Поющие в терновнике Маккалоу Колин
– Нет, я тебя освобожу! – горячо, с надеждой возразил он.
– Не буду я свободна, Фрэнк, и не нужна мне эта свобода. Хотела бы я понять, почему ты такой слепой, да никак не пойму. Это у тебя не от меня и не от отца. Я знаю, ты не чувствуешь себя счастливым, но неужели надо вымещать это на мне и на папе? Почему ты так стараешься все усложнять? Почему? – Она опустила глаза, потом снова посмотрела на сына. – Не хотела я говорить, но приходится. Пора тебе выбрать девушку, Фрэнк, женись, обзаведись семьей. В Дрохеде места довольно. Я никогда в этом смысле не тревожилась за других мальчиков; они, видно, по природе совсем другие. А тебе нужна жена, Фрэнк. Когда женишься, тебе уже некогда будет думать обо мне.
Фрэнк стоял к ней спиной и не оборачивался. Минут пять она сидела на краю постели, все надеялась дождаться от него хоть слова, потом со вздохом поднялась и вышла.
После отъезда стригалей, когда вся округа поуспокоилась, настроясь на зимний лад, настало время ежегодной Джиленбоунской выставки и скачек. То были главные местные праздники, и продолжались они два дня. Фионе нездоровилось, и когда Пэдди повез Мэри Карсон в город в ее «роллс-ройсе», рядом не было жены, его надежной опоры, чье присутствие заставило бы Мэри придержать язык. Пэдди уже давно заметил – непонятно почему при Фионе его сестра как-то притихает и теряет самоуверенность.
Остальные все поехали. Мальчикам, пригрозив самыми страшными карами, велели вести себя прилично, и они вместе с Питом Пивной Бочкой, Джимом, Томом, миссис Смит и служанками набились в грузовик, но Фрэнк отправился спозаранку один на легковом «фордике». Взрослая часть всей компании оставалась и на второй день, на скачки; из соображений, известных только ей одной, Мэри Карсон отклонила приглашение отца Ральфа, однако настояла, чтобы у него в доме переночевали Пэдди с Фрэнком. Где нашли ночлег другие два овчара и Том, младший садовник, никого не интересовало, а миссис Смит, Минни и Кэт остановились у своих приятельниц в Джилли.
В десять утра Пэдди отвел сестру в лучший номер, каким располагала гостиница «Империал»; потом спустился в бар и у стойки увидел Фрэнка с огромной кружкой пива в руках.
– Теперь я угощаю, старик, – весело сказал он сыну. – Мне придется отвезти тетю Мэри на торжественный завтрак, так надо подкрепиться, а то без мамы мне с этаким испытанием не справиться.
Привычный почтительный страх въедается прочно, это понимаешь только тогда, когда впервые пытаешься разорвать его многолетние путы; оказалось, Фрэнк при всем желании просто не в силах выплеснуть пиво отцу в лицо, да еще на глазах у всех в баре. И он допил остатки, криво улыбнулся:
– Извини, папа, я обещал встретиться на выставке с приятелями.
– Ну, тогда иди. На-ка вот, возьми на расходы. Желаю весело провести время, а если напьешься, постарайся, чтоб мать не заметила.
Фрэнк уставился на хрустящую синюю бумажку – пять фунтов. Разорвать бы ее, швырнуть клочки Пэдди в лицо! Но привычка опять взяла верх, он сложил новенькую бумажку, сунул в нагрудный карман и поблагодарил отца. И со всех ног бросился вон из бара.
Пэдди – в парадном синем костюме, жилет застегнут доверху, золотая цепочка с брелоком, тяжелым самородком с приисков Лоренса, надежно удерживает в кармане золотые часы – поправил тугой целлулоидный воротничок и вгляделся: не найдется ли в баре знакомого лица. За девять месяцев, с приезда в Дрохеду, он не часто бывал в Джилли, но его-то, брата и, по всей видимости, наследника Мэри Карсон, все знали в лицо, и всякий раз он встречал в городе самый радушный прием. Несколько человек заулыбались ему, несколько голосов окликнули, предлагая выпить пива, очень быстро его окружила небольшая, но дружелюбная компания; и он позабыл о Фрэнке.
Мэгги теперь ходила уже не в локонах (несмотря на деньги Мэри Карсон, ни одной монахине не хотелось об этом заботиться), по плечам ее сбегали две туго заплетенные толстые косы с темно-синими бантами. Монахиня приводила ее в скромном темно-синем форменном платье воспитанницы монастырской школы через монастырскую лужайку в дом отца Ральфа и передавала с рук на руки экономке – та девочку обожала.
– Ох и красота же волосы у крошки, такие только в наших горах увидишь, – с сильным шотландским выговором объяснила она однажды отцу Ральфу; его забавляла эта неожиданная пылкость: вообще-то Энни отнюдь не питала нежных чувств к детям и соседство школы ей совсем не нравилось.
– Полно вам, Энни! Волосы ведь неживые, нельзя же кого-то полюбить только за цвет волос, – поддразнил он.
– Ну, она же милая, бедняжечка – есть такие неубереги, сами знаете.
Нет, отец Ральф не знал и не стал спрашивать, что это за слово «неубереги», и не сказал вслух, что оно даже по звучанию своему подходит к Мэгги. Порой не стоит вникать в смысл речей Энни и поощрять ее излишним вниманием; Энни недаром называет себя вещуньей – и вот жалеет девочку, а ему вовсе не хочется услышать, что жалости достойно не столько прошлое Мэгги, сколько будущее.
Явился Фрэнк, его все еще трясло после встречи с отцом, и он не знал, куда себя девать.
– Пойдем, Мэгги, я сведу тебя на ярмарку, – сказал он и протянул руку.
– Может быть, я отведу вас обоих? – И отец Ральф тоже подал ей руку.
И вот Мэгги идет между двумя людьми, которых боготворит, и крепко-крепко держится за их руки – она на седьмом небе.
Джиленбоунская выставка располагается на берегу Баруона, рядом с ипподромом. Хотя после наводнения минуло полгода, почва еще не просохла и, растоптанная собравшимися пораньше нетерпеливыми зеваками, уже обратилась в жидкую грязь. За стойлами для отборных, первоклассных овец и коров, свиней и коз, соперничающих за награды, разбиты были палатки со всяческой снедью и кустарными поделками местных умельцев. Племенной скот и печенье, вязаные шали и вязаные кофточки и капоры для младенцев, вышитые скатерти, кошки, собаки, канарейки – есть на что посмотреть.
А дальше, за всем этим, – скаковой круг, здесь молодые всадники и всадницы на скакунах с подстриженными хвостами гарцуют перед судьями. Судьи и сами очень похожи на лошадей, решила Мэгги и не удержалась, хихикнула. Наездницы в великолепных амазонках тонкой шерсти, в цилиндрах, кокетливо обмотанных тончайшей вуалью с развевающимися концами, сидят бочком на высоченных лошадях. Мэгги просто понять не могла, как можно в такой шляпе и при такой непрочной посадке удержаться на лошади и сохранить пристойный вид, если она хоть немножко ускорит шаг, но тут на глазах у Мэгги одна блистательная дама заставила своего гордого коня проделать ряд сложнейших прыжков и скачков – и до конца выглядела безупречно. А потом эта дама нетерпеливо пришпорила коня, проскакала галопом по размокшему полю и остановилась как раз перед Мэгги, Фрэнком и отцом Ральфом, преграждая им путь. Перекинула ногу в черном лакированном сапожке через седло и, сидя уже совсем боком, на самом краешке, повелительно простерла руки, затянутые в перчатки:
– Отец Ральф! Будьте столь любезны, помогите мне спешиться!
Он протянул руки, взял ее за талию, она оперлась на его плечи, и он легко снял ее с седла, а как только ее сапожки коснулись земли, отпустил эту тонкую талию, взял лошадь под уздцы и повел; молодая особа пошла рядом, без труда применяясь к его походке.
– Вы выиграете Охотничий заезд, мисс Кармайкл? – без малейшего интереса осведомился священник.
Она капризно надула губы; она была молода, очень хороша собой, и ее явно задело странное равнодушие отца Ральфа.
– Надеюсь выиграть, но не вполне в этом уверена. У меня ведь серьезные соперницы – мисс Хоуптон и миссис Энтони Кинг. Однако состязания по выездке я рассчитываю выиграть, так что если в Охотничьем заезде и не выиграю, огорчена не буду.
Она говорила так гладко, так правильно, до странности чопорно – то была речь благородной особы, столь воспитанной и образованной, что ни живое чувство, ни единое образное слово не скрашивали эту речь. И отец Ральф, обращаясь к ней, тоже заговорил округлыми фразами, приглаженными словами, без следа обаятельной ирландской живости, словно чопорная красавица вернула его к тем временам, когда он и сам был таким.
Мэгги нахмурилась, озадаченная, неприятно удивленная: как легко, но и осторожно они перебрасываются словами, как переменился отец Ральф – непонятно, в чем перемена, но она есть и ей, Мэгги, перемена эта совсем не нравится. Мэгги выпустила руку Фрэнка, да и трудно им теперь стало идти всем в ряд.
Когда они подошли к широченной луже, Фрэнк уже далеко отстал. Отец Ральф оглядел лужу – она была больше похожа на неглубокий пруд, – и глаза его весело блеснули; он обернулся к девочке, которую по-прежнему крепко держал за руку, наклонился к ней с особенной нежностью – это мисс Кармайкл мигом почувствовала – вот чего не хватало их учтивой светской беседе.
– Я не ношу плаща, Мэгги, милая, и потому не могу бросить его к твоим ногам, как сэр Уолтер Роли. Вы, конечно, извините меня, дорогая мисс Кармайкл, – тут он передал ей поводья ее коня, – но не могу же я допустить, чтобы моя любимица запачкала башмачки, не так ли?
Он легко подхватил Мэгги под мышку и прижал ее к боку, предоставив мисс Кармайкл одной рукой подобрать тяжелую длинную юбку, другой – поводья и шлепать по воде без посторонней помощи. За спиной у них громко захохотал Фрэнк, от чего настроение красавицы отнюдь не стало лучше, и, перейдя лужу, она круто свернула в другую сторону. Отец Ральф спустил Мэгги наземь.
– Вот ей-богу, она бы рада вас убить, – сказал Фрэнк.
Он был в восторге от этой встречи и от рассчитанной жестокости отца Ральфа. Такая красавица и такая гордая, кажется, ни один мужчина перед ней не устоит, даже и священник, а вот отец Ральф безжалостно сокрушил ее веру в себя, в силу дерзкой женственности, которая служила ей оружием. Как будто он, священник, ненавидит ее и все, что она олицетворяет, этот женский мир, утонченный и таинственный, куда Фрэнку еще не случилось проникнуть. Уязвленный словами матери, он очень хотел, чтобы мисс Кармайкл его заметила: как-никак, он старший сын наследника Мэри Карсон, а она даже не удостоила его взглядом, будто его и нет вовсе. Она была поглощена этим попом, а ведь он существо бесполое. Хоть и высокий, и смуглый, и красавец, а все равно не мужчина.
– Не беспокойтесь, она так просто не угомонится, – язвительно усмехнулся отец Ральф. – Она ведь богата и в ближайшее воскресенье всем напоказ пожертвует церкви десять фунтов. – Он засмеялся, глядя на изумленное лицо Фрэнка. – Я не намного старше вас, сын мой, но хоть я и священник, а человек очень даже практический. Не ставьте это мне в укор; просто я много в жизни повидал.
Ипподром остался позади, они вышли на площадь, отведенную для всевозможных увеселений. И Фрэнк, и Мэгги вступили сюда, как в волшебную страну. Отец Ральф дал Мэгги целых пять шиллингов, у Фрэнка – пять фунтов; какое счастье, когда можешь заплатить за вход в любой заманчивый балаган. Народу полным-полно, всюду снует детвора, круглыми глазами глядит на завлекательные, подчас довольно неуклюже намалеванные надписи над входом в потрепанные парусиновые шатры: «Самая толстая женщина в мире»; «Принцесса-Гурия, Танец со змеями (спешите видеть, она разжигает ярость Кобры!)»; «Человек без костей из Индии»; «Голиаф, Величайший Силач на Земле»; «Русалка Фетида, Морская Дева». Дети выкладывали монетки и зачарованно смотрели на все эти чудеса и не замечали, как потускнела чешуя русалки и как беззубо ухмыляется кобра.
В дальнем конце площадки, во всю ее ширину, – огромный шатер, перед ним высокий дощатый помост, а над помостом протянуто размалеванное полотнище, подобие фриза, с которого грозят зрителям нарисованные фигуры. И какой-то человек закричал в рупор собравшейся толпе:
– Внимание, господа публика! Перед вами знаменитая команда боксеров Джимми Шармена! Восемь лучших в мире боксеров! Храбрецы, испытайте свои силы, победитель получает денежный приз!
Женщины и девушки стали выбираться из толпы, и так же поспешно со всех сторон подходили мужчины, молодые парни и подростки теснились к самому помосту. Торжественно, совсем как гладиаторы, выходящие на арену в цирке Древнего Рима, вереницей выступили на помост восемь человек и стали: перебинтованные в запястьях руки уперлись в бока, ноги расставлены – стоят, красуются под восхищенные ахи и охи толпы. На всех черные, в обтяжку, фуфайки и длинные трико, а поверх тоже облегающие серые трусы до половины ляжек, – Мэгги решила, что они вышли в нижнем белье. На груди у всех белыми большими буквами выведено: «Команда Джимми Шармена». Они разного роста – есть и очень высокие, и средние, и низенькие, но все на редкость крепкие и складные. Болтают друг с другом, пересмеиваются, небрежно поигрывают мускулами – словом, прикидываются, будто обстановка самая что ни на есть будничная и общее внимание ничуть им не льстит.
– Ну, ребята, кто примет вызов? – орал в рупор зазывала. – Кто хочет попытать счастья? Прими вызов, выиграй пятерку! – опять и опять вопил он, и крики его перемежались гулкой дробью барабана.
– Принимаю! – крикнул Фрэнк. – Иду! Иду!
Отец Ральф хотел было его удержать, но Фрэнк стряхнул его руку, а вокруг в толпе, кто поближе, засмеялись, увидев, что храбрец небольшого росточка, и начали добродушно подталкивать его вперед.
Один из команды дружески протянул руку и помог Фрэнку взобраться по крутой лесенке на помост и стать рядом с восьмеркой, а зазывала с величайшей серьезностью объявил:
– Не смейтесь, господа публика! Он не очень велик ростом, зато первый охотник сразиться. Сами знаете, не тот храбрец, кто великан, а тот великан, кто храбрец! Ну-ка, вот малыш принял вызов, а вы, верзилы, что жметесь? Кто примет вызов и выиграет пятерку, кто померяется силами с молодцами Джимми Шармена?
Понемногу набрались и еще охотники – молодые парни смущенно мяли в руках шляпы и почтительно смотрели на стоящих рядом профессионалов, на избранных и недосягаемых. Отцу Ральфу очень хотелось посмотреть, чем все это кончится, но ничего не поделаешь, давно пора увести отсюда Мэгги, решил он, опять подхватил ее, круто повернулся и пошел было прочь. Мэгги завизжала и с каждым его шагом визжала все громче; на них уже глазели, это было очень неловко, хуже того – неприлично, ведь отец Ральф – лицо в городе всем известное.
– Послушай, Мэгги, я не могу повести тебя туда! Твой отец спустит с меня шкуру – и будет прав!
– Я хочу к Фрэнку, я хочу к Фрэнку! – во все горло завопила Мэгги, она отчаянно брыкалась и пыталась укусить его руку.
– Вот бред собачий! – сказал отец Ральф.
И покорился неизбежному, нашарил в кармане мелочь и двинулся к входу в балаган, косясь по сторонам – нет ли тут кого из мальчиков Клири; но никого из них не было видно – должно быть, состязаются в искусстве набросить подкову на гвоздь либо уплетают пирожки с мясом и мороженое.
– Девочке сюда нельзя, святой отец, – удивленно и негодующе сказал зазывала.
Отец Ральф возвел глаза к небу:
– Я и рад бы уйти, научите – как? На ее крик сбежится вся джиленбоунская полиция, и нас арестуют за жестокое обращение с ребенком. Ее старший брат будет бороться с одним из ваших молодцов, ей непременно надо посмотреть, как он выйдет победителем.
Тот пожал плечами:
– Что ж, святой отец, не мое дело с вами спорить, верно? Только ради… э-э… только, сделайте милость, глядите, чтоб она не путалась под ногами. Нет-нет, уберите свои деньги, Джимми с вас денег не возьмет.
Балаган заполняли мужчины и мальчишки, все теснились к арене посередине; крепко сжимая руку Мэгги, отец Ральф отыскал свободное место позади всех, у брезентовой стенки. Воздух был сизый от табачного дыма, и славно пахло опилками, которыми тут для чистоты посыпали пол. Фрэнк был уже в перчатках, ему предстояло драться первому.
Добровольцу из толпы случается, хоть и не часто, выдержать схватку с боксером-профессионалом. Правда, команда Джимми Шармена была не бог весть что, но в нее входили и несколько первоклассных боксеров Австралии. Из-за малого роста Фрэнка против него выставили боксера наилегчайшего веса – Фрэнк уложил его с третьего удара и вызвался сразиться с кем-нибудь еще. К тому времени когда он дрался с третьим из команды, об этом прослышали на площади, и в балаган набилось полно народу, яблоку некуда упасть.
Противникам почти не удавалось задеть Фрэнка, а немногие их удары, попавшие в цель, только разжигали постоянно тлеющую в нем ярость. Глаза у него стали бешеные, он весь кипел, в каждом противнике ему чудился Пэдди, в восторженных воплях зрителей слышалась одна могучая песнь: «Бей! Бей! Бей!» Ох, как он жаждал случая подраться, до чего недоставало ему драки с тех самых пор, как он попал в Дрохеду! Драться! Он ведь не знал иного способа излить боль и гнев – и когда валил противника с ног, ему слышалось, могучий голос твердит уже иную песню: «Убей! Убей! Убей!»
Потом против него выставили настоящего чемпиона-легковеса, которому велено было держать Фрэнка на расстоянии и выяснить, так ли он хорош в дальнем бою, как в ближнем. У Джимми Шармена заблестели глаза. Он всегда был начеку – не сыщется ли новый чемпион, и на таких вот представлениях в глухих городках уже открыл несколько «звезд». Легковес выполнял что велено, и ему приходилось туго, хоть руки у него были длиннее, а Фрэнк, одержимый одним неистовым желанием – свалить, одолеть, прикончить, – видел одно: враг неуловим, все приплясывает, все ускользает – и преследовал его неотступно. И из каждого захвата, и из града ударов извлекал все новые уроки, ибо принадлежал к той странной породе людей, что даже в порыве страшнейшей ярости способны думать. И он продержался весь раунд, как ни жестоко отделали его опытные кулаки чемпиона, глаз у него заплыл, бровь и губа рассечены. Но он выиграл двадцать фунтов – и уважение всех зрителей.
Улучив минуту, Мэгги вывернулась из рук отца Ральфа и кинулась вон из балагана, он не успел ее удержать. Вышел следом и увидел, что ее стошнило и она пытается вытереть крохотным носовым платком забрызганные башмаки. Он молча подал ей свой платок, погладил огненную головку, которая вздрагивала от рыданий. В балагане его и самого мутило, но, увы, сан не позволял давать себе волю на людях.
– Хочешь подождать Фрэнка или, может быть, пойдем?
– Обожду Фрэнка, – прошептала Мэгги и прислонилась к его боку, благодарная за это ненавязчивое сочувствие.
– Не понимаю, откуда у тебя такая власть над моим несуществующим сердцем? – сказал он в раздумье, полагая, что она, ослабевшая, жалкая, не слушает, и, как многие, кто живет в одиночестве, уступая потребности высказать свои мысли вслух. – Ты ничуть не похожа на мою мать, сестры у меня никогда не было, просто не пойму, что же это такое в тебе и в твоем несчастном семействе… Очень трудно тебе живется, моя маленькая Мэгги?
Из балагана вышел Фрэнк, промакивая платком рассеченную губу, бровь залеплена куском пластыря. Впервые за все время их знакомства лицо у него счастливое – должно быть, так выглядит большинство мужчин после того, что называется «неплохо провести ночь с женщиной», подумал священник.
– Почему тут Мэгги? – свирепо спросил Фрэнк, еще взвинченный после боя.
– Удержать ее можно было бы только одним способом: связать по рукам и ногам и, конечно, заткнуть рот кляпом, – едко ответил отец Ральф; не очень-то приятно оправдываться, но, пожалуй, Фрэнк и на него может кинуться с кулаками. Он опасался вовсе не Фрэнка, но скандала на людях. – Она испугалась за вас, Фрэнк, и хотела быть поближе, своими глазами убедиться, что с вами ничего худого не случилось. Не надо на нее сердиться, она и без того переволновалась.
– Не смей рассказывать папе, что ты сюда совалась, – сказал сестре Фрэнк.
– Если не возражаете, может быть, на этом закончим нашу прогулку? – предложил священник. – Я думаю, всем нам не помешает отдохнуть и выпить горячего чаю у меня дома. – Он легонько ущипнул Мэгги за кончик носа. – А вам, молодая особа, не помешает еще и хорошенько вымыться.
Пэдди весь день состоял при сестре, и это была сущая пытка, Фиона никогда им так не помыкала; старухе надо было помогать, когда она, брюзжа и фыркая, пробиралась во французских шелковых туфельках по джиленбоунской грязи; улыбаться и что-то говорить людям, которых она удостаивала кивком свысока; стоять рядом, когда она вручала победителю главного заезда Джиленбоунский приз – изумрудный браслет. Пэдди, хоть убейте, не понимал, с какой стати, чем бы вручить кубок с золотой пластинкой и солидную сумму наличными, все призовые деньги ухлопали на женскую побрякушку, – слишком чужда была ему сугубо любительская природа этих состязаний; подразумевалось, что люди, занимающиеся конным спортом, не нуждаются в презренном металле и могут пустить выигрыш на ветер ради женщины. Хорри Хоуптон, чей гнедой мерин Король Эдуард выиграл этот изумрудный браслет, в прошлые годы уже стал обладателем других браслетов – рубинового, бриллиантового и сапфирового, но сказал, что не успокоится, пока не наберет полдюжины: у него были жена и пять дочерей.
В крахмальной сорочке и целлулоидном воротничке Пэдди было не по себе, он парился в плотном синем костюме, желудок, привычный к баранине, плохо мирился с экзотической сиднейской закуской из крабов и моллюсков, которую подавали к шампанскому на торжественном завтраке. И он чувствовал себя дурак дураком и не сомневался, что вид у него дурацкий. Его лучший костюм плохо сшит и откровенно старомоден, так и разит глубокой провинцией. И все вокруг ему чужие – все эти шумные, напористые скотоводы, и их солидные высокомерные жены, и долговязые, зубастые молодые женщины (в них и самих есть что-то лошадиное) – все эти сливки того, что местный «Бюллетень» именует «скваттократией»[4]. Ведь они изо всех сил стараются забыть о тех днях, когда в прошлом веке они переселились сюда, в Австралию, и захватили обширные земли, которые потом, с созданием Федерации и самоуправления, власти молчаливо признали их собственностью. Эта верхушка вызывает в стране всеобщую зависть, эти люди образовали свою политическую партию, посылают своих детей в аристократические школы в Сиднее, запросто принимают у себя принца Уэльского, когда он является в Австралию с визитом. А он, Пэдди Клири, – простой человек, рабочий. И ничего у него нет общего с этими колониальными аристократами, слишком неприятно напоминают они ему семейство его жены.
И когда вечером в гостиной отца Ральфа он застал Фрэнка, Мэгги и самого хозяина у пылающего камина – спокойных, довольных, сразу видно, провели день беззаботно и весело, – его взяла досада. Ему отчаянно не хватало незаметной, но надежной поддержки жены, а сестру он терпеть не мог, пожалуй, не меньше, чем когда-то в раннем детстве, в Ирландии. И вдруг он заметил пластырь над глазом Фрэнка, его опухшее лицо и несказанно обрадовался предлогу для вспышки.
– Ты как же это покажешься матери на глаза в таком виде? – заорал он. – Чуть за тобой не уследи, ты опять за старое, кто на тебя косо ни поглядит, сразу лезешь в драку.
Пораженный, отец Ральф вскочил, раскрыл было рот – примирить, успокоить, но Фрэнк опередил его.
– Я на этом заработал деньги, – очень тихо сказал он, показывая на пластырь. – Двадцать фунтов за несколько минут, тетушка Мэри нам с тобой двоим за месяц столько не платит! Нынче в балагане Джимми Шармена я уложил троих классных боксеров и продержался целый раунд против чемпиона в легком весе. И заработал себе двадцать фунтов. Может, по-твоему, мне и не следует этим заниматься, а только нынче сколько народу там было, все меня зауважали!
– Управился с парочкой выдохшихся перестарков на захолустном представлении да и возгордился? Пора подрасти, Фрэнк! Понятно, росту в тебе уже не прибавится, но хоть бы ради матери постарался ума прибавить!
Как побледнел Фрэнк! Лицо – точно выбеленная непогодой кость. Выслушать жесточайшее оскорбление, да еще от кого – от родного отца, и нельзя ответить тем же. Он задыхался, еле пересиливая себя, чтобы не пустить в ход кулаки.
– Никакие они не перестарки, папа. Ты не хуже меня знаешь, кто такой Джимми Шармен. И сам Джимми Шармен сказал, из меня выйдет классный боксер, он хочет взять меня в команду и сам будет тренировать. Да еще станет мне платить! Может, росту во мне и не прибавится, зато силы хватает, я кого хочешь разделаю под орех – и тебя тоже, ты, вонючий старый козел!
Пэдди прекрасно понял намек, скрытый в последних словах, и тоже страшно побледнел.
– Да как ты смеешь!
– А кто ж ты есть? Скот похотливый! Ты что, не можешь оставить ее в покое? Не можешь не приставать к ней?
– Не надо, не надо! – закричала Мэгги. Отец Ральф будто когтями впился ей в плечи, больно прижал к себе. Слезы струились у нее по щекам, она отчаянно, тщетно старалась вырваться. – Не надо, папочка! Ой, Фрэнк, не надо! Пожалуйста, не надо! – пронзительно кричала она.
Но ее слышал один только отец Ральф. Фрэнк и Пэдди стояли лицом к лицу, страх и враждебность наконец обрели выход. Плотина, которая прежде их сдерживала – общая любовь к Фионе, – прорвалась, ожесточенное соперничество из-за нее вышло наружу.
– Я ей муж. И Господь благословил нас детьми, – сказал Пэдди спокойнее, силясь овладеть собой.
– Ты гнусный кобель, ты на каждую сучку рад вскочить!
– А ты весь в гнусного кобеля – своего папашу, уж не знаю, кто он там был! Слава Богу, я-то тут ни при чем! – заорал Пэдди… и осекся. – «Боже милостивый!» – Его бешенство разом утихло, он обмяк, съежился, точно проколотый воздушный шар, руками зажал себе рот, казалось, он готов вырвать свой язык, который произнес непроизносимое. – Я не то хотел сказать! Не то! Не то!
Едва у Пэдди вырвались роковые слова, отец Ральф выпустил Мэгги и кинулся на Фрэнка. Вывернул его правую руку назад, своей левой обхватил за шею так, что едва не задушил. Он был силен, и хватка у него оказалась железная; Фрэнк пытался высвободиться, потом перестал сопротивляться, покорно покачал головой. Мэгги упала на пол и так и осталась на коленях, заливаясь слезами, и только беспомощно, с отчаянной мольбой смотрела то на отца, то на брата. Она не понимала, что произошло, но чувствовала – одного из них она теряет.
– Именно то самое ты и хотел сказать, – хрипло вымолвил Фрэнк. – Наверное, я всегда это знал! Наверное, знал! – Он попытался повернуть голову к священнику. – Отпустите меня, отец Ральф. Я его не трону, клянусь Богом, не трону.
– Клянешься Богом? Да будьте вы прокляты Богом вовеки, вы оба! – прогремел отец Ральф, единственный, в ком теперь кипел гнев. – Если вы погубили девочку, я вас убью! Мне пришлось оставить ее здесь, чтоб она все это слышала, потому что я боялся – уведу ее, а вы тем временем друг друга прикончите, понятно это вам? И лучше бы прикончили, напрасно я вам помешал, остолопы безмозглые, только о себе и думаете!
– Ладно, я ухожу, – тусклым, не своим голосом сказал Фрэнк. – Я поступаю в команду Джимми Шармена и никогда не вернусь.
– Ты должен вернуться! – еле слышно выговорил Пэдди. – Что я скажу твоей матери? Ты ей дороже всех нас, вместе взятых. Она мне вовек не простит!
– Скажи ей, я поступил к Джимми Шармену, потому что хочу чего-то добиться. Это чистая правда.
– То, что я сказал… это неправда, Фрэнк.
Черные глаза Фрэнка сверкнули презрением – чужие, неуместные глаза в этой семье, они озадачили отца Ральфа еще тогда, в день первой встречи: откуда у сероглазой Фионы и голубоглазого Пэдди взялся черноглазый сын? Отец Ральф знаком был с учением Менделя и полагал, что даже серые глаза Фионы этого никак не объясняют.
Фрэнк взял пальто и шапку.
– Ну, ясно, это правда! Наверное, я всегда это знал. Мне вспоминалось, мама играла на своем клавесине в комнате, какой у тебя сроду не было! И я чувствовал: тебя раньше не было, я был до тебя. Сначала она была моя. – Он беззвучно засмеялся. – Надо же, сколько лет я клял тебя, думал, ты затащил ее в болото, а это все из-за меня. Из-за меня!
– Тут никто не виноват, Фрэнк, никто! – воскликнул священник и схватил его за плечо. – Неисповедимы пути Господни, поймите это!
Фрэнк стряхнул его руку и легким, неслышным своим шагом, шагом опасного крадущегося зверя, пошел к выходу.
Да, он прирожденный боксер, мелькнуло в мозгу отца Ральфа – в бесстрастном мозгу прирожденного кардинала.
– «Неисповедимы пути Господни!» – передразнил с порога Фрэнк. – Когда вы разыгрываете пастыря духовного, вы просто попугай, преподобный де Брикассар! Да помилуй Бог вас самого, вот что я вам скажу, из всех нас вы тут один понятия не имеете, что вы такое на самом деле!
Пэдди, мертвенно-бледный, сидя на стуле, не сводил испуганных глаз с Мэгги, а она съежилась на коленях у камина и все плакала и раскачивалась взад и вперед. Он встал, шагнул было к ней, но отец Ральф грубо оттолкнул его.
– Оставьте ее. Вы уже натворили бед! Возьмите там в буфете виски, выпейте. И не уходите, я уложу девочку, а потом вернусь, поговорим. Слышите вы меня?
– Я не уйду, ваше преподобие. Уложите ее в постель.
Наверху, в уютной светло-зеленой спаленке, отец Ральф расстегнул на девочке платье и рубашку, усадил ее на край кровати, чтобы снять башмаки и чулки. Ночная рубашка, приготовленная заботливой Энни, лежала на подушке; отец Ральф надел ее девочке через голову, скромно натянул до пят, потом снял с нее штанишки. И все время что-то болтал о пустяках – пуговицы, мол, не хотят расстегиваться, и шнурки от башмаков нарочно не развязываются, и ленты не желают выплетаться из кос. Не понять было, слышит ли Мэгги эти глупые прибаутки; остановившимися глазами она безрадостно смотрела куда-то поверх его плеча, и в глазах этих была невысказанная повесть слишком ранних трагедий, недетских страданий и горя, тяжкого не по годам.
– Ну, теперь ложись, девочка моя дорогая, и постарайся уснуть. Скоро я опять к тебе приду, ни о чем не тревожься, слышишь? И тогда обо всем поговорим.
– Как она? – спросил Пэдди, когда отец Ральф вернулся в гостиную.
Священник взял с буфета бутылку и налил себе полстакана виски.
– По совести сказать, не знаю. Бог свидетель, Пэдди, хотел бы я понять, что для ирландца худший бич – его страсть к выпивке или бешеный нрав? Какая нелегкая вас дернула сказать это? Нет, не трудитесь отвечать! Тот самый нрав. Конечно, это правда. Я знал, что он вам не сын, понял с первого взгляда.
– Вы, видно, все замечаете?
– Многое. Впрочем, довольно и самой обыкновенной наблюдательности, чтобы увидеть – кто-то из моих прихожан встревожен или страдает. А когда я вижу такое, мой долг – помочь, насколько это в моих силах.
– Вас в Джилли очень любят, ваше преподобие.
– Без сомнения, этим я обязан своей наружности. – Священник хотел сказать это небрежно, но против его воли в словах прозвучала горечь.
– Вон вы как думаете? Нет, ваше преподобие, я не согласен. Мы вас любим, потому что вы хороший пастырь.
– Ну, во всяком случае, я, видно, уже по уши увяз в ваших неприятностях, – не без смущения сказал отец Ральф. – Так что давайте выкладывайте, что у вас на душе, приятель.
Пэдди уставился на горящие поленья – он терзался раскаянием, не находил себе места и, чтобы хоть чем-то заняться, пока священник укладывал Мэгги, развел в камине целый костер. Пустой стакан так и прыгал в его трясущейся руке; отец Ральф встал за бутылкой и налил ему еще виски. Пэдди жадно выпил, вздохнул, утер лицо – раньше он не замечал, что по щекам текут слезы.
– Я и сам не знаю, кто отец Фрэнка. Мы с Фионой после познакомились. Ее родные в Новой Зеландии, можно сказать, самые видные люди, у отца за Ашбертоном, на Южном острове, громадное имение, там и овцы, и пшеница. Деньгам счету нет, а Фиа у него единственная. Я так понимаю, он для нее всю жизнь загодя обдумал: съездит она в Англию, представят ее ко двору, найдут подходящего мужа. В доме она, понятно, ни до какой работы не касалась. У них всего хватало: и горничные, и дворецкие, и лошади, и кареты… Жили как важные господа.
Я там работал подручным на маслобойне, бывало, видел издали – Фиа гуляет с мальчонкой, годика полтора ему. И вот раз приходит ко мне сам Джеймс Армстронг. Дочь, говорит, опозорила семью – незамужняя, а родила. Тогда это, конечно, замяли, хотели сплавить ее подальше, да помешала бабушка, до того расходилась – делать нечего, хоть и неловко, а оставили они ее в доме. А теперь, говорит мне Джеймс, эта бабушка помирает, и уж без нее они от дочки с ее младенцем непременно избавятся. А я, мол, человек одинокий; коли женюсь на ней да обещаю увезти ее с Южного острова, они нам дадут денег на дорогу и еще сверх того пятьсот фунтов.
Что ж, ваше преподобие, для меня пятьсот фунтов – богатство, и одинокая жизнь надоела. Только я всегда был стеснительный, перед девушками робел. Ну и подумал, может, оно и нехудо получится, а что ребенок, так я вовсе не против. Бабушка про это прослышала и, хоть совсем уже плоха была, послала за мной. Голову прозакладываю, прежде она была сущая ведьма, но что благородная дама – это точно. Она мне рассказала малость про Фиону, но про то, кто отец малыша, – ни звука, и мне неохота было спрашивать. Ну и вот, взяла она с меня слово, что Фиа от меня зла не увидит… она понимала: только она помрет – они свою дочку в два счета из дому выгонят, вот и подсказала Джеймсу, мол, сыщите ей мужа. Я тогда старушку пожалел, Фиа ей была дороже всех на свете.
Хотите верьте, хотите нет, ваше преподобие, а я с Фионой первое слово сказал только в тот день, когда мы повенчались.
– Охотно верю, – прошептал отец Ральф. Посмотрел на свой стакан, залпом выпил виски, потянулся к бутылке и заново наполнил оба стакана. – Значит, вы женились на знатной особе, Пэдди, много выше вас по рождению.
– Ну да. Поначалу я ее до смерти боялся. Она в ту пору была такая красавица, отец Ральф, и такая… сторонняя, что ли, как бы это путем объяснить. Будто ее здесь и нет, будто все это не с ней, а с кем другим происходит.
– Она и сейчас красавица, Пэдди, – мягко сказал отец Ральф. – Я по Мэгги вижу, какая была ее мать, пока не начала стареть.
– Ей нелегко жилось, ваше преподобие, но не отказываться же мне было? Со мной она по крайности пристроена, и уже никто не мог над ней измываться. Целых два года я набирался храбрости, покуда… ну, покуда не стал ей мужем по-настоящему. И пришлось ее всему научить: стряпать, полы подметать, стирать, гладить. Она ничего не умела.
И ни разу за все годы, что мы женаты, ваше преподобие, ни единого разу она не пожаловалась, и не засмеялась, и не заплакала. Только в самые-самые секретные минуты, когда мы с ней вместе, видно, что Фиа не бесчувственная, и даже тогда она ни словечка не скажет. Я все надеюсь, может, заговорит, и не хочу тоже, почему-то боюсь, вдруг она того по имени назовет. Нет-нет, я не говорю, что она ко мне или к детям худо относится. Но я-то ее люблю всей душой, а она, думается, больше уже ничего такого почувствовать не может. Только к Фрэнку. Я всегда знал: Фрэнка она любит больше нас всех, вместе взятых. Наверное, его отца она любила. Только мне про него ничего не известно, кто он был такой, почему ей нельзя было за него выйти.
Отец Ральф, понурясь и часто мигая, смотрел на свои руки.
– Ох, Пэдди, какая адская пытка – жизнь! Слава Богу, у меня только и хватило мужества ходить по самому ее краешку.
Пэдди, пошатываясь, поднялся:
– Ну вот, наделал я дел, верно, ваше преподобие? Выгнал Фрэнка, теперь Фиа мне вовек не простит.
– Вы не можете ей это сказать, Пэдди. Нет, вы не должны ей рассказывать, ни в коем случае. Скажите просто, что Фрэнк сбежал с боксерами, и довольно. Она знает, какой он беспокойный, она вам поверит.
– Не могу же я ей соврать! – ужаснулся Пэдди.
– Надо, Пэдди. Неужели она мало страдала и мучилась? Не взваливайте на нее нового горя.
А про себя священник подумал: как знать? Быть может, любовь, которую она отдавала Фрэнку, она научится наконец дарить и тебе – тебе и той крошке наверху.
– Вы и правда так думаете, ваше преподобие?
– Да, так. О том, что сегодня случилось, больше никто знать не должен.
– А как же Мэгги? Она все слышала.
– О Мэгги не тревожьтесь, это я улажу. Думаю, она не все поняла, знает только, что вы с Фрэнком поссорились. Я ей объясню: раз Фрэнк уехал, сказать матери про вашу ссору – значит только еще сильней ее огорчить. Впрочем, мне кажется, Мэгги далеко не всем делится с матерью. – Он поднялся. – Идите спать, Пэдди. Не забудьте, завтра вам надо быть таким же, как всегда, и в придачу плясать под дудку Мэри.
Мэгги еще не спала: она лежала с широко раскрытыми глазами, слабо освещенная ночником у постели. Отец Ральф сел рядом и тут заметил, что косы ее все еще заплетены. Он аккуратно развязал темно-синие ленты и осторожно отделял прядь за прядью, пока ее волосы не покрыли сплошь подушку волнистым расплавленным золотом.
– Фрэнк уехал, Мэгги, – сказал он.
– Я знаю, ваше преподобие.
– А знаешь почему, детка?
– Он поссорился с папой.
– Что ты теперь будешь делать?
– Я уеду с Фрэнком. Я ему нужна.
– Ты не можешь уехать, маленькая моя Мэгги.
– Нет, могу. Я хотела сегодня его искать, только у меня ноги не идут, и я не люблю, когда темно. А утром пойду его искать.
– Нет, Мэгги, так нельзя. Пойми, Фрэнку нужно по-своему устроить свою жизнь, пора ему уехать. Я знаю, тебе этого не хочется, но он-то давно уже хотел уйти из дому. Нельзя думать только о себе, дай ему жить по-своему. – Отцу Ральфу показалось, что, опять и опять повторяя одно и то же, он внушит ей эту мысль. – Когда мы становимся взрослыми, это наше право и наше естественное желание – узнать другую жизнь, выйти из стен родного дома, а Фрэнк уже взрослый. Пора ему обзавестись собственным домом, и женой, и своей семьей. Понимаешь, Мэгги? Фрэнк с твоим папой потому и поссорились, что Фрэнку непременно хочется уйти. Вовсе не потому так получилось, что они не любят друг друга. Очень многие молодые люди именно так и уходят из дому, это для них как бы предлог. Эта ссора для Фрэнка просто предлог, чтобы поступить так, как ему очень давно хотелось, предлог, чтобы уйти из дому. Ты поняла, моя Мэгги?
Она посмотрела ему прямо в лицо. Такие усталые глаза были у нее, такие страдальческие, совсем не детские.
– Я знаю, – сказала она. – Знаю. Фрэнк хотел уйти, когда я была маленькая, и не вышло. Папа его вернул и заставил жить с нами.
– Но на этот раз папа не станет возвращать Фрэнка, потому что теперь он уже не может заставить его остаться. Фрэнк ушел навсегда, Мэгги. Он не вернется.
– И я больше никогда его не увижу?
– Не знаю, – честно признался отец Ральф. – Я и рад бы тебе ответить: конечно, увидишь, но никто не может предсказать будущее, Мэгги, даже священник. – Он перевел дух. – Не говори маме, что они поссорились, Мэгги, слышишь? Это очень, очень ее расстроит, а она не совсем здорова.
– Потому что у нас скоро будет еще ребеночек?
– А что ты об этом знаешь?
– Мама любит отращивать малюток, она много отрастила. И у нее такие милые малютки получаются, ваше преподобие, даже когда она нездорова. Я тоже одного отращу, вроде Хэла, тогда мне не так скучно будет без Фрэнка, правда?
– Партеногенез[5], – промолвил отец Ральф. – Желаю удачи, Мэгги. Только вдруг ты не сумеешь отрастить ребеночка?
– Ну, у меня есть Хэл, – сонно пробормотала Мэгги, сворачиваясь клубком. Потом спросила: – Ваше преподобие, а вы тоже уедете? Вы тоже?
– Когда-нибудь уеду, Мэгги. Но, наверное, не скоро, так что не волнуйся. Чует мое сердце, что я надолго, очень надолго, застрял в Джилли, – сказал священник, и в глазах его была горечь.
Ничего не поделаешь, пришлось Мэгги вернуться домой. Фиа не могла справляться без нее, а Стюарт, оставшись один в Джиленбоунском монастыре, тотчас начал голодовку – и таким образом тоже вернулся в Дрохеду.
Настал уже август и принес жестокие холода. Прошел ровно год с их приезда в Австралию, но эта зима оказалась много холоднее. Дождей нет, от морозного воздуха перехватывает дыхание. На вершинах Большого водораздела, встающего за триста миль к востоку, такой толстый слой снега, какого не видано многие годы, но с минувшего лета, после ливней, принесенных тогда муссонами, западнее Бэррен-Джанкшен не выпало ни капли дождя. Опять надо ждать засухи, говорили в Джиленбоуне, пора ей быть, давно уж не было, видно, теперь не миновать.
Мэгги увидела мать после долгой разлуки – и словно страшная тяжесть ее придавила; быть может, то уходило детство, всколыхнулось предчувствие – вот что значит быть женщиной… С виду Фиа как будто не переменилась, только живот большой; но что-то в ней ослабело, будто пружина в старых усталых часах, которые все замедляют и замедляют ход, пока не остановятся навсегда. Не стало прежней, так свойственной Фионе живости движений. Теперь она неуверенно переставляла ноги, словно позабыла, как это делается, в самой ее походке появилась растерянность; и она совсем не радовалась будущему ребенку, не было даже того тщательно сдерживаемого довольства, с каким она ждала Хэла.
А этот маленький рыжик теперь ковылял по всему дому, поминутно лез куда не надо, но Фиа и не пыталась приучать его к порядку или хотя бы следить, чем он там занят. Она брела все по тому же вечному кругу – от плиты к кухонному столу, от стола к раковине – и уж ничего больше не замечала вокруг. И у Мэгги не оставалось выбора, она заполнила пустоту в жизни малыша и стала ему матерью. Это вовсе не было жертвой, ведь она нежно любила братишку, и он так беспомощно, так охотно принимал всю любовь, которую ей уже хотелось на кого-то излить. Он всегда звал ее, ее имя научился говорить прежде всех других, к ней просился на руки; и это так радовало, это было счастье. Наперекор нудным повседневным заботам – вязала ли она, шила, чинила, стирала и гладила, кормила ли кур или выполняла иную работу по дому – Мэгги все равно была довольна жизнью.
Никто не упоминал о Фрэнке, но каждые полтора месяца, заслышав издали рожок почтальона, Фиа вскидывала голову и ненадолго оживлялась. А потом миссис Смит приносила все, что пришло на имя Клири, письма от Фрэнка там не оказывалось, и мимолетное болезненное оживление вновь угасало.
В доме появились два новых человечка. Фиа родила близнецов, еще двух рыженьких Клири, их назвали Джеймс и Патрик. Такие славные мальчишки, все в отца – неунывающие, доброжелательные, они с первых дней оказались на общем попечении, сама Фиа почти не обращала на них внимания, только грудью кормила. Вскоре их стали называть коротко – Джимс и Пэтси; они сделались любимцами женщин в Большом доме – двух старых дев – горничных и бездетной вдовы – экономки миссис Смит, все три давно истосковались по этой радости – нянчиться с малышами. Появление сразу трех любящих матерей помогло Фионе на диво легко забыть о близнецах, и вскоре уже само собой разумелось, что они, когда не спят, почти все время проводят в Большом доме. Мэгги просто недосуг было взять их под свое крылышко, дай Бог управиться с Хэлом, тот не желал с ней расставаться ни на минуту. Неловкие, подобострастные заигрывания миссис Смит, Минни и Кэт Хэлу не по вкусу. Мэгги – вот любящее средоточие его мирка, никто ему больше не нужен, никого он больше не желает – только Мэгги!
Непоседа Уильямс сменял своих отличных ломовых лошадей и огромный фургон на грузовик, и теперь почта приходила чаще – раз не в полтора месяца, а в месяц, но от Фрэнка по-прежнему ни слова. И понемногу воспоминание о нем блекло, как всегда блекнут воспоминания, даже самые дорогие сердцу; словно помимо нашего сознания душа исцеляется и заживают раны, как бы ни была велика наша отчаянная решимость ничего не забыть. К Мэгги исцеление приходило с ноющей грустью: уже не вспомнить, какой он был, Фрэнк, смутны стали милые черты, их заслонил некий до святости просветленный облик, так же мало схожий с настоящим Фрэнком, как иконописный Христос – с тем, каким, наверное, был Сын человеческий. А к Фионе из тех молчаливых глубин, где безмолвно совершалось движение ее души, пришло на смену новое чувство.
Происходило это исподволь, никто ничего не замечал. Ведь Фиа всегда замыкалась в молчании, в непроницаемой сдержанности; и эту глубинную внутреннюю перемену никто не успевал уловить, ее ощутил лишь тот, на кого теперь обратилась ее любовь, но не подавал виду. Это потаенное, невысказанное соединяло их и облегчало им груз одиночества.
Пожалуй, иначе и не могло быть, ведь из всех детей один только Стюарт пошел в мать. В свои четырнадцать лет он был для отца и братьев такой же неразрешимой загадкой, как прежде Фрэнк, но в отличие от Фрэнка не вызывал досады и враждебности. Не жалуясь, исполнял все, что велено, работал ничуть не меньше других и ничем не возмущал тишь да гладь в доме. Он был рыжий, как все мальчики, но темнее – волосы цвета красного дерева, а глаза, ясные, прозрачные, словно ключевая вода в тени, казалось, проникли в глубь времен, к началу начал и все видели таким, как оно есть. И он единственный из сыновей Пэдди обещал стать красивым мужчиной, хотя Мэгги в душе не сомневалась, что Хэл, когда вырастет, затмит его. Никто не знал, о чем Стюарт думает: он, как Фиа, был не щедр на слова и никогда ни о чем не высказывал своего мнения. И еще он умел как-то чудно затихать, будто замирало в неподвижности не только тело, но и душа, и сестре, с которой они были погодки, казалось, он куда-то уходит, куда больше никому нет доступа.
Отец Ральф определял это по-другому.
– У этого паренька все не по-людски! – воскликнул он в день, когда привез Стюарта домой из монастыря, где тот без Мэгги устроил голодовку. – Хоть бы он сказал, что хочет домой! Хоть бы сказал, что скучает без Мэгги! Ничего подобного! Просто взял и перестал есть и терпеливо ждет, пока эти тупые головы сообразят, с чего это он. И ни словечка жалобы. Пришел я к нему, заорал: «Ты что, домой хочешь?» – а он только улыбнулся и кивнул!
Но со временем как-то молчаливо признано было, что Стюарт не пойдет работать на выгонах с Пэдди и с братьями, хоть он уже не маленький. Его дело оставаться при доме, колоть дрова, присматривать за огородом, доить корову – счету нет хозяйственным заботам, а когда на руках трое малых детей, женщинам всюду не поспеть. Да и осторожности ради пускай будет в доме мужчина, хоть и не взрослый, вроде как знак, что есть и другие поблизости. Мало ли кто заявится посторонний – громыхнут чужие сапоги по деревянным ступеням задней веранды, чужой голос окликнет:
– Эй, хозяйка, не накормите прохожего человека?
В здешней глуши они кишмя кишат – сезонники с закатанными в синее одеяло пожитками на горбу скитаются от фермы к ферме, кто из Квинсленда, кто из Виктории; бедолаги, кому не повезло, и такие, кто побаивается связать себя постоянной работой, а предпочитает топать тысячи миль в поисках неведомо чего. Почти все они люди порядочные: придут, наедятся досыта, сунут в складки одеяла что им дадут – немного чаю, сахару, муки – и уходят по большой дороге, держа путь на Барколу или Нарранганг, позвякивая помятыми жестяными котелками, и за ними плетутся тощие псы. Австралийские путники редко ездят верхом; они передвигаются на своих двоих.
Но изредка появляется и недобрый гость, высматривает дом, где остались одни женщины, без мужчин, не для насилия – для грабежа. А потому в углу кухни, там, где не достанут малыши, всегда был прислонен к стене заряженный дробовик, и Фиа держалась к нему поближе, пока наметанным глазом не определит, каков он, захожий человек. Когда Стюарту поручили заботу о доме, Фиа с радостью передала ему дробовик.
Не все захожие люди оказывались сезонниками, хотя таких было больше всего; к примеру, появлялся на старом «фордике» приказчик из магазина Уоткинса. Он привозил все, что угодно, от лошадиной мази до душистого мыла, совсем не похожего на жесткие катыши из смеси жира и соды, которые варила Фиа в котле прачечной; привозил он и лавандовую воду, одеколон, пудру и крем для обожженной солнцем кожи. Иные вещи никому и в голову бы не пришло купить у другого, только у продавца от Уоткинса; к примеру, имелся у него бальзам, с каким не сравнятся самолучшие аптечные снадобья и притирания, он заживлял все на свете: и разодранный бок овчарки, и язву на ноге у человека. В какую бы кухню ни заглянул приказчик Уоткинса, туда толпой сбегались женщины и нетерпеливо ждали, когда он откинет крышку большущего чемодана со своим товаром.
Наезжали сюда, на край света, и другие торговцы, правда, не столь аккуратно, а от случая к случаю, но им тоже радовались, и чего они только не предлагали – от сигарет машинной набивки и причудливых курительных трубок до тканей в рулонах, а порой даже дьявольски соблазнительное белье и сверх меры изукрашенные лентами корсеты. А здешним женщинам едва ли раз или два в год удавалось съездить в ближайший город, и они так истосковались, отрезанные от роскошных магазинов Сиднея, от новинок моды и от всяких женских безделушек.
В жизни, кажется, только и осталось, что мухи да пыль. Дождя давным-давно не было, хоть бы побрызгал, прибил бы немного пыль, угомонил бы мух; ведь чем меньше дождя, тем больше мух и пыли.
Со всех потолков свисают и лениво поворачиваются в воздухе длинные спиральные ленты клейкой бумаги, черные от налипших за день мух. Ни одну тарелку или кастрюлю ни на миг нельзя оставить неприкрытой, она тотчас обращается либо в пиршественный стол для мух, либо в мушиное кладбище; мухами засижены стены, мебель, красочный календарь-реклама джиленбоунского универсального магазина.
А уж пыль! Никакого спасения нет от этой тончайшей бурой пыли, она проникает под самые плотные крышки, набивается в складки одежды и занавесок, скрипит на коже, от нее тускнеют только что вымытые волосы и гладкие, полированные столы, сотрешь эту мутную пленку, не успеешь оглянуться – она снова тут как тут. На полу она лежит толстым слоем, занесенная башмаками, как их ни вытирай, и сухим жарким ветром, задувающим в распахнутые окна и двери; Фионе пришлось свернуть в гостиной персидские ковры, взамен она велела Стюарту прибить линолеум – выписала какой попало из Джиленбоуна.
В кухне, куда больше всего заходило народу с улицы, дощатый пол без конца скребли проволочной мочалкой и щелочным мылом, и он стал белесым, точно старая кость. Фиа и Мэгги посыпали его опилками, которые Стюарт бережно собирал у поленницы, скупо сбрызгивали драгоценной водой и потом выметали влажную, остро пахнущую смолой массу за дверь, с веранды и дальше – на огород, где она понемногу превратится в перегной.
Но ничто не могло остановить наступление пыли, а речка вскоре пересохла, обратилась в цепочку неглубоких луж, и уже неоткуда было накачать воды для кухни и ванной. Стюарт съездил с автомобилем-цистерной к Водоему, привез ее полную, вылил свою добычу в запасной бак, и женщинам пришлось привыкать мыться, мыть посуду и стирать водой, отвратительной по-другому, еще хуже, чем мутная вода из речки. Эта оказалась жесткая, отдавала едким серным запахом, посуду после нее надо было тщательно вытирать, а вымытые волосы делались тусклыми и сухими, как солома. Дождевой воды в запасе осталось совсем мало, и ее надо было беречь только для питья и стряпни.
Отец Ральф с нежностью наблюдал за Мэгги. Она расчесывала рыжие кудряшки Пэтси, а Джимс стоял рядом, чуть покачиваясь на еще нетвердых ногах, и послушно ждал своей очереди; две пары сияющих голубых глаз с обожанием смотрели на сестру. Мэгги – настоящая маленькая мама. Должно быть, это у женщин врожденное, размышлял отец Ральф, это поразительное пристрастие к младенцам, иначе для девочки ее лет возня с ними была бы не удовольствием, а всего лишь обязанностью и она спешила бы, чуть только можно, сбежать и заняться чем-нибудь поинтереснее. А она нарочно длит это причесывание, закручивает волосы Пэтси пальцами, чтоб не курчавились как попало, а легли волнами. Несколько минут священник любовался ею, потом ударил хлыстом по запыленному сапогу для верховой езды и хмуро посмотрел с веранды туда, где, окутанный плетями глицинии, за призрачными эвкалиптами и перечными деревьями, за всевозможными сараями и службами, отделенный всем этим от жилища старшего овчара – от оси, вокруг которой вращалась вся жизнь фермы, – скрывался Большой дом. Что она замышляет, старая паучиха, что за новые сети она ткет, сидя там, посреди своей паутины?
– Отец Ральф, вы не смотрите! – с упреком сказала Мэгги.
– Извини, Мэгги. Я задумался.
Он обернулся, Мэгги уже причесала Джимса, и все трое стояли и вопросительно смотрели на него; наконец он наклонился, подхватил близнецов, одного правой рукой, другого левой.
– Что ж, идемте в гости к тетушке Мэри, так, что ли?
Мэгги пошла за ним по дороге, она несла его хлыст и вела в поводу каурую кобылу, а отец Ральф с легкостью как ни в чем не бывало нес под мышками малышей, хотя от речки до Большого дома почти миля ходу. У домика, где помещалась кухня, он передал близнецов с рук на руки восторженно просиявшей миссис Смит и повел Мэгги по дорожке к Большому дому.
Мэри Карсон восседала в своем глубоком кресле. Последнее время она его почти не покидала; да в этом больше и не было надобности, всеми делами имения превосходно управлял Пэдди. Когда вошел отец Ральф, держа Мэгги за руку, она уставилась на девочку таким недобрым взглядом, что Мэгги опустила глаза, под пальцами отца Ральфа чаще затрепетала жилка ее пульса, и он сочувственно сжал ее руку. Малышка неловко присела, здороваясь с теткой, и пролепетала что-то невнятное.
– Иди на кухню, девочка, выпьешь там чаю с миссис Смит, – отрывисто распорядилась Мэри Карсон.
Отец Ральф опустился в кресло, которое уже привык считать своим.
– Почему вы ее так не любите? – спросил он.
– Потому что ее любите вы, – был ответ.
– Полноте, Мэри! – Чуть ли не впервые он растерялся. – Мэгги очень одинокий ребенок.
– Вы не потому с ней нянчитесь и сами это знаете.
Великолепные синие глаза смерили ее язвительным взглядом; отец Ральф почувствовал себя увереннее.
– Вы, кажется, полагаете, что я растлитель малолетних? Как-никак я – священник!
– Вы прежде всего мужчина, Ральф де Брикассар! Как священник вы чувствуете себя в безопасности, вот и все.
Ошеломленный, он засмеялся. Почему-то сегодня ему не удается отбивать ее выпады; похоже, она отыскала трещинку в его доспехах и забралась туда со своим паучьим ядом. А он уже не тот, быть может, стареет, привыкает к прозябанию в джиленбоунской глуши. Гаснет былой огонь; или, может быть, теперь его воспламеняет не то, что прежде?
– Я не мужчина, – сказал он. – Я священник… Может быть, меня одолела жара, и пыль, и мухи… Но я не мужчина, Мэри. Я священник.
– Ах, как вы изменились, Ральф! – съехидничала она. – Вас ли я слышу, кардинал де Брикассар!
– Это невозможно. – На миг глаза его затуманились печалью. – Кажется, мне это больше и не нужно.
Она засмеялась, покачиваясь в кресле, пристально глядя на собеседника.
– Вот как, Ральф? Кардинальство вам не нужно? Что ж, я предоставлю вам еще немного помучиться, но будьте уверены, час расплаты придет. Еще не завтра, быть может, года через два, через три, но он придет. Я как Сатана-искуситель предложу вам… Пока молчок! Но будьте уверены, я готовлю вам адские муки. Никогда я не встречала мужчины обворожительнее. Своей красотой вы бросаете нам вызов и презираете нас за безрассудство. Но я припру вас к стене вашей же слабостью, и вы продадите себя, как последняя размалеванная шлюха. Не верите?