже себе представляла смутно. Что станется с ней в непонятном загробном мире? Религия была для Мэгги не духовной пищей, а скорее сводом правил и законов и никак не могла стать ей опорой. В смятенном сознании беспорядочно сталкивались какие-то слова, обрывки того, что при ней говорили родители, их знакомые, монахини, священники в своих проповедях, чем грозили злодеи в книжках. Нет, никак не могла она примириться со смертью; и по ночам, в растерянности, в ужасе, пыталась вообразить: смерть – это нескончаемая ночь или пропасть с огненными языками, а за ней лежат золотые поля, но через нее надо еще перепрыгнуть; или это что-то вроде исполинского воздушного шара, в нем звучат дивные песнопения и через несчетные цветные стекла внутрь льется свет.
Мэгги как-то притихла, но это было совсем не похоже на мирную, мечтательную отрешенность Стюарта: она застыла, закаменела, как зверек под леденящим взглядом змеи. Она вздрагивала, когда с ней неожиданно заговаривали, и когда ее с плачем звали малыши, суетилась вокруг них, не зная, как искупить недолгую забывчивость. А в редкие свободные минуты убегала на кладбище к Хэлу – единственному знакомому ей покойнику.
Все заметили перемену в Мэгги, но понимали так: девочка становится взрослой, и никто не задумался, а что это для нее значит, – Мэгги слишком хорошо скрывала свое отчаяние. Давние уроки она усвоила прочно, самообладание у нее было потрясающее, гордость неслыханная. Никто не должен знать, что с ней происходит, она не выдаст себя до конца; примеры всегда были перед глазами – Фиа, Фрэнк, Стюарт, а она той же породы и унаследовала тот же нрав.
Но отец Ральф бывал в Дрохеде постоянно, следил за преображением Мэгги, и, когда она расцвела было девической прелестью и вдруг стала гаснуть и утратила всю свою живость, его охватила тревога, а потом и страх. У него на глазах тают, чахнут и тело ее, и душа; Мэгги ускользает от всех, замыкается в себе, и невыносимо смотреть, как она превращается во вторую Фиону. Огромные глаза распахнуты навстречу какому-то надвигающемуся ужасу, матово-бледная кожа, не знающая ни загара, ни веснушек, становится все прозрачнее. Если так пойдет дальше, думал он, скоро от нее останутся одни глаза, она скроется в них, как змея, глотающая собственный хвост, и в мире, невесомый и почти незримый, будет двигаться только серебристый луч, еле уловимый краешком глаза, словно пугливые тени и темные пятнышки, мелькающие на белой стене.
Ну нет, он выяснит, в чем дело, даже если правду придется вырвать у нее силой. Как на грех, совсем несносной стала Мэри Карсон, ее злила каждая минута, которую он проводил в доме Клири; лишь бесконечное терпение, изворотливость и такт помогали отцу Ральфу скрывать, как все в нем бунтует против ее самодурства. И столь несвойственное его натуре пристрастие к Мэгги не всегда одерживало победу над хитроумием природного дипломата, не заглушало и тайного довольства: приятно видеть, что его обаяние покоряет даже упрямую, вздорную ведьму Мэри Карсон. В душе его бушевала и рвалась с привязи доныне дремавшая нежность, жажда заботиться о чьем-то благополучии, кроме своего собственного, но пришлось признать, что бок о бок с этим чувством уживается и другое: холодная кошачья жестокость, стремление взять верх над тщеславной деспотичной бабой, одурачить ее. О, ему всегда этого хотелось! Старой паучихе вовек не взять над ним верх!
Наконец он ухитрился сбежать от Мэри Карсон и застигнуть Мэгги врасплох на маленьком кладбище, в тени совсем не воинственного бледного карающего ангела. Она смотрела в слащаво-умиротворенное лицо статуи, сама олицетворение страха: разительный контраст бесчувственности и чувства, подумалось ему. Но сам-то он здесь зачем? Чего ради он гоняется за ней, как встревоженная наседка, его ли это забота? Разве не матери с отцом полагалось бы выяснить, что с ней творится? Да, но они ничего худого не замечают, для них она значит куда меньше, чем для него. И потом, он ведь пастырь духовный, и его долг – приносить утешение тем, кто одинок и отчаялся. Нестерпимо видеть ее несчастной, но вот беда, так все сложилось, что он день ото дня сильнее к ней привязывается. Столько уже накопилось благодаря ей милых ему случаев и воспоминаний, и это пугает. Любовь к Мэгги и естественное для священника побуждение всегда и всякого духовно поддержать боролись в нем с неодолимым страхом – вдруг станешь кому-то нужен как воздух и кто-то станет как воздух нужен тебе.
Мэгги услышала его шаги по траве, обернулась, сложила руки на коленях, но глаз не подняла. Он сел неподалеку, обхватил руками колени, складки сутаны живописно облекали его, подчеркивая непринужденное изящество стройного тела. Надо приступать без околичностей, решил он, не то она увернется.
– Что случилось, Мэгги?
– Ничего, отец Ральф.
– Неправда.
– Пожалуйста, не спрашивайте, пожалуйста! Не могу я вам сказать!
– Ох, Мэгги! Маловерка! Мне ты можешь сказать все на свете. Для того я здесь, на то я и священник. Я – избранный слуга Божий на земле, именем Господа слушаю, даже прощаю Его именем. И нет во всем Божьем мире ничего такого, маленькая моя Мэгги, чему Господь и я не нашли бы прощения. Ты должна сказать мне, что случилось, милая, ибо если кто может тебе помочь, так это я. Пока я жив, всегда буду стараться помочь тебе, оберечь тебя. Если угодно, я твой ангел-хранитель – и куда более надежный, чем этот кусок мрамора у тебя над головой. – Отец Ральф перевел дух и наклонился к девочке: – Мэгги, если ты меня любишь, скажи мне, что случилось!
Она стиснула руки.
– Отец Ральф, я умираю, у меня рак!
Он чуть не расхохотался, так внезапно схлынуло владевшее им напряжение; потом посмотрел на бледное до синевы ее лицо, на исхудалые руки и готов был заплакать, зарыдать, выкрикнуть небесам горький упрек в несправедливости. Нет, не могла Мэгги попусту вообразить такое; наверное, тут кроется что-то серьезное.
– Откуда ты знаешь, девочка?
Не сразу она сумела выговорить это вслух, и он вынужден был наклониться к самым ее губам, бессознательно изображая обстановку исповеди – заслонился ладонью, чтобы она не видела его лица, подставил изящной формы ухо, привычное к нечистым признаниям.
– Уже полгода, как это началось, отец Ральф. У меня ужасные боли в животе, но не оттого, что тошнит, и… ой, отец Ральф… столько крови течет!
Отец Ральф резко вскинул голову, во время исповедей этого никогда не случалось, он смотрел на ее пристыженно опущенную головку, охваченный бурей разноречивых чувств, и никак не мог собраться с мыслями. Нелепое, радостное облегчение, дикая злость на Фиону – он готов был ее убить, благоговение, восхищение – такая крошка и так храбро все время держалась, и безмерное, невыразимое смущение.
Как и Мэгги, он был дитя своего времени. В каждом городе, где он бывал, от Дублина до Джиленбоуна, продажные девки нарочно являлись к нему на исповедь и шептали невесть какие выдумки, выдавая их за чистую правду, потому что видели в нем мужчину, только мужчину, и не хотели себе сознаться, что бессильны его разбудить. Бормотали ему что-то про развратников, которые их насилуют всеми мыслимыми и немыслимыми способами, про недозволенные игры с другими девчонками, про похоть и прелюбодеяние, нашлись и две-три со столь богатым воображением, что подробно описывали ему свои сношения с какими-то священниками. Он выслушивал их, и все это его ничуть не волновало, было только до тошноты противно, ибо в семинарии муштровали сурово, а человеку его склада нетрудно усвоить такой урок. Но никогда, никогда ни одна из тех девиц не упоминала об этой тайной жизни тела, которая унижает женщину и делает ее существом особой породы.
И никакими силами не удалось сдержать обжигающую волну, разлившуюся под кожей; преподобный Ральф де Брикассар сидел отворотясь, прикрыв лицо рукой, и мучительно стыдился того, что впервые в жизни покраснел.
Но должен же он помочь своей Мэгги! Он дождался, чтобы краска сбежала со щек, встал, поднял ее и усадил на ровный пьедестал мраморного ангела, теперь они с Мэгги оказались лицом к лицу.
– Посмотри на меня, Мэгги. Нет, ты смотри на меня!
Она подняла измученные глаза и увидела, он улыбается, и разом нахлынула безмерная радость. Не стал бы он так улыбаться, если б она умирала; она прекрасно знает, что очень дорога ему, ведь он никогда этого не скрывал.
– Ты не умираешь, Мэгги, и никакого рака у тебя нет. Не мне следовало бы тебе это объяснять, но уж лучше объясню. Твоей матери следовало давным-давно тебе все рассказать, подготовить тебя заранее, ума не приложу, почему она этого не сделала.
Он вскинул глаза на непроницаемое лицо мраморного ангела и странно, сдавленно засмеялся.
– Боже милостивый! Чего только ты не возлагаешь на меня! – И к замершей в ожидании Мэгги: – Пройдут годы, ты вырастешь, узнаешь больше о жизни и, может быть, станешь со смущением, даже со стыдом вспоминать этот день. Не надо, Мэгги, вспоминай этот день по-другому. Ничего тут нет постыдного, и нечего смущаться. Сейчас, как всегда и во всем, я лишь орудие в руках Господа Бога. Таково мое единственное дело на земле, единственное мое назначение. Ты была очень напугана, ты нуждалась в помощи, и Господь в моем лице ниспослал тебе помощь. Только это и запомни, Мэгги. Я – служитель Господа и говорю во имя Его. С тобой происходит то, что и со всеми женщинами, Мэгги, только и всего. Каждый месяц у тебя несколько дней будут кровотечения. Обычно это начинается лет в двенадцать, в тринадцать – тебе уже исполнилось тринадцать?
– Мне пятнадцать, отец Ральф.
– Пятнадцать? Тебе?! – Он в сомнении покачал головой. – Что ж, придется поверить. Значит, ты несколько запоздала. Но так будет каждый месяц, лет до пятидесяти, у некоторых женщин это повторяется в точности как фазы луны, у других не так аккуратно. У одних проходит безболезненно, другие сильно мучаются. Никто не знает, почему это бывает так по-разному. Но ежемесячное кровотечение – признак зрелости. Ты понимаешь, что значит слово «зрелость»?
– Конечно, отец Ральф! Я читала! Это когда становишься взрослой.
– Ну, примерно так. Пока продолжаются эти кровотечения, ты можешь иметь детей. Без этого не продолжался бы род человеческий. До грехопадения, говорится в Библии, Ева не менструировала. По-настоящему это называется менструация. Но когда Адам и Ева пали, Бог покарал женщину суровее, чем мужчину, ведь падение, в сущности, совершилось по ее вине. Она соблазнила мужа. Помнишь, как сказано в Писании? «В болезни будешь рождать детей!» А это значит: все, что связано с рождением детей, для женщины неотделимо от мук. Это великая радость, но и великие муки. Таков твой удел, Мэгги, и ты должна с ним примириться.
Мэгги не знала, что точно так же отец Ральф утешил и поддержал бы любую свою прихожанку, хоть и не принимал бы ее судьбу столь близко к сердцу: был бы сама доброта, но суть ее тревоги ему глубоко чужда. И может быть, не так уж странно, что при такой отчужденности тем вернее утешение и поддержка. Словно бы он выше подобных мелочей, а стало быть, они преходящи. Он и сам этого не сознавал, у тех, кто в тяжкий час взывал к нему о помощи, никогда не возникало ощущения, будто он смотрит на них свысока или осуждает их слабость. От многих пастырей подопечные уходят, мучаясь сознанием своей вины, никчемности или гнусности, но у отца Ральфа так никогда не бывало. Ибо люди чувствовали, что и его мучают скорбь и внутренняя борьба – быть может, скорбь, им чуждая, и борьба непонятная, но не менее тяжкая. Сам же он не понимал, и никто не мог бы его убедить, что секрет его влияния и притягательности не столько во внешнем обаянии, сколько в этой холодноватой, почти божественной, но и глубоко человечной отрешенности его души.
И вот он говорит с Мэгги, как говорил с ней когда-то Фрэнк, будто с равной. Но он старше, мудрее, образованнее Фрэнка, ему спокойнее доверяешься. У него чудесный голос, и как славно звучит – по-английски плавно, но с едва заметным ирландским выговором. Всю тоску и страх как рукой сняло. Но по молодости лет Мэгги одолевало любопытство, теперь ей не терпелось узнать все, что только можно, и ее не смущали сложные умствования, как тех, кому всегда важнее вопрос не «кто», но «почему». Ведь он ее друг, обожаемый кумир, новое солнце на ее небосводе.
– А почему вам не следовало мне про это рассказывать, отец Ральф? Почему вы говорите, что это мама должна была сказать?
– Это сугубо женское дело, Мэгги. Никто никогда не упоминает о менструациях и о своем нездоровье при мужчинах или при мальчиках. Женщины могут говорить об этом только друг с другом.
– Почему?
Он покачал головой и засмеялся:
– Сказать по совести, я и сам не знаю почему. Я даже хотел бы, чтобы было по-другому. Но ты уж поверь мне на слово. Никогда и никому про это даже не заикайся, только с матерью можно говорить, но и ей не рассказывай, что мы с тобой это обсуждали.
– Хорошо, отец Ральф.
Проклятие, до чего трудно выступать в роли матери, сколько надо всего упомнить!
– Теперь иди домой, Мэгги, скажи своей маме, что у тебя идет кровь, и попроси объяснить, что при этом надо делать.
– А у мамы тоже так бывает?
– У всех здоровых женщин так бывает. Только когда они ждут ребенка, это прекращается, пока ребенок не родится. Поэтому женщина и узнает, что у нее будет ребенок.
– А почему это прекращается, когда ждут ребенка?
– Не знаю, Мэгги. Извини, но я, право, не знаю.
– Отец Ральф, а почему кровь идет из кишок?
Он вскинул испепеляющий взгляд на мраморного ангела, тот ответил невозмутимым взором, его-то нимало не трогали женские заботы. Отцу Ральфу становилось невтерпеж. Поразительно, как она дотошно выспрашивает, – она, всегда такая сдержанная! Но он понял, что стал для Мэгги источником сведений обо всем, чего не найти в книгах, и, слишком хорошо зная ее характер, ни намеком не выдал неловкости и смущения. Иначе она замкнется в себе и уже никогда ни о чем его не спросит. И он терпеливо ответил:
– Это не из кишок, Мэгги. Внизу, под животом, у тебя есть скрытый проход, нарочно для детей.
– А, значит, вот они откуда выходят, – сказала Мэгги. – Я всегда думала, как же они выходят наружу.
Отец Ральф усмехнулся и снял ее с мраморного пьедестала.
– Ну вот, теперь ты знаешь. А знаешь, отчего родятся дети, Мэгги?
– Ну конечно, – с важностью сказала она, радуясь, что у нее есть хоть какие-то познания. – Их отращивают, отец Ральф.
– А почему они начинают расти?
– Потому что хочешь ребеночка.
– Кто тебе это сказал?
– Никто. Я сама догадалась.
Отец Ральф закрыл глаза – нет, никто не может упрекнуть его в трусости, если не станет он объяснять дальше. Остается только пожалеть Мэгги, но помочь ей больше он не в силах. Хорошенького понемножку.
Мэри Карсон вскоре должно было исполниться семьдесят два года, и она решила по этому случаю устроить прием, каких Дрохеда не видывала уже полвека. День рождения приходился на начало ноября – время, когда жара еще терпима, во всяком случае, для уроженцев Джилли.
– Вы приметили, миссис Смит? – зашептала Минни. – Нет, вы только приметьте! Третьего ноября, вот когда она родилась!
– Ну и что тут такого, Минни? – спросила экономка. Ее, невозмутимо уравновешенную англичанку, несколько раздражала эта истинно кельтская таинственность.
– А как же, она, стало быть, родилась под знаком Скорпиона, верно? Скорпион, вот она кто!
– Понятия не имею, что вы такое говорите, Минни!
– Ох, миссис Смит, миленькая, так ведь для женщины родиться Скорпионом – это хуже нет. Дьяволовы дочки, вот они кто! – сказала Кэт, вытаращив глаза, и перекрестилась.
На миссис Смит все это не произвело ни малейшего впечатления.
– Право слово, Минни, и у вас, и у Кэт ужасная каша в голове, – сказала она.
А вокруг все ходило ходуном, суете и хлопотам не предвиделось конца. Старая паучиха, сидя в глубоком кресле в самом центре своей паутины, так и сыпала распоряжениями – сделать то, сделать это, одно припасти, другое из запасов достать. Обе горничные-ирландки не знали ни минуты передышки – начищали серебро, перемывали сервизы лучшего фарфора, домашнюю церковь снова превращали в залу и готовили к приему гостей соседние с ней комнаты.
Стюарт и несколько сезонных работников прошли с косилкой и косами по лужайкам, пропололи цветочные клумбы, посыпали влажными опилками выложенные испанской плиткой веранды, чтобы нигде не осталось пыли, протерли толченым мелом пол в зале, чтобы танцующим было не слишком скользко, – во всех этих делах больше мешали, чем помогали младшие мальчики Клири. Из самого Сиднея, заодно с устрицами и креветками, крабами и омарами, выписан был оркестр Кларенса О’Тула; нескольких женщин из Джилли наняли помогать во время приема. Вся округа от Радней-Ханиш до Инишмари и от Бугелы до Нарранганга гудела как улей.
Пока среди мраморных стен эхом отдавались непривычный стук переставляемой мебели и перекликающиеся голоса, Мэри Карсон покинула неизменное глубокое кресло, подсела к столу, придвинула к себе лист плотной бумаги, обмакнула перо в чернильницу и принялась писать. Уверенно, ни секунды не медля, хотя бы в сомнении, где поставить запятую. За последние пять лет она обдумала каждое слово, строила, перестраивала и довела до совершенства каждую фразу. И не так долго пришлось писать; понадобилось только два листа бумаги, да и то второй исписан всего на три четверти. Но, дописав последнюю строчку, она несколько минут сидела недвижимо. Ее письменный стол – шведское бюро с откатывающейся крышкой – стоял у одного из высоких, во всю стену, окон, если повернуть голову, видна лужайка перед домом. И она обернулась, когда оттуда донесся смех, – сначала посмотрела рассеянно, потом застыла в ярости. Будь он проклят с его помешательством!
Отец Ральф обучил Мэгги искусству верховой езды; девочка из простой семьи, она никогда прежде не сидела верхом на лошади, и преподобный отец восполнил этот пробел. Как ни странно, дочери простых земледельцев и пастухов редко умеют ездить верхом. Верховая езда, в городе ли, на ферме ли – развлечение для богатых молодых женщин. Да, конечно, девушки вроде Мэгги умеют править двуколкой и упряжкой ломовых лошадей, умеют даже водить трактор, а иногда и легковую машину, но верхом ездят редко. Такой семье верховая лошадь для дочери не по карману.
Отец Ральф привез из Джилли невысокие сапожки на резинках и брюки из плотной саржи для верховой езды и – р-раз! – выложил покупки на кухонный стол в доме Клири. Пэдди, несколько удивленный, поднял голову от книги, которую читал после ужина.
– Что это у вас, ваше преподобие?
– Костюм для Мэгги, чтобы ездила верхом.
– Что-о? – рявкнул Пэдди.
– Что-о?! – пискнула Мэгги.
– Костюм для Мэгги, чтобы ездила верхом. Честное слово, Пэдди, вы просто болван! Наследник самого большого, самого богатого имения во всем Новом Южном Уэльсе – и ни разу не дали единственной дочери сесть на лошадь! Как же она, по-вашему, займет свое место рядом с мисс Кармайкл, мисс Хоуптон и миссис Энтони Кинг? Они-то все – прекрасные наездницы! Мэгги непременно должна научиться ездить и в дамском седле, и по-мужски, слышите? Я понимаю, вам недосуг, поэтому буду сам ее учить, нравится вам это или не нравится. Если это отчасти помешает ее домашним обязанностям, ничего не поделаешь. Придется вашей жене раз в неделю несколько часов обходиться без помощи Мэгги, только и всего.
Что-что, а спорить со служителем церкви Пэдди не мог, и Мэгги начала ездить верхом. Уже не первый год она об этом мечтала, однажды робко попросила у отца разрешения, но он тут же про это забыл, а больше спрашивать она не посмела: раз папа молчит, значит, не позволяет. А учиться у самого отца Ральфа – что может быть чудеснее! Но Мэгги постаралась скрыть свою радость: ее преклонение перед отцом Ральфом успело уже перейти в пылкую девичью влюбленность. И, прекрасно зная, что этому не бывать, она позволяла себе роскошь втайне мечтать о нем – как бы это было, если бы он обнял ее, поцеловал?
Дальше она в мечтах не заносилась, ибо понятия не имела, что может быть дальше да и есть ли какое-то «дальше». И хоть она знала, что грешно так мечтать о священнике, но никак не могла взять себя в руки и отогнать эти мечты. Только ухитрялась ничем не выдать себя, чтобы он ни в коем случае не догадался о таких беззаконных ее мыслях.
Из окна гостиной Мэри Карсон смотрела на отца Ральфа и Мэгги, они шли от конюшни, расположенной по другую сторону дома, дальше от жилища старшего овчара. Работники в имении ездили на обыкновенных рабочих лошадях, этих в стойле не держали, они либо трусили по участкам в упряжке или под седлом, либо в часы отдыха щипали траву вокруг Главной усадьбы. Но была в Дрохеде и конюшня, хотя пользовался ею теперь один отец Ральф. Только для него Мэри Карсон держала двух чистокровных лошадок – беспородные рабочие клячи не для него! И когда он спросил, нельзя ли и Мэгги ездить на его лошадях, тут нечего было возразить. Девчонка ей племянница, и он прав – племянница хозяйки Дрохеды должна уметь ездить верхом.
Каждая косточка в обрюзгшем старом теле Мэри Карсон ныла от досады: если б можно было тогда отказать или уж ездить вместе с ними! Но и отказать она не могла, и взгромоздиться в седло ей уже не под силу. И зло берет, когда видишь, как они шагают по лужайке – он в бриджах и высоких сапогах, в белой рубашке, изящный, точно балетный танцор, она в своих брючках стройна и хороша какой-то мальчишеской красотой. Они так и светились дружеской непринужденностью, и в тысячный раз Мэри Карсон с недоумением подумала: почему никто больше не осуждает эту до неприличия тесную дружбу? Пэдди только радуется ей, Фиа – дубина несчастная! – по обыкновению, молчит, а для мальчиков эти двое все равно что брат и сестра. Быть может, она, Мэри Карсон, видит то, чего не видят другие, потому что и сама любит Ральфа де Брикассара? Или ей просто мерещится и ничего тут такого нет, просто мужчина, которому сильно за тридцать, дружит с девочкой-подростком? Чушь! Ни один мужчина за тридцать, даже и Ральф де Брикассар, не будет так слеп, чтобы не разглядеть распускающуюся розу. Даже Ральф де Брикассар? Ха! Особенно Ральф де Брикассар. Уж он-то все видит и замечает. Руки ее тряслись: на лист бумаги внизу брызнули с пера темно-синие капли. Узловатые пальцы придвинули новый лист, опять обмакнули перо в чернильницу и еще раз с прежней уверенностью вывели те же слова. Потом Мэри Карсон тяжело поднялась на ноги и потащилась к двери.
– Минни! Минни! – закричала она.
– Господи помилуй, сама зовет! – послышался голос горничной в зале напротив. Из-за двери выглянуло усыпанное веснушками лицо, ни молодое, ни старое. – Чего вам подать, миссис Карсон, миленькая? – спросила Минни, недоумевая, отчего старуха, против обыкновения, не вызвала звонком миссис Смит.
– Поди позови городильщика и Тома. Пришли их сюда сейчас же.
– Я сперва скажу миссис Смит?
– Нет! Делай, что тебе говорят!
Том, садовник, семнадцать лет назад был обыкновенным бродягой, скитался по дорогам с котелком и скаткой, нанимался то там то сям на работу, но влюбился в цветники Дрохеды и уже не мог с ними расстаться. Городильщика, вечного кочевника, ибо таково уж его ремесло – без конца ходить по участкам и выгонам, вколачивать в землю столбы для оград и натягивать между ними проволоку, – недавно оторвали от его прямого дела, чтобы к празднеству поправить белую ограду Большого дома. Испуганные нежданным приглашением, они сразу пришли и стали перед хозяйкой, оба в рабочих штанах, в подтяжках, в нижних рубахах, и от беспокойства вертели в руках мятые шляпы.
– Писать умеете? – спросила Мэри Карсон.
Оба кивнули, глотнули от волнения.
– Хорошо. Вот смотрите, сейчас я подпишу эту бумагу, а вы распишетесь немного пониже, тут же под моей подписью поставите свои фамилии и адреса. Поняли?
Оба кивнули.
– Да смотрите, подписывайтесь в точности так, как всегда, и свой постоянный адрес пишите разборчиво. Можете указать почту, куда вам писать до востребования, это мне все равно, лишь бы вас можно было разыскать.
Оба смотрели, как она подписывалась; на этих листах только свою подпись она вывела крупно, широко. Подошел Том, с трудом проскрипел брызгающим пером по бумаге, затем городильщик большими круглыми буквами начертил: «Чез. Хоукинс» и адрес в Сиднее. Мэри Карсон неотрывно следила за ними; когда оба кончили, она дала каждому по темно-красной бумажке в десять фунтов и отпустила их, строго-настрого приказав держать язык за зубами.
Мэгги и отец Ральф давно уже скрылись из виду. Мэри Карсон тяжело опустилась на стул у своего бюро, достала еще лист бумаги и снова принялась писать. На сей раз ее перо бегало по бумаге не так быстро и свободно. Порой она медлила, призадумывалась, потом, оскалясь в невеселой усмешке, опять писала. Видно, немало ей хотелось высказать, слова теснились, строчки жались друг к другу, и все же ей понадобился второй лист. Наконец она перечитала написанное, собрала все четыре листа, сложила, сунула в конверт и запечатала его красным сургучом.
На празднество должны были явиться только Пэдди, Фиа, Боб, Джек и Мэгги; Хьюги и Стюарту поручено было присмотреть дома за младшими, и они втайне вздохнули с облегчением. Чуть ли не впервые в жизни Мэри Карсон расщедрилась – все получили новое платье, лучшее, какое только можно было заказать в Джилли.
Пэдди, Боб и Джек боялись шевельнуться, закованные в черные фрачные костюмы с белыми жилетами, в белоснежные крахмальные рубашки со стоячими воротничками и с белыми галстуками бабочкой. Прием предстоял строго официальный: для мужчин обязательны фрак и белый галстук, для женщин – длинные вечерние платья.
Платье Фионы необыкновенно шло ей – чудесного голубовато-серого оттенка, обильно расшитое бисером, очень открытое, но с длинными, до самой кисти, узкими рукавами, оно струилось до полу мягкими складками совершенно в стиле королевы Марии. Подобно этой царственной особе Фиа высоко и пышно уложила волосы, открыв лоб, а в джиленбоунском универсальном магазине нашлись неплохо сработанное жемчужное колье и серьги – подделку различил бы лишь самый искушенный и придирчивый глаз. Картину дополнял великолепный веер из страусовых перьев под цвет платья – отнюдь не лишнее украшение, как могло бы показаться с первого взгляда: была необычайная жара, и в семь вечера ртуть в градуснике еще стояла гораздо выше ста.
Когда Фиа с Пэдди вышли из своей комнаты, сыновья так и ахнули. Никогда еще они не видели родителей такими красивыми, в таком недосягаемом великолепии. Сразу видно было, что Пэдди уже шестьдесят один, но держался он с изысканным достоинством государственного мужа; а Фиа в свои сорок восемь вдруг помолодела на десять лет – полная жизни красавица с чарующей улыбкой. Джимс и Пэтси отчаянно разревелись, не желая признавать в этих великолепных незнакомцах маму с папой; вокруг плачущих засуетились, о достоинстве позабыли – мама с папой вели себя по-всегдашнему, и через минуту-другую близнецы уже в восторге им улыбались.
Но дольше всего изумленные взгляды не отрывались от Мэгги. Быть может, вспоминая свои девические годы и разобиженная тем, что остальные приглашенные на празднество девицы выписали наряды из Сиднея, джиленбоунская портниха всю душу вложила в платье для Мэгги. Оно было без рукавов, сборчатый вырез открывал плечи и шею; Фиа засомневалась, но Мэгги умоляла разрешить ей этот фасон, а портниха заверила, что все девушки будут одеты в этом же роде: «Не хотите же вы, чтобы над вашей дочерью смеялись, сочли ее отсталой провинциалочкой?» И Фиа с улыбкой уступила. Чуть приталенное платье из тонкого плотного креп-жоржета схвачено на бедрах поясом из той же материи. Оно матовое, светло-серое, с нежным розоватым отливом – в те годы цвет этот называли «пепел розы»; общими усилиями портниха с Мэгги расшили все платье крохотными розовыми бутонами. И Мэгги подстриглась коротко, как можно ближе к моде «под фокстрот», которая потихоньку докатилась уже и до девушек в Джилли. Конечно, волосы ее, наперекор моде, оставались кудрявыми, но короткая стрижка очень ей шла.
Пэдди открыл было рот, готовый разразиться гневом – он просто не узнал свою маленькую дочку, – и тут же закрыл, не промолвив ни слова: давняя стычка с Фрэнком в доме отца Ральфа кое-чему его научила. Нет, не век ей оставаться его маленькой дочкой – она уже стала юной женщиной и сама робеет от поразительной перемены в себе, которую ей открыло зеркало. Зачем же еще усложнять бедняжке жизнь?
Он с нежностью улыбнулся и протянул руку:
– Ну, Мэгги, ты просто очаровательна! Пойдем, я сам буду твоим кавалером, а Боб и Джек поведут маму.
Всего лишь через месяц Мэгги исполнится семнадцать – и впервые Пэдди почувствовал, что он и вправду стар. Но она его любимица, зеница ока, ничто не должно омрачить первый в ее взрослой жизни бал.
Они медленно пошли к Большому дому, первые гости ожидались еще не скоро, семья Клири должна была пообедать с Мэри Карсон и потом помогать ей принимать гостей. Никто не желал войти в дом в нечистой обуви, и, значит, отшагав милю по дрохедской пыли, надо было зайти в домик, где кухня, почистить башмаки, отряхнуть пыль с брюк и длинных подолов.
Отец Ральф, как обычно, явился в сутане: никакой фрак или смокинг не шел ему так, как это одеяние строгого покроя, чуть расширяющееся книзу, с длинным рядом черных матерчатых пуговиц впереди, от ворота до самого низа, перехваченное поясом с лиловой каймой – знаком его сана.
Мэри Карсон была вся в белом: белое шелковое платье, белые кружева, белые страусовые перья. Фиа смотрела на нее во все глаза, до того ошеломленная, что ей даже изменила всегдашняя невозмутимость. Так вопиюще нелепо, так некстати старуха вырядилась невестой – чего ради, спрашивается? Ни дать ни взять выжившая из ума старая дева, которая разыгрывает новобрачную. В последнее время она, ко всему, сильно растолстела, и это ее тоже не красит.
Но Пэдди словно не замечал ничего неладного; сияя улыбкой, подошел к сестре, взял ее за руку. До чего славный малый, подумал отец Ральф, который и рассеянно, и чуть забавляясь наблюдал эту сценку.
– Ну, Мэри, ты замечательно выглядишь! Прямо как молоденькая!
А на самом деле она была точь-в-точь как королева Виктория незадолго до смерти на широко известной фотографии. Глубокие складки по обе стороны крупного носа, упрямо сжатый властный рот; выпуклые холодные глаза не мигая уставились на Мэгги. И прекрасные синие глаза священника испытующе оглядели племянницу, тетку и снова племянницу. Мэри Карсон улыбнулась брату, взяла его под руку.
– Можешь вести меня к столу, Падрик. Отец де Брикассар поведет Фиону, а мальчики пойдут с Мэгенн. – Она через плечо глянула на Мэгги. – Будешь сегодня танцевать, Мэгенн?
– Она для этого слишком молода, Мэри, ей еще нет семнадцати, – поспешно сказал Пэдди, вспомнив еще одно свое родительское упущение: никого из его детей не учили танцевать.
– Очень жаль, – уронила Мэри Карсон.
То был блестящий, роскошный, великолепный, ослепительный бал; по крайней мере эти слова переходили из уст в уста. Прибыл с женой, сыновьями и единственной дочерью даже Ройял О’Мара из Инишмари, за двести миль – самый дальний путь, хотя и немногим длиннее, чем у других гостей. Джиленбоунским жителям ничего не стоит прокатиться за двести миль ради крикетных состязаний, а уж ради такого празднества тем более. Приехал Данкен Гордон из Ич-Юиздж; никто не мог добиться от него ответа – почему он назвал свое имение в такой дали от океана шотландскими, вернее, даже гэльскими словами, которые означают «морской конь», иначе говоря – морж. Приехал Мартин Кинг с женой, сыном Энтони и женой сына; то был старейший поселенец на джиленбоунских землях – Мэри Карсон, всего лишь женщина, не удостоилась этого звания. Приехала Эвен Пью из Брейк-и-Пвл (местные жители, не в силах выговорить сплошные шотландские согласные, называли это имение Брейки-Пул), Доминик О’Рок из Диббен-Диббена, Хорри Хоуптон из Бил-Била и еще человек десять – двенадцать с семьями.
Это были почти сплошь католики, мало кто носил англосаксонские имена; тут было примерно поровну ирландцев, шотландцев и уроженцев Уэльса. Нет, на родине им не приходилось надеяться на равноправие и независимость, а католикам в Уэльсе и Шотландии нечего было рассчитывать и на сочувствие тамошних протестантов. Здесь же, на многих тысячах квадратных миль вокруг Джиленбоуна, они сами себе хозяева и господа, владельцы огромных богатств, и где уж господам английским помещикам с ними тягаться; в пределах Дрохеды, крупнейшего из здешних имений, свободно разместились бы несколько европейских княжеств. Трепещите, князья Монако и герцоги Лихтенштейнские! Вам не сравниться величием с Мэри Карсон. И вот здешние владыки кружатся в вальсе под вкрадчивую музыку оркестра, выписанного из Сиднея, а потом снисходительно смотрят, как их дети отплясывают чарльстон; они едят паштет из омаров и свежие устрицы со льда, пьют выдержанное пятнадцатилетнее шампанское из Франции и двенадцатилетнее шотландское виски. Если уж говорить по совести, они с большим удовольствием ели бы жареного барашка или солонину и запивали дешевым, крепким бандабергским ромом или графтонским пивом прямо из бочки. Но приятно знать, что к твоим услугам самые изысканные яства и напитки – стоит только пожелать.
Да, бывают и скудные годы, и нередко. Доходы от шерсти в хорошие годы откладывались впрок, чтобы пережить годы плохие, ибо никто не может предсказать, будет ли дождь. Но вот выпало уже несколько добрых лет кряду, а в Джилли почти не на что тратить деньги. О, если уж ты очутился на плодородных черноземных равнинах Великого Северо-Запада, нет для тебя лучшей земли. Они не тосковали по прежней своей родине и не совершали туда паломничества; что сделала для них Англия, кроме как унижала и преследовала за их верования? Австралия же и сама страна католическая, здесь они равные среди равных. И Великий Северо-Запад стал для них новой родиной.
И притом нынче за все платит Мэри Карсон. Уж она-то может себе это позволить. По слухам, у нее денег хватило бы, чтобы купить и продать даже английского короля. Ее капиталы вложены в сталь, в серебро, цинк и свинец, в медь и золото и еще в десятки всяких копей, рудников и предприятий, почти все в такие, на которых в прямом и переносном смысле делают деньги. Дрохеда уже давно отнюдь не главный источник ее доходов; теперь это всего лишь выгодная забава.
Ни за обедом, ни после отец Ральф не заговаривал с Мэгги; весь вечер он старательно ее избегал. Обиженная, она все время искала его глазами. Он ощущал на себе ее взгляд, и ему очень хотелось подойти и объяснить, что ее да и его доброму имени только повредит, если он станет уделять ей больше внимания, чем, к примеру, мисс Кармайкл, мисс Гордон или мисс О’Мара. Так же как Мэгги, он не танцевал и, так же как Мэгги, притягивал множество взглядов; бесспорно, они двое превзошли красотой всех присутствующих.
Отец Ральф как бы раздвоился – одна половина его существа возмущалась видом Мэгги в этот вечер, ему неприятны были и эта короткая стрижка, и прелестное платье, и элегантные шелковые туфельки того же цвета «пепел розы» на высоченных двухдюймовых каблуках; она и так стала выше ростом, и фигурка ее теперь – сама женственность. А другая половина его души преисполнилась гордости: его Мэгги затмила всех девушек в зале. У мисс Кармайкл точеные аристократические черты лица, но ей не хватает необычайного сияния этих золотисто-рыжих волос; у мисс Кинг чудесные белокурые косы, но не такое гибкое тело; у мисс Маккейл фигура изумительная, но физиономия точно у лошади, которая тянется через забор за яблоком. И однако, острее всего он ощущал разочарование – ну почему, почему нельзя повернуть время вспять! Ему вовсе не нужна взрослая Мэгги, ему нужна девчурка, с которой можно обращаться как с нежно любимым ребенком. На лице Пэдди он подметил словно бы отражение своих мыслей и слабо улыбнулся. Каким блаженством было бы хоть раз в жизни не скрывать того, что чувствуешь! Но привычная выучка и благоразумие въелись ему в плоть и кровь.
А вечер продолжался, и все непринужденнее становились танцы, пили уже не шампанское и виски, а ром и пиво, и празднество теперь больше напоминало обыкновенную веселую вечеринку на простой ферме после стрижки овец. Сюда бы хоть одного овчара да работницу с фермы – и к двум часам ночи уже никто не отличил бы этот прием от обычного в джиленбоунской округе гулянья, развлечения вполне демократичного, открытого для всех.
Пэдди и Фиа все еще помогали хозяйничать, но Боб с Джеком и Мэгги ровно в полночь ушли. Родители этого не заметили, им было весело: их дети не умели танцевать, но они-то умели – и танцевали вовсю, больше друг с другом; зоркому глазу отца Ральфа они вдруг показались на диво подходящей парой – быть может, как раз потому, что им так редко случалось дать себе волю и порадоваться друг на друга. Отец Ральф не помнил, чтобы ему хоть раз пришлось видеть их одних и тут же не вертелся бы кто-нибудь из детей, – а ведь это нелегко в больших семьях, подумалось ему, родителям никогда не удается побыть наедине, разве что в спальне, а тогда, пожалуй, им уже не до разговоров, это можно понять. Что весел и жизнерадостен Пэдди – не диво, он всегда такой, но вот Фиа нынче вечером просто блистательна, и, когда Пэдди приличия ради учтиво приглашает на танец супругу какого-нибудь овцевода, у нее отбоя нет от кавалеров; между тем женщины куда моложе уныло сидят вдоль стен огромной залы, и никто не стремится с ними танцевать.
Впрочем, отец Ральф лишь урывками наблюдал за Клири-родителями. После ухода Мэгги он словно на десять лет помолодел, необычайно оживился и совсем ошеломил девиц Хоуптон, Маккейл, Гордон и О’Мара, станцевав – и превосходно – с мисс Кармайкл блэк-ботом. Но после этого он прошелся в танце по очереди с каждой свободной девушкой в зале, даже с некрасивой бедняжкой мисс Пью – к этому времени гости чувствовали себя уже совсем непринужденно, исполнились благодушия, и никто ничуть не осудил святого отца. Напротив, все вслух восхищались его неутомимой добротой. Никто не мог бы сказать, что его дочери не довелось потанцевать с преподобным де Брикассаром. Разумеется, не будь это прием в частном доме, он не позволил бы себе развлекаться танцами, но как приятно видеть, что такой обаятельный человек в кои веки может и повеселиться.
В три часа ночи Мэри Карсон поднялась на ноги и зевнула.
– Нет, праздник продолжается, – сказала она. – Если я устала (а я и правда устала), я могу пойти и лечь и сейчас так и сделаю. Но еды и питья хватает, оркестр для того и нанят, чтобы играть, пока у кого-то еще есть желание танцевать, а если немножко шумно, я только скорее усну. Отец Ральф, не поможете ли мне подняться наверх?
Выйдя из залы, она, однако, не повернула к великолепной лестнице, ведущей на второй этаж, а, тяжело опираясь на руку священника, направилась к своей гостиной. Дверь была заперта; Мэри дала спутнику ключ, подождала, пока он отпер, и первая вошла в комнату.
– Прекрасный вечер, Мэри, – сказал он.
– Последний для меня.
– Не говорите так, дорогая.
– Отчего же? Мне надоело жить, Ральф, с меня хватит. – Недобрые глаза ее смотрели насмешливо. – Вы что, не верите? Вот уже семьдесят лет с лишком я делаю только то, что хочу, и тогда, когда хочу, и если смерть воображает, будто в ее воле назначить мой последний час, она сильно ошибается. Я умру, когда сама захочу, и это никакое не самоубийство. Наша воля к жизни – вот что нас здесь держит, Ральф; а если всерьез хочешь с этим покончить, ничего нет проще. Мне надоело, и я хочу с этим покончить. Только и всего.
Ему тоже надоело – не то чтобы жить, надоели маска вечной сдержанности, безжалостный климат Австралии и то, что нет друзей, нет людей душевно близких, и сам себе он надоел. В гостиной был полумрак, его почти не рассеивала высокая керосиновая лампа под абажуром бесценного рубинового стекла, и от прозрачных алых теней в упрямом лице Мэри Карсон проступало нечто совсем уже дьявольское. У отца Ральфа побаливали ноги и спина, давным-давно он так много не танцевал, хотя и гордился тем, что следит за новейшими причудами моды. Ему уже тридцать пять, он приходский священник в глубокой провинции, а много ли это в иерархии католической церкви? Карьера его не успела начаться – и уже кончена. Ох уж эти мечты юности! У него не хватило стойкости в час испытания. Но никогда он не повторит такой ошибки. Никогда, ни за что…
Он беспокойно покачал головой, вздохнул – что толку об этом думать. Случая больше не представится. Пора посмотреть правде в глаза, пора уже расстаться с надеждами и мечтами.
– Помните, Ральф, я вам сказала – моя возьмет, я вас побью вашим же оружием?
Сухой старушечий голос ворвался в его раздумья, навеянные усталостью. Он посмотрел на Мэри Карсон и улыбнулся.
– Дорогая Мэри, я никогда не забываю ни одного вашего слова. Просто не знаю, что бы я делал без вас эти семь лет. Ваше остроумие, ваше лукавство, ваша проницательность…
– Будь я помоложе, я бы вас заполучила другим способом, Ральф. Вам вовек не понять, до чего мне хотелось скинуть с плеч лет тридцать. Если б ко мне явился дьявол и предложил – продай мне душу и стань опять молодой, я бы мигом согласилась и ничуть не пожалела бы о сделке, как этот старый осел Фауст. Да только нет его, дьявола. Меня, знаете ли, ничто не убедило, будто Бог и дьявол на самом деле существуют. Ни разу не видела ни малейших доказательств. А вы?
– И я не видел. Но это убеждение опирается не на доказательства, Мэри. Оно опирается на веру, вера – вот на чем стоит католическая церковь. Если нет веры – нет ничего.
– Весьма непрочная основа.
– Возможно. Думаю, верить способен каждый. Признаюсь, я вынужден постоянно с собою бороться, дабы веру сохранить, но никогда я не сдамся.
– С удовольствием разбила бы вас в пух и прах.
Синие глаза его смеялись, при этом свете они казались серыми.
– Дорогая моя Мэри, что-что, а это я хорошо знаю!
– А знаете ли почему?
Бесконечная нежность украдкой подобралась к нему и, пожалуй, проникла бы в душу, но он яростно воспротивился.
– Знаю, Мэри, и, поверьте, мне очень жаль.
– Много ли женщин любило вас, не считая вашей матери?
