Япония. Национальная идентичность и внешняя политика. Россия как Другое Японии Бух Александр
Однако в отличие от критически настроенного Маруямы, воспринимавшего эпоху войны, фашизма и милитаризма как логическое продолжение японской культурной истории, Сиба считал этот период отклонением от нормального состояния японской «оригинальной формы». Сиба боготворил научность и объективность, царившие, по его мнению, в периоды Эдо и Мэйдзи, и противопоставлял их «эгоцентрическому» периоду Сёва, во время которого Япония, по его словам, стала слишком «германизированной» (Shiba 1992: 20–21), то есть излишне эмоциональной и иррациональной. Восхваляя реставрацию Мэйдзи, Сиба утверждает, что в отличие от Французской и Русской революций, которые принесли выгоду лишь определенному классу, реставрация создала абсолютно эгалитарное общество, к которому в процессе болезненной адаптации приспособились все ранее существовавшие классы. Все это произошло во имя создания современного национального государства и спасло Японию от западного колониализма (Shiba 2003: 84–95). Однако этот процесс был подорван догматизмом эры Сёва и привел к унизительному поражению во Второй мировой войне.
Несмотря на восхищение Западом, Сиба полностью посвятил себя изучению японской истории и культуры. Его очаровывал уникальный и последовательный, по его мнению, путь развития Японии, которая никогда не отдавала себя целиком в руки какой-либо определенной идеологии – будь то буддизм, конфуцианство или марксизм[39]. По мнению Сибы, все эти догматические идеологии пришли в Японию извне и не смогли пустить корни внутри общества, так и оставшись на его поверхности в виде философских исследований и писаний (shomotsu) (Ibid.: 9–20). Для Сибы «оригинальная форма» Японии всегда подчинялась политическому реализму (под которым он понимал неидеологическую оценку национальных интересов и государственной власти), и большинство его работ посвящено поиску этой культурной нити.
Очевидно, что подход Сибы к историческому исследованию довольно тавтологичен, поскольку он пытается объективно описать историю Японии и ее «оригинальную форму», оставаясь при этом глубоко убежденным в существовании «национального реализма», который и составляет для него суть японской идентичности. Однако в рамках внутрияпонского дискурса объективность исторических изысканий Сибы редко подвергалась сомнению. В целом его считают непредвзятым наблюдателем японской истории – и он сам отводил себе именно такую роль (Shiba 1999a).
Работы Сибы, посвященные России, встретили лестную реакцию и были восприняты как поиск истины, очищенной от идеологических и эмоциональных факторов, как «политический реализм» (см. Numano в: Shiba 1999: 8–9)[40]. Следует добавить, что и широкая публика в целом разделяет такое восприятие работ Сибы (см., например: Tsurumi 2001: 69). Еще одним свидетельством этого можно считать комментарии к произведениям Сибы о России на японских сайтах Amazon.co.jp и Yahoo! Japan: почти все комментаторы считают его произведения «достоверным» историческим нарративом.
5.2. «Россия» Сибы
В свете позитивного отношения Сибы к японской истории до Русско-японской войны прогрессивная критика японской колонизации айнских земель ставит ряд вопросов перед его концепцией «оригинальной формы» Японии. В данном параграфе рассматриваются работы Сибы, посвященные России; я покажу, как эти вопросы прорабатывались в контексте культурно-исторического конструирования России и Японии. Этот анализ опирается в основном на сборник эссе «О России – оригинальная форма Севера» (Roshia ni tsuite – hoppo no genkei) (Shiba 2002), опубликованный в 1986 году и годом позже получивший престижную премию Йомиури по литературе. В этом сборнике, как указано в предисловии, Сиба формулирует взгляды на Россию, которые складывались у него в период написания романов «Облако на вершине холма» и «Открытое море рапса в цвету», касающихся истории японско-русских отношений[41]. Как будет показано ниже, работы Сибы принадлежат той же дискурсивной формации текстов о России и Японии, что и тексты, исследованные в главе 3, и причастны к созданию иерархической бинарной оппозиции между двумя нациями. Как и дискурс идентичности, рассмотренный в предыдущей главе, нарратив Сибы «спасает» Японию от теней ее негативного прошлого и заверяет читателя в мирной и высшей природе японской «оригинальной формы». Однако, поскольку нарратив полностью посвящен восточной экспансии России, конструкция японской «оригинальной формы» достигается не только путем сопоставления Японии и России, но и посредством подавления описанного выше айнского контрдискурса.
Как и Хакамада, который подчеркивал культурную относительность оснований социального исследования, а также уникальность японского понимания России, дополняющего западное восприятие (Hakamada 1985: 321–322), Сиба подчеркивает различия в восприятии России Европой и Азией, к которой относится Япония. Он не опровергает европейский взгляд, но полагает, что они дополняют друг друга и вместе составляют цельную картину истины (Shiba 1999a: 54). Однако, несмотря на все претензии на уникальность японского видения России, нарратив Сибы, как и тот, что мы рассматривали в предыдущей главе, забавным образом в точности следует парадигмам западной конструкции «Я», противопоставленного русскому Другому.
Общая конструкция этого нарратива весьма проста. Большую часть книги занимают описания покорения русскими Сибири, эксплуатации местного населения и природных ресурсов, попыток установить торговлю с Японией. Сиба также упоминает о страданиях русских от монгольского ига (1237–1480) и о еще больших страданиях, которые они претерпевали от собственных правителей. Эти описания время от времени прерывают отступления (yodan), как называет их Сиба, – порой весьма обширные. В них даются картины из жизни Японии периода Эдо (1603–1867) и проводятся сравнения с событиями русской истории в соответствующие годы. Эта техника позволяет Сибе умело использовать статус любителя истории, а не историка-профессионала (Shiba 1995: 77; а также: Sekikawa [2000] 2003: 20), чтобы дать читателю контрастные сравнения японского Я и русского Другого. Принято считать, что только в этих отступлениях Сиба занимается культурно-историческим анализом (Shimauchi 2002: 228), тогда как остальной текст будто бы принадлежит полю объективной истории. Однако утверждения, содержащиеся в этих отступлениях, тесно связаны с остальным текстом, поэтому обе линии нарратива следует рассматривать как единое целое.
Картины Японии периода Эдо, данные в этих отступлениях, исключительно позитивны и формулируются в нормативных терминах[42]. При первом прочтении кажется, что это всего лишь случайные мысли, никак не связанные с общим нарративом. Однако пассажи эти пересекаются с историей завоевания, жадности и угнетения, характеризующих русскую экспансию на восток. Косвенное сравнение военных флотов двух стран хорошо иллюстрирует эту стратегию. Сиба обсуждает колониальную Русско-американскую компанию (1799–1867) и в мельчайших подробностях описывает непрофессионализм моряков и суровые условия, в которых им приходилось работать на торговых кораблях Компании в Тихом океане (Shiba [1986] 2002: 114–119). Этому описанию предшествует отступление о японском торговом флоте того же времени, где тщательно описывается положительная роль, которую флот играл в экономике Японии периода Эдо (Ibid.: 100–102). Сходным образом в другом «отступлении» говорится о торговле иглами и лакированными изделиями между айнами и японцами. На первый взгляд неуместный, этот пассаж вклинивается в историю завоеваний русскими коренного населения Сибири и Курил в XVIII веке, на фоне которых мирные отношения японцев с айнами выглядят весьма красноречиво (Ibid.: 74). Сиба был не первым японским писателем, кто представил картину насильственной экспансии России на восток и российских отношений с курильскими айнами на контрасте с миролюбивыми отношениями между японскими купцами и айнами (см., например: Takakura 1960; Yoshida 1962). Однако от более ранних исторических повествований, оправдывавших притязания Японии на Северные территории, нарратив Сибы отличают две важные особенности. Во-первых, Сиба был, вероятно, первым публичным интеллектуалом, который говорил в терминах «оригинальной формы» о русской и японской нациях, воспроизводя таким образом социокультурную иерархию того дискурса идентичности, который мы рассматривали в главе 3. Во-вторых, он сместил акцент на завоевание русскими Сибири, уделив относительно мало внимания Северным территориям как таковым.
В выводимой на основе этого анализа «оригинальной форме» России наиболее выпуклыми и константными национальными характеристиками стали шовинизм и экспансионизм. Для Сибы время остановилось; вечное господство «оригинальной формы» над историческими событиями он подтверждает, проводя параллели между СССР и царской Россией и подчеркивая таким образом неизменность экспансионистской природы русской нации (Shiba [1986] 2002: 10–11). Кроме того, в этом нарративе утверждается, что большинство правителей России (тут в одной упряжке оказываются и Иван Грозный, и Сталин, и Ленин) верили в высшую ценность военной силы и считали, что любую внутреннюю или внешнюю проблему можно решить при помощи военной силы (Ibid.: 54, 199).
Источниками «оригинальной формы» России и русского национального характера Сиба считает монгольское влияние на формирование Русского государства и нации в XVI веке (Ibid.: 22). Интересно, что Сиба, придерживаясь, по его словам, подлинно азиатского/японского взгляда на Россию, почти дословно повторяет социомедицинский дискурс разграничения, дихотомию норма/патология, сформировавшую один из основных способов конструирования различия в современном западном дискурсе Я и Другого (Campbell 1992: 92–101). Россия изображается как патологическое отклонение от нормы. Поэтому «ненормальный страх» внешнего вторжения, «патологическая подозрительность» к другим государствам, «вожделение к завоеваниям и ненормальная вера» в военную силу объясняются у Сибы «культурной генетикой», проникшей в самую суть русского характера под влиянием длительного правления покоривших Русь монгольских кыпчакских ханов (Shiba [1986] 2002: 25–26, курсив мой. – А.Б.). Здесь трудно не вспомнить Маркса и Энгельса, которых Сиба, как и другие культурные детерминисты, ненавидел и применимость идей которых к Японии яростно отрицал (Shiba 1998c: 44). Отцы-основатели коммунизма разделяли с Сибой взгляд на Россию как на отсталую в экономическом и социальном плане «варварскую державу». Конструкт русского национального характера в нарративе Сибы воспроизводит это отношение – вплоть до сомнений в способности русских выйти из варварского состояния и стать цивилизованной нацией, усвоив «универсальные ценности» цивилизации.
В отличие от жестокого и циничного русского экспансионизма, воинственности и патологического страха внешнего вторжения «оригинальная форма» Японии, которая, по словам Сибы, сохранилась до нашего времени, представляет собой детский «пацифизм». Доказывая этот тезис, Сиба проводит параллель между Японией периода Эдо, которая, не обладая тяжелым вооружением, требовала от всех иностранных судов сдавать запасы пороха при входе в порт, и отрицательным отношением Японии к ядерному оружию (Shiba [1986] 2002: 160). Однако основным пафосом этого нарратива является открытие подлинного японского рационализма. Сиба изображает Японию периода Эдо как изысканную и утонченную «морскую цивилизацию», где разрыв между богатыми и бедными был значительно меньше, чем в соседних Китае, Индии и других азиатских странах (Ibid.: 44–46). Меркантилистская экономика периода Эдо получает его высокую оценку не только как развитая экономическая система, но и как фактор развития объективного научного мышления. Высшая природа этого основанного на меркантилистской экономике общества подчеркивается через описание способности общества оценивать события и знания не только на основании субъективного восприятия, но и посредством сравнительного анализа (Ibid.: 84). Экономику Японии до модернизации Сиба изображает функционирующей в целом на рыночных основаниях и обладающей сложной сетью распределения, что позволяло товарам из разных частей Японии циркулировать по всей стране; основывалась эта экономика на поразительно высоком уровне грамотности населения. Честно следуя парадигмам либерального дискурса, Сиба обнаруживает истоки Японии периода Эдо в гуманизме, рационализме и отрицании религиозной власти, характерных для данной экономической системы.
Такое описание японской «оригинальной формы» противоречит концепции истории Японии, представленной в других работах Сибы, где он говорит, что ценности Просвещения пришли в Японию во времена реставрации Мэйдзи (см., например: Shiba, Inoue 2004: 44). Однако это противоречие вызвано самим подходом Сибы. Будучи, по всей видимости, не в состоянии преодолеть когнитивные парадигмы рационального Я и иррационального Другого, как они установлены в западном дискурсе, Сиба переносит это различие на Японию до модернизации и Россию, создавая таким образом неизменную во времени социокультурную иерархию. Отдельно стоит отметить, что в этом нарративе постоянно присутствует «Запад» – не только по умолчанию, как поставщик аналитических инструментов для построения подобных иерархий, но и как явный образец для измерения уровня цивилизации. Например, Сиба отмечает, что во времена, когда Европа переживала «расцвет» Возрождения, монголы разрушали городскую культуру Руси. По мнению Сибы, даже если бы идеи Возрождения достигли Руси, эта «зрелая система мысли» там бы не прижилась (Shiba [1986] 2002: 24–25). Русское крепостничество предстает в его описании как система гораздо более жестокая по сравнению с ее европейским эквивалентом. Социополитическая структура дореволюционной России, состоящая у Сибы исключительно из царя и крепостных, описана как упрощенный вариант «сложной» западной модели (Ibid.: 31–34). «Молодость» России как нации Сиба считает одной из причин ужасной грубости, отличающей русских от «старых наций» – например, французов, – в которых старый варварский дух уже ослаб (Ibid.: 12). По этой же причине на протяжении всей книги при изображении цивилизации периода Эдо подчеркивается относительная «древность» Японии как нации. Процесс модернизации/вестернизации России, начавшийся в XVIII веке, Сиба оценивает позитивно, уважительно указывая на эффект европеизации высокой культуры. Однако в данном случае он задействует стратегию, сходную с той, что позволяет ему признавать негативные стороны недавней истории Японии, сохраняя при этом значимость ее «оригинальной формы». В случае Японии ответственность за годы империализма возлагается исключительно на военных (Sekikawa [2000] 2003: 16–18), а в случае России ее становление и возвышение как нации отрицается, поскольку утверждается, что «любая модернизация» в России ограничивалась крохотным просвещенным меньшинством. Таким образом, Сиба не забывает напомнить читателю, что процесс модернизации в России касался только аристократии, в то время как 90 % населения оставались носителями «оригинальной формы» «кочевников-варваров» (Shiba [1986] 2002: 162–171). Япония же, напротив, как нация принадлежит западной модели развития и модернизации. В частности, Сиба подчеркивает, что, пока Россия изнывала под монгольским игом, Япония и Запад претерпели важные социокультурные преобразования, подготовившие их к модернизации (Ibid.: 22; Shiba 1998c: 56–58). Хотя обе нации изображаются статичными и неизменными, японское «время» приравнивается к западному, тогда как русское неизбежно отстает.
Время от времени Сиба намечает и некоторые черты сходства между Россией и Японией, с тем чтобы еще ярче подчеркнуть иерархические различия. К примеру, он пишет, что в XVI веке в обеих странах шли процессы национального объединения. Далее, почти одновременно в обеих странах на вооружении появились пушки, а в военных операциях стали задействоваться новые стратегии противодействия коннице: у русских в кампании против сибирского хана, а в Японии – у Оды Нобунаги (Ibid.: 49 и 57). Однако сходные черты перечисляются лишь ради того, чтобы подчеркнуть различия в развитии «оригинальных форм» двух наций. В России «национальное объединение» привело к жесткой диктатуре Ивана Грозного, тогда как в Японии оно способствовало расцвету уже упоминавшегося ранее периода Эдо – «изысканного и утонченного» (Ibid.: 49). Два века спустя Россия все еще находилась под сильнейшим влиянием варварского стиля номадов, тогда как в Японии в конце периода Эдо уже установились современные принципы торговли (Ibid.: 138–139).
Как уже отмечалось, в рассуждениях Сибы о России крайне редко упоминаются айны. Однако в книге, посвященной Хоккайдо, он воспроизводит конструкцию консервативного нихондзинрон, описывая айнов как цивилизационных предков японцев. Он пишет, что айны, бесспорно, являются японцами, потомками людей, «упрямо» сохранявших доисторический уклад дзёмон, несмотря на установление цивилизации яёй (около 300 до н. э. – 250 н. э.) и все, что происходило в последующие столетия (Shiba [1992] 1997: 145). На протяжении всей книги Сиба подчеркивает этническую и культурную преемственность между айнами и современными японцами и, соответственно, повторяет довод о том, что завоевание земель айнов произошло не в ходе «кровавой борьбы» между коренным народом и завоевателями, а скорее в ходе братского соревнования между разными жизненными укладами (Ibid.: 65). Рассуждения Сибы о России сосредоточены преимущественно на завоевании Сибири и почти не касаются айнского вопроса, даже когда речь идет о российско-японских контактах конца XVIII – начала XIX века, напрямую связанных с коренным народом Хоккайдо и Курильских островов[43]. Очевидно, что отсутствие айнов в данном нарративе объясняется необходимостью помещения их в политические и культурные границы Японии, дабы подавить любые претензии на территориальный ирредентизм, поводом для которых могла бы послужить самостоятельная айнская идентичность. При этом интересно, что при почти полном отсутствии в этом нарративе айнов в нем постоянно фигурируют коренные народы Сибири, сходство которых с японцами Сиба подробно разбирает. Можно показать, как в этих разборах конструируется определенная трансазиатская идентичность Японии, дополняющая нарратив рациональной, схожей с западной «оригинальной формы» Японии. Дублируя конструкцию Японии как одновременно и современной, и азиатской (Tanaka 1993), текст Сибы устанавливает определенное культурное и расовое родство между японцами и монгольскими народами Сибири посредством подчеркнутого восхищения их «великолепной культурой» и подробного описания сходств с японцами – например, в религиозных обрядах и физическом облике. Несмотря на то что корни «оригинальной формы» России, жестокой и экспансионистской, усматриваются в «культурных генах» монголов (и Сиба не раз это повторяет), он продолжает углублять идентификацию японского Я как монгольского. К примеру, он подчеркивает физиогномическое сходство японцев и аристократов кыпчакского ханства, бывших завоевателей и правителей Руси. Он идет еще дальше и отмечает, что даже правители современной России похожи на «нас», азиатов, и приводит в пример Сталина и (!) российского премьер-министра Виктора Черномырдина (Shiba 2003: 58).
Отчетливо политическая природа «азиатской идентичности» применительно к дискурсу о Северных территориях становится очевидной в заключительной части книги «О России», где Сиба впервые касается территориального спора между Японией и ее северным соседом. К Северным территориям Сиба добавляет Монгольское плато (так он называет Монголию); все эти территории были, по его мнению, отняты Советским Союзом у Японии и Китая соответственно по результатам Ялтинской конференции. Как хорошо известно, в феврале 1945 года на встрече Большой тройки была среди прочих соглашений о мировом порядке после войны достигнута и договоренность о независимости Монгольской Народной Республики (Внешней Монголии), а также согласована передача Советскому Союзу Курил и Южного Сахалина. Возможно, что важную роль в создании этого общего образа жертвы, артикулированной через общую азиатскую идентичность, сыграла официальная поддержка Японии со стороны Китая, который высказывался по вопросу Северных территорий с середины 1960-х по 1980-е годы. И Китай, и Япония представлены как жертвы экспансионистской политики современной России, и Сиба призывает японцев рассматривать спор о Северных территориях в более широком контексте (Shiba [1986] 2002: 243–247). Можно показать, что, взывая к азиатской идентичности Японии, этот нарратив вытесняет айнский вопрос и усиливает легитимность запросов Японии в более широком контексте противостояния между Россией и Азией (Китаем, Японией и народами Сибири).
Сегодня главенствующий в Японии нарратив об истории коренного населения Северных территорий и их взаимодействии с Японией и Россией целиком находится в русле, намеченном в первых произведениях по этой теме и закрепленном в работах Сибы. Стараясь удержать айнов в поле японской идентичности, главные публикации по этой теме продолжают воспроизводить нарратив о японской колонизации айнских островов как об «отважном и сопряженном с многими трудностями развитии исконных земель» (см., например: Koizumi (ed.) 2003: 35; а также Nemuro City Office 2003). Как и у Сибы, отношения между Японией периода Эдо и айнами изображаются как мирные торговые взаимодействия (Ibid.: 68–73). Торговля перерастает в «совместную жизнь» с айнами (Hopporyodo mondai taisaku kyokai 2002: 7) и задает «программу развития», приведшую к «повышению жизненных стандартов айнов» (Koizumi (ed.) 2003: 84–85). На фоне этого русские экспедиции на Курилы описываются как «подавление сопротивления айнов» и их «эксплуатация», начиная с первых годов XVIII века (Ibid.: 76–78).
Однажды говоря о своих взглядах на Россию, Сиба недвусмысленно заявил, что, поскольку он не является приверженцем какой-либо идеологии, у него нет и никаких предубеждений по отношению к России (Shiba 1999a: 96). Например, Сиба понимает патриотические чувства, которые должны возникать у советских подростков, когда они видят карту сибирских завоеваний (Shiba [1986] 2002: 71–72). Кроме того, Сибу восхищают отдельные представители русского народа – например, такие исследователи Дальнего Востока, как И.Ф. Крузенштерн (Ibid.: 133). Представив крайне негативное описание моряков из Русско-американской компании, он пытается избежать обобщений, уточняя, что подобное отношение не может распространяться на весь русский флот (Ibid.: 119). Кроме того, Сиба дает положительную оценку российской политике «просвещения» по отношению к национальным меньшинствам Сибири, в рамках которой на новых территориях строились школы. Это тот редкий случай, когда Россия приближается к Китаю, Японии и Азии в целом как высшая и просвещенная нация (Ibid: 231–232).
Кроме непредвзятости Сиба верил также в важность сравнительного анализа в исторических исследованиях (Shiba 1999a: 96–98). Пытаясь утвердить место японской истории в рамках универсальной современности, он следовал парадигмам, которые были установлены создателями японской идентичности в начале ХХ века и задействовали западные практики иерархического конструирования Я, чтобы представить Японию современным, но в то же время и азиатским государством. Нарратив Сибы однозначно принадлежит социокультурным парадигмам дискурса нихондзинрон; он утверждает Японию как часть западного стандарта и универсализма, одновременно настаивая на ее уникальности и неизменной «оригинальной форме» и опровергая по ходу все возможные возражения.
Сиба говорил, что его романы написаны «с высоты птичьего полета». Хотя в центре повествования находятся конкретные люди, они помещены в широкую историческую перспективу (рассматриваются «как будто с крыши высокого здания»), что дает в итоге более объемное понимание исторической и социальной структуры «оригинальной формы» (Shiba 1964 цит. по: Matsumoto 1996: 97–98). При взгляде с «крыши» японской «оригинальной формы» айны исчезают из истории японско-русских отношений и становятся частью японской национальной идентичности. Это поглощение айнской субъективности и одновременное создание иерархических отношений между Японией и Россией, в свою очередь, укрепляет развитие дискурса о Северных территориях как «исконно японских землях».
Глава 6
«Новая Россия» и Япония
6.1. Посткоммунистическая Россия в политической идентичности Японии
Первые годы
Конец «холодной войны», распад СССР и связанные с этим трансформации не принесли успешного разрешения территориального спора, который остается ключевым вопросом в отношениях Японии с северным соседом. Кроме того, отказ от коммунизма и поворот к рыночной экономике и демократии со стороны новых российских властей не привели и к снятию противопоставленности России японскому политическому «Я». Скорее, преобразовались сами понятия об отличии России от Японии, а связка «Я/Другой» оказалась реструктурированной таким образом, чтобы идентичность Японии как капиталистической демократии могла утверждаться и далее. В этой главе исследуются процесс и характеристики трансформации этой связки.
Определенные изменения в политическом дискурсе начали происходить еще в последние годы существования СССР. По сравнению со странами западного лагеря японская реакция на «новое мышление» в СССР была медленной и осторожной (Shimotomai 1995; Hasegawa 2007: 61), поскольку отношения между этими странами в существенной степени определялись территориальным спором. При всем этом начиная с конца 1980-х в японском дискурсе о Советском Союзе усматриваются некоторые важные изменения (Ferguson 2007: 203). В определенной степени эти изменения отражали общее отношение к реформам Михаила Горбачева и постепенному затуханию «холодной войны», но, что более важно, они возникли в ответ на связанные с Японией инициативы нового руководства СССР, которые достигли кульминации во время визита Горбачева в Токио в апреле 1991 года (Kimura 1991). Просьба Горбачева о финансовой помощи осталась, в общем, без ответа (Nimmo 1994: 98–101), а японское общество, в отличие от западных стран, скептически отнеслось к переменам в СССР (см., например, опросы общественного мнения в: Berton 1992a). Однако внутренний политический дискурс начал постепенно смещаться с утверждения полной инаковости СССР к допущению лишь темпоральных различий между двумя странами. В частности, Советский Союз был реконструирован как государство, находящееся на ранней стадии реализации универсальных ценностей демократии, личной свободы и главенства закона. В ходе этого процесса политическое Я Японии укоренялось как зрелое воплощение этих ценностей и, соответственно, как источник помощи Советскому Союзу (см., например, речь премьер-министра Каифу на семинаре Либерально-демократической партии в Каруидзаве 28 июля 1991 года, TD). Изменения в этом дискурсе идентичности проявились в том, что Япония, увязывавшая вопрос об экономической помощи с ходом разрешения территориального спора еще с начала 1980-х, начала постепенно смягчать свою позицию, однако до коренных изменений в политических оценках дело не дошло. Только попытка государственного переворота в августе 1991 года убедила японские власти в важности происходящих в СССР реформ, и Япония наконец объявила программу ограниченной экономической помощи СССР (Hasegawa 2000a: 169).
Однако СССР прекратил свое существование через шесть месяцев после визита Горбачева в Токио и через четыре месяца после объявления Японией программы экономической помощи. Дальнейшая эволюция дискурса идентичности происходила перед лицом нового Российского государства, которое, однако, унаследовало от СССР юридические и политические отношения с Японией, политику наращивания военного присутствия на Дальнем Востоке и, конечно же, сам территориальный спор. Реструктурирование связки «Я/Другой» происходило довольно медленно, поскольку наталкивалось на сформировавшийся еще в годы «холодной войны» симбиоз политического и социокультурного параметров, значимость которого увеличивалась по мере того, как урегулирование территориального спора не приносило видимых результатов, а политическая ситуация в России дестабилизировалась и далее, – что казалось японцам проявлением русского национального характера (см., например: Ochiai 1992). Прочие эксцессы, как, например, сброс Россией ядерных отходов в Японское море, тоже воспринимались как подтверждение того, что решающим фактором, определяющим политику России, остается ее национальный характер (см., например: Nakanishi 1993: 169). Как отмечает Цуйоси Хасегава, «для многих японцев Россия просто встала на место СССР, при этом проблемы между двумя странами не претерпели особенных изменений» (Hasegawa 2007: 62; см. также: Shimotomai 1995: 122–123; Ferguson 2008: 74–76).
Таким образом, хотя Россия и перешла на «общий язык» свободы, демократии и рыночной экономики (Tamba 2000: 29–38) и хотя российское руководство не раз заявляло, что Россия фундаментально отличается от СССР и разделяет с Японией важность «гуманистических ценностей» (Sato и Komaki 2003: 25), процесс реструктурирования связки «Я/Другой» тормозился из-за преобладания устойчивого социокультурного конструкта, снижавшего веру в возможность подлинного преобразования России. Поэтому, несмотря на то что в 1992 году в манифесте Либерально-демократической партии говорилось о «крахе структур “холодной войны”» и возникновении нового международного порядка и новых угроз (LDP 1992: 3), политический истеблишмент, особенно связанный с оборонным ведомством страны, продолжал относиться к переменам в России весьма подозрительно и часто критиковал американцев и европейцев за излишний оптимизм и чрезмерный энтузиазм по поводу происходящих в России перемен (см., например, речь замминистра обороны Мияхары в палате представителей, заседание Комитета по национальной безопасности, 14 апреля 1992 года, NDL). Подобный скептицизм проявлялся и в настойчивом нежелании японских политиков оказывать крупномасштабную помощь России, и обосновывалась эта позиция тем, что экономическая помощь не в состоянии изменить русский национальный характер (см., например: Yomiuri Shimbun, 1992). Отказ Ельцина от запланированного первого визита в Японию в качестве президента независимой России в глазах японцев лишь еще раз подтвердил истинность этого социокультурного конструкта. В начале сентября 1992 года Ельцин практически в последнюю минуту отменил свой визит, объяснив это решение «непримиримой позицией Японии по территориальному вопросу» (Nimmo 1994: 149), проявившейся в том, что Япония настояла на включении вопроса о территориальном споре в заявление Большой семерки на Мюнхенском саммите за несколько месяцев до запланированного визита. Отмена визита широко обсуждалась в японской прессе, и многие обозреватели восприняли этот случай как подтверждение того, что русский национальный характер остается важным фактором понимания России. В отличие от американских «пессимистических русофобов», которые доказывали ненормальность России, порой опираясь на квазирелигиозный дискурс (Foglesong 2007: 197), японский нарратив основывался на социокультурном дискурсе «оригинальных форм» (genkei). Взгляды и поведение Ельцина считались проявлением черт русского характера, который не является ни западным, ни восточным. И снова парадоксальный, вероломный, хитрый и расчетливый русский характер противопоставлялся японской последовательности и цельности. Отказ Ельцина посетить Японию, не совместимый ни с западной этикой, ни с восточной логикой, был объявлен абсурдным парадоксом, понять который можно лишь в контексте русского национального характера (см., например: Nakanishi 1993: 172–173). Эта точка зрения была настолько распространенной, что даже прогрессивная газета «Асахи Симбун», редко разделяющая правительственную или правую точку зрения, опубликовала передовицу, в которой ситуация в России интерпретировалась в социокультурных терминах и ставилась под сомнение значимость распада СССР в формировании внешней политики России. Ссылаясь на примеры из российской истории, статья объявляла неизменную русскую ментальность осажденного народа, вечно боящегося вторжения извне – ключом к пониманию российской политики (Asahi Shimbun 1993: 1–2).
Однако неизменное преобладание этого конструкта нельзя понять исключительно в контексте двусторонних отношений. Как и в другие исторические периоды, японский дискурс о России во многом отражал ее отношения с Западом (читай: с США). В конце 1980-х и начале 1990-х, в десятилетие торговых трений и исчезновения советской угрозы, вновь возник дискурс об инаковости Японии, отдаленно напоминающий о дискурсе «желтой опасности» первой половины ХХ века, когда Япония считалась врагом Запада. Его структуру, в которой «традиционные» расовые и культурные стереотипы используются ради формирования нарратива об угрожающей инаковости Японии, хорошо иллюстрирует заголовок литературного обзора в «Нью-Йорк таймс»: «Земля восходящей угрозы» (McDowell 1990). Нестабильное положение Японии как «западного» государства еще более усилилось в связи с тем, что американо-японский договор о безопасности утратил свою актуальность, как только главный потенциальный враг, Советский Союз, перестал существовать. В свете распада СССР и относительно близких отношений между СССР и его прежними противниками на Западе правомерность договора о безопасности стала сомнительной, так как альянс потерял «вероятного противника». Этот фактор, а также беспокойство по поводу «подъема Китая» и американско-китайского «стратегического партнерства» в начале 1990-х заставили Японию почувствовать ненадежность партнерских отношений с США, на что намекал заголовок книги одного из ведущих японских журналистов Фунабаси Йоити – «Дрейфующий альянс» (Domei hyoryu [1997]). Получается, что социокультурное конструирование Японии через Россию, которому содействовала «холодная война», парадоксальным образом сохранился именно благодаря краху миропорядка эпохи «холодной войны». Посредством нарратива об отличии России он реагировал на нестабильное положение Японии как «западной» страны и усиливал конструкт Японии как неотъемлемой части универсального поля нормальности и при этом уникальной нации.
Ельцин посетил Японию лишь в октябре 1993 года, после того как она – уступив давлению США и членов Большой семерки – пообещала предоставить экономическую помощь России в размере 1,8 млрд долларов как часть пакета Большой семерки и выразила готовность занять более гибкую позицию по вопросу о спорных территориях (Meyer 1993: 965). На саммите с участием премьер-министра Японии Хосокавы Ельцин подчеркнул желание России развивать отношения с Японией на основе «законности и справедливости». Эти два понятия вошли в японский политический дискурс и стали ключевыми понятиями в дискуссии о двусторонних отношениях, особенно в вопросе о спорных территориях. В двусторонней Токийской декларации Ельцин обязался разрешить территориальный спор и пообещал исполнять соглашения, подписанные Советским Союзом. Однако он отказался отдельно упомянуть Совместную декларацию 1956 года, в которой СССР обещал передать Японии два острова после заключения постоянного мирного договора. Впрочем, важно отметить, что во время своего визита Ельцин публично извинился за советское интернирование японских военнопленных после Второй мировой войны. Японский истеблишмент приветствовал этот жест как знак значительных изменений в русско-японских отношениях (Hasegawa 2000a: 184–186).
Примерно в это время общий дискурс о России стал избавляться от прежней социокультурной конструкции. С этой поры социокультурная конструкция использовалась главным образом в территориальном споре. В то же время в большинстве дебатов стала набирать силу концепция России как новой страны. Постепенно Россию стали называть «переродившейся Россией» (shinsei roshia), чтобы подчеркнуть ее непричастность как к СССР, так и к «исторической» России (см., например, речь министра иностранных дел Хаты Цутому в палате представителей 14 октября 1993 года; NDL).
Вследствие политической нестабильности в обеих странах в промежутке между визитом Ельцина и 1996 годом никаких особых подвижек в двусторонних отношениях не произошло. В России наблюдался подъем националистических настроений, популярность и политическая мощь Ельцина значительно ослабли, и большинство мест в парламенте после выборов 1995 года принадлежали оппозиции, состоявшей из коммунистов и националистов. В Японии в 1994 году к власти пришло коалиционное правительство, составленное из представителей двух конкурирующих партий – Социалистической и Либерально-демократической; его возглавил социалист Мураяма Томи’ити. Это правительство оставалось у власти в течение двух лет, однако отсутствие полного единства не позволило кабинету Муруямы добиться какого-либо прогресса в области внешней политики.
Возникновение «заново родившейся России»
В январе 1996 года премьер-министром Японии стал Хасимото Рютаро, новый генеральный секретарь Либерально-демократической партии; именно во время его премьерства понятие «новой России» нашло отражение во внешней политике Японии. Через месяц после встречи Большой восьмерки в июне 1997 года, на которой Россия была принята в члены этого элитного клуба ведущих индустриальных держав, Хасимото выступил с беспрецедентной политической речью на заседании Японской ассоциации исполнительных директоров (Keizai doyukai), в которой основное внимание уделил японско-российским отношениям. Именно в этой речи впервые прозвучали новые понятия, ставшие сигналом наиболее значительной на сегодняшний день перемены в японском понимании России и составившие концептуальную основу ее отношений с северным соседом (Tamba Minoru, цит. у: Sato, Komaki 2003: 100). В этой речи Хасимото подчеркнул, что восхищен стоящей перед Россией «исторической задачей» перехода к рыночной экономике и демократии. Он объявил, что, несмотря на все «унаследованное от прошлого» (и главным образом на территориальный спор), ясно, что Россия преобразилась. Важнейшим прозвучавшим в речи предложением было введение «многоуровневого подхода», выработанного в МИДе специалистами по России: отныне Япония собиралась строить свои отношения с Россией на принципах «доверия, взаимной выгоды и долгосрочных планов». Хотя в речи и подчеркивалось, что возвращение четырех островов остается национальной задачей, она демонстрировала отделение территориального спора от прочих областей двусторонних отношений. В ней признавалась необходимость создания подходящей атмосферы для разрешения территориальных вопросов путем усиления двустороннего сотрудничества (Hashimoto, 24 июля 1997 года на сайте TD).
Как уже упоминалось, этот резкий сдвиг в политических отношениях Японии и России не означал полного исчезновения прежней социокультурной конструкции. Следующая глава покажет, что в территориальном споре японский дискурс по-прежнему определялся смесью политического и социокультурного. Однако в общеполитических дебатах о России социокультурная конструкция была оттеснена на правый край внутреннего дискурса. Многие авторитетные эксперты по России, чьи работы рассматривались в предыдущей главе, а также националистически настроенная пресса продолжали воспроизводить эту конструкцию при освещении российских событий. К примеру, действия Путина в отношении аварии на подводной лодке «Курск» в 2000 году[44] рассматривались как отклонение от поведения, подобающего главе нормального демократического государства – такого, например, как Япония или Соединенные Штаты (Arai 2000: 109). Позднее все более явное движение к авторитаризму при президенте Путине интерпретировалось комментаторами как отказ от признания «универсальных ценностей», возвращение к советской системе и новое проявление русского национального характера (см., например: Tamba 2007, а также Hakamada 2007). Однако общие политические дебаты остаются – примерно с 1997 года – позитивно ориентированными на «новую Россию».
В какой-то степени источником столь фундаментального сдвига в японской концепции двусторонних отношений следует считать конкретные действия, предпринятые российским правительством: именно благодаря им утвердилось понятие о «новой России» как о стране, движимой не идеологией, а требованиями политического «реализма» (Nishimura 1996). Укреплению новой идентичности России и обновлению ее отношений с Японией способствовали также поездки в Токио высокопоставленных российских чиновников, неоднократные заявления о важности Японии в российской экономической политике и внешней политике в целом, а также поддержка, которую Россия оказала вступлению Японии в Совет Безопасности ООН (Sarkisov 2000). В то же время трансформация отношений между Россией и Японией определялась также и значительными изменениями политической идентичности самой Японии.
Внутри страны дискурс о политической идентичности Японии находился в процессе постепенной конвергенции, направленной на принятие образа Японии как неотъемлемой части западного демократического мира. Этот внутриполитический «конец истории», если воспользоваться знаменитым выражением Фрэнсиса Фукуямы, начался в Японии с изменения платформы Социалистической (а точнее, Социал-демократической) партии в 1994 году и был продолжен формированием коалиционного правительства, состоявшего из представителей Социал-демократической, Либерально-демократической и небольшой Новой партии Сакигаки под руководством премьер-министра – социалиста Мураямы Томи’ити. Этот процесс имел своим следствием такие радикальные перемены, как принятие американо-японского альянса и признание конституционности существования Сил самообороны. Связь между этим процессом и возникновением «новой России» в японском политическом дискурсе уже подчеркивалась премьер-министром Хатой Цутому, в течение нескольких недель возглавлявшим коалиционное правительство, а затем передавшим бразды правления Мураяме. На одной из пресс-конференций Хата заявил, что деятельность бывшего члена КПСС Ельцина, начинающего в России процесс рыночных реформ, лишний раз доказывает, что идеологические битвы, которые ведет внутри станы Социалистическая партия, являются анахронизмом, утратившим всякую значимость для современной политики (приветственная речь 66-му съезду японской Ассоциации издателей и редакторов газет, 15 июня 1994 года, на сайте TD). Та же идея фигурировала месяц спустя и в инаугурационной речи Мураямы, где подчеркивалось, что конец идеологического противостояния времен «холодной войны» на международном уровне должен положить конец внутренним идеологическим битвам и способствовать возникновению межпартийного «реалистичного» диалога о вопросах политики (Инаугурационная речь, 18 июля 1994 года, на сайте TD).
Гомогенизация дискурса о политической идентичности лишь усилилась после поражения социалистов на всеобщих выборах 1996 года, оттеснивших эту партию на обочину внутренней политики. Появление в 1998 году Демократической партии Японии как главной альтернативы Либерально-демократической партии способствовало дальнейшей консолидации этой новой, однородной политической идентичности Японии, в рамках которой между правящей и оппозиционной партиями не прослеживается никаких фундаментальных идеологических различий. Внутренний дискурс все дальше уходил от серьезного обсуждения понятий демократии, экономики и независимости и склонялся в сторону частных вопросов о том, как должна быть структурирована японская политическая система, какое место должна занять Япония в мировом порядке, формирующемся по окончании «холодной войны», при том что первоосновы либерально-демократического порядка принимались за нечто само собой разумеющееся (см., например: Ozawa 1994).
Гомогенизация внутреннего политического дискурса сопровождалась процессом переутверждения Японии как неотъемлемой части Запада, начавшегося после десятилетия торговых трений, а также сомнений и неуверенностей по поводу будущего американо-японского альянса. Торговые споры были разрешены, а в 1996 году очередной кризис в Тайваньском проливе нанес серьезный удар по американо-китайскому «стратегическому партнерству». Американо-японская декларация о сотрудничестве в сфере безопасности 1996 года, а также обновленная версия Основных направлений американо-японского оборонного сотрудничества, опубликованных в 1997 году и два года спустя ратифицированных парламентом, наделяли альянс новой ролью регионального «стабилизатора», призванного обеспечивать стабильность в Азиатско-Тихоокеанском регионе, а также способствовать миру и процветанию в этой части земного шара. В рамках теории «конфликта цивилизаций» (Huntington 1993), ставшего, по мнению многих исследователей, доминирующей парадигмой американского внешнеполитического дискурса, Япония представлялась одной из основных мировых цивилизаций, не принадлежащей, однако, к сфере конкурирующих с Западом исламской и китайской цивилизаций.
Таким образом, во второй половине 1990-х имели место повторная констатация важности альянса и новая стабилизация отношений между Японией и Западом/США – теперь уже перед лицом новых угроз. Как будет показано ниже, идея российской военной угрозы так и не исчезла полностью из дискурса о безопасности, хотя затуханию этой темы способствовали двусторонние мероприятия по усилению доверия друг к другу, а также появление новых угроз для безопасности. Однако относительная стабильность японской идентификации с миром либеральной демократии как на внутреннем, так и на международном уровне, а также переключение на отличных от России Других (например, на Китай и Северную Корею) обеспечили, в свою очередь, возможность построения более тесных связей с Россией. Свидетельством такого дискурсивного пересечения между конструированием японской идентичности через ее принадлежность Западу и связкой Япония/Россия является одновременное возникновение двух крупных исследовательских проектов, открытых одним из основных японских аналитических центров в области международных отношений, – Японским центром международного обмена – в 1997–1998 годах. Первый проект, посвященный включению России в Азиатско-Тихоокеанский регион, возглавил бывший посол Японии в России Ватанабе Кодзи. Результатом работы по этому проекту стал доклад, рассматривавший присутствие «новой России» в Азиатско-Тихоокеанском регионе как «желательное». В этом докладе Россия представала не в качестве несущего угрозу Другого, а как страна, способная сыграть в регионе важную положительную роль (Watanabe 1999: 12–14; Akino 1999). Второй проект, которым руководил Нисихара Масаси, президент Национальной академии обороны, был посвящен американо-японскому альянсу. Проект стал неотъемлемой частью «переизобретения» альянса, поскольку усмотрел целый ряд новых задач, которые он может и должен решать в регионе после исчезновения врага, для противостояния которому он изначально создавался (Nishihara (ed.) 2000).
Важным фактором, облегчившим возникновение более тесных связей между Россией и Японией, стали перемены в отношениях России с Западом, имевшие место во второй половине 1990-х. Особенно важным стало решение о расширении НАТО на восток, официально принятое в 1997 году вопреки возражениям России и в нарушение дававшихся ранее обещаний. Это решение нанесло непоправимый удар идее «общеевропейского дома», выдвинутой Горбачевым десятилетием ранее в рамках его доктрины «нового мышления». В этом смысле оно свидетельствовало об окончании того краткого периода, в течение которого Россия тесно идентифицировала себя с Западом, и привело к «повороту на восток» в поисках более тесных отношений со странами Азиатско-Тихоокеанского региона (Singh 1999; Rangsimaporn 2006). Таким довольно парадоксальным образом два фактора помогли Японии принять Россию как новую нацию, разделяющую общечеловеческие ценности: ими стали консолидация самоидентификации Японии с западным миром и одновременное отдаление России от Запада.
Идентичность Японии и «новая Россия»
Важно понимать, что данную реконфигурацию отношений Японии с Россией не следует воспринимать как внезапную замену предельно отличного от Японии Советского Союза на Россию, воспринимающуюся как часть демократического капиталистического Я; данная реконфигурация была лишь частью упомянутого выше процесса реконфигурации советского Другого. Несмотря на то что распад Советского Союза воспринимался как подтверждение высшей ценности «свободы и демократии» (Edamura 1997: 31–34), «возрожденная Россия» подтверждала самоидентификацию Японии как ведущего носителя этих ценностей, чем обязывала ее стать помощником и проводником России на пути к ее превращению в «нормальную страну» (Sato и Komaki 2003: 54). Отличие России от Японии и связанная с ним иерархия в конструкции идентичностей не исчезли – скорее, начавшиеся в конце 1980-х процессы достигли своей кульминации, переведя эту иерархию во временную плоскость и закрепив идентичность Японии как зрелой капиталистической демократии, способствующей установлению стабильности и процветания России и других «незрелых» стран и регионов мира (см., например, программную речь премьер-министра Хасимото в Центре стратегических и международных исследований 24 сентября 1996 года на сайте TD). Неизменное присутствие этой конструкции обнаруживается и в общей программе японской внешней политики, где подчеркивается, что Япония всячески поддерживает политические и экономические реформы в России, с тем чтобы помочь России стать «созидательным членом международного сообщества» (MoFA 2001: 7–9).
Тем не менее со второй половины 1990-х отношения Японии с Россией значительно усложняются и диверсифицируются. Можно сказать, что самоидентификация Японии как экономической державы стала производиться и воспроизводиться именно в связке отношений Японии с «возрожденной Россией» – особенно после отделения территориального спора от других аспектов двусторонних отношений. Важно отметить, что «экономическая идентификация» не означает преобладания экономики над военными вопросами, а превалирование экономического измерения в японской самоидентификации как капиталистической демократии. Другими словами, несмотря на то что признание необходимости поддержки политических и экономических реформ в России не сильно отличалось от признания этого факта в Западной Европе и Северной Америке (см., например: Sato и Komaki 2003: 56), проявления такой идентификации в действительности свелись почти исключительно к сферам экономики и технологий. Эти перемены хорошо иллюстрируют обстоятельства, в которых Япония поддержала вступление России в элитный клуб Большой семерки, демонстрируя неизменное присутствие связки «Я/Другой». В 1997 году Япония под давлением США с большой неохотой приняла вступление России в Большую семерку (Dobson 2004: 112–113), которая – начиная с Бирмингемского саммита 1998 года – стала Большой восьмеркой. Однако при этом Япония выступала решительно против полной интеграции России во все экономические структуры Большой семерки, которая предполагала хотя бы номинальное признание экономического равенства двух наций. На организованной после саммита пресс-конференции премьер-министр Хасимото подчеркнул, что дебаты по важнейшим экономическим вопросам будут продолжены в рамках Большой семерки (24 июня 1997 года, www.kantei.go.jp). В его заявлении можно усмотреть утверждение более высокого экономического статуса Японии в рамках иерархического отличения себя от «новой России».
В ноябре 1997 года Россия была принята в Азиатско-Тихоокеанский форум экономического сотрудничества (APEC), и особо активную поддержку членству России в этой организации обеспечила как раз Япония (Hashimoto 2000: 32). Подобные проявления лидерства объясняются главным образом желанием японских политиков продемонстрировать подлинную приверженность «многослойному подходу», а также их уверенностью в желание и способность Ельцина разрешить территориальный спор – особый энтузиазм по этому поводу возник после Красноярского саммита, состоявшегося в начале того же месяца (Sato и Komaki 2003: 129–132). В то же время следует помнить, что в отличие от элитного клуба Большой семерки APEC включает в себя столь разные по экономическому развитию страны, как Папуа – Новая Гвинея, Таиланд, Соединенные Штаты, Япония и Китай. Членство в этой организации не предполагает экономического равенства членов, поэтому – в отличие от случая с Большой семеркой – активное содействие Японии вступлению России в эту организацию нисколько не подрывало иерархию, а, наоборот, еще раз подтверждало статус Японии как крупнейшей экономической державы.
Ученые и журналисты не раз отмечали медлительность, с какой Япония реагировала на происходившие в России политические реформы. Однако важно помнить, что после коренной переоценки двусторонних отношений участие Японии в российских делах фундаментально отличалось от участия других западных стран. После распада Советского Союза европейские правительства, их полуофициальные подразделения, а также целая армия неправительственных организаций были вовлечены в создание в России институтов демократии. Официальные и частные лица пытались облегчить переход России к состоянию «нормальности» через участие в самых разных сферах российской жизни: от политики, экономики и образования до науки, религии и защиты прав человека (Mendelson и Glenn 2000; Foglesong 2007: 196–218). Япония, напротив, как на государственном, так и на неправительственном уровне ограничила свое участие в процессе «нормализации» России почти исключительно областями экономики и технологий. В качестве потенциально полезной модели российских реформ рассматривались не политические институты Японии, а скорее послевоенный опыт экономической реконструкции и развития (см., например, речь премьер-министра Обути от 22 октября 1998 года на сайте TD).
Важно понимать, что в отличие от западных стран участие Японии в российских реформах происходило на фоне определенного слияния российских и японских дискурсов идентичности. Слияние это нашло свое выражение в подписании ряда двусторонних соглашений (например, Плана Хасимото – Ельцина в 1997 году, Японско-российского плана действий в 2003 году) и других документов и политических заявлений, в которых определялась роль Японии как инвестора, сторонника экономических реформ и поставщика новейших технологий. И хотя переговоры по мирному договору и связанному с ним территориальному спору зашли в тупик, а также несмотря на случающиеся время от времени инциденты типа расстрела российскими пограничниками японского рыбака вблизи спорных территорий в августе 2006 года, в указанном объеме японо-российские отношения развивались достаточно гладко, и в них не возникало таких конфликтных ситуаций и такой напряженности, какие часто просматриваются в отношениях России с европейскими странами и США.
Невзирая на успехи и провалы в японской политике помощи, а также на неспособность предоставить обещанную помощь в полном объеме (Moltz 2001), на протяжении этих лет Япония в значительных объемах предоставляла России прямую и непрямую финансовую поддержку по таким проектам, как возведение жилья для отставных военных, демонтаж российских атомных подводных лодок, а также поставки медикаментов для российских госпиталей. Япония также предоставляла России низкопроцентные займы (в объеме 1,175 млрд долларов на 2000 год), направленные на ускорение экономических реформ, причем эти выплаты проходили через японский Банк международного сотрудничества – один из главных институтов развития и оказания финансовой помощи в современной Японии. В 2004 году на займы и страхование инвестиций в России банк потратил около 40 % от всех относящихся к Европе сделок, а в 2006 году эта доля составила уже 60 %, что демонстрирует рост двустороннего экономического сотрудничества (JBIC 2005: 18; JBIC 2007: 22). Кроме того, Япония в числе других стран активно финансировала займы, выдаваемые России Международным валютным фондом, предоставив 6 млрд долларов из общей суммы в 19,8 млрд, выплаченной России МВФ в период между 1993 и 1999 годами (Yoshida 1999: 232).
Демонстрировали быстрый рост и деловые связи между Японией и Россией, что стало отражением осуществившегося в России перехода к «нормальной» (то есть пригодной для работы) инвестиционной среде, а также устойчивого экономического роста, ускоренного резким ростом цен на нефть. Несмотря на то что японский бизнес активно действовал в России с самого начала 1990-х, двусторонняя торговля стала набирать обороты лишь в 2003 году на фоне оживления экономики в обеих странах, а также в ответ на проведенную в России законодательную реформу (касающуюся таможенных пошлин и налогообложения) и меры, принятые для защиты частных инвестиций (Ivanov 2005: 10; см. также: Imoto 2003: 6–7). В 2004 году общий объем японских инвестиций в России достиг 1,9 млрд долларов, а прямые инвестиции составили 1,35 млрд, что вывело Японию на 6-е место среди инвестирующих в Россию стран (Bury 2004: 12). В опросе японских управленцев, проведенном в 2004 году Федерацией японского бизнеса «Кейданрен», 80 % респондентов выразили заинтересованность в ведении бизнеса в России (цит. по: Anzai Kunio, интервью в Tokyo Foundation, 29 марта 2005 года, www.tkfd.or. jp). В советское время торговые отношения Японии с СССР ограничивались преимущественно импортом природных ресурсов и экспортом оборудования. Сегодня японское экономическое присутствие в России куда более разнообразно: здесь присутствуют автопроизводители, все основные банки, производители компьютеров, крупные торговые дома, страховые компании, представители пищевой и строительной промышленности. На фоне роста интереса к России в среде японских деловых элит в период между 2003 и 2006 годами число корпоративных членов японского делового клуба в Москве выросло более чем в два раза с 65 до 137 (Shiratori 2006: 149). В 2006 году объем двусторонней торговли достиг рекордного уровня в 137,2 млрд долларов, и Россия поднялась на 20-е место в списке деловых партнеров Японии, обойдя такие страны БРИК, как Индия (28-е место) и Бразилия (29-е место) (Hattori 2006: 40).
Наибольший экономический интерес Япония проявила к российской энергетике. После нефтяных потрясений 1970-х годов необходимость диверсификации источников нефти постоянно стояла в повестке дня любых политических дебатов в Японии. Однако в 1980-х и 1990-х годах низкие мировые цены на сырую нефть несколько сбили важность энергетического вопроса. Но война, с 2003 года ведущаяся в Ираке, а также растущая конкуренция за источники энергии с Китаем, Индией и другими странами снова сделала вопрос преодоления зависимости Японии от ближневосточной нефти одной из важнейших правительственных задач (Тоити Цутому, глава Института энергетической экономики www.fpcj.jp/j/mres/briefingreport/bfr_203.html). В политических дебатах о диверсификации поставщиков энергии Россия рассматривается как важнейший альтернативный поставщик нефти и природного газа (см., например: Agency for Natural Resources and Energy 2004: 165; Togo и Kayama, цит. по: Ivanov 2005a). Далее, энергетический вопрос все чаще рассматривается в тесной связи с вопросами национальной безопасности (Defence Agency 2005). В этом смысле Россия, еще не так давно воспринимавшаяся как предельно опасный Другой, стала обсуждаться как возможный помощник в обеспечении (энергетической) безопасности Японии (см., например, речь министра экономики, торговли и промышленности Хиранумы в Комитете по экономике и промышленности палаты представителей 30 мая 2003 года и речь Тоиси Цутомо на заседании Комиссии по экономике и торговле в палате представителей 2 августа 2002 года).
Однако в отличие от других крупнейших либеральных демократий ни японское правительство, ни какие-либо неправительственные организации в стране не ощущали необходимости входить в российскую политику или социополитические сферы. Символична в этом отношении деятельность Японских центров, схожих по своему назначению и статусу с Британскими советами. Эти центры были открыты в 1994 году и действуют сейчас в семи крупнейших городах России, однако деятельность их не выходит за рамки организации языковых курсов и технического обучения российских специалистов, а также консультирования российских и японских предпринимателей по вопросам делового сотрудничества (MoFA 2006: 4). Крайне ограниченной остается и деятельность Японско-российского центра молодежного обмена (Nihon Roshia seinen koryu senta) – он был открыт в 1999 году и находится в ведении Министерства иностранных дел, – равно как и работа неправительственной ассоциации «Япония – Россия» (Nichiro kyokai). Складывается впечатление, что основным мотивом, побуждающим молодых японцев принимать участие в программах обмена, является лишь внушительный рост российской экономики (см.: Uchida 2006: 63–65).
Участие неправительственных организаций и частных лиц в основном тоже ограничивалось экономикой и материальной помощью. Японские общественные организации – например, организации, входящие в состав гигантского Фонда Ниппон[45], но также и другие, менее масштабные фонды действовали в основном в рамках предоставления гуманитарной помощи – например, поддерживали лечение жертв чернобыльской атомной аварии и людей, пострадавших в результате других гуманитарных катастроф (www.smhf.or.jp/outline/outline04.html и http://web-japan.org/links/society ). В рамках индивидуальных взаимодействий число въезжавших в Россию японских граждан достигло своего максимума в 2006 году (97 тыс.) и уже в 2007 году упало до 83 тыс. – при том что число посещающих Японию россиян так и осталось на уровне 60 тыс. в год. Несмотря на рост двустороннего туризма по сравнению с советской эпохой, каждая из стран занимает по отношению к другой довольно низкое место в списке наиболее популярных туристических направлений. Как заметил один из ведущих специалистов по России, реальное взаимодействие между народами осуществляют исключительно ученые и специалисты (Matsuda, Shimotomai, Takagaki, Yoshida 2005). Надо признать, что в России присутствуют некоторые японские религиозные организации. Однако религиозную миссию апокалиптической секты Аум Синрикё (которая к тому же была запрещена в 1995 году после организации серии газовых атак в токийском метро, унесших множество жизней), а также постоянное присутствие буддистской организации Сока Гаккай, которая насчитывает в России около 250 членов и основная деятельность которой сосредоточена на обмене выставками и концертами между двумя странами, вряд ли можно считать проявлениями типичного для Японии национального дискурса или манифестациями японской идентичности. Более того, круг деятельности этих двух групп представляется довольно ограниченным, если сравнить его с работой трехсот западных церковных групп, имевших свои представительства на территории бывшего Советского Союза уже в 1993 году (Foglesong 2007: 209).
Все это не означает, что в Японии полностью проигнорировали то, что на Западе было воспринято широкими слоями как путинский «отход от демократии» (Ibid.: 220–201). Японские СМИ подробно освещали войну в Чечне, постепенное подавление свободы слова в российских СМИ, а затем и такие политически значимые события, как предполагаемое убийство бывшего офицера КГБ Александра Литвиненко в Лондоне или убийство российской журналистки Анны Политковской. Однако эти свидетельства «отхода от демократии» в России не имели прямого влияния на связку «Я/Другой». Когда в августе 1999 года началась вторая чеченская война, Япония, в отличие от других западных государств, активно критиковавших нарушение прав человека, заняла достаточно нейтральную позицию, полагая, что эта война должна оставаться внутренним делом России (Sato и Komaki 2003: 281). В Японии так и не появилось своей версии «Открытого письма» (в Европе и Америке его подписали больше сотни интеллектуалов), в котором выражалась бы озабоченность «отходом России от важнейших демократических ценностей» (www.newamericancentury.org/russia–20040928.htm). Не было в Японии и призывов бойкотировать проходивший в России в 2006 году саммит Большой восьмерки – вроде того, что распространяли американские республиканцы, а крупнейшие японские СМИ не призывали правительство страны осудить антидемократическую политику Путина. Ни один из приближенных к японскому политическому истеблишменту аналитических центров не выпустил ничего, что хотя бы отдаленно напоминало доклад 2006 года, подготовленный американским Советом по международным отношениям и носящий не требующее дальнейших разъяснений название «Россия идет по неверному пути» (www.cfr.org/publication/9997/). Отсутствие Японии в исследовании по новейшей истории взаимодействия Запада с Россией, выпущенном Фондом Карнеги (Trenin 2007), символизирует разрыв между Японией и другими западными странами в вопросе об участии в политической судьбе России.
Следует признать, что Япония представлена в качестве одного из ключевых членов либерально-демократического мира в докладе «Контакты с Россией» (Lyne, Talbott, Watanabe 2006), подготовленном неправительственными представителями США, Великобритании и Японии и выпущенном Трехсторонней комиссией. Но хоть во введении к докладу и говорится, что «каждый из трех авторов посвятил значительную часть своей профессиональной жизни изучению и работе с СССР и Россией» (Ibid.: 5), японский представитель выделяется на фоне двух других относительной краткостью связанного с Россией опыта. Родерик Лайн и Строуб Тэлботт, представляющие Великобританию и США, прекрасно владеют русским языком, хорошо знают страну и долгое время занимались организацией «контактов с Россией». В отличие от них Ватанабе Кодзи – бывший посол Японии в России, и его предыдущая должность заместителя министра иностранных дел по экономическим вопросам, а также последующее назначение специальным советником «Кейданрен», судя по всему, являют собой типичный пример японских контактов с Россией. Ватанабе проработал в России всего три года, и, как он сам отмечает в предисловии к японскому изданию, его знание российских реалий довольно ограниченно.
Российская «ресурсная дипломатия» и в особенности захват «Газпромом» нефтегазового проекта «Сахалин–2», в результате которого японские компании «Мицуи» и «Мицубиси» потеряли половину своих акций, пожалуй, стали единственным проявлением «недемократической» сущности России, вызвавшим серьезные сомнения в ее «нормальности» (см., например: Shiobara 2005, Kawato 2006, Hitachi 2007, Sakaguchi 2007). Однако постоянные заверения России в том, что она заинтересована в участии Японии в разработке российских энергоресурсов, а также уверения в стабильности поставок газа в Японию в рамках проекта «Сахалин–2», похоже, стабилизировали отношение Японии к России. Верно, что, в отличие от доклада 2003 года, новая энергетическая стратегия Японии, выпущенная Министерством экономики, торговли и промышленности в мае 2006 года, не содержит отдельного упоминания российского Дальнего Востока в качестве альтернативного поставщика энергии для страны (Shiratori 2006: 150). Однако произошедшие с тех пор события указывают на дальнейший рост двусторонних отношений в области энергетики. В феврале 2007 года японский Банк международного сотрудничества объявил о том, что продолжает финансировать «Сахалин-2», несмотря на его захват «Газпромом», а в марте 2008 года японское правительство достигло договоренности с российской государственной нефтяной компанией «Роснефть», предполагающей ускорение строительства идущего в Японию Восточно-Сибирского нефтепровода. В апреле 2008 года, во время визита в Россию японского премьер-министра Фукуды, лидеры двух стран договорились о совместной разработке нефтяных месторождений в Восточной Сибири. Похоже, что по крайней мере в ближайшем будущем единство интересов останется стабильным и не послужит источником давления для переконфигурации отношений двух стран.
6.2. Затухание северной опасности
Специального внимания заслуживают перемены в восприятии России как военной угрозы – хотя бы потому, что вопросы безопасности традиционно представляют сферу особого интереса для науки о международных отношениях (как в ее традиционном, так и в ее критическом изводе), но также и потому, что эта область всегда служила одним из основных полей слияния политической и социокультурной конструкций. В этом параграфе рассматривается процесс постепенного отказа от восприятия России как угрозы, произошедшего после распада Советского Союза. В целом можно сказать, что изменения в дискурсе безопасности шли рука об руку с возникновением и стабилизацией понятия «новой России», постепенно распространившегося в более широком политическом контексте. Кроме того, прекращению восприятия России как военной угрозы способствовал фундаментальный сдвиг круга вопросов о безопасности в сторону Китая и Северной Кореи, однако достигнут он был посредством целого комплекса мер, направленных на укрепление доверия между двумя армиями.
Уже в 1992 году Кисино Хироюки, дипломат, работавший по заданию влиятельного Международного института за глобальный мир (институт возглавлял бывший премьер Накасоне), отметил в своей оценке России, что эта страна больше не представляет для Японии военной угрозы. В доказательство этого утверждения Кисино привел три основных довода: исчезновение коммунизма как государственной идеологии, дезинтеграция Советской империи и конец ее экспансионистской политики (Kishino 1992: 2–3). Не все представители оборонных кругов были готовы сразу же встать на столь оптимистическую точку зрения. Как и в общем дискурсе о России, перемены в восприятии угрозы тоже были постепенными и происходили крайне медленно по сравнению, например, с Соединенными Штатами, где военные проводили совместные учения со своими бывшими стратегическими противниками уже в 1994 году. Закату восприятия России как военной угрозы гораздо больше, чем конец «холодной войны» и распад СССР, способствовали более широкие перемены в самом японском дискурсе безопасности, вызванные проблемами Северной Кореи, Китая, а позднее и проблемой «мирового терроризма». Однако самым важным оказался, пожалуй, двусторонний «оборонный диалог», ведущийся с Россией начиная с 1996 года.
Как уже отмечалось, в начале 1990-х японские военные круги продолжали испытывать глубокую подозрительность по отношению к СССР, а затем и к России, несмотря на происходившие с ней значительные перемены. Вообще позиция оборонного истеблишмента оставалась амбивалентной, как бы отражая устойчивость социокультурной конструкции, отрицающей возможность изменений в несущей угрозу инаковости России. Однако в то же время игнорировать происходившие в России радикальные перемены, как и изменения в ее отношениях с другими западными странами, было невозможно. Поэтому японские оборонные круги отмечали позитивные перемены в российской военной позиции, но и параллельно продолжали подчеркивать исходящую от России потенциальную опасность.
Даже когда в конце 1980-х политический дискурс о Советском Союзе начал меняться, суть дебатов о безопасности оставалась прежней вплоть до распада СССР. Глубину недоверия, которую военный истеблишмент испытывал по отношению к СССР, можно измерить по правительственному докладу агентства обороны 1991 года. В этот период СССР не только находился в глубоком экономическом и политическом кризисе, но также резко сократил численность войск на Дальнем Востоке, включая группировку на спорных островах. Раздел доклада, посвященный СССР, позитивно оценивает различные внутренние и международные факторы, по которым можно было судить, что СССР вряд ли сможет осуществить какую-либо военную агрессию. Однако при этом отмечается, что военная ситуация вокруг Японии остается той же, поскольку советские сухопутные войска, авиация и флот на Дальнем Востоке были усилены и модернизированы, а также проявляют большую активность. Доклад не придает особого значения сокращению численности войск, называя его стратегической перегруппировкой, означающей на самом деле реорганизацию и модернизацию Советской армии. Более того, подчеркивается, что развернутые на Дальнем Востоке войска более многочисленны, чем это требуется для оборонительных целей, что, очевидно, намекает на возможность агрессии со стороны СССР (Defense Agency 1991: 44–46). Аналогичный доклад 1992 года, написанный сразу после распада СССР, также выражал неуверенность касательно оборонной политики России и будущего ее армии, подчеркивая военный потенциал и неопределенность политической ситуации после распада СССР (Defense Agency 1992: 16–21). В итоге делался вывод о необходимости «пристально наблюдать за развитием» российской политической и военной ситуации (Ibid.: 50–61). Неослабевающую подозрительность по отношению к России можно увидеть и в заявлении советника по обороне Нисихиро Сэйки на парламентской комиссии по расследованию международных вопросов (17 декабря 1992 года). Говоря о военной ситуации в России, он отмечает царящий в ее внутренней политике хаос, делающий вероятность военной агрессии против Европы минимальной. В то же время он критикует оптимизм Америки и Западной Европы, отмечая, что, несмотря на иностранную помощь, Россия за один день не изменится. Мияхара Асахико, парламентский замминистра обороны, замечает в еще более резкой манере, что угроза со стороны России не может сразу резко уменьшиться, поскольку она является наследником СССР и его политики (палата представителей, Комитет по национальной безопасности, 14 апреля 1992 года, NDL). Таким образом, несмотря на окончание «холодной войны», в японском дискурсе обороны Россия все еще оставалась под сильным подозрением. До 1994 года российские войска на Дальнем Востоке продолжали приоритетно рассматриваться на первой странице аналитического раздела доклада Агентства обороны. Только после 1994 года это место заняло «развитие военной ситуации на Корейском полуострове» (Nakano 2005: 42–43), тогда как российские войска стали обсуждаться преимущественно в контексте угроз со стороны Китая и Северной Кореи (см., например: Mii 1998: 76–77).
Упоминание Китая и Северной Кореи как военной угрозы в обнародованных в 2004 году «Принципах оборонной программы на 2005 финансовый год и далее» стало кульминацией процесса, начавшегося десятилетием ранее. 1993 год был отмечен так называемым северокорейским ядерным кризисом: Северная Корея вышла из Договора о нераспространении ядерного оружия в ответ на требование Агентства по атомной энергетике допустить инспекции на подозрительные ядерные объекты. В результате ядерная программа КНДР стала восприниматься как «серьезная угроза» безопасности Японии (Hughes 1999: 88–89). Эта угроза стала еще более глубокой после того, как в 1998 году КНДР провела испытание баллистической ракеты, пролетевшей в воздушном пространстве Японии; кроме того, шпионские корабли КНДР неоднократно входили в японские территориальные воды. Начиная с 2002 года похищение японских гражданских лиц в КНДР стало широко обсуждаться, что вместе с ядерной программой, существование которой подтверждали ядерные испытания, проведенные в октябре 2006 года, прочно поставило КНДР во главу угла оборонной политики Японии. Как уже отмечалось, «китайская угроза» постепенно обострилась (и уже не в первый раз) в начале 1990-х, когда японские специалисты обратили внимание на резко возросшие военные расходы Китая на фоне его экономического роста, сопровождавшегося отсутствием прозрачности. Дальнейшее развитие угрозы усугубилось ядерными испытаниями, которые Китай проводил между 1994 и 1996 годами, несмотря на возражения Японии, а также крупномасштабными военными учениями в Тайваньском проливе накануне президентских выборов в Тайване в 1996 году (Drifte 2003: 43–48). На протяжении многих лет конфликт только углублялся из-за растущего соперничества между Японией и Китаем за лидерство в Азиатском регионе, переоценки истории и, не в последнюю очередь, территориального спора в Восточно-Китайском море (Curtin 2005).
Однако, несмотря на возникновение новых опасных Других, о чем свидетельствует постоянное появление на первой странице ежегодного Доклада агентства обороны анализа «развития военной ситуации на Корейском полуострове», а также несмотря на существенное сокращение российского военного контингента на спорных островах, «российская угроза» присутствует в национальном дискурсе безопасности до 1997 года. Например, в парламентских дебатах военная мощь России на фоне политической неопределенности внутри страны часто называлась фактором нестабильности в Азиатско-Тихоокеанском регионе (см., например, речь Усуи Хидео в Палате представителей, комитет по национальной безопасности, 23 февраля 1996 года, NDL). В 1995 году Тамба Минору – в то время замминистра иностранных дел, а затем посол Японии в России – открыто заявил в дискуссии с представителями США, что Россия по-прежнему представляет военную угрозу безопасности Японии (Ferguson 2008: 80). Необходимость продолжать наблюдение за Россией и ее политикой подчеркивалась регулярно. В качестве доводов в пользу такой необходимости приводились, в частности, мощная Российская армия, сильный национализм и непредсказуемость политического курса (см., например, речь депутата Матимуры в палате советников, подкомитет по Азиатско-Тихоокеанскому региону, Комитет по международным отношениям, 10 апреля 1996 года, NDL).
Национальный дискурс безопасности стал существенно меняться в 1996 году, когда произошел упомянутый выше Тайваньский кризис. Китайские испытания ракет над Тайваньским проливом и последовавшее развертывание там военно-морских сил США очевидно затмили роль России в программе безопасности Японии. В то же время в 1996-м и последующие годы происходило развитие японо-российских отношений в области безопасности. В частности, во время визита министра иностранных дел России Евгения Примакова в Токио в ноябре 1996 года было заявлено о сокращении российского военного присутствия на спорных островах; состоялся визит главы японского Агентства обороны Усуи Хидео (тогда этот пост был эквивалентен министру обороны) в Россию и ответный визит министра обороны России Игоря Родионова в Токио в следующем году. Во время этого визита Родионов заявил, что Россия не рассматривает Японию или японо-американский альянс как военную угрозу (Sarkisov 2000: 219–221). Этот диалог получил официальное развитие два года спустя во время визита главы агентства обороны Нороты Хосей в Москву в 1999 году и был подтвержден в Плане действий, подписанных Коидзуими и Путиным в 2003 году.
Важно отметить, что диалог по вопросам обороны вовсе не представлял собой исключительно риторическое упражнение: он реализовывался на различных уровнях деятельности военного истеблишмента. В 1996–1998 годах Россию дважды посещал глава Агентства обороны Японии и один раз глава ее штаба. В 1996 году пилотов японских Сил самообороны приглашали на учения в Россию, где они летали на самых современных реактивных истребителях, получив доступ к новейшим российским военным технологиям (Ferguson 2008: 86). Более того, в 1996 году корабли военного флота Японии участвовали в церемонии празднования 300-летия российского флота, а на следующий год в Японию приплыл российский эсминец. Военные флоты проводили совместные учения в 1998 и 1999 годах. Эти учения были глубоко символичными, поскольку впервые в своей истории японский флот проводил совместные учения не с США (Izuyama, Hyodo, Matsuura 2001: 17). Начиная с 1998 года эти совместные мероприятия стали регулярными. К ним относятся визиты главы Российского генштаба и командующего российским ВМФ и ответные визиты главы агентства обороны и председателя совета совместного штаба; дружеские визиты российских и японских военных судов; совместное участие в поисково-спасательных операциях и обмен оборонными исследованиями (NIDS 2000: 254–255). Военное сообщество Японии расценило эти события как позитивные шаги к нормализации двусторонних отношений (Ogawa et al. 1999: 30–35, а также речь главы Агентства обороны Кавары Цутому в палате представителей, Комитет национальной обороны, 12 апреля 2000 года, NDL). Более того, начиная с 2003 года визитами обмениваются и военные из сухопутных Сил самообороны Северного военного округа (который граничит с Россией и «традиционно» наиболее подозрительно относится к российским инициативам)[46] и их коллеги из российского Дальневосточного военного округа. В 2004 году состоялся беспрецедентный визит главы Северного военного округа Японии на Дальний Восток, в ходе которого он встретился со своим российским коллегой.
Эти события можно считать углублением диалога о безопасности, постепенно прогрессирующего от символических визитов на высшем уровне и заходом судов в порты обеих стран до встреч высокопоставленных военных, которым в случае военного конфликта пришлось бы вступить в прямую конфронтацию. Диалог между военными ведомствами двух стран продолжается по сей день (Доклад Министерства обороны Японии за 2007 год: 365–356, см. на сайте: www.moda.go.jp), и даже пограничный инцидент, произошедший в августе 2006 года (когда русский пограничный катер открыл огонь по японскому рыболовному судну, в результате чего один человек погиб), не привел к радикальной переоценке военной угрозы со стороны России (см.: Ministry of Defense 2007: 64–74).
Более того, эти символические меры по укреплению доверия сопровождались сокращением военного присутствия, ускорившим «улетучивание угрозы с севера» (Kawakami 1998: 43). К 1997 году российское военное присутствие на спорных островах сократилось до 3500 человек (Valliant 1999: 159). Военный контингент на Дальнем Востоке в целом также сильно сократился. К 2001 году сухопутные силы уменьшились на 30 %, ВМФ – на 50 %, ВВС – на 60 % по сравнению с 1992 годом (Kan 2001). Японские войска в Северном военном округе также планируется сократить в соответствии с новый оборонной доктриной, представленной в «Принципах оборонной программы на 2005 финансовый год и далее» и в Среднесрочной оборонной программе. В целом новая оборонительная доктрина отмечает низкую вероятность прямого вторжения в Японию и подчеркивает новые угрозы безопасности – в частности, терроризм, распространение оружия массового поражения и размещение в регионе баллистических ракет. С географической точки зрения оборонительные приоритеты сместились с «обороны на севере» к богатым природными ресурсами отдаленным островам на юго-западе, где пересекаются интересы Японии и Китая. Сокращение войск на границе с Россией включает уменьшение на треть численности танков и артиллерии и сокращение 11-й бригады (7200 человек), расквартированной на Хоккайдо, до 2–4 тыс. человек (Asahi Shimbun 2004: 4).
Таким образом, возникновение новых угроз во второй половине 1990-х вызвало серьезную трансформацию дискурса безопасности, касающегося России, чему способствовали двусторонние меры по укреплению доверия и новый характер отношений с «новой Россией». «Война с мировым терроризмом», японско-российское сотрудничество по вопросам Северной Кореи и институционализация шестисторонних переговоров, нацеленных на разрешение северокорейского ядерного кризиса, привели к тому, что оборонительные программы двух стран частично объединились, в результате чего российская угроза стала постепенно исчезать из японских дебатов о безопасности.
Однако, несмотря на существенные улучшения в двусторонних отношениях, недоверие к России и обеспокоенность ее будущей политикой, (вос)производящиеся уже сложившимся социокультурным конструктом, а также тупик в переговорах о Северных территориях продолжают присутствовать непроговариваемым подтекстом в японском дискурсе безопасности. Свидетельства тому носят не регулярный характер, однако они указывают на определенное недоверие к России со стороны военных чиновников. В статье, опубликованной в одном из правых журналов, глава бюро национальной безопасности аппарата правительства Сасса Ацуюки утверждает, что одной из основных целей японской помощи российскому Дальнему Востоку является симпатия к Японии у местных жителей и военнослужащих на случай, если российское правительство решится на ракетную атаку Японии (Sassa 1999). Даже если интерпретировать этот тезис как иронический, можно обнаружить схожее беспокойство по поводу непредсказуемости российской политики в других публикациях членов военного сообщества. Например, иногда там проскакивают упоминания о «традиционной» русской паранойе и страхе осады (см., например, речь Каваи Кацуюки в палате представителей, Комитет по оборонительному сотрудничеству Японии и США, 24 мая 1999 года). Неожиданная отставка Ельцина вызвала обеспокоенность у многих военных аналитиков в связи с непредсказуемостью политики России (Ogawa et al. 1999: 35). Также указывалось на то, что в будущем экономическое восстановление России снова сделает ее «великой державой» наравне с Китаем (Соя Йосихиде, заявление перед палатой советников, Комитет по международным отношениям, 7 марта 2001 года, NDL). В 2002 году Мория Такемаса, глава Агентства обороны, выступая перед парламентом, дал весьма неоднозначную оценку России. Позитивно высказавшись о сокращении военного присутствия по сравнению с годами «холодной войны», Мория отметил многочисленность российских войск на Дальнем Востоке и их ядерный потенциал. Он также отметил, что Aгентство обороны «испытывает сильный интерес» к изменениям в российской военной политике на Дальнем Востоке (палата советников, Комитет по Окинаве и Северным территориям, 18 марта 2002 года, NDL). В 2003 году в одном из аналитических докладов Национального института оборонных исследований (NIDS), связанного с Министерством обороны, разрабатывались возможные сценарии долгосрочных изменений в военном присутствии России на Дальнем Востоке, включая даже возможность конфронтации с США (которая затронула бы и Японию) из-за конфликта интересов в этом регионе (Mii 2003). В свежем докладе о японской дипломатии в Азии в XXI веке, опубликованном Институтом исследования международной политики, Россия и Китай описываются как носители «рудиментов» (zanshi) «холодной войны» и утверждается, что японское правительство по-прежнему считает структуру безопасности в Азиатско-Тихоокеанском регионе в корне отличной от европейской (Hoshiyama 2007: 11). Таким образом, мы можем с большей долей уверенности утверждать, что, хотя недоверие к российским военным инициативам существенно снизилось в результате двусторонних отношений и изменений в региональной и мировой системе безопасности, оно сохраняется по краям дискурса безопасности, ориентированного на новые угрозы и различных Других.
Глава 7
Идея северных территорий
7.1. Переговоры после «холодной войны»
Несмотря на важные перемены, имевшие место на уровне двусторонних, региональных и международных отношений после распада Советского Союза, перспективы разрешения территориального спора представляются не менее отдаленными, чем в самый разгар «холодной войны». В этой главе представлены общие сведения по истории двусторонних отношений после войны, а затем будет показано, что на протяжении всех этих лет японский дискурс о Северных территориях претерпел весьма ограниченные изменения. Далее исследуется нынешняя роль территориального спора в конструкции японской идентичности и утверждается, что она способствует неизменному нежеланию элит рассматривать возможность компромисса и затягивает спор.
В отличие от тех 30 лет, когда СССР отрицал само наличие спора, Россия открыто признает его и говорит о необходимости достичь решения, что привело к многочисленным переговорам и предложениям. Многие подробности оставались неизвестными широкой публике, пока в 2002 году не разразилось так называемое «дело Судзуки Мунэо», в результате которого состояние двусторонних переговоров и позиция двух стран несколько прояснились. Судзуки, член Либерально-демократической партии, депутат парламента от Немуро (город в Хоккайдо с населением около 30 тыс. человек, ближе всего расположенный к спорным островам), работал главой Агентства по развитию Хоккайдо и Окинавы при втором правительстве Хасимото (с ноября 1996 года по июль 1998-го) и заместителем председателя секретариата в правительстве Обути (с июля 1998 года по апрель 2000-го). За эти годы Судзуки добился значительного влияния в МИДе, особенно в том, что касается японско-российских отношений. Его конфликт с новым министром иностранных дел Танакой Макико (первое правительство Коидзуми, 2001 год) привел к ряду крупных скандалов. После серии разоблачений в прессе, за которыми, вероятно, стояли его оппоненты из МИДа (Honda 2002: 217), Судзуки был вынужден выйти из ЛДП. В 2002 году он был арестован по обвинениям в коррупции в связи со строительным проектом, который являлся частью программы гуманитарной помощи Японии жителям спорных островов. Проведенное прессой расследование выявило, что со второй половины 1990-х политика в отношении России определялась главным образом троицей, в состав которой входили Судзуки и два чиновника из МИДа – Сато Масару (которого часто называют японским Распутиным; в то время он был старшим аналитиком Международного бюро информации) и Того Кацухико, бывший глава Евразийского бюро и посол Японии в Голландии. В результате скандала в ведомстве произошли серьезные кадровые перестановки, многие связанные с Судзуки чиновники были уволены, несколько человек арестованы; затем последовали попытки реформирования МИДа и контроля над связями его чиновников с действующими политиками (Asahi Shimbun 2002: 13).
Нам, однако, важнее тот факт, что борьба за власть в МИДе привела к серьезным утечкам информации, благодаря которым прояснилась ранее неизвестная динамика переговоров по территориальному вопросу, имевших место после окончания «холодной войны». Самым поразительным в этом процессе оказался тот факт, что на фоне перехода российской позиции от полного отрицания самого существования территориального спора до принципиальной готовности передать Японии хотя бы часть оспариваемой территории, требования японской стороны оставались по существу неизменными: речь шла исключительно о возвращении всех четырех островов. Бесспорно, что само отделение территориальной проблемы от прочих вопросов двусторонних отношений[47] можно считать серьезной переменой в позиции Японии. Кроме того, после окончания «холодной войны» Япония сменила фигурировавшее ранее прямое требование немедленного возврата всех четырех островов на разнообразные сценарии такого возврата. Однако, невзирая на все эти перемены, сама основа японских претензий – возврат всех четырех островов – оставалась неизменной на протяжении всех лет, прошедших после окончания «холодной войны».
Еще в октябре 1991 года министр иностранных дел Японии Накаяма во время своего официального визита в Москву привез с собой секретные предложения, свидетельствующие о готовности Японии признать происходящие в Советском Союзе перемены. Этот документ не требовал уже «немедленного возврата всех четырех островов» (yonto ikkatsu henkan), как раньше, а предлагал самые разные варианты сроков и способов возврата островов взамен на немедленное признание Советским Союзом права Японии на Северные территории (Sato и Komaki 2003: 22–23). Эта перемена позиции Японии по вопросу возврата островов подтвердилась несколько месяцев спустя, во время встречи министров иностранных дел Ватанабе Митио и Андрея Козырева (Hasegawa 1995: 109). Ответ российской стороны последовал в виде секретного предложения, которое Козырев привез в Токио во время своего визита в марте 1992 года. Если уступка Горбачева во время его визита в Токио в апреле 1991 года ограничивалась признанием четырех островов в качестве объекта будущих переговоров, то предложение, привезенное Козыревым, предусматривало заключение мирного договора и передачу Японии двух островов Хабомаи и Шикотана, в соответствии с декларацией 1956 года. В предложении также содержался план дальнейших переговоров о статусе оставшихся островов Кунасири и Эторофу. Такая перемена в позиции России означала не только радикальный отход от 30-летнего отрицания территориального спора Советским Союзом, но также и выдвижение плана его разрешения и, что самое важное, полную нормализацию двусторонних отношений. В этот период администрация США подталкивала Японию к решению территориального спора в русле общей политики интеграции России в создаваемый США «новый мировой порядок» (Asahi Shimbun 2002: 4; Sato и Komaki 2003: 27–28; Togo 2007: 167–168). Однако, несмотря на фундаментальную перемену позиции России и давление со стороны США, японская сторона не ответила на эту инициативу, и момент для урегулирования был упущен, поскольку начиная со второй половины 1992 года двусторонние отношения стали охлаждаться. Неожиданный отказ Ельцина приехать в Токио, упомянутый в предыдущей главе, стал кульминацией этого процесса.
Во время визита Ельцина в Токио в октябре 1993 года и после него была озвучена масса возможных принципов разрешения территориального спора. Токийская декларация, подписанная президентом России Ельциным и премьер-министром Японии Хосокавой, до сих пор рассматривается в Японии в качестве основного механизма поиска ответа на вопрос о принадлежности четырех островов; стороны согласились работать над решением спора на основе «исторических и юридических фактов», «двусторонних соглашений» и «принципов законности и справедливости». В 1997 году премьер-министр Хасимото предложил проводить по отношению к России политику «многоуровневого подхода», основанного на принципах «доверия, взаимной выгоды и долгосрочной перспективы» взамен проводимой ранее политики «широкого равновесия». Он также предложил избегать «дихотомии победителя и побежденного» при решении территориального спора.
Глубокая личная симпатия, возникшая между Хасимото и Ельциным, упростила процесс подготовки оптимистичной декларации в ноябре 1997 года на саммите в Красноярске; стороны заявили о своем намерении разрешить территориальный спор и заключить мирный договор до 2000 года. В этом плане, неожиданно представленном Ельциным во время саммита, не содержалось никаких конкретных схем для достижения этих целей. Конкретные предложения Японии по разрешению спора и подписанию мирного договора были представлены во время ответного визита Ельцина в Японию в апреле 1998 года. На саммите в Каване Хасимото представил Ельцину подробное предложение, основанное на сценариях, подготовленных специалистами по России в японском МИДе. В документе предлагалось подходить к территориальному спору и заключению мирного договора не как к спору, а как к вопросу об уточнении границ. Предполагаемая уточненная граница должна была проходить между островами Эторофу (Итуруп) и Уруппу (Уруп), то есть все спорные острова отходили к территории Японии. План также предусматривал заключение отдельного соглашения, определяющего временные рамки и порядок передачи островов, а также признающего законность российского управления в переходный период (Sato и Komaki 2003: 172–197).
Хотя японские переговорщики представили этот сценарий российским коллегам как значительный компромисс со стороны Японии, их уступки – в частности, отказ от требования немедленного возврата островов и смягчение формулировок при описании вопроса – имели скорее символический характер, и в целом позиция Японии не особенно отличалась от ранее высказывавшихся требований. По сути, этот документ был повторением предложения Накаямы/Ватанабе 1991–1992 годов, речь о котором шла выше. Также ни один из двух других сценариев, разработанных МИДом накануне саммита (Ibid/: 154–167), не предполагал изменений масштаба передаваемых Японии территорий.
Российская сторона отвергла сделанное ей в Каване предложение, выдвинув через пять месяцев встречный план, предусматривавший заключение промежуточного мирного договора и продолжение переговоров по статусу островов. Это случилось в ноябре 1998 года, во время визита в Москву Обути Кэидзо, сменившего Хасимото на посту премьер-министра Японии. В кратком документе, который Ельцин передал Обути во время их пятиминутной встречи, утверждалось, что, хотя Россия надеется на продолжение переговоров по статусу островов, каванский план не является для японской стороны компромиссным, противоречит принципу «взаимно приемлемого решения» и не будет одобрен ни российским обществом, ни Думой (Ibid.: 250–251).
После отказа российской стороны от сценария уточнения границ территориальный спор, а также двусторонние отношения в целом исчезли из списка приоритетов как в Москве, так и в Токио, поскольку в обоих государствах произошли крупномасштабные политические перемены. В России ухудшение здоровья Ельцина и падение его популярности резко ограничили его возможности, а быть может, и желание продолжать переговоры с Японией и идти на территориальные уступки, которые могли бы нанести еще больший урон его пошатнувшейся легитимности. 31 декабря 1999 года Ельцин неожиданно ушел в отставку, назначив малоизвестного до того момента премьер-министра Владимира Путина исполняющим обязанности президента. В марте 2000 года Путин был избран вторым президентом России. В это время в Японии Мори Йосиро сменил Обути на посту премьер-министра после того, как Обути внезапно слег с инсультом в апреле 2000 года.
Ближе всего к выходу из территориального тупика Россия и Япония подошли во время кратковременного пребывания в премьерском кресле Мори (с апреля 2000 года по апрель 2001-го). На саммите в Иркутске в марте 2001 года, проведенном через два с половиной года после визита Обути в Москву, не было составлено конкретных планов (отчасти, вероятно, из-за того, что отставка Мори уже считалась решенным вопросом), однако встреча Мори и Путина дала толчок для дальнейших переговоров. Накануне саммита Путин сделал беспрецедентное заявление, по сути впервые за 40 лет признав двустороннюю декларацию 1956 года, согласно которой острова Шикотан и Хабомаи должны были быть переданы Японии. (В 1960 году, после коррекции и возобновления договора о безопасности между Японией и США, СССР отказался от передачи островов, сославшись на новые обстоятельства.) Теперь Россия открыто выразила готовность соблюдать декларацию и передать Японии два острова, а также заключить мирный договор. С японской стороны в вопросах политики с Россией доминировала прагматическая троица Судзуки – Того – Сато; эту позицию поддерживал Мори, которому было нужно добиться определенных успехов во внешней политике на фоне резко снижающейся внутренней популярности (в результате ряда оплошностей и ошибок в инциденте с «Эхиме Мару»)[48]. они предложили «одновременные параллельные переговоры» (doji heiko kyogi), или «теорию двух колес» (kuruma no ryorinron). Однако ни толчок к решению вопроса, ни «теория двух колес» не оставили следа в японской политике из-за истории с Судзуки Мунэо, разразившейся в декабре 2001 года. Серия скандалов, вызванных борьбой за влияние в МИДе между Судзуки Мунэо и эксцентричной Танакой Макико (назначенной Коидзуми главой МИДа на период с апреля 2001 года по январь 2002-го в благодарность за поддержку, оказанную ему Танакой в борьбе за премьерское кресло), положила конец кулуарным переговорам и по сути парализовала политику Японии по отношению к России, поскольку многие ключевые деятели, включая членов «троицы Судзуки», потеряли свои посты. Переговоры о статусе островов и заключении мирного договора погрузились в «мертвый сезон», а позиция Японии вернулась к эпохе «холодной войны», то есть к простому требованию о возвращении четырех островов (Sato 2003: 263; Iwashita 2005a: 10–14).
В период «неразберихи в Министерстве иностранных дел» и сразу после (NIDS 2003: 245) линия «одновременных параллельных переговоров», которую проводила «троица», представлялась в японской прессе как фактическое согласие на то, чтобы удовлетвориться двумя мелкими островами, то есть как предательство национальных интересов (см., например: Saito 2002: 8–93). Поэтому некоторые обозреватели интерпретировали историю с Судзуки как борьбу между сторонниками твердой линии и более гибкими сотрудниками МИДа. Некоторые конкретные детали переговоров до сих пор неясны, однако скандал и утечки в прессу кажутся скорее результатом внутрипартийной борьбы в МИДе, чем следствием идеологического противостояния по вопросу политики в отношении России. План «одновременных параллельных переговоров», очевидно, предусматривал заключение мирного договора, а также передачу Японии Хабомаи и Шикотана; кроме того, предполагалось продолжение переговоров относительно статуса двух других островов, Кунасири и Эторофу (Sato и Komaki 2003: 286–335, а также: Sato 2005a: 65; Togo 2007). Если это действительно так, то сценарий «троицы» не предполагал отказа от претензий на два других острова и – несмотря на острую критику со стороны таких влиятельных фигур, как Суэцугу Итиро (см., например: Suetsugu 2000), наиболее влиятельного частного лица в Японии, среди определяющих политику по отношению к России, – в целом не отклонялся от изначальной цели добиться передачи всех четырех островов.
После истории с Судзуки во внутреннем дискурсе произошли другие, скорее всего символичные изменения. Например, Вада Харуки, тяготеющий к левым историк и почетный профессор Токийского университета, считающий территориальный спор исторической схваткой двух империй за контроль над айнскими землями (Wada 1999) и начиная с 1980-х критиковавший основания доминирующего дискурса о Северных территориях за исторические несоответствия, получил приглашение высказаться по вопросу о японско-русских отношениях на парламентской комиссии по Окинаве и Северным территориям. В этом выступлении он воспроизвел свою интерпретацию спора и встал на защиту «постепенного решения», к которому стремилась «троица» Судзуки, охарактеризовав этот подход как прагматичный и не противоречащий основной идее передачи Японии всех четырех островов (11 июля 2002 года). В японскую делегацию на двусторонний Совет мудрецов[49] не вошли члены бескомпромиссного Совета по вопросам национальной безопасности (возглавляемого Суэцугу Итиро до его смерти в 2001 году), ранее неизменно присутствовавшие на аналогичных правительственных форумах и задававшие там тон. Вместо них в качестве единственного эксперта по российской политике был приглашен Симотомаи Нобуо, профессор международных отношений в университете Хосеи, занимавший довольно умеренную позицию по территориальному вопросу.
Бесспорно, эти события носили скорее символический характер и реальных изменений не принесли. В 2005 году обоснованность позиции «четыре острова сразу» была оспорена получившей большую известность книгой Иваситы Акихиро, одного из ведущих японских специалистов по России. В 2006 году эта книга получила престижную премию «Осараги Дзиро» как лучшее критическое сочинение. В отличие от ранней критики доминирующего дискурса, оспаривавшей прочность его исторических и юридических оснований, Ивасита (Iwashita 2005а) поставил под вопрос само требование о возвращении четырех островов, задумавшись о том, насколько оно соответствует национальным интересам Японии. Рассмотрев недавний случай успешного разрешения территориального спора между Россией и Китаем, когда оспариваемая территория была поделена поровну, что способствовало существенному упрочению двусторонних отношений, Ивасита говорит о необходимости занять компромиссную позицию, чтобы выйти из территориального тупика. Помимо исторических несоответствий в доминирующем дискурсе, утверждает Ивасита, неуклонно жесткое требование вернуть все четыре острова не служило национальным интересам Японии и на деле лишь затянуло спор.
Похоже, что этот аргумент – вероятно, из-за прямой отсылки к национальным интересам Японии – вызвал резонанс в японских политических кругах. В декабре 2006 года министр иностранных дел Асо на парламентских прениях публично упомянул о возможности разделения поровну спорных территорий, что может свидетельствовать о действенности аргументов Иваситы. Однако, как и в случае с предыдущим сенсационным замечанием генерального секретаря ЛДП Нонаки Хирому, сказавшего, что территориальный спор не должен препятствовать подписанию мирного договора с Москвой, заявление Асо встретило ожесточенную критику как со стороны консервативной прессы, так и внутри самого МИДа и было быстро изъято из политического дискурса. Сам Асо вскоре заявил, что имел в виду лишь одну из существующих идей и не выражал официальную позицию Японии (Sankei Shimbun от 15 декабря 2006 года на сайте: sankei.co.jp). Следующий глава МИДа Матимура Нобутака категорически отверг идею территориального компромисса, заявив, что разделение территории немыслимо и что позиция правительства остается прежней: «четыре острова сразу» (Sankei Shimbun от 30 августа 2007 года на сайте: sankei.co.jp). Тамба Минори, одна из ключевых фигур в японской политике по отношению к России и бывший посол Японии в России (1999–2000), часто комментирующий двусторонние отношения в местной прессе, отверг возможность территориального компромисса на схожих основаниях: по его мнению, эта идея основывалась на иррациональных посылках и подрывала национальные интересы Японии и «основные принципы Японского государства» (nihon kokka no genrigensoku) (Tamba 2007: 240, см. также аналогичные аргументы у: Watanabe 1999a: 72). Таким образом, идея территориального компромисса всплыла на поверхность лишь ненадолго и быстро исчезла из внутреннего дискурса как разрушающая «основные принципы» политики Японии. Кстати, главная оппозиционная партия – Демократическая партия Японии – разделяет требование признания суверенитета Японии над всеми четырьмя островами, несмотря на все попытки отграничить себя от правящей (до сентября 2009) ЛДП (см., например: Hatoyama 2006).
Резюмируя, можно сказать, что после «холодной войны» позиция России быстро прошла через несколько стадий – от советского отрицания факта территориального спора и нежелания Горбачева признать проблему до готовности вернуть два острова Японии и начать переговоры о статусе двух остальных. С другой стороны, изменения в японском политическом дискурсе носили главным образом внешний характер: было предложено несколько планов, демонстрировавших гибкий подход к временным рамкам и способам передачи островов, однако базовое требование вернуть все четыре острова осталось неизменным.
Тем временем Россия, вероятно разочарованная жесткой позицией Японии, на гребне экономических успехов отказалась от своей прежней гибкой позиции. В ноябре 2004 года министр иностранных дел Лавров заявил в интервью российскому телевидению, что Россия была готова соблюдать декларацию 1956 года. На следующий день это заявление повторил Путин (Ferguson 2008: 114). Однако это заявление стало последним заявлением российских властей, выражавшим готовность вернуть часть оспариваемой территории в рамках окончательного мирного урегулирования. На пресс-конференции 31 января 2006 года Путин уже ссылался на Ялтинское соглашение (1945), Потсдамскую декларацию (1945) и Сан-Францисский мирный договор (1951) как на главные юридические документы, определяющие статус спорных территорий. Упоминание Ялтинского соглашения, по которому Курилы отходили к Советскому Союзу и законность которого Япония отрицает, а также отсутствие упоминания Совместной декларации 1956 года были проинтерпретированы в Японии как попытка обосновать российское владение островами и как ужесточение позиции России (Asahi Shimbun 2006: 2). В августе того же года появилось еще одно подтверждение верности такой интерпретации: российское правительство объявило о программе развития Курильской гряды, включая спорные острова, стоимостью в 630 млн долларов. Реализация этой программы и ее место в двусторонних отношениях до сих пор весьма туманны, но похоже, что сейчас окончательное решение территориального спора как никогда далеко.
Северные территории и японский национальный интерес
Несмотря на то что «национальный интерес», «первоосновы Японии» и даже «рациональность» оказались доминантными понятиями при отказе от территориального компромисса, а также были неотъемлемой частью ирредентистского дискурса, сами они редко подвергаются исследованию и описанию. Здесь мне бы хотелось показать, что ни экономические, ни стратегические интересы нельзя рассматривать в качестве обоснования непреклонности японской позиции. По поводу стратегических соображений Кимура Хироси вполне правомерно доказывает, что, если бы Японии удалось вернуть себе контроль над островами, она могла бы в качестве суверенного государства вполне законно разместить там свои собственные или американские войска (Kimura 2006: 38). Однако такой сценарий представляется скорее теоретической возможностью, чем реалистически обоснованным ходом. Поэтому он вообще не возникал в дебатах по Северным территориям. Напротив, в доминирующем дискурсе стратегические или иные сформулированные в терминах реальной политики интересы всегда подменялись «первоосновами Японии», а порой и противопоставлялись им: из верности этим основам и ради их защиты и предпринимались, в первую очередь, попытки возврата островов (например: Watanabe 1999a: 72). Более того, трудно представить, что кто-нибудь из японских политиков действительно верил, что Россия когда-нибудь подпишет соглашение, допускающее размещение японских или американских войск на переданных ей островах. Далее, можно показать, что на фоне нарастания значимости «китайской угрозы» в среде оборонного и политического истеблишмента Японии территориальный компромисс, облегчающий нормализацию отношений между Японией и Россией, куда лучше соответствовал бы японским стратегическим интересам, чем текущая политика Японии: ведь даже самые ярые поборники ирредентизма (например: Hakamada 2006) согласны с тем, что она вряд ли принесет какие-либо ощутимые результаты в обозримом будущем.
Что касается экономических интересов, то экономическая выгода от возврата островов будет крайне невелика, что и подтвердил в разговоре с автором этой книги один из ведущих японских экспертов по России Уэно Тосихико. Уэно критиковал непреклонность Японии и заметил, что если рассуждать в строго экономических терминах, то японскому бизнесу дешевле покупать у России морепродукты, добытые в окружающих эти острова водах, чем самому заниматься рыбным промыслом или сбором водорослей (интервью от 27 июня 2003 года). На противоположной стороне политического спектра второстепенность экономических вопросов для ирредентистской повестки дня подтвердил один из ведущих активистов, сподвижник покойного Суэтцугу Итиро, предоставивший автору следующие объяснения: «Мы стремимся к возврату островов, потому что мы японцы. Никаких материальных выгод от этого возврата мы не ждем» (интервью с Фукиурой Тадамаса, генеральным директором Фонда Токио от 14 декабря 2005 года, см. также: Watanabe 1999a: 72).
Однако важно отметить, что жесткое требование возврата «исконных территорий» не только не способствует осуществлению общеэкономических интересов Японии, но и в каком-то смысле входит в конфликт с интересами жителей Японии, на доходы которых территориальный спор оказывает непосредственное влияние. Стоит указать, что изначально ирредентистское движение преследовало именно экономические цели, как и в случае других территориальных споров, которые ведет сегодня Япония: за Такесимо/Докто с Южной Кореей и за Сенкаку/Диаою с Китаем и Тайванем (эти споры тоже уходят своими корнями в заключенный в условиях «холодной войны» мирный договор 1951 года (Hara 2001)). Экономические мотивы, а именно рыболовство в прилегающих водах, изначально имели центральное значение для ирредентистского движения, зародившегося в среде переселенцев и жителей Хоккайдо, чьи заработки непосредственно зависели от Северных территорий. Экономическая важность островов постоянно подчеркивается в петициях, направлявшихся американским оккупационным властям в период между 1945 и 1949 годами и требовавших вывода островов из-под советского контроля и передачи их в ведение американцев. Та же аргументация присутствует и в резолюции Ассамблеи Хоккайдо за 1950 год, в которой острова названы жизненно важным источником белка для японской нации (Kobayashi (ed.) 1950, см. также: Kuroiwa 2007). Инициатор этих петиций, мэр Немуро Андо Исидзуке, которого называют отцом ирредентистского движения (см., например: www.hoppou-d.or.jp/05_undou/01_undou-si.html ; Kamisaka 2005: 115–138), сам имел ферму на острове Шикотан и, кроме того, имел долю в крабоконсервном предприятии (Kuroiwa 2007: 55).
Экономический аспект не исчез из спора о Северных территориях и после того, как он перешел на государственный уровень и постепенно превратился в национальную миссию в 1950-х и 1960-х годах. Право на рыбную ловлю в прилегающих к спорным островам водах (как и вообще в северо-западной части Тихого океана) было неотъемлемой частью японских претензий к Советскому Союзу с момента подписания в 1956 году Советско-японской конвенции о рыбной ловле в северо-западной части Тихого океана. Более того, «браконьерство» японских рыболовных судов в прилегающих к островам водах, неоднократные захваты этих кораблей советскими и российскими пограничными войсками, сопровождавшиеся многочисленными арестами, конфискацией, а порой и гибелью японских рыбаков, были источником постоянного напряжения в отношениях между двумя странами (например: Nakagawa 1981).
В других территориальных спорах с соседними государствами рационально понятые экономические интересы всегда играли важнейшую роль в определении японского политического дискурса и обладали преимуществом по отношению к более эффектным внешне «национальным» вопросам (см., например: Ferguson 2004; Koo 2005). Переход же вопроса о Северных территориях на правительственный уровень и его последующая «национализация», напротив, привели не только к постепенному уходу от его изначальной прагматики, но и к конфликту с экономическими потребностями обитателей Немуро, рыболовная промышленность которого сильно пострадала от этого спора. Этот внутренний конфликт был заметен уже в 1959 году, когда Рыболовная ассоциация Японии призывала правительство отказаться от территориальных претензий в пользу более выгодного рыболовного договора с СССР (цит. по: Morley 1962: 53). В статье о проблемах рыбаков Немуро, опубликованной в 1963 году в «Тюо Корон», говорилось, что у местных рыбаков заботы о том, как заработать и вырваться из навалившейся на них нищеты, давно затмили всякие националистические переживания по поводу утраченной территории. Один из рыбаков, чье мнение приводится в статье, утверждал, что их не волнует, под чьим управлением находится их земля, потому что они все равно никому не доверяют; единственное, что имеет для них значение, – это улучшение условий жизни (Natsubori 1963). Несоответствие между устремлениями центрального правительства и заботами местных жителей, прошедшее незамеченным на фоне общемирового раскола времен «холодной войны», в последние годы всплыло на поверхность в виде недовольства жителей Немуро негибкостью властей и постоянно воспроизводимой тупиковой ситуацией в переговорах. Как показывают опросы, проведенные по поводу спора о Северных территориях среди жителей Хоккайдо, позиция японского правительства, настаивающего на одновременном возврате всех четырех островов, не поддерживается значительной частью местных жителей, поскольку считается нереалистичной и по существу неверной (см.: Iwashita 2005a и 2006).
Переизбрание Судзуки Мунэо в парламент в сентябре 2005 года также указывает на преобладание прагматических интересов над национальными чувствами у избирателей Немуро. Как уже отмечалось, в разгар скандала почти все СМИ обвинили Судзуки в «предательстве»; сообщалось даже, что тот отрицал, что Япония вообще нуждается в этих островах[50]. В то же время, будучи одной из ключевых фигур в японско-российских отношениях, Судзуки за много лет добился значительных экономических выгод для своего региона. Важнейшей частью его деятельности было активное участие в заключении в 1998 году межрегионального договора о рыбной ловле между Немуро и Сахалином, давшего японским рыбакам законную возможность ограниченной рыбной ловли в водах, прилегающих к спорным островам (Honda 2002: 216). Совсем недавно недовольство позицией правительства нашло выражение в заявлении мэра Немуро Фудзивары Хироси, сделанном перед местным городским собранием. В этом заявлении, позже опубликованном в виде статьи в газете «Асахи Симбун», подчеркивается необходимость пересмотреть требование об одновременном возврате всех четырех островов ради выхода из сложившегося тупика (Fujiwara 2006).
Доходящая из Немуро критика имеет тем большую важность, что этот город является символом ирредентистского движения: Немуро был не только экономическим центром четырех островов в довоенный период, а также местом, где нашли приют большинство жителей островов после насильственного переселения, этот город был центром, где зародилось движение за возврат захваченных СССР островов, городом, который вообще воспринимается как родина современного ирредентистского движения. Однако государственный министр Японии по делам Окинавы и Северных территорий Коике Юрико отвергла заявление Фудзивары как «частное мнение» и заявилa о приверженности Японии своему прежнему требованию о четырех островах (цит. по: Kimura 2006: 30). Растущее отчуждение ирредентистского дискурса от своих экономических истоков наблюдается также и в разнообразных финансируемых правительством изданиях, призванных «просвещать» японскую публику по данному вопросу. В этих публикациях природные ресурсы островов, изначально воспринимавшиеся исключительно в экономических терминах, превращаются в пасторальные картины флоры и фауны утраченной родины, а сам термин «ресурсы» (shigen) заменяется словом «природа» (shizen) (см., например: Hopporyodo Mondai Taisaku Kyokai 2003: 4–5).
Северные территории и общественное мнение
Если с экономической и стратегической точек зрения Японии на самом деле выгоден компромисс в территориальном вопросе, тогда, быть может, настойчивость Японии в требовании полного и немедленного возврата «исконной территории» объясняется давлением общественного мнения внутри страны? Деятельность организаций бывших жителей спорных островов сосредоточена на Хоккайдо, а их лоббистские усилия направлены скорее на увеличение государственной поддержки для переселенцев, чем на возврат самих островов. Кроме того, движение бывших жителей островов играет все менее значительную роль и почти не имеет влияния. Причин тому несколько. По данным на 2002 год, количество переселенцев первого поколения (то есть людей, которые действительно жили на этих четырех островах) снизилось с первоначальных 17 тыс. до 8600 человек (Asahi Shimbun 2002: 29). Многие из переселенцев и их потомков утратили надежду (а порой даже и желание) вернуться на острова; их основной целью стала возможность посещать могилы своих предков, каковая была восстановлена еще при Михаиле Горбачеве в 1991 году. Многие потомки бывших жителей островов во втором и третьем поколении не проявляют ни малейшего интереса к деятельности ирредентистского движения, поскольку они устроили свою жизнь на Большой земле – как на Хоккайдо, так и в других частях Японии (Nakamura 2000: 96–97).
В июле и августе 2003 года автор специально ездил на Хоккайдо, чтобы посетить организации бывших жителей спорных островов и побеседовать с активистами. Эти визиты подтвердили, что количество активистов неуклонно уменьшается и деятельность организаций идет на спад. Профессор Араи Нобуо из университета Хоккайдо, тесно сотрудничавший с организациями бывших жителей, считает, что они поддерживаются сверху и что без мощной государственной поддержки они обречены на угасание (интервью от 2 июля 2003 года). Большинство из проинтервьюированных мной активистов ирредентистских организаций выразили озабоченность тем, что молодое поколение не интересуется проблемой Северных территорий, и высказали опасение, что движение умрет вместе с ними. Даже те из потомков бывших жителей островов, кто принимает какое-то участие в деятельности движения, говорят, что прожили всю жизнь на Хоккайдо и не планируют переезжать на острова, даже если они отойдут Японии (интервью, взятые в Саппоро и Немуро 2–7 июля 2003 года, см. похожее рассуждение в: Ibid.: 98–99).
На общенациональном уровне поддержка непреклонной позиции правительства также идет на спад. Согласно опросу, проведенному газетой «Асахи Симбун» в сентябре и октябре 1998 года, большинство респондентов (35 %) считали вариант «сначала два острова» более предпочтительным, чем «четыре острова одновременно» (28 %). Более того, подавляющее большинство (56 %) считали «экономическое сотрудничество» наиболее важным вопросом двусторонних отношений, и только 33 % высказались за приоритет территориального вопроса (Asahi Shimbun 31 октября 1998: 6, см. также: Asahi Soken Report 1998). Похожий опрос, проведенный двумя годами позже более центристской газетой «Нихон Кеидзай Симбун», подтвердил эту тенденцию: 34 % опрошенных считали, что предпочтительнее согласиться на «два острова», чем настаивать на одновременном возврате «четырех островов» (32,1 %). Немаловажно, что 26 % опрошенных, отвечая на тот же вопрос, отметили, что территориальный спор не должен становиться приоритетом двусторонних отношений (Nihon Keizai Shimbun 21 сентября 2000). Даже опрос о двусторонних отношениях, проведенный консервативной газетой «Йомиури Симбун» в начале сентября 2006 года, на пике напряженности в двусторонних отношениях спустя три недели после широко обсуждавшегося в прессе убийства японского «браконьера» в прилегающих к спорным островам водах, не продемонстрировал оглушительной поддержки позиции «сразу четыре острова». Несмотря на то что эта позиция все-таки набрала большинство голосов (39,5 %), другие, более гибкие возможности собрали в сумме 45,2 % от общего числа голосов (Yomiuri Shimbun 8 октября 2006: 12).
Более того, несмотря на постоянные усилия правительства, направленные на поддержание общественного интереса к территориальной проблеме и отношениям Японии с Россией, он явно идет на спад. Верно, что за десятилетия упорной работы движению за возврат островов удалось собрать по всей стране 7 млн подписей под требованием возврата островов. Однако собственно этой подписью и ограничивалось участие большинства людей в этом движении (Nakamura 2000: 101–102). К примеру, в проведенном в августе 2005 года опросе, посвященном программам разных партий, только 16 % опрошенных выделили «разрешение проблемы Северных территорий» как приоритетный вопрос японской дипломатии по сравнению с проблемой «северокорейского ядерного оружия и похищений японских граждан» (55 %), «улучшением отношений с Китаем, Кореей и другими соседними странами» (50 %) и «участием в разрешении глобальных проблем окружающей среды» (27 %) (www.nikkei-r.co.jp/phone/results/popup/y200508b.html ).
В целом опросы общественного мнения по внешней политике Японии, ежегодно проводимые правительственной администрацией, свидетельствуют о низкой популярности России по сравнению с США и даже Китаем (www8.cao.go.jp/survey/index-gai.html). В 2003 году, например, только 20 % опрошенных выразили симпатию (shitashimi) по отношению к России. Однако в то же время ежемесячные опросы «Дзидзи пресс» показывают, что процент людей, относящих Россию к числу стран, вызывающих ненависть или опасение (kirai na kuni), неуклонно сокращается; в январе – августе 2005 года он составлял в среднем 19,5 % – по сравнению с 39,7 % в среднем во второй половине 1990-х (Central Research Services: www.crs.or.jp/57512.htm). Россия по-прежнему занимает 3-е место среди вызывающих наиболее негативные чувства стран после Северной Кореи и Китая – правда, сразу за ней следуют Южная Корея и Соединенные Штаты (sic!)[51]. Однако те же опросы дают России довольно низкие оценки по важности ее как страны и региона для Японии. В ответах на вопрос, какая страна или регион представляют для Японии важность, Россия (8,7 % в ноябре 2006 года) располагается где-то между Ближним Востоком (6,4 %) и Европой (11 %), то есть гораздо ниже, чем вызывающие общие симпатии (но также занимающие 5-е место в рейтинге наиболее ненавидимых стран) Соединенные Штаты (60 %) и вызывающий общую нелюбовь Китай (65,9 %) (Jiji Tsushinsha 2006: 11). Как показывают эти цифры, зашедшие в тупик переговоры по территориальному вопросу не оказали большого влияния на восприятие России в обществе: антипатия к СССР времен «холодной войны», сохранявшаяся вплоть до середины 1990-х, похоже, сменяется безразличием и отсутствием интереса. В общем и целом общественное мнение всегда было настроено к России недружелюбно и теперь не выказывает к ней никакого интереса. Однако в то же время если брать территориальный вопрос отдельно, то общество демонстрирует растущее желание прийти к его прагматичному разрешению.
Таким образом, можно с большой долей вероятности заключить, что производство и воспроизводство вопроса о Северных территориях в японском политическом и общественном дискурсах происходило без учета экономических и стратегических интересов страны, а порой и вопреки им; в то же время в политике по этому вопросу едва ли обнаруживаются какие-либо проявления мощных общественных настроений. В последнее время даже самые громкие критики территориального компромисса стали склоняться к тому, чтобы согласиться с аргументами Иваситы и признать, что вероятность того, что Россия когда-либо подчинится требованию «четыре острова сразу», практически равна нулю. Однако, если Ивасита призывает к пересмотру тезиса о «четырех островах», эти критики отказываются видеть в переговорном тупике провал ирредентистского движения. Напротив, чаще всего от них исходят призывы к японскому народу приготовиться к столетней «исторической» борьбе за Северные территории (Hakamada 2006), что можно рассматривать как дальнейшее воспроизводство дискурса и закрепление текущей политики. Здесь очевидным образом возникает вопрос о том, в чем же заключается важность Северных территорий для Японии и какова их конкретная значимость для национальных интересов.
7.2. Национальные интересы Японии и идея Северных территорий
Северные территории и дебаты о японской истории
В какой-то степени столь настойчивое и непоколебимое воспроизведение политики Японии в отношении Северных территорий можно списать на то, что территориальный спор несколько отделился, как было показано в предыдущей главе, от более широкой динамики, затрагивающей связку Япония/Россия[52]. Однако в то же время роль, которую играет идея Северных территорий, а также ее важность следует рассматривать в контексте ее отношений с другими дискурсивными формациями, выходящими за пределы двусторонних отношений Японии и России. В этом заключительном разделе мы как раз и рассмотрим эти дискурсы, а также их связь с политикой в отношении Северных территорий.
Одним из дискурсов, закрепляющих важность Северных территорий, являются непрекращающиеся дебаты о колониальном имперском прошлом Японии. Истоки современных дискуссий о новой истории Японии, нашедшие свое образцовое выражение в битвах за школьные учебники истории, уходят своими корнями в реформы, осуществлявшиеся в период американской оккупации. Изначальная демократическая ориентация этих реформ, которую к 1948 году сменил «обратный курс», нацеленный на политическую и экономическую стабильность, привел к возникновению внутри страны двух гегемониальных систем с конфликтующими идеологиями: прогрессивной академической и консервативной политико-бюрократической (Caiger 1966: 19–198; Orr 2001: 72–73). Столкновение между конкурирующими историческими нарративами прослеживается уже в середине 1950-х, когда целый ряд консервативных парламентариев выступили с жесткой критикой учебников истории для средних школ, отмечая, что в них дается слишком мрачная картина японского прошлого и чрезмерное внимание уделяется злодеяниям, совершенным Японской империей. В 1980-х годах эти дебаты получили международное звучание, когда китайские СМИ втянулись в обсуждение новости о том, что Министерство образования Японии подвергло цензуре раздел школьного учебника истории, в котором говорится о вторжении Японии в Китай в 1937 году. С тех пор обсуждение японской истории вращается вокруг таких тем, как колониальное правление Японии в Корее, военные преступления в Нанкине, «женщины для комфорта» и действия японских военных во время битвы за Окинаву.
Прогрессивный лагерь настаивает на необходимости более глубокого раскаяния за совершенные в прошлом ошибки (Ienaga 1993/1994), консерваторы же, напротив, стремятся к преодолению того, что они называют «красной» (то есть коммунистической) (Minshuto 1955: 24–27) или, как говорят теперь, «мазохистской» (jigyaku) интерпретацией истории (например: Fujioka 2000), и предлагают считать Японию освободительницей Азии и жертвой западной агрессии. До настоящего времени «история» продолжает занимать центральное место не только во внутренней политической борьбе, но и в отношениях Японии со своими соседями – главным образом с Китаем и двумя Кореями (подробное обсуждение этой темы см. в: Pyle 1983; Rose 1998; Rozman 2002; Nozaki 2005; Saaler 2005). При этом интересно, что в этих исторических обсуждениях присутствует общий для обоих враждующих лагерей аспект, а именно понимание Японии как жертвы. Прогрессисты и консерваторы жестко оспаривают нарративы противоположной стороны, касающиеся обстоятельств, приведших к возникновению Тихоокеанского театра военных действий во Второй мировой войне, действий японских военных в этом конфликте и других исторических вопросов, однако само понимание Японии как жертвы собственной армии (у прогрессивного лагеря) или западного империализма и расизма (у консерваторов) присуще дискурсам обеих сторон. Как таковое, представление Японии как жертвы нашло свое высшее выражение в том, что атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки занимают центральное место в исторической памяти страны (например: Orr 2001; Bukh 2007). В этом смысле можно показать, что описания предательского нападения СССР, захват «исконных» японских территорий и выселение с них жителей (а это и есть составные элементы нарратива о Северных территориях) вполне согласуются с пониманием Японии как жертвы и облегчают воспроизводство этого нарратива.
При этом важно понимать, что внутренние дебаты об истории охватывали не только зверства, совершенные Японией в колонизированных или оккупированных землях, но и отношения между народом и государством. Так, многие авторы настаивают на необходимости более глубокого понимания сложности общей ситуации, в которой оказался японский народ во время войны (например: Sakai и Omori 1995: 118–119), в историческом нарративе школьных учебников государство и нация прямо противопоставляются за счет подробных рассказов о страданиях простых японцев в годы милитаризма (Bukh 2007). В рамках такого понимания японского прошлого нация (или, точнее, проблематичное, однако широко распространенное понятие «народ») стала восприниматься как источник противостояния государственным интересам, тогда как государство стало репрезентировать такие негативные аспекты прошлого, как империализм, авторитаризм и варварство (подробное обсуждение этого вопроса см. у: Gayle 2001). С другой стороны, консервативная критика, осуществлявшаяся с конца 1950-х годов, но проявившая себя с новой силой в 1990-х, стремится не только релятивизировать или «обелить» негативные стороны японского прошлого, но и производит исторический нарратив, в котором нация и государство образуют монолитное органическое единство (см., например: Fujioka 1999).
В контексте борьбы мнений об отношениях нации и государства значимость Северных территорий в послевоенного урегулирования ситуации (sengo shori), как часто подчеркивают представители ирредентистского движения (например: Suetsugu, цит. по: Kakuyama 2008: 50), выходит далеко за рамки вопроса о возвращении утраченных территорий. Если рассматривать важность темы напряженности между «народом» и «государством» в японской исторической памяти как одну из доминирующих характеристик послевоенного восприятия прошлого, то постоянное и неизменное присутствие нарратива о Северных территориях можно рассматривать как фактор стабилизации дискурса о новой истории страны, посредством которого «народ» и «государство» объединяются вокруг общей конструкции жертвы. Слияние народа и государства прослеживается в большинстве относящихся к Северным территориям публикаций. Нарратив «народа», личные истории бывших обитателей островов, рассказывающие о мирной жизни, предшествовавшей советской оккупации, о нищете и страданиях во время оккупации и о последовавшем за этим выселении, а также более поздние истории о народном ирредентистском движении переплетаются здесь с историей соглашений на государственном уровне, с историей переговоров о статусе островов и с историей правительственных инициатив, направленных на их возвращение (например: Koizumi (ed.) 2003; Hopporyodo Mondai Taisaku Kyokai 2003 и Kamisaka 2005). Таким образом, постоянное присутствие нарратива о Северных территориях в японском дискурсе о новой истории перекидывает мостик между двумя конфликтующими представлениями о взаимоотношениях народа и государства в японском прошлом.
Северные территории и японский партикуляризм
Важность Северных территорий и связанной с ними политики состоит также в том, что они стали местом воспроизводства японской идентичности на фоне процесса «нормализации». Под «нормализацией» в данном случае понимается не только постепенное «смягчение» позиции японцев, связанной с декларацией неучастия в международных военных действиях, но и общий процесс разрушения тех форм партикуляризма, которые постоянно производились в связи с отношениями между Японией и Западом, о чем говорилось в главе 4.
С первых дней эпохи Мэйдзи дискурсивная конструкция японской социокультурной идентичности была неотъемлемой частью отношений с западным Другим. Именно в этом контексте в конце 1970-х возникла социокультурная конструкция, определяющая Японию через Россию – как часть более общего дискурса нихондзинрон (теория японскости), (вос)производившего уникальные социокультурные черты японского народа по сравнению с Западом и подтверждавшего через образ «России» положение Японии в поле универсального, – поскольку именно Россия объявлялась им отклонением от универсальных норм. Как уже отмечалось, конструкция нихондзинрон была частью более общего политического дискурса, наиболее бурно развивавшегося в эпоху, когда Япония поднялась до уровня экономической сверхдержавы, что привело к торговым конфликтам с США и европейскими странами, то есть когда японская модель экономического развития была воспринята как угроза (возможно, потенциальная) западному капитализму. Внутренняя конструкция национального партикуляризма и западный дискурс об идентичности Японии – либо хвалебный, либо тревожный – существовали в симбиозе, укреплявшем данную конструкцию японской идентичности.
Однако к середине 1990-х выдвигаемая Японией мнимая «азиатская модель» исчезла вместе с крахом японского экономического «чуда» (Dower 2000: 526). За этим последовал сдвиг в сторону интереса к исламу и «поднимающемуся» Китаю (а с недавних пор и России) как главных Других западного дискурса. В ходе этого процесса из западного политического дискурса исчезло не только само понятие уникальной японской модели развития, но и споры о том, может ли Япония угрожать гегемонии США (Johnson 1992), равно как и споры о «Pax Nipponica» (Vogel 1986) или об уникальной роли Японии как «гражданского государства». Это постепенное выветривание представлений об инаковости Японии по отношению к Западу, о котором уже говорилось в предыдущей главе, сопровождалось укреплением внутренних дебатов о «нормализации» Японии, ставших популярными в начале 1990-х благодаря книге Одзавы Итиро «Концепция новой Японии» (Ozawa 1994, на японском книга вышла годом раньше под заголовком Nihon kaizo no keiaku – «План реструктуризации Японии»). Одзава, бывший глава ЛДП и до сих пор один из влиятельнейших в Японии политиков, утверждает, что ключевые японские политические, юридические и социальные институты отмерли и мешают Японии стать полноценным членом международного сообщества. Хотя Одзава, бывший одним из главных виновников временной потери власти ЛДП из-за отказа сформировать Японскую обновленную партию (Shinseito), сам на протяжении почти 15 лет после издания этой книги оставался в оппозиции, процесс нормализации Японии пустил корни в доминирующем политическом дискурсе и связанной с ним политике (Kitaoka 2000: 10).
Важно отметить, что «нормальная» или «нормализирующаяся» Япония истолковывалась как альтернатива не только уникальному «японскому пацифизму», но и другим социокультурным чертам, приписываемым Японии дискурсом нихондзинрон – таким как коллективизм, особые коммуникативные способности и т. п. Процесс «нормализации» сопровождался попытками восполнить утерянную уникальность Японии путем воспевания таких национальных добродетелей, как «красивая Япония» (Abe 2006) или Япония как воплощение философии гармонии или «мирного существования» (kyosei no shiso) с другими азиатскими народами (Keizai doyukai 2005). Подобные попытки по-новому представить японскую уникальность, однако, не прижились – не только из-за своей чрезмерной туманности (как в первом случае) или очевидной исторической недостоверности (как во втором), но и потому, что не получили подтверждения ни от соседей Японии, ни – что важнее – от Запада.
Я берусь утверждать, что такая эрозия главной связки Я/Другой, при помощи которой сконструирована современная японская идентичность, привела к повышению значимости России для производства японского партикуляризма в доминирующем национальном дискурсе. Перед тем как продолжить анализ роли Северных территорий в этом процессе, важно указать на тонкие, но относящиеся к сути дела изменения в социокультурном дискурсе о России. В частности, параллельно с созданием Японии как полноправного члена универсального единства инаковость Японии и России для западного культурного дискурса стала использоваться в целях конструирования позитивной уникальности Японии, расположенной, как и Россия, не на Западе, однако, в отличие от России, находящейся с культурной точки зрения на высшей по отношению к Западу ступени. Другими словами, социокультурный дискурс о России постепенно стал воспроизводить уникальность Японии как относительно России, так и относительно Запада. В частности, негативные черты, приписываемые Японии западным и внутренним дискурсами, либо игнорируются, либо релятивизируются как «меньшее зло» по сравнению с куда большей негативностью России. Схожие элементы, напротив, используются для подчеркивания коренных отличий Японии от России в качестве мерила нормальности. В этом случае несоответствие России западным нормам используется для подчеркивания уникальной позиции Японии, которая, находясь вне Запада, является «более западной, чем сам Запад».
В нарративе об обеих нациях говорится, например, об определенных культурных сходствах: духовность, преобладание общих интересов над индивидуальными, установление единообразия и гармонии в обществе как высшая ценность (см., например: Sankei Shimbun 1993; Okazaki и Morimoto 1993). Японии и России также приписывается одинаковая уникальность пути развития, располагающегося где-то между азиатским и европейским (Kawato 1995: 227–229). С точки зрения прав человека и демократии Россия и Япония, находясь в прямой оппозиции к более общему дискурсу «нормализации», похожи друг на друга склонностью к общинности, неспособностью полностью принять западные модели гражданского общества, демократии и капитализма (Hakamada 1996: 55). Такие совершенно японские концепты, как хоннэ и татэмаэ (истинные чувства и внешняя позиция), немаваси (неформальные консультации перед принятием решения) и дасин (прощупывание), можно найти и в России, что создает ощущение сходства (см., например: Morimoto 1989: 36–38; Kawato 1995: 4–5).
Однако эти сходства используются для того, чтобы определить различия в культурных сущностях двух наций. Сравнивая Японию с Западом, Бенедикт (Benedict 1946) утверждала, что японская культура является «культурой стыда», а западная – «культурой вины». В современном социокультурном нарративе о России эта дихотомия реструктурирована. В данном случае японская культура утверждается как уникальная и при этом имеющая тот же статус, что и Запад, по отношению к третьей, низшей культурной категории – русской «культуре страха» (Hakamada 1996: 121–125).
В других случаях три категории – Запад, Япония и Россия – трансформируются в общества договора, доверия и недоверия. США, представляющие Запад, описываются как общество договора, где для сохранения общественного порядка требуется жесткая защита законов. Япония является обществом доверия, в котором законы считаются инструментами установления стандартов общественного поведения. Считается, что у обеих систем есть свои преимущества и недостатки, однако обе они выше «обществ недоверия» – таких как Россия (и Китай), – где законы не действуют и договоры можно легко изменить или отвергнуть (Hakamada 2000: 16–20). «Поразительно однородное и гармоничное» японское общество, в котором преобладают «мир, гармония и стабильность», противопоставляется шовинизму, нестабильности и конфликтности, характерным для России (Kimura 2000: 26). В отличие от России Япония также представляется плюралистической демократией идеального типа, где нет политического хаоса, вызванного чрезмерной конкуренцией политических партий. Японская модель описывается как высшая по отношению к двум западным моделям – США или Великобритании, где государством по очереди управляют две партии, и Франции и Италии, где множественность политических партий часто становится причиной политической нестабильности (Ibid.: 64). Япония, нация «мирных торговцев», которая использует политическую и экономическую власть для установления мира и процветания в Азиатско-Тихоокеанском регионе, противопоставляется автократической и непотистской России, в которой основой государственной власти являются «силовики», а мотивы их действий – чисто политические (Kawato 1995: 221–230). В отличие от российской хитрости и таких тактик, как ложь и показуха, японцы изображаются искренними и наивными (Kimura 2000: 50–51).
Территориальный спор, в годы «холодной войны» остававшийся частью более общего «остранения» Советского Союза, стал важным местом для дискурса Я/Другой, посредством которого японская национальная идентичность производится как часть универсальной. Вероятно, отсюда его значимость как одной из основ Японии, отмечают упоминавшиеся выше японские авторы. В частности, Северные территории стали не только инструментом утверждения причастности «национального» «универсальному» (см. речь Араи Сатоси в палате представителей, комитет по Окинаве и Северным территориям, 27 марта 1995 года, NDL и Sato 2005: 80–83), но и тем местом, где происходил обратный процесс, а именно присвоение «универсального» (например, понятие закона, справедливости и исторических фактов, которые обе стороны называли основополагающими принципами спора) как средства сохранения и производства национальной уникальности.
Ввиду такого значения понятия Северных территорий для производства национальной идентичности, неудивительно, что необходимость «просвещения» японцев по поводу спора японские элиты считали задачей столь же (или даже более) важной, как и демократическое «просвещение» русских (см. например, речи двух глав Агентства управления и координации[53] – Ямагути Цуруо в палате советников, Комитет по Окинаве и СТ, 10 марта 1995 года и Муто Кабуна в палате представителей, Комитет по Окинаве и СТ, 19 февраля 1998 года, NDL и Yamamoto 2008). Этот процесс воспроизводства и подтверждения японской идентичности особенно заметен в программе «без виз», одном из главных инструментов, позволяющих японцам посещать спорные острова.
Эта программа, изначально предложенная Михаилом Горбачевым по время визита в Токио в качестве способа усиления взаимопонимания между двумя народами и ускорения разрешения территориального вопроса, позволяет японцам и русскому населению Северных территорий обмениваться визитами в безвизовом режиме. Она позволяет японцам посещать острова, не отказываясь от претензий на владение этими территориями[54]. С японской стороны участниками программы являются бывшие жители островов и их родственники, журналисты, активисты движения за возвращение островов и члены парламента. С российской стороны программа дает возможность жителям островов посетить Японию. Согласно данным на сайте японского МИДа, на ноябрь 2005 года острова посетили более 6500 японцев, среди них 65 парламентариев, а 5300 российских граждан с оспариваемых островов съездили по этой программе в Японию (www.mofa.go.jp).
Официальной целью программы «без виз» было расширение диалога, взаимного доверия и понимания между российским населением островов и японцами, посредством чего предполагалось заложить основы для разрешения территориального спора (www.vizanashi.net/index01.htm). Один из ведущих политиков Японии Хатояма Юкио прагматично заметил, что роль безвизовых визитов в том, чтобы показать российскому населению светлое будущее и экономическое развитие, ожидающее их в случае возвращения островов Японии (Hatoyama 2006: 41–42). Такое понимание программы соответствует более общей политике Министерства иностранных дел, которое считает включение островов в «экономическую сферу» Японии, или «японизацию» (nihonka seisaku) островов, важным аспектом политики по отношению к Северным территориям (Sato и Komaki 2003: 162–164). В то же время, как видно из соответствующей литературы, парламентских дискуссий и заявлений участников программы, диалог, проходящий, скорее, в форме монолога, служит подтверждением иерархичности в отношениях между Японией и Россией и посредством этого подтверждением японской идентичности (см., например: Kamisaka 2005). Таким образом, доминирующей темой в парламентских дебатах о программе является необходимость искоренить недопонимание и развеять опасения российского населения островов (см., например, речь Номуры Иссеи, главы Евразийского бюро МИДа, в палате советников, Комитет по Окинаве и СТ, 2 июня 1993 года). Понятие «взаимопонимание» (sogo rikai) объясняется главным образом в терминах недоверия и недопонимания со стороны россиян (см., например, речь депутата Наканиси в палате советников, Комитет по Окинаве и СТ, 7 мая 1996 года). Такую интерпретацию целей программы разделяют и ее местные организаторы. Как указал один из лидеров японской делегации, предусмотренный программой культурный обмен важен. Однако главной целью визитов является углубление понимания со стороны российского населения необходимости возвращения островов (www.vizanashi.net/sub3/kisyakaken), или, как выразился другой участник делегации, улучшение «духовной инфраструктуры» (kokoro no infura seibi) местного населения (Yamamoto 2008, см. также: Ito 2004). Таким образом, взаимодействие с населением островов является подтверждением японской монополии на историческую правду и посредством этого японской уникальной культурной идентичности.
Один из парламентариев, посетивших острова, дал весьма живую иллюстрацию случая подтверждения позитивной японской идентичности. Вспоминая о поездке на заседание Комитета по Окинаве и Северным территориям, Сасано Садако объяснила, что этот визит помог ей осознать пропасть между Японией и Россией не только в материальном смысле, но и с точки зрения культуры и науки. Поэтому, заявила депутат, для россиян гораздо важнее понять, чего добивается Япония, чем для японцев – понять Россию (речь Сасано Садако в палате советников, Комитет по Окинаве и СТ, 6 апреля 1998 года).
Однако, несмотря на отсылки к нематериальным аспектам превосходства Японии, фактическое подтверждение социокультурной иерархии через встречу с Другим дается исключительно в терминах экономической пропасти между Японией и островами. Худшие экономические условия русского населения и их зависимость от японской помощи, разрушенная инфраструктура и акцент на том, что острова выглядят точно так же, как до войны, преобладают в нарративе японских гостей в качестве подтверждения превосходства Японии над Россией (см., например: Jiji kaisetsu 2000; Kayahara 2004; Kamisaka 2005; Hatoyama 2006; Yamamoto 2008). Таким образом, хотя визиты на Северные территории служат площадкой для подтверждения уникальности Японии, они в то же время содержат угрозу подрыва этой конструкции из-за впадения в область временных различий, о чем говорилось в предыдущей главе, что приводит к изменению структуры Другого и последующим модификациям связки «Я/Другой». Это связано с тем, что дискурс о Северных территориях и абстрактная социокультурная конструкция взаимозависимы, при этом первый предоставляет возможности для подтверждения второй, однако он также нуждается в постоянном воссоздании эксклюзивной иерархии, основанной на неизменной во времени природе национальных черт. А это, в свою очередь, возможно только благодаря устойчивому социокультурному дискурсу.
Заключение
В этой книге я стремился – с помощью такого аналитического инструмента, как оппозиция «Я/Другой» – очертить место Советского Союза и России в политической и социокультурной идентичностях послевоенной Японии и проследить политические эффекты построения этой идентичности. В ходе работы это исследование обнаружило в современной японской идентичности ряд изменений, но также и значительное число констант, которые обыкновенно не попадали в поле внимания либерального конструктивизма. Важно отметить, что настоящее исследование не находится в прямой оппозиции к современным конструктивистским исследованиям по Японии, а предлагает альтернативу парадигме милитаризм/пацифизм. Так, в этой работе существование и природа японского послевоенного антимилитаризма прямо не рассматриваются. Кроме того, сосредоточив внимание на национальной идентичности, я стремился заново ввести айнский вопрос в обсуждение проблемы Северных территорий и взаимоотношений Японии с Россией. Как указывается в одном из редких исследований, восполняющих эту лакуну, айны – коренное население островов, а также их отношение к Северным территориям практически не обсуждаются в современных работах по японско-российским отношениям (Harrison 2007).
Разбирая японскую политическую идентичность, я рассмотрел в главе 3, как отношение к советскому коммунизму не только определялось в общемировом контексте «холодной войны», но и подогревалось – через выяснение принадлежности Японии к одному из двух полюсов – внутренней борьбой между прогрессивным и консервативным лагерями. В главе 6 исследуется переконфигурация связки «Я/Другой» с появлением посткоммунистической России. В процессе этой переконфигурации предельную инаковость Советского Союза сменило понятие временнй разницы, в рамках которой Россия воспринималась как нация, только что приступившая к процессу демократизации и строительства рыночной экономики. В отношениях с посткоммунистической Россией Япония подтверждала собственную идентичность зрелой капиталистической демократии. Как я показал, в этом процессе подтверждения политической идентичности присутствовала фундаментальная разница между Японией, с одной стороны, и другими ведущими капиталистическими демократиями Запада – с другой: последние активно занимались формированием в России демократических институтов, тогда как японская идентичность подтверждалась в основном через экономические отношения и предоставление гуманитарной помощи.
Исследование японского социокультурного дискурса о России, представленное в главах 3, 5 и 7, демонстрирует, как инаковость России для Запада использовалась в японском дискурсе для конструирования принадлежности Японии к универсальной цивилизации, но в то же время и для указания на уникальное социокультурное превосходство не только над Россией, но и над самим Западом. Как показано в этих главах, этот дискурс (истоки и структура которого уходят корнями в начальный период японской модернизации) является неотъемлемой частью более широкой дискуссии о японской уникальности. В рамках этого дискурса конструкция Японии как общества, воплощающего «универсальные» западные ценности, через нарратив о русском национальном характере, получивший развитие в 1970-х и 1980-х годах, строилась на парадигмах, возникших в Японии, когда модернизаторы эпохи Мэйдзи столкнулись с Россией и, что важнее, с западными представлениями о России. В этом смысле эта конструкция напоминала первые проявления этого дискурса: внутренние дебаты времен Русско-японской войны, в которых Япония описывалась как цивилизованное государство западного типа, сражающееся с варварской азиатской Россией. Однако роль этого конструкта в японской послевоенной идентичности следует усматривать в связи с современным дискурсом нихондзинрон как дополнение к нарративу о японской уникальности, создаваемому через противопоставление Западу. В главе 7 рассматриваются изменения, повившиеся в этом дискурсе в свете эрозии дихотомии Япония/Запад (со второй половины 1990-х этот процесс постоянно углубляется); здесь показана также и значимость спора о Северных территориях для этой конструкции.
Как и любая попытка рассмотрения столь абстрактного и туманного понятия, как идентичность, это исследование имеет ряд ограничений. К примеру, мы сталкиваемся с очевидными опасностями, проистекающими из необходимости строить обобщения на материале конкретного эмпирического исследования. Вполне возможно, что рассмотрение современной конструкции японской самости через противопоставление с иными Другими – например, с Китаем или Кореей (как Северной, так и Южной) – обнаружило бы иные конструкции японской идентичности.
Кроме того, я должен отметить, что рассмотренный здесь дискурс идентичности никогда не был и сейчас не является превалирующим в японских академических дебатах об СССР и России. Японское академическое сообщество ориентируется на понятийный инструментарий исторического позитивизма, привнесенный новыми левыми на волне студенческого движения 1960-х и сосредоточенный в основном на российском революционном движении, 1920-х годах и возникновении сталинизма. Поскольку в 1960-х большинство ученых симпатизировали делу революции, они пытались «спасти» русскую революцию и поэтому занимались в основном досталинским периодом или пытались понять причины возникновения сталинизма. Узкий круг исследования, недостаток первоисточников и не соответствующие современным требованиям условия работы привели к тому, что многие (пожалуй, даже большая часть наиболее авторитетных ученых) предпочли работать за рубежом (Rozman 1992: 190–196). Многие левые интеллектуалы, всегда игравшие важную роль в социальных науках в целом и в относящихся к России исследованиях в частности, сосредоточены в основном в Токийском университете (Ibid.: 259). Однако многосложные выкладки левых интеллектуалов остались незамеченными вне академических кругов и особого общественного влияния не имели. Тем самым я не хочу сказать, что в недавних японских дебатах о России не предпринималось отдельных попыток подчеркнуть необходимость понимания русского Другого, показать сходство между Россией и Японией, описать российское влияние на японскую литературу и культуру и вообще представить более богатое понимание социокультурной реальности (см., например: Wada 1999; Shimotomai и Shimada (eds) 2002). В этой связи я бы процитировал появившуюся в либеральной газете «Асахи Симбун» редакционную статью, в которой проводятся параллели между постсоветской Россией и послевоенной Японией. В обоих случаях произошла мгновенная смена доминирующей системы ценностей и на смену ей была импортирована западная либерально-демократическая модель. Относительно гладкий переход к этой системе в случае Японии объясняется не через особенности национального характера, а через влияние внешних факторов – главным образом через присутствие такой надправовой силы, как американские оккупационные власти. Это присутствие интерпретируется как основной фактор, предотвративший наступление хаоса и обеспечивший гладкий процесс экономического восстановления. В статье отмечается, что, поскольку в постсоветской России ничего похожего на американские оккупационные власти не было, население пребывало в сомнениях насчет оптимальной политической и экономической системы, и эти споры и сомнения не угасли и по сей день. Автор редакционной статьи призывает японцев проявить понимание общей российской неопределенности и соответствующего подъема националистических настроений («Асахи Симбун» за 11 марта 1992 года). Несмотря на сомнительность тезиса о благах американской оккупации, эта редкая для японских СМИ попытка вызвать симпатию к России, опираясь на сходный исторический опыт, открывает возможность для построения дискурса схожести в контексте двусторонних отношений.
Однако в целом основным провалом левых интеллектуалов во время и после «холодной войны» стала их неспособность произвести действенный контрдискурс, способный конкурировать с консервативной социокультурной конструкцией национальной чуждости России. Как верно заметил Гарри Харутунян по поводу японского дискурса об императоре, японские левые оказались вообще неспособными «серьезно воспринять дискурс о культуре» (Harootunian 2000: 625–626). В контексте связанных с Россией академических исследований левую сторону спектра очень ограничивало ею же произведенное понимание подлинной научности как эмпирической и материалистической. Поэтому консервативный дискурс об идентичности полностью выпал из поля зрения левых ученых. Например, oдин из наиболее признанных специалистов по Советскому Союзу в своей работе о посткоммунистической России жестко критикует общепринятое в Японии понимание России (Shiokawa 1994). Однако его собственный текст ограничивается чисто эмпирическим анализом и практически не содержит материала, который можно было бы использовать для формирования иных представлений о России, способных конкурировать с общедоступностью и привлекательностью картины, порожденной в литературе нихондзинрон. Другими словами, авторы качественных исследований советско-российской истории, политики и общества, а также взаимоотношений России с Японией (см., например: Shiokawa 1994; Shimotomai 1999) остались не затронутыми необходимостью создания «коллективных образов» (McSweeney 1999: 78), которые дали бы возможность создать альтернативный словарь, объясняющий разницу между Россией и Японией, наподобие того, что был успешно собран и распространен дискурсом идентичности. За редкими исключениями, эти ученые не предпринимали и никаких серьезных попыток привлечь внимание широкой публики к сходству между историческими путями Японии и России и их отношением к Курилам, представляющим основное препятствие для улучшения двусторонних отношений.
Кроме того, эта книга посвящена исключительно японской стороне двусторонних отношений. Исключительное внимание, которое уделено здесь Японии, может создать впечатление, что автор приписывает чуждость СССР/России или отсутствие подвижек в переговорах по территориальному вопросу исключительно японскому дискурсу. Я не стал бы подписываться под этой позицией. Мне представляется, что поведение Другого находит отражение в конструкции Я, особенно когда конструкт принадлежит открытому и, следовательно, динамичному типу идентичности. Японский дискурс об инаковости СССР/России был в некоторой степени реакцией на сами действия Другого (например, на вторжение СССР в Афганистан и милитаризацию спорных островов в конце 1970-х), которые либо углубляют и подтверждают существующую конструкцию, либо модифицируют ее. Надеюсь, что такое признание за Другим определенной субъектности прослеживается в главах, посвященных эмпирическому анализу. Однако это означает, что для полного и взвешенного описания двусторонних отношений потребуется произведенное теми же методами тщательное исследование той роли, которую играет Япония в советско-российской конструкции Я. Исторические параллели, касающиеся отношения обеих наций с Западом, способны не только породить интересные идеи в рамках сравнительного изучения формирования национальных идентичностей, но и расширить наше понимание современных международных отношений, в которых, как часто отмечается, доминирующую роль играет западный опыт. Что же касается так и не представленного мной исследования роли Японии в конструкции российской идентичности, то в свое оправдание я могу привести лишь банальный, но тем не менее правдивый довод о недостатке времени и места.
Кроме того, изучение японско-российских отношений после распада СССР, предложенное в этой книге, заканчивается на 2007–2008 годах. С тех пор на международной арене, а также вo внутренней политике и России и Японии произошло несколько важных изменений, таких, например, как смена власти в Японии в 2009 году. Несмотря на это, мало что изменилось в двусторонних отношениях, и я думаю, что главные аргументы данного исследования остаются в силе.
Hесмотря на все эти ограничения, я надеюсь, что данному исследованию удалось предложить новые версии описания конструкции идентичности Японии в рамках дисциплинарного поля международных отношений. В отличие от современных конструктивистских исследований японской идентичности данная работа показывает, что дихотомия внутреннего и внешнего накладывает чрезмерные ограничения на исследование процесса формирования идентичности, – которое на самом деле происходит одновременно на обоих уровнях. Пересечение этих областей просматривается в каждой эмпирической главе данного исследования.
Однако в то же время результаты настоящего исследования ставят под вопрос ряд исходных положений постструктуралистских исследований формирования идентичности – в частности, посредством признания важной роли, какую играет инстанция Другого в формировании идентичности: действия Другого участвуют в создании определенной конструкции «Я». Однако, что еще важнее, данное исследование показывает, что исключительное внимание к какой-то одной связке «Я/Другой» не позволяет объяснить всех сложностей процесса формирования идентичности; и здесь я пытаюсь показать необходимость дискурсивного сцепления разных связок «Я/Другой» – таких как Япония/Россия, Япония/айны и, самое важное, Япония/Запад.
Постоянное присутствие «Запада», а также преобладание западных моделей знания в конструировании японской идентичности, очевидные в данном исследовании, а также в других работах по японской идентичности, обзор которых дан в главе 2, указывает на необходимость отдельного рассмотрения этого аспекта при исследовании конструкций «Я/Другой». Вероятно, существует целый ряд способов, позволяющих преодолеть разрыв между исключительным вниманием к роли различия в конструкции идентичности и постижением структурных элементов, влияющих на эту конструкцию – причем сделать это, не впадая в ту разновидность конструктивизма, которая определяет государство как данность путем четкого разграничения внутренних (корпоративных) отношений и социально приемлемой идентичности государства (Wendt 1999). Вероятно, одной из таких возможностей является понятие «международного общества», введенное английской школой, сторонники которой стремятся подчеркнуть важность исторического и социологического подходов в изучении международных отношений – позиция, в целом благоприятствующая интерпретативному подходу (см., например: Wight 1966; Bellamy 2005) и располагающая к пониманию международных отношений скорее как некое «размытое и неопределенное культурное поле», чем как структурную «механику» (Epp 1998: 49).
Критические исследования конструкций идентичности обычно избегают дебатов о «международном обществе» и фокусируются на монологических отношениях, в которых конструкция «Я» является относительной по отношению к Другому или Другим. Вероятно, именно рационалистическая природа изучения «международного общества», его тенденция к структурализму и нормативному включению, стоящему за понятиями общих интересов, ценностей, правил и институций, не позволили критическим конструктивистам с их постструктуралистской эпистемологией и онтологией исключения заняться изучением «международного общества». Однако, как заметил по другому поводу Барри Бузан, термин «общество» сам по себе не несет «обязательно позитивной коннотации» (Buzan 2004: 145) и может просто означать, что между его членами существует определенная форма общественных отношений, к которым могут принадлежать такие негативные с нормативной точки зрения аспекты, как конфликт, дискриминация и доминирование.
Доминирование западных моделей знания в японской идентичности показывает, что Фред Халлидей в целом прав, когда говорит о существовании определенной тенденции к подчинению внутренних социальных практик политических институтов модели, определяемой как международная (Halliday 1992). Такое понимание японской идентичности не означает полного принятия понятия «мирового общества», утверждающего изоморфную природу современных национальных государств, сформированных мировыми культурными и ассоциативными процессами (Meyer et al. 1997). Институциональный подход, справедливо признавая динамическую природу национальных культур, обходит молчанием насилие и сопротивление – как на внутреннем, так и на международном уровне, – сопровождающие распространение «общемировой культуры». Как указывает Халлидей (1992), процесс гомогенизации вовсе не является щадящей интеграцией и обычно сопровождается сопротивлением и множественными конфликтами. Борьба Японии – как на внутреннем, так и на международном уровне – за статус «цивилизованной нации» посредством политических, юридических и институциональных реформ исследовалась Герритом В. Гонгом в рамках изучения роли «стандартов цивилизации» (Gong 1980 и 1984).
Перед тем как ввести в наш анализ понятие международного общества, необходимо сделать два предостережения. Во-первых, нельзя забывать о важности сосредоточенного на субъекте подхода, поскольку он допускает вариативность при интерпретации общественных сигналов. Даже если международное общество, как и общество внутри какой-то страны, является объективной реальностью, его сигналы туманны и порой противоречивы. Поэтому исследование, делающее акцент на том, как субъекты интерпретируют системные сигналы и реагируют на них, позволяет понять реальное функционирование социальной структуры «международного» поля лучше, чем когда пытаешься вывести из этих интерпретаций какую-то более масштабную структуру. Другими словами, внимание должно идти снизу вверх и фокусироваться на субъективных и часто противоречивых прочтениях социальных сигналов разными нациями, а не стремиться нарисовать всеохватную карту объективных контуров «международного общества». В контексте японской социализации в международный контекст такой подход применялся в важной статье Сёго Судзуки об отношениях между японскими политическими элитами конца XIX века, пытавшимися «цивилизовать» Японию, с одной стороны, и японским колониализмом – с другой (Suzuki 2005). Вторая поправка, которую надо сделать в отношении современной науки о «международном обществе» применительно к Японии, имеет дело с природой и временным измерением социализации Японии в международное общество.
Большинство исследований «международного общества» в связи с Японией пытаются интерпретировать процесс социализации Японии в «международное общество» начиная со второй половины XIX века как трансформацию существующего государства путем принятия западных моделей знания (Gong 1980 и 1984; Suganami 1984; Suzuki 2005). Однако этот процесс, вероятно, следует истолковывать не просто как трансформацию, а как создание современной Японии. Япония не существовала в качестве национального государства до эпохи Мэйдзи, так как все дискурсивные практики, конституирующие современную Японию и определяющие ее «внутреннее» – в отличие от «внешнего», – были представлены и усвоены именно тогда (см., например: Ravina 2005: 87). Более того, дифференциация разных народов региона, который потом назовут «Восточной Азией», долго существовавших в китаецентричном мире, началась только с приходом Нового времени (Toyama Shigeki цит. по: Tanaka 2002: 87). Это не означает, что не существовало важных связей между эпохой Токугавы и современной Японией с точки зрения обычаев, традиций и даже социальных иерархий. Очевидно, что японская идентичность современной нации возникла не на пустом месте, но основывалась на реинтерпретации и реконструкции уже существующих элементов.
Тем не менее этот процесс происходил в рамках фундаментально новых практик производства культурных смыслов и ценностей. Вместе с конструированием современного Японского государства (путем установления таких институтов, как национальная валюта, система налогообложения, армия и национальные символы – и все это по европейским лекалам) конструирование японской национальной идентичности происходило и путем адаптации западных «практик различения» как инструментов конструирования национальной идентичности. Дискурсы о Другом, конституирующем основанную на универсализме самость Японии, и другие базовые современные дихотомии (современный/варварский, рациональный/иррациональный, а также квазимедицинский дискурс нормы/патологии) были продуктом использования Японией западных моделей мысли и отношения к различию. Таким образом, замена «трансформации» «производством» Японии через ее социализацию в международном обществе – не просто упражнение в семантике. Скорее, это означает, что конструкция национального тесно связана с взаимоотношениями Японии с международным пространством с самого начала процесса ее социализации.
Другим важным аспектом социализации Японии является временне измерение. Связанное с Японией изучение «международного общества» обычно акцентируется на второй половине XIX века – начале XX века как на периоде, когда происходила социализация Японии в международное общество. Однако важно понимать, что эта социализация до сих пор не завершена. Как кратко отмечает Гонг, место Японии в «международном обществе» всегда было двусмысленным (Gong 1984: 200).
С одной стороны, как отмечает английская школа, Япония стала полноправным членом международного общества и приняла западные модели мысли, шаблоны поведения и дипломатической культуры. Можно показать, что даже страшная война Японии в Азиатско-Тихоокеанском регионе создала конфликт, в котором Япония и ее противники говорили на одном языке и разделяли общие идеи. Хотя некоторые работы – как, например, «Хризантема и меч» Бенедикт (1946) – говорили об уникальном японском менталитете, расположенном за пределами универсального, в целом борьба шла вокруг значений определенных ключевых парадигм, но не о самих парадигмах. Несмотря на набор экзотических понятий и разнообразные ссылки на древние тексты для определения японского духа, внутренний дискурс, изобилующий двусмысленностями и иногда анекдотичными противоречиями (как, например, обсуждение уничтожения англосаксонской культуры на английском языке – Shillony 1981: 150), возник внутри дискурсивных практик западного знания (см.: Kushner 2002 и 2006, а также: Harootunian 2000). Что же касается послевоенной Японии, то, как отмечает Джон Дауэр, в ней доминировала «тесная привязанность» к США – не только в политическом, экономическом и военном, но и в культурном смысле (Dower 2000: 518).
В то же время Запад, который для западных интеллектуалов давно является синонимом международного общества[55], был для Японии доминирующим Другим. Как уже отмечалось в предыдущих главах, на протяжении современной японской истории связка Запад/Япония была одним из основных мест конструирования и реконструирования идентичности страны. За 150 лет взаимодействия Япония и «Запад» представляли друг друга и союзниками, и врагами, и сверхчеловеком, и недочеловеком, и обезьяной, и демоном, и учителем, и учеником, однако нарратив инаковости в расовом, цивилизационном и социокультурном смысле оставался неизменным (см., например: Dower 1986; Campbell 1992; Harootunian 1993; Littlewood 1996; Hammond 1997).
Вероятно, это несколько парадоксальное отношение и объясняет неоднозначное положение Японии в международном сообществе, на которое указывает Гонг. С середины XIX века Япония является частью международного сообщества с точки зрения доминирующих моделей знания. В то же время она всегда зависела в определении своей идентичности от различий с Западом, воспринимавшимся как воплощение этого самого сообщества. Хотя кажется, что дихотомия политического и культурного, заметная, например, в утверждении о том, что послевоенная Япония, сохранив уникальную культуру, политически интегрировалась в либеральный западный порядок и освоила доминирующие западные формы (Deudney и Ikenberry 1993/1994), дает простое объяснение этому состоянию, на деле оно оказывается ошибочным. Как напоминают нам Булл, Уайт и Уотсон (Bull 1982; Wight 1966; Watson 1984), современные политические институты как таковые являются продуктом и по сути своей воплощением западной культуры. В контексте отношений Японии с Западом симбиоз политического и культурного стал неотъемлемой частью литературы нихондзинрон, и то же самое произошло, как было показано в этой книге, и в ее отношениях с Россией.
Я полагаю, что тезисы, озвученные в этой книге, следует понимать именно в таком контексте идентичности современной Японии – как части «международного сообщества», определяющейся в то же время через различия между японским Я и «международным сообществом» (то есть Западом). Конструирование этих двух ипостасей послевоенной идентичности Японии (политической и социокультурной) через сравнение с СССР и Россией и через противопоставление им возникло в рамках модели понимания международного сообщества японскими элитами, в социальном пространстве, где рыночная экономика, демократия и технический прогресс стали парадигмами определения собственной позиции Японии. Даже явная попытка Сибы Рётаро вскрыть «оригинальную форму» России, основываясь на специфически японском понимании России, в существенной мере опиралась на парадигмы иерархической дихотомии присущих каждой из двух наций характеристик. В то же время инаковость России в западном дискурсе – отчасти схожая с неоднозначным положением самой Японии – обеспечила особенную роль связки Япония/Россия в партикуляризме Японии по отношению к Западу. С 1970-х по начало 1990-х инаковость России подтверждала принадлежность Японии универсальному, когда японская социокультурная уникальность, производящаяся связкой Япония/Запад, доминировала в дебатах о японской идентичности. Начиная с середины 1990-х, как было показано в двух последних главах, эта разница, укорененная в связке Япония/Россия, начала постепенно рассасываться. Этот процесс «нормализации» оказал двоякое действие на идентичность Японии: с одной стороны, он стабилизировал Японию как часть универсального «международного общества»; с другой – ослабил конструкт японской уникальности, бывший фундаментальной составляющей понимания Японией своего «Я». Здесь связка Япония/Россия задействовалась для того, чтобы воспроизвести уникальное положение Японии в сфере универсального посредством дискурсивного сдвига к противопоставлению с Западом как России, так и Японии. Проблема Северных территорий, за годы «холодной войны» ставшая символом двойной «чуждости» Советского Союза, оказалась важным локусом подтверждения культурной уникальности Японии.
Важно помнить, что в отличие от западного «Востока», описанного Эдвардом Саидом в его знаменитой книге «Ориентализм» (Said 1978), а также в отличие от его японской версии, проанализированной Стефаном Танакой (Tanaka 1993), построение идентичности Японии через Россию не было частью колониального проекта. Никакого физического доминирования над русским Другим за таким построением тоже не стояло. В каком-то смысле этот дискурс был для Японии освобождающим, поскольку позволил ей утвердить свое место в международном сообществе – вероятно, за счет нормализации и отказа от прагматических отношений со своим северным соседом. Функция связки Япония/Россия зависела, однако, от последовательного восприятия Японии как гомогенной единой нации и как исторической противоположности России. В рамках этого процесса айны, боровшиеся за признание статуса коренного народа, подрывали оба этих фундаментальных принципа и стали жертвами конструкции, построенной на исключении их собственных истории и субъективности.
Библиография
Основные интернет-ресурсы
MoFA– Japan’s Ministry of Foreign Affairs: http://www.mofa.go.jp
NDL-Japan National Diet Library, parliamentary interpolations database: http://kokkai.ndl.go.jp/
TD-»Japan and the World» database provided by Professor Tanaka Akihiko lab, Institute of Oriental Cultures, Tokyo University: http://www.ioc.u-tokyo.ac.jp/worldjpn/index.html
Источники на японском языке
1. Основные источники
Agency for Natural Resources and Energy (Shigen enerugi ch.) (2004) 2030 nen no enerugi no jukyu tenbo (Developments in energy supply and demand by the year 2030). Tokyo.
Akitsuki, T. (1987) em>Edo idai ni okeru nijonjin no roshiakan (Japanese view of Russia during the Edo period). IN YASUI, R. (Ed.) Nihon to Roshia. Tokyo, Waseda University.
– (1990) Saharint ni okeru nihonjin to ainujin (Japanese and Ainu on Sakhalin). IN NAKAMURA, Y.
Akitsuki, T. (Ed.) Roshia to nihon (Russia and Japan.). Tokyo, Hitotsubashi University.
Aoki, A. (2004) Shiba Rytar to mitsu no sens (Shiba Rytar and the three wars), Tokyo, Asahi Shimbunsha.
Aoki, T. (1999) Nihonbunkaron no heny (Transformations of nihonbunkaron), Tokyo, Chkron-shinsha.
Asahi Shimbunsha (1988) Za Nipponjin (The Japanese), Tokyo, Asahi Shimbunsha.
Befu, H. (1987) Ideorogi to shite no nihonbunkaron (Nihonbunkaron as an ideology), Tokyo, Shis no kagakusha.
Bendasan, I. (1970) Nihonjin to yudayajin (The Japanese and the Jews), Tokyo, Yamamoto shoten.
Gaimush Chsabu (MoFA Investigative Division) (1941) 1940 nen sorenpou gaikan tokush (General information on the Soviet Union in 1940), Tokyo, Gaimush.
Bunka no jidai kenky guroopu (Study Group on the Age of Culture) (1980) Bunka no jidai (The age of culture). Tokyo, Prime-Minister’s Office.
Information Division, Prime-minister’s Office. (1967) Gaik/bei ni kan suru yoronchosa (Public opinion survey regarding foreign policy and defense). Tokyo, Secretariat of the Prime-Minister Office.
– (1976) Jieitai/bei mondai ni kan suru yoronchosa (Public opinion survey regarding the SDF and defence problems). Tokyo, Secretariat of the Prime-Minister Office.
– (1982) Jieitai/bei mondai ni kan suru yoronchosa (Public opinion survey regarding the SDF and defense problems). Tokyo, Secretariat of the Prime-Minister Office.
Edamura, S. (1997) Teikoku kaitai zengo (Before and after the collapse of an empire), Tokyo, Toshi shuppan.
Ehara, K. (1980) Ainu no kotoba/kotoba no tamashi (The language of the Ainu: the soul of the language) Asahi Journal, 22, 61–63.
Emori, S. (1987) Ainu no rekishi-hokkaid no hitobito (History of the Ainu-the people of Hokkaido), Tokyo, Sanseido.
Eya, O. (1999) Naze senshinkoku wa kono burakkuhooru ni kane wo sosogu no ka (Why do the developed countries put their money into this blackhole?). Sapio.
Fujimoto, W. (2002) Nihon ni okeru taikenteki roshia/soren kan no keisei (The process of formation of empirical view of Russia and the Soviet Union in Japan). Gengo bunka kenky (Osaka Univerisity), 28, 35–49.
Fujimura, H. (1982) «Kokoro» no bunka (The culture of the «heart»), Ch Kron, 97(13), 303–311.
Fujioka, N. (1999) Kyokasho ga oshienai rekishi-jiyushugishikan, 21 seki ni mukete (History not taught by the history textbooks-liberal view of history, towards the 21st century), Tokyo, Fussha.
– (2000) «Jigyaku rekishikan» no byori (The pathology of the «masochistic view of history»), Tokyo, Bungei shunj.
Fujita, C. (Ed.) (1943) Sekaishiteki tachiba to nihon (The standpoint of world history and Japan), Tokyo, Chkronsha.
Fujiwara, H. (2006) Hopprydo henkan ksho [2t] itoguchi ni genj dakkai o (Negotiations of the return of the Northern Territories: «2 islands» as a first step towards breakthrough). Asahi Shimbun 29 June 2006:14. morning ed. Tokyo.
Fukuda, T. (1966) Heiwa no rinen (The idea of peace), Tokyo, Shinchsha.
Fukui, Y. (2004) «Saka no ue no kumo» ni egakareta sens no genjitsu (The reality of war as depicted in «the cloud on top if the hill»). Ch kron.
Fukuzawa, Y. ([1867] 2003) Seiy jijo (Conditions of the West), Tokyo, Keiyogijuku daigaku shuppankai.
– ([1867] 2003a) Jiden (Memoirs), Tokyo, Keiogijuku daigaku shuppankai.
Got, J. (1967) Htekigensoku kara mita hopprydo mondai (The Northern Territories problem from a legal perspective). Gekkan shakait 18, 21–32.
Got, S. ([1914] 1944) Nihon shokumin seisaku ippan (An outline of Japan’s colonial policy), Tokyo, Nihon hyoronsha.
– (1915) Nihon shokuminchi ron (A debate about Japanese colonialism), Tokyo, Kmin dmei shuppanbu.
Hagino, M. (1983) Umehara Takeshi shi no dkeiron e no gimon (Questioning the «same origins» theory of Umehara Takeshi). Ch Kron, 98(4), 195–203.
Hakamada, S. (1985) Soren shakai no kenkyu (Studying the Soviet society). IN KIMURA, H. (Ed.) Sobieto kenkyu (Soviet studies) Tokyo, Kyoikusha.
– (1993) Kaosu no naka de matareru «dai san no jinbutsu» («The third person» waiting in the chaos). Economist.
– (1993a) Roshia no jirenma (The Russian dilemma), Tokyo, Chikuma shob.
– (1996) Shizumi yuku taikoku (Demise of an empire), Tokyo, Shinchsha.
– (1999) Roshia wa «shizen jtai» o kokufuku dekiru ka (Can Russia overcome the «state of nature»?). Sekai Shh, 80(39), 12–15.
– (2000) Izen ryudteki na roshia no tainichi seisaku (Continuous fluidity of Russian policy towards Japan). Sekai Shh, 81(20), 14–15.
– (2002) Gendai roshia o yomi toku (Understanding modern Russia), Tokyo, Chikuma Shob.
– (2006) Tai ro seisaku wa d arubekika (How the policy towards Russia should be). Sekai Shh, 87(5), 6–9.
– (2007) Poochin no roshia ni dakkyo no ishi wa aru no ka (Is there a desire for a compromise in Putin’s Russia?). Ch Kron, 122(10), 178–188.
Hakamada, S. Kobayashi, K. (1999) Misairu ga pansuto ni yabureta hi (The day missiles were defeated by panty stockings). Shokun, 31(11), 136–145.
Hanazaki, K. (1977) Sabetsu no uchi ni aru «ainu no jinken» kaifuku («Restoration of Ainu human rights» as part of discrimination). Asahi Journal 19(35): 61–63.
– (1986) Gendai nihonjin ni totte minzokujikaku to wa (The meaning of «national self consciousness for contemporary Japanese). Sekai 483: 99–117.
Hanihara, K. (1982) Shizen jinruigaku kara mita ainu (The Ainu as seen from natural anthropology). Ch Kron, 97(13):75–89.
Hara, Y. (2000) Sengoshi no naka no nihon shakait (Japan’s socialist party in postwar history), Tokyo, Chkron-shinsha.