Вернись и возьми Стесин Александр
Одно из последних детских воспоминаний: Юра Дворкин с первого этажа, усердно косящий под советского рокера, отращивающий патлы, обзаводящийся телагой и вареными джинсами. На плече – кассетник с Наутилусами и «Группой крови». Через два месяца он переедет в Хайфу (фотографии с шаурмой и кальяном, первая работа на бензоколонке, израильская армия и т.д.).
Это была зима девяностого года; Юре было тогда тринадцать или четырнадцать. Я – на два года младше, смотрел снизу вверх. Запомнилось как нечто необъяснимое: его предстоящий отъезд и пубертатное желание наспех совпасть с последней модой московского двора, подготовиться к новой фазе жизни, которая начнется и закончится здесь без него.
4.
Когда Осейи и Амма Овусу, у которых недавно родился сын, объявили о том, что собираются устроить «Эдин тоа», весь разноцветный коллектив от румына до китаянки подрядился участвовать в проведении этой пышной церемонии, хотя никто понятия не имел, в чем она заключается.
– Насколько я понимаю, это «праздник имени», – догадался Энтони, – у йоруба тоже есть что-то подобное. Когда человек рождается, он приводит в мир своего личного бога, иначе говоря, свое предназначение. На седьмой, что ли, день после рождения, ребенка приносят к старейшине. Тот наблюдает за младенцем, пытаясь угадать его бога, и выбирает подходящее имя.
– Интересно, Энтони Пол, кто был тот мудрый старейшина, который назвал тебя в честь русского писателя?
– Опять ты со своим русским писателем. Мои родители к прорицателю не бегали, у меня вообще-то отец – профессор лингвистики, а мама была биохимиком. Просто им понравилось имя Энтони, вот и всё. А Пол – это европеизированное Абаола, так звали моего деда.
В назначенный день мы явились минута в минуту, хотя Нана и выражала определенные сомнения относительно того, что традиционная ганская церемония может начаться вовремя. Хозяин дома, встретивший нас на пороге в нижнем белье, подтвердил ее опасения и, немало удивившись («Вы что, на дежурство пришли? Когда зовут на три, имеется в виду: приходить не раньше половины шестого!»), отправил в близлежащую кофейню «Старбакс». Таким образом, в течение следующих двух часов у меня была возможность узнать во всех подробностях о значении «Эдин тоа» в культуре ашанти, заодно наблюдая, как Энтони метит бессильным взглядом белокурых красоток за окном кофейни и все больше раздражается дотошности наниного экскурса.
Согласно аканской традиции, первые семь дней жизни ребенок проводит с матерью в специально отведенном помещении, откуда им не полагается выходить. Это – испытательный срок: если дитя умрет, не прожив и недели, значит его душа посетила мир живых, чтобы только взглянуть и, удовлетворив любопытство, возвратиться в мир духов. Поэтому ребенка, умершего в течение первой недели, не оплакивают. Если же на восьмой день младенец жив, значит он полюбил лицо и голос женщины, которая его родила, и решил остаться, чтобы сделать ее счастливой.
Утром восьмого дня ребенка приносят к старейшинам и дают ему имя, точнее имена. Первое имя знаменует день недели, в который он родился. Мальчика, чей «Эдин тоа» пришелся на пятницу (фиада), назовут Кофи («пришедший в пятницу») и т.д. Каждому дню недели покровительствует то или иное божество[10], так что старейшинам аканских племен – в отличие от йоруба – не приходится угадывать личного бога, достаточно свериться с «гороскопом». Второе и третье имя – в честь кого-нибудь из предков; дальше – имя, выражающее пожелания родителей своему чаду; и наконец – имя рода. В колониальный период ашанти часто давали детям ничего не значащие имена, чтобы отвадить богов-покровителей: дескать, это не настоящее, не на всю жизнь. Имя, данное в рабстве, не может быть настоящим, так как рабство не может быть истинным предназначением человека.
Складные стулья были расставлены по периметру комнаты и, по очереди здороваясь с сидящими, каждый новоприбывший совершал круг почета – обязательно против часовой стрелки. К шести вечера все были в сборе. Вопреки моим ожиданиям, ни румына, ни китаянки в комнате не оказалось; помимо нас с Энтони, на церемонии присутствовали только ганцы. Доктор Пэппим, выступавший в роли старейшины, вышел на середину комнаты и, достав из кармана шпаргалку, развел руками: это вам не лекция по реаниматологии.
«Каждое имя есть уникальное сочетание звуков. Если оно выбрано правильно, это сочетание звуков резонирует с душой человека и придает ему силы. Наше предназначение заложено в нас Творцом, и мы исполняем Его замысел, откликаясь на зов, пробуждаясь для жизни всякий раз, когда нас называют по имени. Какой сегодня день? Сегодня воскресенье – квезиэда. Бабушка Воскресенье, дедушка Воскресенье, сегодня перед вами младенец, который встретил с нами утреннюю звезду. Его мы называем Квези».
С этими словами Пэппим взял спящего сына из рук Аммы и, трижды подняв на вытянутых руках, поднес к столику, на котором стояли бокалы с водой и вином и лежали несколько ракушек. Положив ракушки на лоб младенца, Пэппим окропил его губы водой: «Если скажешь вода, пусть это будет вода». Затем окропил вином: «Если скажешь нса[11], пусть это будет нса... Аквааба! Братья и сестры, я поздравляю вас всех!»
Завершив церемонию, Пэппим ретировался в облюбованное кожаное кресло и продремал в нем оставшуюся часть вечера. Между тем, гости переместились к столу. Старший ординатор Йау Аманкона предварил трапезу еще одной торжественной речью, но на этот раз ораторство не сопровождалось возгласами «ампа!»[12] – каждое слово витии камнем падало в колодец всеобщего голода.
Одно за другим потянулись праздничные блюда: арахисовая похлебка с индюшкой и копченой рыбой, пальмовый суп с козлятиной и листьями ямса, блюдо из перемолотых семечек африканской дыни, красный рис «джолоф», кускус из ферментированной маниоки в банановых листьях, жареные плантаны с имбирем и фасолью в пальмовом масле. И – какой же праздник без фуфу! Фуфу – это патриотическая гордость, «щи да каша» западноафриканской кухни. Густое пюре из кокоямса, плантанов или маниоки, похожее на белый пластилин – как по виду, так и по вкусу. Пластилин скатывают в шарики. Шарики полагается макать в мясную похлебку и разом проглатывать. «Ел без фуфу – вообще не ел», утверждают знатоки этого дела.
Расходиться начали заполночь; в третьем часу утра в комнате еще вовсю продолжались оголтелые пляски под бой твенебоа, оплетенного ракушечными ожерельями. Казалось, во всем многоэтажном доме есть только два человека, способных спать под этот грохот как ни в чем не бывало, – Квези и Доктор Пэппим.
На следующий день остатки угощения, расфасованные в пластиковые емкости, очутились на прилавке магазинчика «Африкана эдуому», находившегося через дорогу от больницы.
Кэрен Б., 36 лет. Алкогольный цирроз печени. Симптомы болезни – желтуха, асциты – проявились еще месяц назад. Первые три недели было «терпимо»; за день до поступления началась кровавая рвота. В больнице ей сделали неотложную склеротерапию варикозных вен, но через несколько часов кровотечения возобновились, отказали почки. Гематокрит не поднимается выше критического уровня, несмотря на многочисленные переливания крови. Время оповестить родных. Около полуночи я делаю междугородний звонок в Массачуссеттс, где живут ее родители.
Сколько раз я видел в онкологической клинике, как родные восьмидесятилетнего старика или старухи умоляли врачей сделать все возможное, до последнего момента отказываясь верить фактам. Но я ни разу не видел, чтобы родственники просили сделать все возможное для сравнительно молодого человека, умирающего от цирроза.
– Понимаете, я просто не хочу, чтобы она продолжала мучаться. – Говорит мать Кэрен.
– Я понимаю. Мы остановим инфузии препаратов, которые поддерживают ее давление, отключим искусственную вентиляцию легких и поставим капельницу с морфием. Она не будет чувствовать боли.
– Как вы думаете, сколько она может прожить... после того, как вы все отключите?
– Пару часов, может быть, меньше. Но ведь это не к спеху – все отключать. Мы можем подождать и до завтра, и до послезавтра. Я имею в виду, мы можем дать вам возможность с ней попрощаться.
– Спасибо вам, доктор, но... лучше не надо. Мы – люди пожилые, нам тяжело... Кроме того, завтра у ее отца день рожденья. Просто позвоните нам, когда все закончится.
В четвертом часу утра поступил ожидаемый вызов. Медсестра встретила меня в дверях палаты: «Извините, доктор, я вызывала вас подтвердить наступление смерти, но, кажется, поторопилась. Теперь уже недолго: среднее артериальное давление – ниже пятидесяти. Минут десять-пятнадцать, не больше... Подождем вместе, ладно?»
Я стою между изголовьем кровати и монитором, слежу за редеющими бугорками кардиограммы. У меня кружится голова. На подоконнике лежит принесенная кем-то из близких фотография пятилетней давности: розовощекая красавица Кэрен, лучась навсегда запечатленным счастьем, обнимает улыбающихся родителей на курортном фоне. Десять-пятнадцать минут превращаются в сорок пять.
Медленнее, медленнее, – как будто умирает не она, а монитор, через силу выдавливающий гудки. Я слышу, как медсестра, стоящая за моей спиной, лопочет что попало, лишь бы заглушить нарастающий хрип агонального дыхания. Медленнее, медленнее. Асистолия. Всё... Нет, не всё: еще один-два припадочных вздоха – пузырящееся дыхание мертвеца. Теперь всё. Я проверяю зрачки, прикладываю стетоскоп к груди. «Смерть наступила в четыре часа двадцать семь минут», говорит моим голосом посторонний.
5.
Продовольственный магазин и чоп-бар «Африкана эдуому», которым владели радушные Бенад и Маоли Онипа, выполнял функцию социального клуба: по вечерам сюда стекалась вся западноафриканская община Бриджпорта. Старики занимали позиции за приземистым столиком для овари[13] и, засеяв лунки игральными ракушками, начинали неспешный обмен новостями. Молодежь толпилась возле установленного в дальнем углу караоке, пританцовывая и горланя неизменное «Эйе ву дэ анаа, эйе ме дэ паа».
– Ий! Эхефа на уасвиа чви каса?[14] – Удивился Бенад Онипа, когда, впервые заглянув в «эдуому», я обратился к нему на ломаном аканском наречии.
– Меуо ннамфоо асантени на уономчьерэ мэ какраа-какра.[15]
– Юу-у, мате. Эсвиани, энье аквааба![16]
Довольно скоро «эдуому», находившийся в двух шагах Сент-Винсента и кирпичной трехэтажки, где я снимал квартиру, стал «вторым домом» или третьей вершиной равностороннего треугольника, внутри которого я проводил все свое время, поскольку больше в Бриджпорте податься было некуда. «Католическая миссия, хижина, чоп-бар – всё как надо. Еще добавить революцию да малярию, и будет полный африканский набор», отметил язвительный Оникепе.
Каждую пятницу Маоли стряпала африканскую пищу и угощала постоянных клиентов. Несколько раз, во время тридцатичасовых дежурств, я получал СМС: «Доктор Алекс! Брат Бенад и сестра Маоли знают, что ты сегодня дежуришь и наверняка голодаешь. Спустись, пожалуйста, в вестибюль». В вестибюле меня ждал Бенад с улыбкой до ушей и кастрюлей дымящегося риса «джолоф». Денег он не брал и, раздраженно отмахиваясь от купюр, которые я пытался ему всучить, повторял девиз племенного сожительства: «Если птицы рядом гнездятся, значит птицы друг другу еще пригодятся». Стало быть, белая ворона – тоже ворона, часть стаи. Я растроганно примерял к себе эту птичью истину, тем более, что и в моем «оперении» уже имелось кое-что ганское: под Рождество Нана и Маоли подарили мне по вышивной рубахе «кенте».
– Доктор Алекс, когда заканчивается твое дежурство? – Спросил Бенад, в очередной раз вручая мне кастрюлю с вкуснятиной.
– Завтра утром.
– Тогда завтра вечером приходи к нам в «эдуому». Познакомишься со знаменитостью!
– Какаятакая знаменитость?
– Ганский поэт. Тридцать лет, а уже целую книгу стихов написал. В газете его сравнивали с Воле Шойинка!
Поэта звали Принц Нсонваа. Он и выглядел классическим поэтом или киноактером, играющим большого поэта на большом экране. Водолазка, задумчиво-выразительное лицо, обрамленное наждачной небритостью. Если бы Принц Нсонваа был белым, у него обязательно была бы челка. Прослышав от хозяев, что я – Russianpoet, изучающий чви, Принц торжественно объявил, что обязуется – если я, конечно, не против – регулярно присылать русскому коллеге свои творения, а также преподавать ему (то есть мне) основы языка чви по переписке.
В тот же день я получил первый образец его творчества. Стихотворение называлось «Seneaw’awofoahwewoamawoseafifirino, esesewohwewonmawoonomdeetutu»[17]. Сам текст был ненамного длиннее названия и по существу лишь перефразировал нравственное предписание в форме императива. Помимо стихотворения, к и-мэйлу прилагались: аудиофайл с авторским чтением и причудливо-иероглифический рисунок, значение которого, видимо, обыгрывалось в данном сочинении.
– Тебя трогают эти стихи? – Спросил я у Наны, показав ей шедевр моего нового знакомца.
– А тебя? Если тебя интересует ганская литература, почитай лучше Айи Квеи Арма, и не морочь мне голову.
На протяжении следующих полутора недель поэт исправно присылал мне ежеутренние стихи с аудиофайлами и рисунками, а по вечерам – короткие письма на чви с заботливым переводом в скобках после каждого предложения. Наконец, очевидно устав от этой обременительной переписки, Нсонваа деловито спросил, не согласится ли «менвиа Алекс»[18] помочь ему с переводами стихов на английский для публикации в антологии. Получив утвердительный ответ, поблагодарил и пообещал прислать весь корпус через денек-другой, после чего исчез.
Позже я узнал, что подобные назидательные тексты, сопровождаемые иероглифическими узорами, – вполне традиционный «смешанный жанр». Узоры называются «адинкра»; с каждым узором связан определенный обряд, а также какая-нибудь пословица или идиома. Говорят, коллекция некоего этнографа, собиравшего «адинкра» по всему аканскому региону, насчитывала больше тысячи пиктограмм. Одна из главных функций поэзии – развивать и интерпретировать символику «адинкра». А поскольку вся словесность у ашанти до недавнего времени была устной, без аудиозаписей тут не обойтись. Не читать надо, а слышать. Недаром глагол тэ имеет не одно, а, как минимум, четыре значения: говорить, слышать, чувствовать, обитать.
Что касается пословиц, то для западноафриканских племен они – больше, чем просто народная мудрость. Это и свод законов, и магические заклинания, и своеобразная форма ораторского искусства. «Слова – пища для души, а пословицы – пальмовое масло, с которым едят эту пищу». «С мудрецом говорят поговорками». «Иногда пословица – это твой меч, иногда – твой щит». Африканский талмуд пословиц и поговорок. Так два престарелых ашанти, завсегдатаи «эдуому», могут часами вести беседу, целиком состоящую из иносказательных афоризмов.
– Что скажешь, Коджо, какие новости?
– Что сказать, Кофи... Когда крыса находит фуфу, она ест фуфу, но пестик и ступку в крысиной норе не упрячешь. Если пальма гнется, значит земля шепнула ей дурную весть. На каждой ветке по птице – дерева не видать. Слишком много нарядов, точно на похоронах.
– Не всякое облако приносит дождь, – парирует Кофи. – И потом, даже самый острый нож не разрежет собственной рукояти.
– Так-то оно так, но если бревно кладут в реку, оно не превращается от этого в рыбу. Тот, у кого нет одежды, всегда участвует в танце Асафо. На базаре бороду не продашь. Как сказал пес, если я упаду, а ты встанешь, будем считать, что это игра.
– Эй, Коджо, что Господь пожелал, человек не отменит. Закрой мертвецу глаза, и увидишь духа. Обращаясь к Богу, начни с обращения к воздуху.
Неискушенному слушателю вроде меня может показаться, что они просто состязаются в словоблудии. Однако информационный повод всегда присутствует. В данном случае, речь идет о неудачной поездке: Коджо только что вернулся из Нью-Йорка, где гостил у детей. Дети, говорит он, живут теперь своими заботами и принимали старика не так, как требует того обычай. Кроме того, в Нью-Йорке им, похоже, живется плохо, хотя они всячески стараются это скрыть. Коджо злится, Кофи пытается его вразумить. Впрочем, главное здесь все-таки форма, а не содержание. Ритуал диалога, пища для души, завезенная в Бриджпорт из африканской деревни. Непроглатываемый, словно шарик фуфу, комок ностальгии.
Родные и близкие, соседи и родственники соседей, облаченные в черные и красные платья, напоминающие римскую тогу, выгружаются из микроавтобусов, рассаживаются по кругу, раскрывают большие зонты с оборками. Многочасовое действо, разворачивающееся в центре круга при активном участии зрителей, называется «аийе» или «овуо ачведье»[19] – по названию одного из узоров «адинкра».
Атмосфера – при всей серьезности повода – скорее праздничная. По аканской традиции, так и должно быть: если «виновнику торжества» посчастливилось дотянуть до почтенной старости, его похороны – это прежде всего праздник жизни. Песни, пляски, даже своеобразный капустник, в котором обыгрываются эпизоды из жизни усопшего... Но самое невероятное – гроб в форме рыбы, привезенный из Ганы и наверняка стоивший заказчикам большей части семейных сбережений. Как нетрудно догадаться, покойный был хозяином рыбной лавки.
К микрофону подходит харизматичный священник в темных очках, как у агента спецслужбы. Проповедническое крещендо, пестрящее словами «исцеление» и «спасение», нарастает вровень с дождем, точь-в-точь как в романе Чинуа Ачебе («одежда, словно в страхе, липла к телу...»). Время от времени дождь ненадолго утихает, как бы прислушиваясь, и через несколько минут припускает с новой силой. Наконец, проповедник уступает стихии и, все еще на взводе, нараспев приглашает собравшихся перейти под навес. Паства снимается с мест, поправляет намокшие складки драпировки, передвигает стулья.
6.
Гамбиец Джеймс Кларк выучил русский только за то, что на нем говорила первая любовь, в свое время учившаяся во ВГИКе. Кроме того, он свободно владел, как минимум, пятью африканскими языками: малинке, фульбе, волоф, чви и неправильным английским. Знание русского ограничивалось у него отдельными фразами, но фразы эти – из уст африканца – были поистине замечательны. Когда нас представили, Кларк протянул мне руку со словами: «Zhitelivol’nyhpastbischprivetstvujutvas!» В другой раз, возмущаясь только что прочитанной болтовней какого-то политического обозревателя, подытожил: «V “Izvestijah” netpravdy, v “Pravde” netizvestij». Между тем, на одной шестой он никогда не бывал, да и русскоговорящая кинематографистка осталась в далеком тропическом прошлом.
Когда-то, давным давно он учился в Гане – на одном курсе с Пэппимом и Апалоо. Был свидетелем на их свадьбе. После мединститута эмигрировал в Америку, поступил в ординатуру в Нью-Йорке. Поступил да не закончил, повздорив с одним из старших коллег. После этого он перебрался в Англию, где мотался из больницы в больницу, подвизаясь в качестве locumtenens[20]; затем ненадолго вернулся в Гамбию, и вот к пятидесяти годам, женившись на американке, снова приехал в Штаты и – по протекции друзей юности – получил место в ординатуре Сент-Винсента.
К бывшему однокашнику и нынешнему начальнику, неизменно величавшему его «дядя Джимми», Кларк обращался с почтительным «доктор Пэппим», с помощью мимики стараясь обозначить в этом обращении уместную долю шутки. По утрам, рапортуя Пэппиму о проделанной за ночь работе, Кларк покрывался бисером пота и его речь становилась похожей на бормотание гоголевского персонажа. При виде этой сцены – отчаянно потеющий Кларк, упитанная невозмутимость Пэппима – я вспоминал рассказ Наны о том, как в начальной школе она могла запросто приказать однокласснице из малоимущей семьи, чтобы та донесла до дому нанин портфель или сбегала посреди урока в кафетерий за плюшкой... Словом, голова у меня была занята не тем, чем надо, так что, когда приходила моя очередь рапортовать, я начинал мямлить и путаться еще больше, чем мой напарник.
Он был дотошен во всем, что касалось заполнения бланков, выписок, рецептов и проч. В первый же вечер он показал мне, как и что следует заполнять:
– Я люблю, чтобы все записи велись определенным образом. Документация всегда должна быть в порядке. Иначе хлопот не оберешься.
– Хорошо, Джеймс.
– Называй меня лучше «дядя Джимми» или просто Джимми. Никаких формальностей. И вообще, ты – босс, а я – твой помощник, – сказал он в точности, как Оникепе. – Мне бы главное закончить чертову ординатуру, а там – трава не расти.
– Ну, так ведь ты и заканчиваешь через полгода. Недолго осталось.
– Для меня шесть месяцев здесь – это слишком долго. За три года я успел возненавидеть этот госпиталь и все, что с ним связано. Все, о чем я мечтаю, это непыльная работа в Мэриленде, где живет моя жена... Если б я мог прокрутить жизнь на несколько лет назад, ни за что не уехал бы из Гамбии. А если бы мог вообще начать сначала, не стал бы заниматься медициной.
– А чем бы ты тогда занимался?
– Чем-нибудь полезным. Стал бы ремесленником.
Среди заправлявших в стационаре немолодых «сестричек» дядюшка Джимми имел надежную репутацию старого добряка. Каждый вечер, совершая дежурный моцион по этажу, он приветствовал их непритворно-приторными «дорогая моя!» и «добрый вечер, прекрасная леди!».
Когда выдавались свободные полчаса, Кларк уединялся в каком-нибудь закутке и моментально задремывал, сидя на стуле и прислонившись к стенке. На вопрос, почему бы ему не улечься в дежурке, где стояли две относительно удобных койки, отвечал, что предпочитает «быть начеку».
Разносторонне начитанный, всегда и обо всем имевший подробное мнение, он мог быть интересным собеседником, но, как все уставшие и живущие через силу люди, часто повторялся. Его любимыми присказками были: «В Европе этого никогда бы не позволили» (когда речь шла о восьмидесятичасовой рабочей неделе и прочих мытарствах американского ординатора) и «Африка – проклятый континент» (речь могла идти о чем угодно).
– Почему же проклятый? Ты ведь сам говорил, что жалеешь о том, что уехал из Гамбии.
– Durnoe, darodnoe, – произнес Кларк, в очередной раз демонстрируя недюжинные познания в области русской словесности. – Наши политики любят напоминать, что Африка – наша общая мать. У вас, наверное, это тоже в ходу? Я имею в виду всю эту «материнскую» риторику.
– «У нас» – это где?
– Да где угодно. В Америке, в России... Когда я слышу про это «материнство», у меня срабатывает профессиональный рефлекс: я сразу начинаю думать о болезнях, передающихся по наследству. А болезней в Африке больше, чем где бы то ни было. Приедешь, увидишь... Проклятый континент. Я бы мог там жить, если бы не уехал, потому что знаю правила игры. Первое правило: когда дерутся слоны, больше всех страдает трава у них под ногами.
– Этэ сэйн! – Вихрем ворвавшийся в комнату Йау Аманкона от души рыгнул и шлепнул на стол медкарту. – Можете меня поздравить. Мне опять подсунули Флору Кабезас.
– Кто это ее к нам пустил? Мы же сто раз уже объясняли в пункте первой помощи, что ее надо гнать взашей.
– А она новый способ изобрела. Надышалась пыли в каком-то подвале, чтобы спровоцировать астматический приступ. Никуда не денешься, надо класть. Пока лежала в приемнике, все уши медсестрам прожужжала: и это у нее болит, и то болит. Те не выдержали и дали ей морфий. Теперь ее не выгонишь.
– Да, хорош у нас список пациентов, – отозвался Кларк, – наркоман на наркомане. Вот на что уходят деньги налогоплательщиков.
– Пока я не попал в Америку, даже представить себе не мог, что такое бывает, – неистовствовал Аманкона. – В Гане люди толпами подыхают от инфекций, так ни разу и не побывав у врача. А тут – болей не хочу. Всё есть – и лекарства, и оборудование. Приходишь в травмпункт, говоришь, мол, живот болит, и тебя сразу кладут в стационар. Кормят, поят... И что? Вместо того, чтобы жить как следует, они торчат на морфии, выклянчивают его, валяются всю жизнь в больнице, лишь бы кайф поймать. Мерзость.
– Ну, медики, положим, тоже не без вины, – рассудил мудрый Кларк. – Как ты правильно сказал, дядя Йау, если больной в Америке жалуется на боль, его первым делом сажают на морфий. Это, кстати, к нашему предыдущему разговору, – Кларк повернулся ко мне, – в Европе такого никогда бы не допустили...
– А я и не говорю, что виноваты только пациенты. Виноваты врачи, которые с ними миндальничают. А еще больше виновато судопроизводство, которым нас все время запугивают. Дело в системе. И в тех, кто ей управляет. Заговор, он и есть заговор.
– Какой заговор? Еврейский? – Я уже слышал от кого-то из ординаторов, что Аманкона одержим теорией еврейского заговора, но с удобством для себя решил, что это шутка.
– Я ничего не говорил. Но ведь все всё понимают...
– Осторожно. Алекс-то по-твоему кто? – Предостерег его старший товарищ.
– Ну и хорошо, – моментально нашелся Аманкона. – По крайней мере, если будет необходимо, ты всегда сможешь воспользоваться поддержкой тех, кто наверху.
– Пользуюсь, Йау, только и делаю, что пользуюсь их поддержкой. Катаюсь как сыр в масле.
– Да, ладно, что ты. Евреи, не евреи – какая разница? Я ведь не об этом. Я о том, что они там наверху – кто бы они ни были – решают наши судьбы.
– Ампа! Когда дерутся слоны, больше всех страдает трава... – Затянул свое дядюшка Джимми.
– Да, но евреи – все-таки слоны, – назойливое повторение прозвучавшей пять минут назад пословицы окончательно вывело меня из равновесия. – Евреи всегда наверху. И носы у них, как хоботы.
Аманкона натужно улыбнулся.
– Друг мой, когда ты соберешься в Гану, обязательно дай мне знать. Я тебя свяжу со своими, приедешь, как к себе домой. Тебе у нас понравится.
– Да я и не сомневаюсь, что мне понравится в Африке... Жаль только, евреи ее колонизировали и разрушили традиционный уклад жизни.
– Пойду-ка я проведаю своих пациентов, – вздохнул Кларк. – Нам не за то платят, чтобы мы весь вечер в ординаторской лясы точили.
Мы вышли в коридор.
– Зря ты с ним так. С Аманконой ссориться глупо. Он у нас большой человек, ога, как говорят нигерийцы.
– И что мне теперь, молчать? Мне с ним детей не крестить, через полгода меня в этом госпитале уже не будет.
– Все равно не стоило его обижать. Ты ведь, наверное, не знаешь, что он не только врач, он еще и священник. Перед тем, как поступить в мединститут, он закончил семинарию.
– Да плевал я на вашу... – Поймав его предупреждающий взгляд, я осекся. Действительно ведь, наплевать.
До конца дежурства – три часа, даже меньше. Скоро можно будет идти домой. Покурить и спать. «Докета сэ менкода сеисие ара».[21] Из-под прохудившегося покрова предутренней темноты клочьями лезет грязноватая подкладка сугробов. Два окна на шестом этаже соседнего здания поочередно вспыхивают сиреневым отстветом телеэкранов, как глаза чащобного чудища из шизофренических сказок Амоса Тутуолы. Эти сказки подсунул мне Энтони для ознакомления с фольклором йоруба. Я сделал над собой усилие и прочел их за один вечер – примерно так же, как из уважения к хозяйке проглатывают несъедобную пищу. Одно место, впрочем, запомнилось: там, где главный герой, отправившийся в Город мертвых, чтобы повидать своего покойного брата, прибывает наконец в пункт назначения и встречается с тем, кого искал. Оказывается, что покойник, бывший при жизни священником, ведет службу и здесь, продолжая вселять в души прихожан надежду на жизнь после смерти.
У. Д., тридцать восемь лет. Боль за грудиной, отдающая в левое плечо. Требуется исключить инфаркт миокарда. Стандартный протокол: ЭКГ плюс три тропониновых теста. В соответствии с протоколом, мы должны продержать пациента в больнице в течение восемнадцати часов, хотя в данном случае причина симптомов известна и без всяких тестов: У. Д. курит крэк. Рассказывает, что до августа прошлого года употребляла также и героин. Неделю назад «сдалась» наркологу. «Что побудило вас обратиться за помощью?» «Я хочу, чтобы мне вернули моих детей». Детей трое. Я осматриваю пациентку: иссушенное тело, кожа да кости. «Вы что, вообще не питаетесь?» Мотает головой: «Давно ничего не ела». Губы собираются в тоненькую улыбку, но тут же начинают дрожать, по щекам текут слезы.
По истечении положенных восемнадцати часов я уговариваю начальство, что ее еще рано выписывать. Конечно, ломка – это не повод держать больную в Сент-Винсенте, для этого есть наркологическая лечебница. Но все-таки состояние нестабильное. Тахикардия, рвота, да мало ли что. Через три дня терпению начальства приходит конец, и мы оформляем выписку в наркологический диспансер. «В следующий вторник придете к нам в поликлинику. Я записал вас на прием». «Хорошо, доктор, спасибо вам за все...» Та же тоненькая улыбка, от которой сжимается сердце.
Через полчаса меня вызывает медсестра: вместо обещанных санитаров за У.Д. приехал жених, говорит, что отвезет ее сам. Неопрятный мужик лет пятидесяти, обильно надушенный дешевым одеколоном. Вид безумный, видно, что не только торгует, но и сам торчит.
– Вы же сказали, что едете в лечебницу.
– Раз сказала, значит еду, – на лице уже совершенно другая улыбка.
– Вы уверены?
– Эй, мистер, ты как разговариваешь с моей невестой!
– Успокойся, бэби, все в порядке, – она целует своего защитника в шею и наскоро собирает вещи трясущимися руками.
«Вот на что уходят деньги налогоплательщиков», говорю я медсестре, когда мы выходим из палаты. Но поза видавшего виды медика у меня выходит криво, идиотская впечатлительность желторотого ординатора налицо. Соглашается: «Конечно, доктор».
7.
В начале зимы мы узнали о предстоящей ревизии: какие-то важные лица из государственного ведомства, о неограниченных полномочиях которого можно было судить по количеству букв в аббревиатуре, намеревались разглядывать сквозь лупу всю подотчетную деятельность госпиталя. От результатов экспертизы зависело будущее Сент-Винсента.
Весь декабрь нас по очереди вызывали на приватный разговор с начальством. Начальство запирало дверь кабинета, предлагало чай или кофе, засим начинало выуживать подноготную, особенно интересуясь оценкой работы коллег. По пятницам вместо пэппимских семинаров в конференц-зале теперь устраивались административные собрания, из которых я понял, что финансовые дела у нас идут хуже некуда. Врачей призывали не заказывать лишних тестов, экономить на томографии, обходиться по возможности без профилактических процедур. Дошло до того, что нас попросили не выбрасывать прочитанные номера медицинских журналов, а сдавать их в больничную библиотеку, чтобы администрация могла сэкономить на подписке.
Для непримиримого Энтони Оникепе предревизионная суматоха стала сигналом к действию. «Эти хмурые сверху, они не просто так. Я этого балагана еще в Нигерии насмотрелся: если санитарный инспектор заглядывает под кровать, он ищет там орешки кола, а не личинки москитов. Но допросы, которые учиняет наше руководство, очень кстати. Надо воспользоваться случаем». Идея, созревшая в голове моего приятеля, была до неприличия завиральной: речь шла ни много ни мало о гражданской войне с сопутствующими чистками и террором. Для подрывной работы нужна ячейка единомышленников, и Энтони воззвал к африканским собратьям по ординатуре, приплюсовав к ним для кворума и меня. «Наша медицина – это тонущий корабль», говорил зачинщик, вдохновленный речами Обамы, на первой сходке в «эдуому». «Чтобы спасти положение, надо не макулатуру в библиотеку таскать, а избавить медицину от тех, кто не должен ей заниматься». Первой жертвой предполагаемых чисток должен был стать человек с чарли-чаплинской походкой, доктор Рустам Али.
Вскоре по почтовым ящикам Сент-Винсента разошлось открытое письмо, адресованное генеральному директору госпиталя. Авторы письма (в конце стояло пятнадцать ординаторских подписей) выражали готовность содействовать разработке новых стратегий, направленных на повышение качества медицинского обслуживания. Далее следовал ряд предложений, связанных с заполнением реквизитов и прочей чепухой административно-хозяйственного порядка. Последним пунктом шла филиппика против Рустама. Заведующего паллиативным отделением обвиняли в халатности, в неоднократно проявлявшейся профессиональной некомпетентности и наконец в человеческой черствости, недостойной врача. Собственно, все это было чистой правдой.
Грозы не воспоследовало. Не было даже отдаленных раскатов. Только мелькавшие от случая к случаю фразы «наши листовщики» и «трибунал Оникепе» свидетельствовали о том, что письмо было прочитано. «Не хотят по-хорошему, не надо. Это только начало!», упорствовал глава трибунала. Наконец, отметившихся в письме повстанцев начали приглашать по одному на аудиенции за закрытой дверью.
«Алекс, аквааба, во хо тэ сэйн!», заулыбалась Виктория Апалоо. Слева от нее восседал председатель совета директоров Ричард Гольдфарб, а по правую руку – посрамленный Рустам Али собственной персоной. Весело переглянувшись с коллегами, Апалоо пошла в атаку: «Я думаю, Алекс, ты уже слышал от своих друзей, что мы устраиваем перекрестные допросы, да и вообще используем самые что ни на есть брутальные методы, чтобы добиться от вас чистосердечного признания и раскаянья в содеянном. Вас, ребята, послушать, так у нас тут прямо испанская Инквизиция! Вот что значит чрезмерное увлечение художественной литературой. Честно говоря, меня огорчило ваше послание. Речь идет о серьезных вещах, о том, что наша больница еле сводит концы с концами. А вы всё играете в детские игры, сводите какие-то личные счеты... Пора подрасти, ей-богу. Но вызвала я тебя не за этим, а просто, чтобы сказать: все в больнице очень довольны твоей работой. Даже медсестры, а они у нас, как ты знаешь, самые придирчивые. Словом, я тебя поздравляю. Мо вайадье![22] Кроме того, я хотела представить тебе нашего нового заведующего ординаторской программой, Доктора Рустама Али. Со следующего месяца я передаю ему бразды правления». При этих словах преемник отмерил чайную ложку улыбки.
Как и следовало ожидать, о «трибунале Оникепе» больше не было ни слова. Историю с письмом замяли, а обещанная ревизия так и не состоялась.
Через месяц приемная комиссия занялась рассмотрением заявлений на будущий год, и в больнице стало известно о внегласном постановлении не принимать больше африканцев – по крайней мере, в ближайший год или два. После всего случившегося эта новость никого не удивила. Удивляло то, что идея новой «расовой квоты» исходила, как вскоре выяснилось, от самой Апалоо.
Двадцатишестилетняя девочка. Именно девочка: с виду ей лет шесть-семь, весит 18 кг. Менингит, который она пережила в трехмесячном возрасте, лишил ее зрения, слуха, моторных функций.Мать сидит с ней, единственным ребенком, берет ее на руки, когда девочка начинает плакать. Этот плач – полувсхлипыванье, полумяуканье умственно отсталого ребенка – повторяется каждую ночь, усиливаясь во время менструации.
Соседка по палате – женщина лет пятидесяти, весом в 250 кг. Живет одна, по квартире передвигается в инвалидном кресле, в нем же и спит (не может спать лежа). Половину времени проводит в больницах, и эти промежутки, видимо, самые счастливые: в больнице есть соседи по палате, медсестры, профессионально приветливые врачи. «Доброе утро, как самочувствие?» «Получше». Больше сказать нечего – ни мне, ни ей. Я хочу поскорее уйти, но чувство вины примешивается к физическому отвращению, и я задерживаюсь, стараясь как можно реже вдыхать через нос. «Я думаю, до праздников мы вас не выпишем. Рождество проведете у нас». Я говорю это деловитым тоном, чтобы не обидеть ее своей снисходительной благонамеренностью, слишком очевидным желанием «сделать приятно» (в первую очередь, себе). Хотя кому они нужны, эти тонкости? И так всё понятно.
С психологической точки зрения, в реанимации работать легче: там главное откачать. Откачать удается куда чаще, чем вылечить – это к вопросу о «спасении» и «исцелении».Работая в Сент-Винсенте, ты практически не видишь выздоравливающих; видишь либо умирающих, либо хронически больных.Последних у нас называют «frequentflyers»[23]. Всякий раз я пытаюсь, но не могу представить себе их существование за пределами госпиталя. Слово «трагедия» здесь не подходит – трагедия подразумевает взгляд со стороны, а значит некий выход. Безысходность хуже всего. Утренние обходы с аускультацией для проформы давят на психику еще больше, чем СЛР и ночные вызовы.
После дежурства я, как обычно, зашел в «эдуому», держа наготове радостное «этэ сэйн», но уже в дверях понял, что сегодня никакого этэсэйна не будет: Энтони с носорожьим видом промчался мимо меня, оставив Нану обескураженно сидеть за столиком.
– Какая муха его укусила?
– Энтони сделал мне предложение, – с расстановкой сказала Нана.
– О-го... Судя по его виду и по отсутствию кольца, ты ему отказала.
– Какое кольцо? О чем ты говоришь? У нас это не принято. Но вывод правильный.
– А я и не знал, что у вас с ним... отношения.
– Отношения исключительно дружеские. Просто одиноко ему, вот и все. Энтони нужен человек, который будет его слушать и вытаскивать из депрессий.
– Его можно понять.
– Конечно, можно. Мне нужно то же самое. Следовательно, мы друг другу не пара. Примерно это я ему и сказала.
– И что он?
– Попросил, чтобы я старалась не попадаться ему на глаза.
– Может, отойдет?
– Не думаю. Нигерийским мужчинам отходчивость не свойственна. Оно и к лучшему. Мне здесь в любом случае пора закругляться. Особенно после истории с артеренолом.
– Что за история с артеренолом?
– А я разве тебе не рассказывала? Это еще на прошлой неделе случилось. Я отлучилась на пять минут в медсестерскую, а когда вернулась, увидела, что у моего пациента вместо ванкомицина висит капельница с артеренолом.
– То есть кто-то ошибся?
– Ошибиться в данном случае могла только я. Но я этого не делала.
– Ты шутишь.
– Зачем мне шутить? Если бы я не заметила, был бы «Код 99».
– Кто же мог такое сделать?
– Уж не знаю, кто. Доказательств у меня нет.
– А подозрения?
– Недоброжелатели всегда найдутся, а уж среди медсестер особенно.
– Ты Энтони все это рассказывала?
– Боже упаси. Он бы, чего доброго, взялся, как он это любит, вывести злодеев на чистую воду. И сделал бы только хуже. Не надо мне никаких разбирательств. Надо просто собрать вещи и тихо уйти. Попрошу в агенстве, чтобы меня досрочно перевели. Кажется, это можно. Будешь навещать меня в Аризоне, или куда там меня теперь пошлют.
– Ты что, правда решила уехать?
– «...И пришло разрушение». Нам, африканцам, не привыкать. Я, кстати, так и не спросила: почему тебя так тянет в Африку?
– В Африку?...
– В Африку, в Африку. Туда, где негры живут. Ты в порядке?
– Не знаю, по привычке, наверно.
– Что по привычке?
– В Африку тянет по привычке. У меня это идея-фикс еще с первого курса мединститута.
– А тогда почему тянуло?
– Жажда экзотики, юношеский максимализм.
– Ну-ну.
– Не знаю я, Нана, почему меня постоянно куда-то тянет. То есть знаю, наверное. Я ведь эмигрантское отродье, в Америке русский, в России американец. Человеку, который не здесь и не там, надо ехать в Африку. Преодолеть закон исключенного третьего.
– Понимаю: санкофа.
– Что?
– Сан-ко-фа. Как бы ты это перевел?
– Вернуться, чтобы взять... Вернуться, чтобы что-то взять.
– Правильно. Санкофа – это из адинкра, из наших символов. Я вот тоже всю жизнь живу, как будто это все – так, на время, а в один прекрасный день я все брошу и благополучно вернусь домой. Хотя, где этот дом, я понятия не имею. Надо, мне кажется, сменить установку. Пожить без костылей. Тогда никакая Африка не понадобится... Но в Гану ты все равно поезжай, тебе там понравится. Вон ты уже как на чви болтать начал – зря, что ли, старался?
Через неделю она уехала. За день до ее отъезда я договорился с Маоли, и мы устроили отвальную. Супруги Онипа, как всегда, приготовили пир на весь мир, но праздник получился на тройку – много случайного народу, какое-то машинальное и бессмысленное оживление, всё не так. Дружба с Энтони угасла сама собой. В больнице мы пересекались редко. Периодически созванивались, вкратце сожалели, что давно не виделись, давно пора наверстать, но на этой неделе никак, может быть, на следующей, в общем, держим связь... Нана присылала из Аризоны письма, которые подписывала «Nochka», пытаясь воспроизвести запомненное со слуха руссифицированное обращение. Не «Ночка», а «Наночкa»! «Nochka» means «Little night». Little night? That’sevenbetter.
Третий день подряд снится одно и то же. Заоконный шум превращается в знакомую мантру дежурного пейджера: «Код 99! Код 99! Палата номер...» «Код 99» – это позывные SOS, вызывающие смесь тошноты и адреналина на уровне павловского рефлекса. Я бегу по лестнице, по коридору. Странная аберрация: сон, не переиначивающий, а с точностью воспроизводящий реальные события. Как будто есть один-единственный сценарий, и отступления от него невозможны даже во сне.
В центре сна – шестидесятилетний латино, бессловесный, приземистый нелегал из тех, что работают на наличные и живут по семеро в одной комнате; о чьем существовании узнают только при поступлении в больницу. Это пациент, которого мы с Энтони безуспешно откачивали в течение часа... Трудно поверить: семь месяцев тому назад.