Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега Дрюон Морис
Вот вам начало конфликта. Чуть позже Хильперик вторгся на земли Сигеберта, принеся туда ужас и смерть. Сигеберт ответил тем, что направил против единокровного брата свои германские армии. Все соглашения были нарушены, Сигеберт с оружием в руках вошел в «неделимый город» и обосновался там. Таким образом, Брунгильда стала королевой Парижа.
Третий брат, Гонтран, тщетно пытался выступить в роли третейского судьи.
Соперничество Сигеберта и Хильперика, а затем их вдов и их потомков в течение сорока лет заполняло собой историю, продолжались зверства, грабежи, убийства, сжигались монастыри со всеми их обитателями, преступления совершались прилюдно, среди толпы, и на супружеском ложе, королей протыкали насквозь в ту минуту, когда их поднимали на щит, в кинжалах ловко вытачивались отверстия, чтобы наполнить их ядом, похищали детей, отрезали руки, выкалывали глаза, лжесвидетельства продавались по высокой цене, ненависть передавалась от отца к сыну, подобно наследству… Худшие страницы византийских анналов не содержат таких ужасов. Впрочем, и Византия тут не стояла в сторонке: император Мауриций однажды вмешался в эту кровавую бойню, чтобы поддержать бастарда Хлотаря в его правах.
Сигеберт был убит в Артуа, и Брунгильду бросили в руанскую тюрьму. Хильперика убили близ Парижа, и Фредегонда укрылась на хорах собора Парижской Богоматери, где принялась молиться. Удача или, вернее, неудача еще не раз будет менять лагерь, доставаясь то одним, то другим.
Теперь нам надо немного подправить финальную картину, созданную памятью народа, ту, что в течение стольких поколений населяла детское воображение страшилками. Правда была куда ужаснее легенды: грех восторжествовал, добродетель была наказана, над старостью как следует поглумились.
Но вовсе не Фредегонда обрекла свою многолетнюю соперницу на пресловутую смертную муку – Фредегонда к тому времени уже шестнадцать лет как была мертва. Выиграв последнюю битву между Суассоном и Ланом, она тихо угасла в своей постели, которую к тому времени довольно давно уже делила с любовником – Ландериком. И осуществить посмертное мщение Фредегонды взялся ее сын, Хлотарь II.
И вовсе не молодую прекрасную женщину с пышной грудью привязали тогда к конскому хвосту, но старуху семидесяти девяти лет. Потому что Брунгильде было именно столько. Она правила вместе с сыном, потом – вместе с внуками, она правила, когда были детьми ее правнуки, от их имени. Всеми покинутая, преданная, схваченная врагами, она была обвинена во всех преступлениях, какие только совершались в течение четырех царствований, включая и те, что совершила Фредегонда. Три дня Брунгильду пытали, перед тем прирезав у нее на глазах последних ее потомков, затем посадили ее на верблюда и долго возили ее так сквозь воинский строй под хохот и улюлюканье солдат. Верблюд у франков! Нам это кажется странным, необычным, между тем присутствие верблюда доказывает всего лишь, что продолжалась торговля с Востоком и что меровингские правители унаследовали от Рима склонность к зверинцам.
Король Хильперик и Фредегонда присутствуют на казни обвиненных в колдовстве. Миниатюра XIV в.
Наконец несчастную старуху сняли с седла и привязали за руку, за ногу, за волосы (надо полагать, волосы у Брунгильды были уже совсем седые) к хвосту необъезженного коня…
Историки не могут найти согласия, выясняя, в каком месте была совершена казнь. Большинство, повторяя это друг за другом, помещают место казни в окрестностях Дижона, но некоторые утверждают, что казнь имела место в Париже и что растерзанное тело старой королевы волокли вдоль будущей улицы Пти-Шан.[137] Часть этой улицы после Второй мировой войны была переименована: ей дала свое имя национальная героиня, другая мученица – Даниель Казанова.[138]
Трон Дагоберта
В течение века, который отделял смерть Хлодвига от царствования Хлотаря II, Париж, хотя и переходил из рук в руки и менял королей, не переставал расти. Церковные приходы располагались теперь по обоим берегам Сены: Сен-Жюльен, Сен-Северин, Сен-Мерри, Сент-Этьен, Сен-Марсель, Сен-Жерве, Сен-Лазар… Дома теснились вокруг завезенных издалека мощей или памяти о священнослужителях-чудотворцах. Не стоит удивляться подобному цветнику святых в Париже времен Меровингов – впрочем, как и в других местах в ту эпоху. Добродетель была здесь таким редким товаром, что один тот факт, что ты человек порядочный, великодушный и хоть чуть-чуть стремишься помочь людям, уже считался чудом, и, по общему мнению, такой человек заслуживал канонизации.
Тогда и впрямь «только вера и спасала», вера… и церковники – им одним удавалось иногда внушить страх королям.
Париж рос, но рос содрогаясь. Париж рос, но рос беспорядочно, не зная гигиены, без какого-либо плана. Но какой заботы о благоустройстве города можно было ждать от века, который не знал грамоты и – это касается всего франкского Запада – произвел на свет всего двух писателей: поэта Фортуната, воспевшего Брунгильду, и историка Григория?[139] Никакой другой свет не светил в эти темные времена децивилизации.
Братоубийственные войны, которые истребляли королей и истощали народы, свидетельствуют не только о разгуле насилия и диких нравах, царивших в те времена. Такие кровопролитные войны доказывают и пагубность территориальных разделов, и необходимость единой власти, резиденцией которой, это совершенно очевидно, служил Париж.
Брунгильда первой поняла необходимость единой власти с центром в Париже: когда четверо ее внуков остались сиротами, она – вопреки всем франкским обычаям – провозгласила королем одного, старшего. Стало быть, знаменитый Салический закон – имеется в виду переход престола к старшему из потомков мужского пола, – который так упорно отстаивали при последних Капетингах (из прямо наследовавших трон), являлся на самом деле решением, нет, изобретением Брунгильды, вступившим тогда в противоречие с салической традицией и салическими нормами.
Ум Брунгильды принес пользу ее палачу. Хлотарь II, единственный, кто выжил в долгой семейной резне, постарался восстановить единство власти. Он правил своим государством из Парижа, где и созвал в 614 году совет епископов одновременно с мирской ассамблеей, а правил он разными подчиненными ему франкскими территориями, посылая туда безусловно верных ему высших должностных лиц.
Именно в это время особое и очень большое значение при дворе придавалось функциям мажордома, или майордома,[140] и человек, занимавший эту должность, играл по обстоятельствам роль то первого министра, то вице-короля.
Майордом Австразии, который выступил подстрекателем в «деле Брунгильды», звался Пипином – от него и пошла династия Каролингов.
А что было дальше? А дальше Хлотарю II, умершему в 629 году и захороненному в Сен-Жермен-ле-Доре, наследовал его старший сын, которого Париж сделал героем песенки, – это добрый король Дагоберт,[141] стоявший бок о бок с великим святым – Элигием.[142] Но песенка – не история. Жизнь каждого из этих знаменитых приятелей таит в себе немало сюрпризов.
Петрус Кристус. Святой Элигий. 1449
Обратимся к Элигию… Есть что-то от необычайного приключения в самом его возвышении. Начинал он в Лиможе как кузнец и с самого начала отнюдь не отличался скромностью. Во всяком случае, на своей вывеске он написал: «Элигий, мастер из мастеров, хозяин над всеми». В Париже он обосновался как ювелир, и вскоре среди его клиентов оказались придворные, которым Элигий поставлял чаши, посуду, ларцы, дароносицы и раки для мощей. Золотой трон, который называют Дагобертовым, был изготовлен Элигием для Хлотаря II. Дагоберт получил трон совершенно готовым вместе с прочим наследством.
Работая с золотом, приближаешься к государственной казне, точно так же – работая на короля, становишься его советником. Элигий судил обо всем и вкус к власти имел отменный. Для Дагоберта он перестроил налоговую службу и исправил финансовое положение. Будучи неплохим бизнесменом, прежде чем стать церковником, Элигий продемонстрировал еще большую искусность и ловкость в качестве казначея, чем в качестве королевского ювелира.
Король Дагоберт I. Фрагмент надгробия в аббатстве Сен-Дени
Министров финансов любят редко, но будущего святого Элигия не то чтобы не любили – его ненавидели. Париж питал к нему просто жгучую ненависть. После смерти короля Дагоберта I, страшась за свое будущее, Элигий отправляется в Нуайонское аббатство, где и доживает весьма осторожным изгнанником свой век. Если и свершил какое чудо этот святой, то чудо заключалось в умении изъять у народа столько звонкой монеты.
Что же до самого Дагоберта, то и он был вовсе не таким славным малым, каким его считают. И если сожалеть о кончине этого «доброго короля», то только сравнивая его с наследничками.
У Дагоберта был темперамент воина, склонность к деспотизму во власти и вкусы сатрапа. Убийства совершались им отнюдь не в порядке исключения – напротив, для Дагоберта это был один из методов правления. Он воспринимал брачные обеты как своего рода сделку и много раз менял законных жен, при этом даже и не думая отказываться от доброй сотни сожительниц. И если однажды придворному ювелиру довелось увидеть короля в несколько странно надетых штанах, значит, скорее всего, тот одевался наспех, уходя из гарема.
Тем не менее надо отдать Дагоберту должное: он много разъезжал и, имея благодаря Элигию много денег, преуспел там, где его отец потерпел поражение. Дагоберт практически восстановил единство Regnum Francorum, то бишь Франкского королевства, на территории от Восточной Германии до Пиренеев. Это был жестокий король, но – великий король.
Чтобы обезопасить себя от нападения славянских народов, которые близ границ его германских владений уже начинали волноваться, Дагоберт заключил с византийским императором Ираклием I[143] договор о дружбе и «вечном мире». Из этого ясно, насколько далеко простиралась держава Дагоберта…
И тогда Париж внезапно оказался вторым городом мира, по крайней мере, если иметь в виду значимость того, кто там царствовал. А ведь присутствие где-то сильной власти привлекает туда и стимулирует там всякую деятельность – будь то строительство или торговля, оно благоприятно для роста амбиций, оно магнитом притягивает в эти края путешественников. Должно быть, в Париже нечем было дышать, оглушал шум, доносящийся из мастерских ремесленников, трудно было перемещаться, и уже тогда его жители начали мечтать о свежем деревенском воздухе – именно потому Дагоберт с таким удовольствием отправлялся провести конец недели на своих виллах в Рюэйе и Эпине.
Именно в Эпине король Дагоберт и умер – в 639 году. Его великое царствование продолжалось всего десять лет. И именно в Сен-Дени, в базилике, построенной Элигием, король Дагоберт и упокоился – первым из французских монархов, которых отныне станут тут хоронить.
После него все снова развалилось. Наследники опять разделили королевство, и даже те, кому при дележке доставался Париж, не делали из него своей резиденции. А мы знаем, что, когда французские власти покидают столицу, ни к чему хорошему это не приводит.
Так что же – последние Меровинги были королями-бездельниками? Не больше, чем многие другие! Впрочем, им едва хватало времени кое-как поцарствовать, а уж что-то сделать… Обзаводясь потомством чаще всего в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет, все эти Теодорихи, Хлотари и прочие Дагоберты умирали, не достигнув двадцати четырех – двадцати пяти лет. Все подряд. Таким образом, на столетие пришлось десять или двенадцать королей, которым досталась традиционная декоративная роль: они принимали посланников, произносили заготовленные для них речи, подписывали официальные бумаги, знать не знали, какие приказы отдаются от их имени… Они царствовали, но не правили.
Король Дагоберт перестраивает аббатство Сен-Дени. Миниатюра XIV в.
Ошибка этих королей заключалась не столько в том, что они перемещались в повозках, запряженных быками, – тогда о другом транспорте еще не ведали, других скоростей не знали. Их главная ошибка состояла в том, что они совершенно отдалились от народа, что предпочитали реальной власти роскошь своих дворцов с большей или меньшей толикой распутства. Их ошибка, их несчастье было в том, что они не умели или не могли помешать каждому из своих высших сановников, майордомов, герцогов, графов перестраивать королевство, как тем хотелось, перекраивать и переделывать его, опираясь на один-единственный регион или на собственных сторонников и становясь почти независимыми.
За все это столетие в Париже не было создано ничего прочного и основательного, за исключением Отель-Дьё,[144] творения епископа Ландри.
Никто на Западе в это время не удостаивал вниманием голос, доносившийся из Аравийской пустыни. Занятые своими внутренними переделами, франкские правители не услышали топота бедуинских коней и верблюдов, не приняли серьезных мер, чтобы остановить или хотя бы задержать их чрезмерно быстрое продвижение по Средиземноморью, потому что куда больше их волновало то, что поделывает герцог и майордом Австразии Карл Мартелл.
И когда Париж наконец различил грохот, производимый проповедниками ислама, те уже галопом приближались к Пуатье.
Золотая фибула в меровингском стиле. VII в.
III. Забытый империей
Безучастность Карла
Нет никакой уверенности в том, что при Пуатье[145] действительно имела место «битва», нет, – скорее всего, мусульмане попросту разграбили предместья этого города, ну а потом «встретились» с христианами на дороге в Тур. Как это часто случается с войсками завоевателей, которых легкость продвижения заносит чересчур далеко от их баз, – стоило арабам впервые натолкнуться на серьезное сопротивление, они мгновенно обратились в бегство. Но победители и побежденные были в равной степени заинтересованы в том, чтобы в рассказах преувеличивать значение этой стычки: одни – чтобы оправдать свое отступление, другие – чтобы раздуть значимость своей мнимой победы, вот и рождались легенды, ставшие позже историей.
А раз нет никакой уверенности в серьезности битвы, тем более нет никакой уверенности в том, что в тот день Карл Мартелл[146] спас Запад от весьма серьезной, огромной и способной перерасти в трагедию опасности, как бы ему ни нравилось это утверждать. Его противником был не весь мусульманский мир, Карл сражался лишь с отдельной группой арабов и обращенных вестготов, куда менее озабоченных стремлением подчинить себе Европу, чем необходимостью уладить разногласия между местными властями и мятежным эмиром.[147] Это вторжение, по крайней мере вначале, выглядело как большой карательный набег.
Зато в чем мы можем быть совершенно уверены – это в том, что сам Карл Мартелл еще до вторжения арабов дважды разграбил юго-запад Франции. И если мусульмане вторглись в страну – они сделали это потому, что их позвал выступить в помощь ему против Карла герцог Аквитанский.
Карл ведь к тому времени – и точно так же – разгромил Нейстрию, разграбил долины Сены и Луары, завоевал территории фризов, баварцев, саксов, лионцев, а довольно много времени спустя после ухода арабов в третий раз напал на Аквитанию. В то время Абд эль-Рахман внушал куда меньший ужас, чем сам Карл Мартелл!
И когда сарацины вновь появились в долине Роны, их нашествие остановил не Карл Мартелл и не его союзник, король Ломбардии, нет – разложение армии захватчиков началось даже раньше, чем она вступила в битву: распри на религиозной почве тогда уже терзали мусульманский мир и ограничивали распространение ислама. Карлу осталось просто явиться в Прованс с войсками, чтобы наказать там предателей и подвергнуть имущество марсельцев, снюхавшихся с неверными, секвестру.[148] Вот и вся победа!
Надгробия Карла Мартелла и Теодориха IV в аббатстве Сен-Дени
Тем не менее широко распространявшаяся легенда о якобы выигранной битве при Пуатье, дополненная фактами о провансальском «триумфе», не только позволила Карлу Мартеллу выставлять себя защитником Европы и спасителем христианства, но даже после смерти Теодориха IV[149] (который в случае, если бы составлялся список монархов, по праву получил бы прозвище Неизвестный) избавила от необходимости создавать хотя бы видимость наличия короля.
Почему же все-таки Карл Мартелл не был коронован? Ему не хватило скорее времени, чем желания. Этот бастард повелителя Австразии, майордома Пипина Геристальского, бастард, который решил восстановить ради собственной выгоды отцовское всемогущество, был по происхождению человеком с Востока, австразийцем, столицей для него был Мец, главной рекой – отнюдь не Сена, но Рейн.
Он не знал Парижа, побывал в нем всего однажды, еще в юности, когда пришел сюда с войной, чтобы уничтожить своих первых противников, и вернулся он в столицу Франции только после смерти: Карла похоронили в Сен-Дени, тем самым доказав, что воспринимают его как короля.
А если ему хотелось – или он был вынужден, ведя бесконечные войны, восстановить всегда готовое пошатнуться единство Франкского королевства, то только потому, что у него была собственная концепция такого единства. Он видел в единстве народов, занимающих территорию королевства франков, выгоду для себя лично: надо объединить всех под своей властью, – и потому речь шла скорее о единстве власти, чем о единении народов.
Карл Мартелл с тем большим ожесточением боролся за свои права, что их – в связи с незаконнорожденностью – легко было оспорить, и опирался поначалу в своих действиях на австразийских высших сановников и крупных землевладельцев, поскольку те видели в нем самим Небом посланного защитника своей власти и своего добра. Он всю жизнь поступал именно так, и так же вели себя его потомки, которые всегда благоволили самым богатым и содействовали любому предприятию, в котором крутились большие деньги, независимо от того, церковные деятели в нем участвовали или мирские. Имущие классы охотно отдавались в руки авантюристов, гарантировавших им сохранение приобретенных льгот. Династия Каролингов – куда в большей степени, чем другие, – продемонстрирует нам монархию привилегированных.
Париж ремесленный, Париж торговый, Париж транспорта и всякого рода сделок, Париж изобретателей, Париж – место обмена изделиями и идеями, Париж, кишевший тысячами мелких производителей и обладавший всего несколькими, да и то невеликими, состояниями, – такой Париж ничем не мог заинтересовать Каролингов.
Коронация Пипина
Тем не менее в следующие годы Париж станет местом и свидетелем политических актов, которые повлияют на будущие века.
Гегемонистские мечты Карла Мартелла и его правление не привели к серьезному упрочению Regnum Francorum и не принесли ему народного признания, а потому сыну и наследнику Карла – Пипину Короткому,[150] перенявшему отцовский воинственный пыл и отцовскую жестокость по отношению к противнику, пришлось много воевать. Он организовал новый поход в Аквитанию, два в Германию, еще два в Италию, чтобы разобраться с бывшими союзниками отца – ломбардами, и, наконец, третье его вторжение в Аквитанию вылилось в долгую, восьмилетнюю, и очень кровопролитную войну.
Базилика Сен-Дени
Когда изучаешь историю жизни Карла Мартелла, почти на каждой странице встречаешь глагол «разграбил», когда обращаешься к истории жизни его сына, основным глаголом становится «разорил». Разорение Берри, разорение Оверни, разорение Лимузена и Керси, разорение Лангедока… Разорение, тем более столько раз повторяющееся, выглядит более продуманным действием, чем простое разграбление, в разорении есть нечто более систематичное и более методическое. У Пипина, как единодушно считают все историки Средневековья, политическое чутье было куда более развито, чем у Карла Мартелла.
Кроме того, Пипину еще и повезло, поскольку старший брат Карломан[151] добровольно устранился. У него не было особых способностей властвовать, он ужасался при виде убийств, которых при нем совершилось множество, – что ему оставалось? Только уйти в монахи, что он вскоре и сделал. Пипин, оставшись единственным хозяином (точнее – единственным майордомом, реальным правителем), так же методично, систематически двигался к трону, как опустошал чужие территории. Выполняя эту довольно медленно решавшуюся задачу, он счел для себя полезным вспомнить о Париже.
Коронация Пипина Короткого в Сен-Дени. Гравюра XV в.
Первый раз Пипин вспомнил о нем в 743 году для того, чтобы объявить там на Марсовом поле о коронации последнего Меровинга, Хильдерика III. Тень, призрак короля, но от имени этого призрака Пипин управлял государством в течение восьми лет. На исходе этих восьми лет всемогущий майордом написал папе Захарии[152] странное письмо, ответом на которое стали такие слова: «Лучше назвать королем того, кто имеет власть, чем того, кто от нее отстранен». Пипин воспользовался этим ответом, чтобы созвать в Суассоне ассамблею, которая и даровала – или передала – ему королевский титул «как избранному всеми франками, по узаконении епископами и при повиновении знати». Примерно так выразился средневековый летописец. Вот только кажется, будто на том чудном референдуме голоса епископов и знати имели тот же вес, что и голоса всех франков, вместе взятые. Своего рода предвосхищение, а может быть – и исток юридического раздела всего французского народа на три сословия, эти три сословия так ведь и просуществовали вплоть до полного краха монархии.
На голове последнего из Хильдериков появилась тонзура, и он затворился в тишине обители. А большие монастыри, в знак великого праздника восшествия на престол нового монарха, получили от него роскошные дары, обязанные своей роскошью имуществу и землям всех франков.
Тут надо напомнить, что духовенство той жестокой эпохи отличалось нравами, которые нас с вами сильно удивили бы, столкнись мы с ними въявь: епископы часто были женатыми людьми, чьи сыновья претендовали на наследование епископата; настоятели грабили собственные монастыри, обеспечивая себе возможность жить как сеньоры, и позволяли себе участвовать в войнах, охоте и попойках, они нередко отличались распутством; церковники занимались ростовщичеством, и многие миряне управляли церквами, как лавками или земельной собственностью, «даже не дав себе труда принять священный сан или постричься в монахи».
Папство, испуганное и возмущенное состоянием французской церкви, умоляло Пипина прекратить это безобразие и воспитать новое духовенство, и Пипин приступил к порученному делу, осуществляя его так же методично и систематически. А папство между тем жило в страхе перед угрозой нашествия лангобардов.
И тут Пипин Короткий второй раз вспомнил о Париже или, точнее, о Сен-Дени – но как вспомнил? Он предложил здесь папе Стефану II,[153] избранному на престол после умершего Захарии, стол и кров.
Пипин III Короткий. Миниатюра. IX в.
Ах, какой трогательной была встреча Стефана и Пипина в самом начале 754 года![154] Прибывши к папскому кортежу, Пипин спешился, взял под уздцы лошадь понтифика и смиренно, как конюх, вел ее. Но затем, когда они оказались в первой же часовне, папа бросился на колени перед королем и стал просить у него защиты. У истории иногда просыпается чувство юмора: все это происходило 6 января – в День трех королей![155]
Так же как Стефан не был уверен в том, что сумеет удержаться на своем престоле в Риме, Пипин, со своей стороны, тоже не стал бы биться об заклад, что сохранит за собой новенький трон: его как выбрали, так могли и устранить после следующих выборов, его мог согнать другой претендент на власть… Кажется, все-таки на ассамблее и впрямь были представлены не все франки, вроде бы решение, там принятое, было не совсем единодушным, ведь к тому времени уже начались серьезные волнения…
Воспользовавшись тем, что папа был его гостем и был ему обязан, Пипин настоял на том, чтобы тот полгода спустя помазал его на царство в максимально торжественной обстановке. Местом миропомазания назначили базилику Сен-Дени.[156]
Давайте позволим себе чуть-чуть задержаться на этом торжественном дне 28 июля 754 года: в школьных учебниках истории о нем есть лишь краткое упоминание, между тем политическое значение этого дня, возможно, куда больше, чем дня восшествия на престол Карла Великого. Явившиеся пешком в Сен-Дени и глазевшие в тот летний день на церемонию парижане наблюдали за событием для своего времени совершенно непривычным, можно даже сказать – за нововведением, в любом случае – за событием, последствия которого сказываются и сегодня.
Во-первых, навсегда изменилась сама природа франкской монархии. Ни один из Меровингов не был помазан на царство. В силу традиции до тех пор даже при передаче королевской власти по наследству получить ее можно было, только будучи избранным, причем избрание это всегда могло быть подвергнуто пересмотру – и действительно не раз такому пересмотру подвергалось.
Миропомазание, то есть помазание освященным благоуханным маслом (миром), не было в обычае у франков, не было оно изначально в обычае и у христиан: таинство это позаимствовано из древних магических ритуалов времен фараонов.[157] Смысл помазания в том, чтобы отметить внешним знаком: данный человек избран не людьми, теперь он стал Его орудием в управлении народом, он причастен отныне Духу Божию. Таким образом, после помазания монарх приобретал черты жреца, личности неприкосновенной. «Tu es sacerdos in aeternum»[158] – и любое неповиновение или тем более противостояние отныне воспринималось как святотатство. Здесь корни божественного права монарха.
Такую систему прекрасно можно себе представить в государстве теократическом, глава которого является одновременно и главой священства своей страны. Но в том случае, когда глава государства и глава Церкви – разные люди, когда законы и церковные догмы – разного происхождения, когда власть мирская и власть духовная осуществляют свои функции порознь, порядок в государстве может быть только шатким, хромым на обе ноги, и либо две ветви власти обязаны заключить друг с другом некую сделку, либо они приговорены к постоянным конфликтам. Король желает управлять церковниками, потому что церковники – его подданные, а папа желает управлять своими подданными, в том числе и королем, потому что они верующие и в этом подчинены ему как наместнику Бога на земле.
Если государи не становятся, как сделали Каролинги, ближайшими помощниками папы, а папы, подобно Стефану II и его преемникам, не делаются первыми капелланами короля – что заставляет гражданские власти признать священство привилегированным классом, а власти церковные – попустительствовать всем злоупотреблениям, совершаемым правительством, – кроме Каноссы или Ананьи, императора Генриха на коленях в снегу или папы Бонифация, получившего пощечину прямо на собственном престоле, то нечего и ждать…[159] Или же все завершится расколом, как при Генрихе VIII Английском,[160] который, следуя собственной грубой логике, сделал себя главой своей национальной церкви.
Аббатство Сен-Дени
Конклавы[161] в Карпантрасе[162] и Лионе, осаждаемые толпами горожан, бесконечные свары между галликанами и ультрамонтанами,[163] драмы, связанные с наложением ареста на имущество церкви при отделении церкви от государства и продолжавшиеся вплоть до начала нашего столетия, – все это станет для Франции плодом, который напоила ядом коронация Пипина.
Еще одно следствие помазания на царство в Сен-Дени, не менее пагубное, – образование в Италии особого государства с неограниченной властью церкви, государства, где монарх – понтифик.[164]
Папы эпохи Стефана выставляли себя, как ни странно это звучит, преемниками Римской республики и старались подхватить любую крупицу власти, какая выскользнет из рук Византийской империи. В день коронации Стефан присвоил Пипину еще и титул римского патриция, чисто декоративное, так сказать, почетное звание, которым императоры, начиная с Константина, иногда удостаивали иностранных правителей. Тут Стефан действовал уже отнюдь не как представитель Христа на земле, но как наследник Pontifex maximus[165] в языческой религии. Никогда до сих пор папство не было дальше от евангелической доктрины, никогда еще с такой непринужденностью не смешивала церковь то, что положено кесарю, с тем, что положено Богу.
Суть соглашения, можно даже сказать – сделки, между Стефаном и Пипином была совершенно ясна: «Я короную тебя в Париже – ты восстанавливаешь мою власть в Риме…» А в следующем месяце Пипин собрался в дорогу, и путь он держал в Италию. Напрасно старший брат Карломан приехал из своего монастырского убежища, напрасно умолял его отказаться от войны с лангобардами, старыми союзниками Франции, – Пипин теперь мог пренебречь любыми предостережениями: меч Божий был при нем, и король пускал его в дело с обычной своей решимостью.
Суза в Пьемонте была разорена – папа заговорил о чуде. Настала очередь Пизы, где тоже камня на камне не осталось, – и папа сравнил Пипина с Давидом и Соломоном вкупе. Но почему война после этого остановилась? Неужто франкские военачальники устали?.. Папа Стефан метал громы и молнии, он, не медля и ни секунды не колеблясь, отправил Пипину подписанное святым Петром послание, звучавшее так, будто апостол действительно вышел из могилы и требует, чтобы франки «явились защищать гробницу, где покоится его прах». Что оставалось? Пипин снова тронулся с места.
Побежденные лангобарды отдали Пипину экзархат Равенны, иными словами, не только Равенну как таковую, но и дюжину городов вокруг нее, в том числе Римини, Форли и Урбино. И эту территорию, до тех пор номинально входившую в Византийскую империю, Пипин сразу же и передал «Римской церкви, святому Петру и понтификам – его наследователям» в вечное пользование.[166] Вот таким образом король оплатил полученную им корону. Не кому иному, а Фульраду,[167] аббату из монастыря Сен-Дени, король поручил – вот вам компенсация коронования в самой что ни на есть торжественной форме – возложить ключи от завоеванных городов и акт дарения на гробницу, которая считалась могилой первого апостола. Родилось папское государство. Ключи святого Петра были на самом деле ключами короля Пипина.
Король Пипин III. Фрагмент надгробия в аббатстве Сен-Дени
Дар не принес счастья. Церковь уже двенадцать веков терпит его бремя. Став мирскими государями – со всем, что включает в себя это понятие: союзами или конфликтами с другими королевствами, финансовыми проблемами, созданием армии, войнами, расправами внутри страны, содержанием полиции, смертными казнями, – так вот, став мирскими государями, папы почувствуют, как неуклонно снижается их авторитет, как уменьшается их власть в вопросах морали. Тиара понтифика – в точности так же, как некогда императорская корона, – сделается ставкой в игре вполне земных амбиций. Папы и антипапы,[168] гвельфы и гибеллины[169] – количество смертей в их борьбе значительно превышало количество мучеников, погибших во имя веры. Приверженцы любой ереси – будь то катары или гуситы, вальденсы или спиритуалы – прежде всего упрекали папство в том, что положение его не соответствует основам христианского вероучения. Реформация найдет в этой ситуации самый мощный толчок для своих действий.
Даже в середине XIX века, когда формировалось итальянское единство, Наполеон III осуществил военное вмешательство с целью сохранить владения Святого престола, но это было последнее усилие, направленное на защиту Дара Пипина.
И только в последнем столетии, с тех пор как государство понтифика оказалось благоразумно сокращено до Ватикана, то есть той территории, какая необходима, чтобы поместить там церковные власти, папство обрело значение для всех и влияние на всех, известные нам с вами, такие, какими оно никогда прежде не обладало.
Если вспомнить как следует, получится, что очень мало действий, направленных на удовлетворение честолюбия одного человека и его клана – таких, как первая коронация Каролинга, – имело столь долгие последствия.
Когда Пипин, вернувшись с Аквитанской войны, осознал, что тяжело болен, что конец близок, он приказал отнести себя в Сен-Дени. Тело его было истощено и измучено страданиями, в мозгу засела одна-единственная мысль: как бы понадежнее обеспечить трон своему преемнику, не нарушив при этом никакого закона? Интересно, а бросил ли король, когда его проносили по мостам, хоть один взгляд на город… Париж был для него далеко не на первом месте среди городов королевства: ну что, в конце-то концов – резиденция прежней династии, старый королевский приход вблизи семейного кладбища. Но тело его, согласно его воле, было предано земле именно здесь – в церкви, где со времен Дагоберта покоились останки королей.
Пипин, пока не испустил последний вздох, пока его плоть не истлела, был озабочен тем, чтобы доказать: он – воплощение законности. Его сыну Карлу[170] не придется ломать голову над такими проблемами, и ему удастся совсем позабыть о Париже.
Базилика Сен-Дени
Без Карла Великого
Отношения городов с правителями выстраивает скорее сердце, чем разум. Города в этом смысле очень похожи на женщин. Точно так же, как заставивший сильнее всего страдать любовник оставляет в сердце женщины самую долгую ностальгию, те из королей, что сыграли в жизни города наиболее роковую роль, дольше всего сохраняются в его благодарной памяти. Общество в своих воспоминаниях – просто как девушка!
Франция лелеет память о двух властителях, которые принесли ей больше всего бед за всю ее историю, любит их и чтит с завидным постоянством. Речь о Карле Великом с его завоеванием Запада и о Наполеоне с его мечтами о власти над всей Европой. И опять-таки, подобно брошенной любовнице, которая, говоря о предмете своей страсти, приписывает ему достоинства, которых, кроме нее, никто не заметил, – «Да, он меня разорил… ничего не скажешь – истинный аристократ!.. Да, он меня поколачивал… ничего не скажешь – настоящий мужчина!..» – нация, рассказывая о своем прошлом, обеляет и приукрашивает пагубно отразившихся на ее судьбе властителей, наделяя их высокими добродетелями, коих они сроду не имели.
Из всех лубочных картинок, какие показывают французским школьникам, наиболее лишенная сходства и самая неточная по краскам – портрет императора Карла Великого.
И поскольку при его царствовании в Париже или для Парижа не было сделано ровно ничего, и поскольку его персона закрывает собой весь горизонт, давайте остановимся перед его статуей у Нотр-Дама… Кстати, ни один из других правителей не удостоен такой чести: Филиппа II Августа, например, отодвинули к месту когдатошней Тронной заставы,[171] а именем Филиппа Красивого не названа ни одна улица, даже тупик ни один не назван, что уж тут говорить о памятниках… Ну, значит, остановимся у бронзовой статуи Карла Великого и склонимся к его отражению, скользящему по водам времени.
Карл Великий перед Девой Марией. Фрагмент саркофага. Экс-ла-Шапель
Фрагмент мантии Карла Великого. IX в. Собор Св. Стефана. Мец
Я сказал, что любое общество ведет себя как девушка? Точно так – во всех смыслах этого выражения. Потому что во властителях, которых она себе выбирает, нация, независимо от того, счастливая у нее любовь с претендентом или несчастливая, ищет мифического отца, если не дедушку. Ищет и в этом жаждавшем безоговорочного восхищения колоссе, образ которого осенял все ее детство, ищет в том, чья власть, пусть даже она связана с лишениями и жестоким обращением, служит надежной защитой. Портрет Карла Великого – доброго и величественного гиганта с пышной седой бородой – это чистейший плод народного воображения.
Для начала – Карл Великий никогда не носил бороды, у него было круглое лицо с длинными усами на франкский манер. Что касается роста, то – да, он был высоким, спорить не стану, но уж никак не гигантом. Величие его выражалось скорее в огромном брюхе, чем в осанке или голосе, – голос у него был тонкий и слабый, а голова постоянно втянута в плечи, будто шея полностью отсутствует.
У Карла Великого было четыре законных жены. С первой – Дезире – король развелся, следующие три одна за другой поумирали. Овдовев в третий раз, Карл завел себе четырех любовниц – надо же как-то утешиться! Своим дочерям он запретил выходить замуж, требовал, чтобы они оставались при нем, и предпочитал наводнять двор бастардами, лишь бы не позволить какой-нибудь из принцесс стать чьей-то женой.
Ничто в характере Карла Великого не говорило о какой-то особенной доброте, и тщетно мы пытались бы понять, за какие такие заслуги один из антипап в XII веке причислил императора к лику святых.
Карл Великий депортировал целые народы и однажды – как говорится, без суда и следствия – приговорил к смертной казни четыре тысячи пятьсот саксонцев, на которых донесли, что они якобы участвовали в мятеже. «Всем им в один день отрубили головы, – читаем в хрониках. – А насытившись местью, король отправился на зимние квартиры в Тионвиль,[172] где отметил и Рождество Христово, и Пасху».
Его методы христианизации были такими же поспешными, как его правосудие, – жители завоеванных стран, не успевшие окреститься в течение года, должны были уплатить штраф: сто двадцать су причиталось с дворянина, тридцать су – с любого свободного человека, пятнадцать су – с раба…
Он был охвачен маниакальной страстью к войне, его отец и дед выглядят по сравнению с ним просто-таки ангелами-миротворцами. За сорок семь лет царствования он организовал и провел по меньшей мере сорок семь военных походов и отбывал каждый год на поле брани так, как мы уходим в отпуск.
Карл Великий. XII в. Скульптура собора Св. Иоганна в Мюнстере
И наконец – этот покровитель школьников[173] не умел писать! Правда, если верить придворному писателю и льстецу Эйнхарду: «…пытался он также писать и с этой целью постоянно держал под подушкой дощечки для письма, дабы в свободное время приучать руку выводить буквы; но труд его, слишком поздно начатый, имел мало успеха».[174]
Вот вам очень краткий и беглый, но зато уж точно правдивый набросок портрета Карла Великого.
Знаменитую фразу, произнесенную Карлом после рождественской мессы 800 года, во время которой папа Лев III возложил ему на голову императорскую корону, фразу, брошенную в ответ ликующей толпе, собравшейся у римского собора Святого Петра, – о том, что, знай он заранее о намерениях папы, не пошел бы в тот день в церковь, – не стоит рассматривать как свидетельство его скромности: куда больше эти слова говорят о гордыне франкского короля и о ярости из-за того, что коронация застала его врасплох.
В самом деле, если коронация через помазание, равно как «обожествление», которым удостаивали древних цезарей, доставались через папу, корона принадлежала императору, который мог получить ее только от своего предшественника, назначившего его своим преемником, или, в случае, когда предшественника нет, от себя самого. Все эти тонкости имели значение и уже тогда символически свидетельствовали о наличии неизбежной борьбы за верховенство между гражданскими и церковными властями.
Ну и зачем тогда вмешивается не в свое дело этот несчастный папа Лев, этот бывший мелкий дворцовый служащий, которого сделал папой он сам, Карл, и которому не удавалось даже и по улице пройти спокойно в собственном городе, потому что на него нападали и лупили почем зря? Какое такое свое превосходство он доказывает, «делая Карла императором»? И что это к тому же за неуклюжесть – сотворить такое в тот момент, когда полгода назад потерявший четвертую жену Карл имеет виды на Византию и ведет переговоры о женитьбе на императрице Ирине![175]
Наполеон не случайно, говоря о Карле Великом, называл его «своим блистательным предшественником». Образцом для Наполеона был не Цезарь и уж точно не Александр – он равнялся только на Карла.
Карл Великий. IX в.
Будучи еще только Бонапартом, начитавшимся Плутарха и отплывавшим в Египет, Наполеон на мгновение мог возомнить себя Александром, но это была всего лишь мечта, причем мечта на одну кампанию. Великий македонец, завоеватель в чистом виде, никогда не поворачивал назад. Зато сходство Наполеона с Карлом Великим было просто невероятное. Да и какое там сходство! Это больше чем сходство, еще немного – и можно было бы говорить о реинкарнации, такое ощущение, будто душа Карла, побродив по земле тысячу лет, нашла наконец пристанище в теле мальчика из Аяччо.
С интервалом в тысячу лет мы видим двух завоевателей, следующих со своими армиями по одним и тем же дорогам, совершающих одинаковые действия с одинаковыми последствиями. Они правили по одним и тем же принципам, они вели себя одинаково, они разоряли и заливали кровью Европу одним и тем же способом. Как тот, так и другой молниеносными операциями одержали первую победу в Италии. И тот и другой продолжали восхождение по лестнице славы в Германии, и тот и другой, мечтая о большом смотре в Булони,[176] выстроили огромный флот, но обоим помешали другие заботы, и оба отказались от похода на Англию. И тот и другой потерпели поражение в принесшей одни несчастья экспедиции в Испанию, причем просьбы Жозефа[177] о помощи звучат как печальное эхо Роландова рога;[178] и тот и другой были разбиты славянами, первый, надо признать, пострадал при этом меньше, чем второй, но ведь Россия ко временам Карла Великого еще не стала ни нацией, ни государством.
Оба они – как Карл, так и Наполеон – были склонны к упорядочению, к законодательству. Европа долго жила, пользуясь капитуляриями Карла Великого, пусть даже их без конца пересматривали и приспосабливали, мы до сих пор живем, пользуясь Кодексом Наполеона.
Первым «королем Рима» был вовсе не Орленок,[179] а маленький Пипин, сын Карла Великого. Мальчик был окрещен и стал королем Италии в один и тот же день: на Пасху 781 года. И точно так же, как Орленок, Пипин не смог унаследовать отцовский трон: он умер раньше Карла.
Пусть даже Наполеон имел, по сравнению с предшественником, то преимущество, что вырвал корону из рук папы и водрузил ее себе на голову сам, а кроме того, женился-таки на принцессе императорской крови – ведь австрийская династия обладала для него столь же мифическим обаянием, сколь византийская – для Карла Великого, зато Карл не дожил до краха своей империи.
Карл Великий обязывал всех своих подданных старше двенадцати лет присягать ему в верности – перед свидетелями и на дароносице, а того, кто отказывался, немедленно бросали в тюрьму, и, таким образом, право на протест было весьма ограниченным, – Наполеон требовал клятвы верности только от армии и должностных лиц.
В числе благодеяний, которыми человечество обязано Карлу Великому, надо прежде всех других назвать Пруссию, ведущую происхождение от большой военной провинции, или марки, – одной из тех, что он создал для защиты границ своего государства. В данном случае – восточной границы. Населенная солдатами, управлявшаяся самыми жестокими из офицеров, самыми испытанными из генералов, Прусская марка, которая была постоянным театром военных действий, и обратившись в государство осталась верной своему первоначальному назначению. Когда в 1806 году Наполеон подпишет – и это будет, наверное, самый роковой его поступок – акт о создании Германской конфедерации,[180] являвшейся, по существу, матрицей Германской империи, он восстановит для известного нам прекрасного будущего творение Карла Великого, которое века с великим трудом и ценой великой крови в конце концов свели до минимума и почти что уничтожили.
Самые опасные черты, самые агрессивные наклонности европейских наций формировались при расколе империи Каролингов, и это достаточно ясно показывает, как плохо переносил народ насильственное объединение под властью тирана. Сразу после падения Наполеона узкоместнические интересы стали проявлять себя особенно резко.
Оба, и Карл Великий, и Наполеон, способствовали появлению нового правящего класса, опирающегося на силу оружия, религии и денег. Буржуазия XIX столетия своим господством над национальными ресурсами и пружинами управления обязана Наполеону, и она сохранит нежную ностальгию по его времени, не важно – тайную или явную.
Социальное расслоение, сложившееся в результате действий Карла Великого, имело еще более серьезные и еще более продолжительные результаты. Именно деятельность Карла придала окончательную структуру еще не совсем оформившемуся тогда феодализму.
А что же тем временем делалось в Париже? Парижем управлял граф – во времена Карла Великого графа звали Стефан,[181] – и единственное, что в Париже играло какую-то роль для государства, – здесь размещалась missalica, то есть нечто вроде административной инспекции по особым поручениям, чье правосудие, осуществляемое двумя missi dominici,[182] один из мирян, другой из духовенства, распространялось на соседние графства: Мульсьен, Мелун, Провен, Этамп, Шартр и Пуасси. Похоже, граф Стефан исполнял одновременно обязанности префекта и супрефекта.
Тем не менее Париж не упоминается даже и в завещании Карла – в списке из двадцати одного города, которым было оставлено какое-никакое наследство. Рим, Милан, Кёльн, Майнц, Зальцбург, Лион, Бордо, Бурж, Безансон, Арль, Руан – все получили золотые и серебряные дары… Санс оказался в списке – там ведь жил архиепископ, а вот Париж, не будучи центром архиепископства, не получил даже и церковной чаши. Должно быть, этим Карл Великий и заслужил тот памятник, который ему воздвигли перед собором Парижской Богоматери, – в этой статуе нет ни малейшего сходства с тем, кого ей положено было изобразить!
Однако, перестав быть столицей власти, Париж оставался столицей торговли и товарооборота. Его окрестили «рынком народов», и большая ярмарка в Сен-Дени, учрежденная специальной грамотой Пипина Короткого,[183] продолжалась целый месяц «для того, чтобы купцы Испании, Прованса, Ломбардии и других областей могли в ней участвовать».
Если не считать этого ярмарочного шума и позвякивания биллона,[184] долетавшего с монетного двора – император разрешил чеканить здесь монету, – на берегах Сены царила тишина, история как бы оцепенела, впала в спячку. Пробуждение будет кровавым.
Таская с собой из Тионвиля в Вормс, из Зальштадта во Франкфурт, из Нимега в Майнц, из Экс-ла-Шапель в Рим блуждающую столицу немыслимой империи, Карл Великий, умирая, мог поверить, что ему на самом деле удалось создать ту самую imperium christianorum,[185] которой он грезил. Империю, военизированную и построенную на иерархии, империю, в которой каждый обитатель, к какому бы роду-племени ни принадлежал, подчиняется единому закону и исповедует единую веру. Увы! Сооружение развалилось сразу же после его смерти, но обломки его мечты сражаются между собой до наших дней.
Сильный и крепкий народ, кажется, сам выделяет для себя противоядия, подобно живому организму. Графы Парижа, появившиеся по указу Карла Великого для того, чтобы служить империи, спасли Францию.
Противостояние Эда[186]
Едва в Экс-ла-Шапель успели предать земле тело Карла Великого, как из глубины нордических туманов, подобно наказанию или кошмару, возникли мириады длинных морских чудищ в чешуе из щитов. У каждого было по тридцать пар весел, и – благодаря этим не то плавникам, не то крыльям – полчища драконов так и летели вперед.
Пока Людовик Благочестивый[187] отказывался от титула короля франков, оставив себе только императорскую корону, пока он пребывал в монастыре, низложенный собственными сыновьями, и внезапно возвращался на престол… Пока его сыновья – Лотарь, Людовик и Карл[188] – оспаривали свои части наследства и сталкивались в кровавых битвах («война братьев»[189]), в которых полегли шестьдесят тысяч человек, потом заключали между собой временные союзы (Страсбургская клятва), о которых им следовало объявить кому на каком языке своим войскам, и, наконец, производили раздел (Верденским договором, который подтвердил, что империя разодрана на части)…[190] Пока Аквитания снова и снова восставала, а Бретань по наущению бывшего missus, увенчавшего себя королевской короной, объявляла себя независимой…[191] Пока сарацины поднимались вдоль «итальянского сапога», а всей Европой овладевала анархия… Пока все это происходило, норманны, вместе с началом нового века появившиеся на берегах Ла-Манша, год от года глубже продвигались по территории Франции, разоряя ее все сильней.
Император Лотарь. Миниатюра Евангелия Лотаря. IX в.
Нашествие норманнов – удивительное явление IX века, агрессивная миграция скандинавов, беспрецедентная для Европы и в подобном виде никогда больше не повторившаяся, – шло по трем основным направлениям, в зависимости от местонахождения отправной точки.
Шведские норманны, или варяги, действовавшие в Балтии, проникли на восток Европейского континента. Всего лишь за одно поколение они – когда водными путями, а когда перетаскивая свои лодки волоком по суше – добрались до Киева, где и основали столицу. Следующему поколению удалось достичь Черного моря, где в 860 году варяги атаковали Константинополь, и оставалось совсем немного до того, чтобы захватить город.
Все это резко изменило тогдашний мир: именно под властью варягов, вокруг их главарей – династии Рюриковичей – сформировалась нация, которую потом стали называть русскими.
Норвежские норманны предпочли для вторжения Шотландию и Ирландию.
Что касается датчан, то они сначала захватили Бельгию, затем двинулись к берегам Ла-Манша. Эти прекрасно организованные, дисциплинированные, соблюдающие субординацию морские разбойники в ходе своей победоносной авантюры для начала в 819 году обогнули Финистер,[192] затем – уже в следующем году – забрались дальше устья Луары. А с 833 года они, умело используя ослабление императорской власти, каждый год продвигали вперед все более многочисленные и отважные войска, наводившие все больший ужас на жителей королевства.
В 841 году норманны разграбили Руан и подожгли его. Все богатые аббатства в округе ждала та же участь, если они – как Сен-Вандриль[193] – не откупались грудами золота. Норманны оказались большими любителями драгоценных металлов и зерновых культур – они систематически нападали на монастыри, зная, что те изобилуют богатствами такого рода. Монахов убивали или уводили в плен – отныне они превращались в рабочую силу, становились рабами. В 843 году наступила очередь Нанта: город был разорен, епископ убит на ступенях храма, пленников войска увели с собой. И в конце концов, слегка пограбив север Аквитании, незваные гости на время угомонились: дойдя до места, где два века назад были остановлены арабы, они решили перезимовать в мягком климате острова Ре.[194]
Встревоженные и исстрадавшиеся епископы умоляли внуков Карла Великого, среди которых тогда царило эфемерное согласие, закрепленное в Вердене, объединиться перед лицом опасности. Но три брата ничего не слышали: празднуя «Режим Согласия», они предпочитали устраивать друг для друга пиры, и если уж воевать, то со своими собственными подданными, дабы те не поднимали головы и подчинялись их власти беспрекословно.
На Пасху 845 года к Парижу подошли сто двадцать датских барок. Народ в испуге разбежался по деревням, город был разграблен, парижан обобрали дочиста… Словом, когда корабли удалялись от Парижа по Сене, было видно, что под тяжестью груза они едва ли не уходят под воду. В числе прочего норманны увезли прекрасную бронзовую кровлю Сен-Жермен-ле-Доре.
Король Francia occidentalis[195] Карл Лысый, подавлявший мятежи в Бретани и Аквитании, был в это время занят: его били сначала аквитанцы, потом бретонцы. Он терпел поражение за поражением, а большего норманнам и не требовалось: они воспользовались пусть и вынужденным, но безразличием короля к их вторжению, чтобы умножить набеги на его территорию. Они поднимались по Вилен[196] до тех пор, пока река еще была судоходна, а затем поднялись по Луаре до Тура и по Гаронне до Тулузы. Анже, Сент, Нант «принимали гостей», Бордо эти «гости» спалили в 848-м… Четырьмя годами позже викинг Готфрид,[197] дойдя со своим войском от долины Шельды до Сены, разбил лагерь на севере Франции, в Жефоссе, близ Боньера.
Карл Лысый хотел было пойти против викингов, но его дворянство отказалось воевать с ними и заставило своего короля вести с Готфридом постыдные для Франции переговоры.
В следующий раз Париж был взят норманнами в 856 году, теперь – на Рождество. И снова многие церкви оказались обезглавлены.
И вот уже норманны – просто везде! Пройдя через пролив Гибралтар, они высадились в Камарге, поднялись по Роне и, словно чертик из коробочки, возникли в Валансе. Затем они добрались до Италии и взяли Пизу.
Третья экспедиция норманнов, опустошившая Париж, состоялась в 861 году.
Трижды за пятнадцать лет ограбленные и трижды оставленные беззащитными, парижане понимали: ждать от короля больше нечего, – они куда больше надеялись на Роберта Сильного, бывшего графа Турского, ставшего потом missus Анжу и Мена. Роберту было доверено и управление территориями от герцогства, лежавшего между Сеной и Луарой, до графств Невер и Осер включительно. Это был великолепный правитель и отважный воин, он-то вел с норманнами непримиримую борьбу, но – увы – пал в бою на Луаре в 866 году.
Ну а чем занимался в это время наш непоследовательный и упрямый правитель? Что поделывал, получив в наследство Францию, этот столько же раз преданный, сколько предал сам, злосчастный Карл Лысый, которому то сумасшедше везло, то удача безнадежно от него отворачивалась? Чувствуя, что бессилен против разбоев и грабежей, что не способен избавить от нужды собственное государство, что ему не под силу заставить себе повиноваться и показать себя настоящим королем, он собрал войско и пошел с ним на брата Германика.[198] Он претендовал на Лотарингию, он замахивался на Италию, он приказал выколоть глаза собственному сыну, заподозрив того в заговоре, и в конце концов получил-таки императорскую корону, блеск которой решительно ослеплял Каролингов.
А парижане издали наблюдали за тем, как Карл Лысый, одержав победу при Анже, не спешит воспользоваться этим успехом, чтобы занять в империи вакантное место.
Потом – все так же издалека – они видели, как он, не обратив внимания на новую высадку норманнов в устье Сены, ринулся за рейнским наследством и был побит…
Окончательно потеряв доверие к кому-либо, кроме себя самих и своего графа Эда, сына Роберта Сильного, парижане стали снова возводить по римским образцам вокруг Сите каменные стены, укреплять острова, а для того, чтобы затруднить доступ чужаков к двум мостам, построили небольшие деревянные замки (chtelets), где круглые сутки должна была стоять охрана.
В городских кварталах на обоих берегах виднелось больше руин, чем строительных лесов. Никто не стремился не только строить, но даже и восстанавливать разрушенное. Зато взлетели цены на землю в Сите, где дома росли все выше. «Ярмарка народов» сократилась, как во времена Аттилы, до десяти гектаров площади острова.
Но неужели все эти оборонительные работы были затеяны зря? Норманны на несколько лет, казалось, позабыли о бассейне Сены. Они предпочитали свои поселения в Англии, где король Альфред в конце концов уступил им часть территории, или продолжали грабить Прованс, в котором для борьбы с ними было создано независимое королевство Арля.
Все началось по новой только в 880 году: часть норманнов во главе с конунгом Зигфридом покинула тогда берега Темзы и направилась к континенту. За время первой кампании они поднялись по Шельде и дошли до Гента. На следующий год их уже видели в Камбре и Амьене. Здесь состоялась битва, в которой норманны понесли тяжелые потери, и это вынудило их отступить в Лотарингию.
Но в 882 году они вернулись – на этот раз дойдя до Реймса, откуда в срочном порядке было вывезено тело святого Ремигия, а летом 885 года Зигфрид, придя морем к Руану, захватил город и стал подниматься по Сене.
Парижане в ответ эвакуировали предместья, все население собралось на острове, и сюда же свезли монастырские сокровищницы, раки с мощами святых и личные состояния.
И вот 26 ноября Зигфрид, соединившись еще с одним норманнским войском, пришедшим с Луары, привел свои семьсот парусников, семьсот кораблей с драконьими головами на носу, к мостам Парижа. Если верить современникам, норманнский флот покрывал два лье водного пространства.
Зигфрид не требовал капитуляции города – он всего лишь хотел (во всяком случае, говорил, что хочет), чтобы парижане разрушили свой большой мост и дали, таким образом, пройти дальше его судам. Но парижан было не перехитрить, они знали цену словам норманнов, а уж тем более – когда слышали такие слова из уст вождя, за спиной которого виднелись тридцать тысяч воинов в железных шлемах, грозных воителей с загребущими руками.
Впервые западный город, не ждавший никакой помощи ни от королей, ни от императора, вместо того чтобы сдаться, выкупить свою свободу или бежать, ответил норманнам «нет». Это решение было принято совместно графом Эдом, епископом Гозленом[199] и населением Парижа.
Карл Лысый. Миниатюра Библии Вивиена. IX в.
Осада Парижа длилась десять месяцев. Закрепившись на правом берету, вокруг Сен-Жермен-л’Оссеруа, норманны изготовляли военные машины и тараны. Первый раз они попытались взять приступом Большой мост 31 января 886 года, потом – 1 и 2 февраля. К городу летели каменные ядра и пылающие стрелы, загорались дома на острове, деревянные башни, огонь охватил Шатле, тучи стрел носились над Сеной… И тут вдруг – паводок! Вода поднялась 6 февраля, – право, эта дата словно бы специально предназначена для парижских драм. Вода поднялась и снесла Малый мост, который связывал Сите с левым берегом, мало того – отдала тем самым один из деревянных замков-крепостей врагу. Вода поднялась опасно: теперь осаждающим стало легче добраться до крепостных стен. Сражались по щиколотку в воде. И к тому же еще начался голод…
А семьсот кораблей Зигфрида все еще стояли в низовьях реки.
Корона перешла от Лысого к Заике,[200] а от того к Толстому – и именно к императору Карлу Толстому[201] граф Парижа Эд отправил посланников, и те глубокой ночью пустились из города вплавь, чтобы попросить военной поддержки и съестного.
Император в ответ направил к Парижу два отряда – оба вялые и бездарные. Одним командовал герцог Генрих Саксонский, который удовольствовался тем, что прорвал блокаду и снабдил город продовольствием, но воздержался от каких бы то ни было боевых действий. А второй был разделан варягами под орех на глазах осажденных.
В апреле умер епископ Гозлен. Граф Эд продолжал отражать атаки, сам появляясь на крепостных стенах и совершая героические вылазки через единственный оставшийся мост. Затем ему удалось ночью выбраться из города, и он галопом помчался в Германию, куда к тому времени перебрался толстяк-император, – упрекнуть того в бездействии и побудить к личному вмешательству в события.
Карл Толстый весьма неохотно двинулся в путь. Он привел с собой такое огромное войско, что, едва оно, спускаясь с высоты Монмартра, предстало перед глазами варягов, теми овладела паника, и они принялись спешно переносить свой лагерь на левый берег. Только ведь мы знаем, что Карл Толстый, обожая власть, риска побаивался. Кроме того, он страдал эпилепсией. И потому, вместо того чтобы завязать битву, пользуясь численным преимуществом («наших» было вчетверо больше, чем норманнов), он начал с Зигфридом переговоры, предлагая агрессору свободный проход по своему государству туда и обратно до Бургундии, которую варяги смогут вволю пограбить. При этом Карл воображал себя тонким политиком: он намеревался воспользоваться норманнами для того, чтобы наказать бургундов за их поползновения сделаться независимыми, а заодно остановить экспансию нового королевства Арльского, которое протянулось теперь от Альп до Севенн и от Юрского хребта до Средиземноморья.
Парижане в такие хитроумные планы не входили, они видели, что император явился ради одного: чтобы дать варягам то, в чем сами они им отказывали в течение десяти месяцев, – право разрушить Большой мост. К тому же Карл Толстый пообещал Зигфриду семьсот ливров серебром в качестве прощального подарка, лишь бы тот двинулся дальше.
И граф Эд, от имени города Парижа, наотрез отказался от сделки, в которой все видели только трусость и предательство.
Тогда император пожал пухлыми плечами, и норманны, потеряв терпение, сделали то, что могли сделать уже давно: вручную вытащили свои семьсот украшенных драконами кораблей на берег и покатили их, выкладывая на пути настил из бревен, по горам и долам на расстояние лье к верховьям, чтобы там спустить на воду. Это была единственная в истории эскадра, которая для того, чтобы пройти от нынешнего моста Йена до нынешнего моста Аустерлиц, двигалась по Марсову полю, равнине Гренель и лугам Сен-Жермена. На обратном пути, заставив несчастную Бургундию пережить худшую за все время ее существования зиму, норманнам пришлось поступить точно так же.
Настолько же, насколько восхищало народ героическое сопротивление графа Эда, возмущали его бездарность и мягкотелость императора. Когда полтора года спустя Карл Толстый, низложенный сеймом в Трибуре,[202] скончался, не оставив прямых наследников, но оставив множество претендентов на корону, в летописи появились такие слова: «Королевства, которые пережили его владычество, распались, и каждая частица стала искать государя внутри себя самой».
Епископы, графы и знать Francia occidentalis собрались и решили, что не станут передавать власть немецкому принцу, – в феврале 888 года в Компьене они избрали королем своего защитника, парижского графа Эда.
За век до своего внучатого племянника, Гуго Капета, Эд стал первым королем, которого действительно можно назвать «королем Франции».
Аллилуйя Оттону
Столетие, минувшее со дня избрания королем Эда, графа Парижа, до дня воцарения Капета, было смутным временем, в течение которого империя Карла Великого окончательно распалась. Германское королевство тоже, в свою очередь, развалилось на национальные герцогства. Практически по всей Европе образовывались независимые королевства – некоторые из них просуществовали ровно столько, сколько прожили их основатели, другие уцелели, но веками создавали для всех территориальные и династические проблемы. Императорский скипетр, выпав из рук Каролингов, какое-то время переходил от одного герцога к другому, оставаясь всего лишь бездейственным символом, и так продолжалось до того дня, когда Оттон I[203] из Саксонии попытался возродить Священную Римскую империю как совокупность империи цезарей и империи Карла Великого.
Воспользовавшись царящим повсюду беспорядком, норманны снова стали агрессивны. Сарацины вкусили легких побед во всем Средиземноморском бассейне, особенно в Италии, где вообще не было никакой власти; венгров, действовавших так, словно в их кровь проник какой-то вирус, унаследованный от Аттилы, охватила захватническая лихорадка, которая вела их по пути поджогов и прочего дикарства вдоль диагонали, ведущей прямиком на Шампань; а искатели приключений, которые не были ни сарацинами, ни венграми, тем не менее вели свои шайки по Европе, и это было ничуть не менее опасно.
При полной беспомощности государства, а порой и полном его отсутствии, фьефы[204] – у этого названия готские корни, буквально это значит «стадо» или «паства», – являли миру территориальное, административное, юридическое и политическое единство, обеспечивавшее им не только реальное существование, но и постоянство во времени, потому крупные феодалы становились настоящими королями. Случаются в истории моменты, когда народы не могут найти помощи ни у кого, кроме тех, кто сам же гнетет их и причиняет им зло, – заря феодализма была одним из таких исторических моментов. Быть вассалом – это означало безопасность, дарило надежду, а вскоре – и почет. Каждый стремился, присоединившись к «стаду-пастве» и став зависимым, обрести защиту, а может быть, если повезет, – и толику власти. Церковь принимала участие в насаждении этой системы: епархии и графства иногда сливались, и мы знаем, что тогда среди наиболее крупных феодалов значились графы-прелаты.
В течение этого столетия корона Франции, подобно волейбольному мячу, переходила от одного к другому: ее отпасовывали, она возвращалась к прежнему владельцу, тот пасовал снова… от угасающей Каролингской династии к встающей на ноги Робертинской (потом представителей этой династии назовут Капетингами), от команды немецких принцев к команде парижских графов.
Пас первый состоялся, когда пять лет спустя после избрания королем Эда сын Людовика Заики, Карл III, нашел партию знати, которая возвысила его и короновала в Реймсе. Теперь во Франции было сразу два короля, два держателя титула, и, естественно, началась борьба между ними.
Властителя Германии той эпохи, кстати тоже избранного, звали Арнульфом.[205] По крови он был внуком Людовика Германика. И вот этот самый Арнульф, признав поочередно королем Франции и Эда, и Карла, решил сыграть роль арбитра. После смерти Эда, у которого к тому времени так и не появилось детей, преимущество временно перешло к Карлу, и ради мира в государстве Арнульф признал законным то, что Эд назначил своим наследником именно его. Брат Эда Роберт, олицетворявший надежды Франции, тоже согласился с этим назначением, удовольствовавшись (или притворившись, что довольствуется) титулами графа Парижа, Тура, Блуа и Анже, и объявил себя первым вассалом Карла III Простоватого.[206]
Но почему Простоватый? Это явно незаслуженное прозвище – одна из обманок истории. Достаточно было одному-единственному летописцу, утоляя личную антипатию, наградить Карла III эпитетами Parvus, Minor, Stultus, Insipiens[207] – и вот уже он остался на столетия в обличье дурачка. А ведь этот принц не только не был дурачком, напротив, он был одним из самых умных среди Каролингов. Для того чтобы удержать норманнов от агрессии, он, по примеру англичан, дал им в 911 году посредством подписанного в Сен-Клер-сюр-Эпт договора во владение земли – то самое герцогство, где они и так осели, герцогство, которое в будущем станет называться Нормандией.
Свежеиспеченный герцог Роллон вместе со своими людьми принял официальную религию, а став христианином, одновременно стал и вассалом короля. Теперь он наводил порядок на территориях, где в минувшем году все подряд разорял, – феодальная система себя оправдывала.
Однако в то же самое время Карл III аннексировал Лотарингское королевство (или то, что от него оставалось) и вступил там на престол – и вот это увеличение своей территории оказалось для него фатальным. Царствуя одновременно в двух королевствах, он заполучил недовольных соседей, германских королей, которые зарились на те же земли, и недовольных французских феодалов, обозленных тем, что двор сместился к востоку и высокие должности достаются лотарингцам.
Второй пас: в 922 году граф Роберт поднимает мятеж, в результате которого ему достается корона свергнутого ассамблеей Карла. Во Франции снова два короля, и они снова начинают воевать друг с другом. Битва состоялась в окрестностях Суассона; Роберт, пробывший королем всего год, был убит в сражении, но победу все равно одержало его войско во главе с девятнадцатилетним юношей, сыном Роберта Гуго. Именно этого юношу впоследствии назовут Гуго Великим.[208]
Но, несмотря на то что Гуго выиграл битву, видимо, его сочли слишком молодым для того, чтобы стать королем, и французская знать предпочла юноше мужа его сестры Эммы Радульфа.[209] Бургундского герцога тут же провозгласили королем и короновали. Боковой пас, если продолжать использование спортивных терминов. Теперь у Франции был король Радульф, о котором никогда не вспоминают, единственный представитель Бургундской династии, которая началась и закончилась вместе с ним.
Карл III, захваченный из-за предательства, попал в руки Радульфа и умер в плену[210] через шесть лет. Его жена, королева Огива,[211] бежала в Англию к отцу, королю Эдуарду Старшему, прихватив с собой сынишку: маленькому Людовику было тогда всего два года.
После тринадцати лет беспокойного царствования, ознаменовавшегося главным образом постоянными вторжениями венгров, Радульф скоропостижно скончался, не оставив прямого наследника.
Третий пас. В то самое время, когда все намеревались сделать королем Гуго, он, опасаясь семейных распрей и считая, что посреди общей неуверенности сыграет ловчее некуда, решил отдать корону Каролингам, которым престол теперь даже и не снился: он вернул из Англии сына Карла Простоватого и королевы Огивы. М-да, игра чересчур тонкая: Гуго надеялся, что сможет управлять пятнадцатилетним мальчиком, что станет править от его имени… Разочарование было горьким и скорым.
Итак, Людовика Английского (или, как его чаще называют, Заморского)[212] короновали в Лане.
Новое соперничество между вассалом и сюзереном длилось все время царствования Людовика, и снова появилась необходимость обратиться к германскому арбитру. Читателю игра может показаться слишком запутанной, да и вообще ему уже набили оскомину эти игры – а что же говорить о современниках!..
Император Оттон I (Всадник. Памятник на Альтмаркт). XIII в.
Судьей на этот раз стал Оттон Саксонский, основатель Священной империи, личность весьма масштабная. Поначалу он взял сторону вассала и для того, чтобы его поддержать, привел свою армию к Парижу. Людовик Заморский сохранил корону, но вся реальная власть была сосредоточена в руках Гуго Великого, для которого было даже создано вокруг Парижского графства герцогство Французское[213] – не только в качестве временного командного пункта, но и в качестве большого наследственного лена. Чуть позже Гуго получил еще и герцогство Бургундское.
Король был тогда до того слаб, что попался в ловушку, расставленную для него жителями Руана, а те отдали его в руки Гуго, заточившего несчастного в донжоне. Узник имел на руках неплохой козырь (правда, единственный) – незадолго до того он женился на сестре Оттона I, и немецкий арбитр снова вышел на сцену. Теперь он рассудил в пользу монарха.
Оттон во второй раз вторгся во Францию, взял Реймс и долго вел свою армию мимо Парижа, прежде чем отвести ее в Руан. Так, обычный военный парад… но кому неизвестно, чего стоят подобные прогулки населению!
Грохот тяжелых башмаков и звон подкованных копыт вдоль всей Сены еще долго отдавались зловещим эхом в ушах парижан.
Гуго отлучили от церкви – такого наказания для непокорного вассала могли добиться короли от своих епископов со времен Пипина. Вот только у герцога были свои епископы… В конце концов взаимная необходимость – нашествие венгров, действовавших близ Реймса и Лана, – вынудила противников примириться.
В 954 году тридцатитрехлетний Людовик Заморский умер после несчастного случая на охоте.[214]
Король не назначил наследника, но престол без всяких затруднений был отдан его старшему сыну Лотарю,[215] впрочем иначе и быть не могло: над этим выбором витает тень грозного Оттона, нового Карла Великого. Гуго, шансы которого при выборе наследника тоже были довольно серьезны, даже и не выставил себя кандидатом, зато в уплату за свой голос потребовал герцогство Аквитанское, а главное – поскольку новому королю было всего тринадцать лет, фактически стал регентом.
Христос и Церковь. Портреты Оттона I и его жены Эдит Английской. XIII в.
Император Оттон II вручает посох епископу. Фрагмент рельефа бронзовых ворот. XIII в. Собор в Гнезно (Польша)
Три герцогства – Французское, Бургундское и Аквитанское – находились теперь в одних руках: Франция выросла из пеленок и начинала показывать миру лицо взрослой нации. Величие Гуго в том, что он помог этому лицу оформиться.
Подобно тому как Людовику Заморскому наследовал его сын Лотарь, титул герцога Франции и все добро от Гуго Великого унаследовал его сын Гуго, которого называли Капетом.
Откуда взялось это прозвище, которое потом веками будет служить именем французской династии? От названия головного убора? Несомненно, нет. Одежды? Скорее всего, так. И вероятно, не просто от названия одежды, но от латинского слова «сарра»…[216] Медиевисты не могут найти в этом вопросе согласия. Совершенно точно имеется в виду церковное облачение, говорят одни, приводя в качестве аргумента то, что герцоги Франции были аббатами в турском Сен-Мартене[217] и носили там каппу. Нет, утверждают другие, это просто короткий плащ, который очень любил надевать на себя Гуго. Вот только – какой Гуго? Летописцы XI века дают кличку Капет Гуго Великому, но уже в XII столетии она присваивается только его сыну. Происхождение королевского имени бывает таким же темным, как происхождение имен самых безвестных личностей из обычных горожан…