Утверждение правды Попова Надежда
Пролог
В разгар лета на корсиканском побережье было немногим лучше, нежели осенью в центре Неаполя. Или даже скверней, учитывая соленый мокрый ветер, ударяющий в лица и норовящий свалить с ног. Правду сказать, случаются и в этих местах теплые погожие деньки — тогда, бывает, удается не вымокнуть до нитки и не проклясть все на свете, пока достигнешь пещеры на самом верху долгой извилистой тропы. К слову, проклинать не стоило лишь ее; Ленца[2] не был в этом убежден, однако подозревал, что довольно лишь произнести нечто вроде «будь трижды проклята эта чертова пещера» — и приключится что-то не слишком приятное, а если еще присовокупить что-нибудь про «старую каргу», то шансы добраться до места живым чрезвычайно уменьшатся…
— Почему нельзя жить в нормальном месте, как все нормальные люди?
— О чем я предупреждал? — напомнил Ленца строго, не обернувшись, и Фульво[3], идущий позади, разразился подчеркнуто горестным вздохом.
— Отчего бы этой мудрой женщине не избрать себе более удобно расположенное обиталище? — с показательной любезностью переспросил тот. — Полагаю, немалое количество достойных внимания предложений миновало ее лишь оттого, что потенциальные просители не сумели собрать в себе сил, дабы достичь этого живописного, но крайне малодоступного места.
— Если потенциальные просители поленились втащить сюда свои задницы, следственно, не столь уж им это было необходимо, — помедлив, отозвался Ленца, пытаясь спрятать шею в воротник. — Логичным продолжением моих слов будет замечание о том, что лезть в гору, мерзнуть, мокнуть и рисковать свернуть себе шею будет лишь тот, кому и вправду есть для чего это делать.
— Любопытно, как это делает она сама — в ее-то годах?
— Вот и советую тебе над этим поразмышлять, — порекомендовал Ленца наставительно. — Причем серьезно. Вследствие чего — заткнуться.
— Может, и есть причины на то, чтоб сюда волочиться, — словно его не услышав, продолжил Фульво, пыхтя, точно перекормленный боров. — У тебя. То есть, не пойми неверно, я не хочу сказать, что мне все равно, просто не понимаю, за каким чертом потребовалось мое присутствие.
— Я тоже. Но он решил, что тебя пора вводить в курс всех дел — и я не перечу. И тебе не рекомендую.
— А я и не прекословлю, — серьезно заверил Фульво. — Всего лишь интересуюсь. Знаешь, вопросы всякие вертятся в голове, что с этим сделаешь. Что такого стряслось, пока меня не было, если ты стащил меня с корабля и поволок сюда, не потрудившись толком разъяснить подробности? Я уж не говорю о том, что и позавтракать не дав.
— Говоришь, — возразил Ленца, и тот согласился:
— Ты прав, говорю. Я остался без завтрака и хочу есть.
— Ты всегда хочешь есть, Фульво. Но должен ведь даже ты осознавать ситуации, когда о собственном чреве можно забыть хотя бы на время.
— По крайней мере, я желаю знать, из-за чего страдаю. К примеру, если уж откровенно, я слабо представляю, что происходит. В том смысле — что может сделать эта ведьма такого, чего не можешь ты?
— Лесть, звучащая как оскорбление, — покривился Ленца. — С одной стороны, я велик и страшен, с другой — какая-то старуха лучше меня.
— Ну, я сказал не совсем так. И тем не менее. По какому поводу суета?
— Все по тому же. Я узнал, где сейчас находится документ.
— Ха, — сквозь все более тяжкое пыхтение фыркнул Фульво. — Это вдруг стало тайной? В руках германской Инквизиции, это знаю даже я, хотя и не введен в курс всех дел.
— Именно поэтому — сообщаю тебе новость: нет, Фульво. Уже нет. Я немало сил потратил на то, чтобы узнать это достоверно, и не только сил.
— Защита?
— Немецкие конгрегаты, или кто там у них отвечает за эту сферу, свое дело знают, — недовольно откликнулся Ленца, на миг обернувшись. — Я не мог пробиться довольно долго.
— Но пробился же?
— Пробился. Только когда совершилась сама передача документа.
— То есть, — подытожил Фульво, — они его не прошляпили, а кому-то вручили сами… И кому?
— Догадайся, — предложил Ленца, и за спиной ненадолго воцарилось задумчивое молчание.
— Да брось ты, — нерешительно и недоверчиво произнес приятель. — Не может быть.
— Как видишь — может. Он тоже был удивлен.
— Да немецкие конгрегаты не доверят этой кукле подсвечник из церкви в глухой деревне.
— Как видишь — доверили кое-что серьезней. Из каких соображений, с какими целями и планами, почему — этого я не знаю. Да, собственно, и не мое это дело, строить предположения. Мне было сказано узнать, и я узнал; о прочем пусть он думает сам.
— Но узнал, как я понимаю, не все, что требовалось.
— Мне не известно точное местоположение документа. Я знаю, у кого он, знаю где, но не знаю, грубо так скажем, в каком именно сундуке.
— Так ведь это немудреное дело; проще простого, — возразил Фульво и, когда Ленца обернулся снова, уточнил: — Ну, для тебя.
— И я полагал так же, — неохотно признал Ленца, снова уставившись себе под ноги. — Однако меня уложили, не дав даже и сунуться как следует. И, замечу тебе, отправленные мною духи — это был не второсортный материал. Это были хорошие, годные духи.
— «Были».
— Я ведь, кажется, сказал, что меня прихлопнули.
— А его не настораживает, что конгрегаты скопили такие силы? Он намерен что-то с этим делать?
— Спросишь у него сам?
— Нет уж, уволь, — нервозно хмыкнул Фульво, и Ленца кивнул:
— Вот и я не спрашиваю. И кстати замечу, меня отшили не конгрегатские спецы. Попросту этот оригинал (судя по всему — после случая с братцем) впал в панику относительно дьявольских козней. И растыкал по всему замку святые мощи — в стены, в балки, в тайники.
— Шутишь.
— Смеюсь до колик, — согласился Ленца. — Половина из них, разумеется, подделка, половина второй половины — подлинники, но не работает, однако весьма внушительная часть действует, и еще как.
— Ты говорил об этом ему?
— То есть, — уточнил Ленца, — сообщил ли я, что дело, которое я должен был выполнить, не выполнено, потому что я не в силах совладать со старыми костями?.. Нет, не говорил. Я сделаю то, что мне поручено, и здесь проблема не единственно в собственной репутации. Ты видел его в недовольстве? А теперь вообрази, каков он в гневе… Я явлюсь к нему только с результатами в руках; а если я не могу чего-то сделать сам, я нанимаю того, кто способен мне помочь. Отвечая на твой вопрос: да, она может то, чего не умею я.
— Как такое может быть? И это не лесть, я вполне серьезно.
— Скажем так, ты, по меньшей мере, сильно удивился бы, застукав меня за подобными выкрутасами… Когда увидишь, как она работает, поймешь все сам. И еще. Последнее наставление перед встречей: хотя бы там, Фульво, помалкивай. Не произноси вообще ни звука, у тебя с ловким складыванием слов явные проблемы, и недоставало еще, чтоб наше дело сорвалось по вине того, что сорвется с твоего языка.
— Буду нем как рыба.
— Немее. И лучше даже не здоровайся — молчком кивни или еще что; и стой где-нибудь в сторонке. Уразумел?
— Если б я тебя не знал, Ленца, — вкрадчиво заметил тот, — я сказал бы, что ты ее боишься.
— Ты меня знаешь. Но я и не подумаю оскорбиться, если ты это скажешь. Да я сам скажу: у меня от этой… мурашки по коже. Здоровенные такие, с оливку, мурашки — вплоть до пяток. И, коли уж ты сам в этих делах олух олухом, послушай профессионала: это не без причины. Не знаю, что она может еще, кроме того, что я видел, но мне, как ты понимаешь, всё видеть и не надо, чтоб это почувствовать.
— Не запугивай, — тяжело выдохнул Фульво, чертыхнувшись, когда нога запнулась о камень. — И без того не по себе. С вашим братом не знаешь, чего и ждать. Я, к примеру, всерьез допускаю, что однажды ты можешь сделать из меня служебного духа или что похуже. Или сейчас ведешь меня к этой ведьме для того, чтоб положить под нож — навроде жертвоприношения… Утешает лишь то, что в своем деле я незаменим.
— Незаменимых нет.
— Да неужто?
— Ты еще не отчитался перед ним о результатах своей поездки, — вздохнул Ленца, замедлившись, когда тропинка выровнялась и до разверстой пасти пещеры осталось всего несколько шагов. — Посему можешь быть спокойным — сегодня ты уж точно на жертвенник не ляжешь… Всё, Фульво. Теперь молчи и не лезь.
— Быть может, я просто снаружи подожду? — предложил тот с готовностью, настороженно косясь в темный провал. — Я, в общем, туда и не рвусь.
— Иди, — подстегнул Ленца, пихнув его вперед, — не выделывайся. Как знать, не придется ли когда-нибудь обратиться к ней еще, а меня не будет.
— В каком смысле — не будет?
— Чтоб у тебя язык отсох, — пожелал Ленца, переступив границу, отделяющую внешний мир от промозглого сумрака грота.
Она была здесь. Собственно, в этом Ленца и не сомневался — не в манере таких людей срывать встречи; а кроме того, ее присутствие в этой каменной норе он ощутил задолго до того, как войти сюда.
Она была здесь, и все здесь было, как и в прошлое его посещение этого угрюмого места: огонь в примитивном очаге — выложенном из камней круге, запах трав и еще каких-то подозрительных ароматов, всевозможные вместилища, от мешочков до сундучков, вдоль стен и друг на друге, и сама старуха, сидящая у огня, — древняя, как неведомо от кого оставшиеся развалины неподалеку от этой скалы. О том, сколько лет этому реликту, Ленца даже не пытался гадать, лишь припоминал рассказ старика, благодаря которому и узнал о наличии здесь этого существа. Дед утверждал, что знал о живущей в гроте старой ведьме, когда был еще юношей, и отчего-то усомниться в его словах в голову не приходило…
— Входи.
В прошлый раз от этого голоса он вздрогнул, сегодня же просто запнулся на первых звуках первого слова, с ощутимым усилием принудив себя приблизиться еще на два шага.
— Что надо? — прокаркала старуха, не двигаясь с места, и Ленца шагнул еще раз, заметив, что Фульво так и остался безмолвно и недвижно стоять на пороге.
Сразу к делу; это он ценил в тех, с кем случалось работать, всего более. Как ни крути, а одно неоспоримое достоинство у этой отшельницы имелось — в отличие от ее живущих среди людей товарок, она не имела склонности к долгим рассуждениям и показательным выступлениям, призванным внушить посетителю мысль о ее величии и могуществе. Во-первых, любой их тех, кто приходил сюда, знал о ее возможностях достаточно, а во-вторых, судя по всему, подобные развлечения приелись ей еще лет сто пятьдесят назад.
— Есть человек, — стараясь говорить выдержанно и внятно, пояснил Ленца, достав принесенный с собой мешочек с дукатами, набитый до треска в швах, и держа его теперь в ладони на виду. — У него есть вещь. Я хочу знать, куда он спрятал ее.
— Убери, — потребовала старуха, кивнув на кошель. — После.
«Точно», — спохватился он, торопливо спрятав мешочек. В прошлый раз она тоже не стала брать платы заранее; что ж, разумно. Надуть ее, не заплатив по исполнении работы, никто не сможет — кара за подобную выходку будет немилосердной, а получение вознаграждения за еще не сделанную работу, как знал Ленца на собственном опыте, может выбить из колеи и даже вовсе сорвать рабочий настрой. Не говоря уж о том, что довольно обидно, не сумев справиться с поручением, вздыхать и отдавать обратно звонкие монеты, которые уже подержал в руках и которые почти уже начал считать своими. Бывало, что в связи с этим возникали и нехорошие мысли в отношении заказчика…
— Эта вещь, — продолжила старуха, все так же не шевелясь. — Она твоя?
— Не совсем, — замявшись на миг, отозвался Ленца неуверенно. — Я бы сказал, она ничья. Просто сейчас находится у этого человека.
— Ты держал ее в руках?
— Нет, — вздохнул он с сожалением; та недовольно пожевала губами, и до слуха донеслись обрывки слов неведомого языка, но вполне ясного содержания.
— Есть у тебя вещь, принадлежащая этому человеку?
— Лучше: есть его изображение.
— Дай, — потребовала она, и Ленца, подступив ближе, аккуратно выложил на открытую высохшую ладонь германский талер.
Мгновение старуха пребывала в неподвижности, а потом содрогнулась и отпрянула, словно кошка, внезапно и нечаянно наступившая лапой в кипяток, так же истошно зашипев и скорчившись.
— Убери! — вырвалось из сморщенных губ, и монета отлетела куда-то в темноту у стены.
«Bonus сверх платы», — невзначай пронеслось в мыслях; ведь не станешь же, уходя, ползать по полу в поисках серебряного кругляша — увесистого, надо заметить, хотя в сравнении с сотней золотых дукатов, конечно, мелочь…
— Есть другое, — торопливо сказал Ленца, на всякий случай отступив на полшага назад. — На золоте.
— Ф-фух! — встряхнувшись, точно ее облепили сотни кусачих муравьев, выдохнула старуха и рывком вытянула руку вперед.
На имперскую марку реакция была куда спокойней; выбитые в металле очертания она почти не рассматривала — повернув монету одной стороной, другой, накрыла ее второй ладонью и ненадолго застыла, глядя мимо посетителя.
— Я знаю, что вещь в его доме, — продолжил Ленца, выждав полминуты тишины. — Но я хочу знать с точностью, куда именно, в какую комнату в этом доме он ее отнес.
— Как выглядит твоя вещь? — по-прежнему смотря в сторону, уточнила старуха; он пожал плечами:
— Как кусок пергамента. Очень старый.
— Хорошо, — повернув наконец взгляд в его сторону, кивнула та и — надо же! — подала монету обратно. — Я займусь.
Ленца попятился, пряча марку, ничего больше не говоря, благодаря все высшие и низшие силы за то, что вложили в мозги напарника довольно разума, дабы сохранять до сих пор молчание. Сам он не был тому свидетелем, однако говорили, что излишней болтливости эта старая карга не жалует.
Старуха наконец поднялась на ноги, потянувшись, и показалось, что каждый сустав в этом похожем на корягу теле скрипнул и захрустел. Не обращая более на посетителей внимания, она медлительно и как-то боком, словно прибрежный краб, проковыляла к дальней стене, где еще в прошлый раз он разглядел в полумгле изваяние — не то каменное, не то деревянное, не то из какого-то металла, потемневшего от времени. Увидеть его в деталях не вышло ни тогда, ни теперь; однако кое-какие мелочи таки удалось рассмотреть, из чего, сообразно своим познаниям, Ленца вывел, что, скорее всего, старуха держит в качестве приалтарной статуи изображение Горгоны. О том, какими именно методами поддерживается с нею связь и как обретается сила, он предпочитал не думать, хотя рассказы о пропавших без вести в этих краях назойливо лезли в голову.
По шипению и внезапно взвившемуся к потолку дыму он понял, что у подножья изваяния стоит жаровня, наполненная углями, на которую старуха сейчас бросила горсть каких-то благовоний и трав. Ленца осторожно потянул носом, поморщившись. Ладан. Куда ни шло. Каннабис, полынь… что-то еще, незнакомое; в тесных стенах грота запах распространился почти мгновенно, и он отступил дальше к порогу. Один черт знает, что еще намешала в свой сбор эта дикая ведьма…
От статуи старуха не отошла — осталась стоять напротив, задрав голову, но глядя, кажется, не в лицо своему божеству, а куда-то в потолок. Или уже сквозь него, что верней, учитывая возникшее вдруг ощущение противного острого мороза под кожей. Фульво рядом переступил с ноги на ногу, зябко подтянув ворот, однако сделал это всего лишь по причине дующего в проход берегового ветра — напарнику тонкие материи неведомы, и почувствовать, какой холод разливается сейчас вокруг, он не может. Счастливчик.
— И что это будет? — поинтересовался Фульво тихо, и Ленца шикнул в ответ, зло и едва слышно даже себе:
— Заткнись.
Колдунья подле статуи качнулась влево, вправо, замерла на полдвижении, покачнулась снова, и от скорченной фигуры донесся низкий, монотонный звук, от которого уже спустя два мгновения ощутимо заложило уши. Продолжая раскачиваться из стороны в сторону, старуха потянула за какие-то шнуры на своем бесформенном потрепанном наряде, и изношенное одеяние упало на пол, открыв взорам все то, что было под ним.
— Ух, — ошарашенно выдохнул Фульво, отступив еще на шаг назад, и Ленца с ожесточением саданул его локтем, повелев умолкнуть.
Немудреная песнь ее стала громче, мягкие покачивания сменились резкими рывками; голос вспрыгнул на полтона выше, и старуха закрутилась вокруг себя, притопывая по каменно-песчаной земле расплющенными подошвами, отроду не знающими обуви. Сквозь растекающийся дым и сумрак пещеры иссохшее, подернутое складчатой кожей тело виделось нечетко, однако достаточно явственно для того, чтобы Фульво, в очередной раз поправ все предостережения, с омерзением уточнил:
— А что, без этого никак, а?
Разумеется, Ленца и сам был не в восторге от манеры работы некоторых персон; но — ведьмы, что с них возьмешь, у каждой есть какой-нибудь заскок. Одна накуривается до потери рассудка, другой непременно нужна чаша с кровью, третьей — хрустальный шар, четвертая танцует голышом… Кстати заметить, наверняка немало народу являлось сюда с малозначащими просьбами, лишь чтобы только это увидеть — лет этак пятьдесят назад. «Скорее сто», — поправил он сам себя, не сдержав брезгливой гримасы, когда в своем шальном танце старуха подскочила, и вместе с нею подпрыгнули два сморщенных кожаных мешка, в далеком прошлом бывших женской грудью. Ниже Ленца старался не смотреть, дабы впредь не утратить тягу к женскому полу.
— Меня сейчас стошнит, — шепотом сообщил Фульво.
— Заткнись, или я сломаю тебе шею, — пообещал Ленца чуть слышно, и тот притих, сделав от него маленький шажок в сторону.
Курения заполнили пещеру, вызвав слабое головокружение; старуха уже не тянула одну ноту — подвывала, метаясь с закатившимися глазами по гроту, и Ленца снова отступил назад, когда содрогающееся существо оказалось слишком близко. О ней такого не рассказывали, однако по богатому опыту Ленца знал, что подобные ей личности в таком вот трансе вполне могут и тяпнуть любого близстоящего; после, быть может, и пожалеет, что угрызла перспективного клиента, но сейчас ее разум на что-либо осмысленное не способен…
Безумный танец ведьмы оборвался внезапно вместе со звуками ее голоса, и тишина ударила по ушам, на мгновение оглушив. Старуха, застывшая на середине движения, опустила вскинутые руки, вдохнув воздух надрывно и со свистом, точно чахоточная, и опустила голову, завесив лицо сивыми космами.
— Он шел по каменному полу, — проскрипела она тихо. — Между узких каменных стен. Замок?.. Это замок…. Нес кожаный чехол для свитков. Тревожился и страшился. Боялся утратить то, что внутри.
Есть. Получилось. У этой древней дикарки получилось то, что не вышло у него, образованного, опытного и подкованного в своем деле лучше многих; чудны дела твои, фортуна…
— Не вижу его мыслей, — продолжал скрипучий голос. — Защищают. И его дом защищают. Многие. Чувствую его. Чувствую его опасение. Напряжение. Он был насторожен и нес прятать от чужих глаз вещь, которая ему не принадлежит.
— Куда? — не сдержался Ленца и прикусил язык, когда ведьма вздрогнула, вскинув голову и уставившись на него.
— Нутро дома, — проговорила та, и он затаил дыхание, когда увидел, что глаза старухи смотрят не на него, а словно внутрь себя. — Большая дверь. Железная дверь. Еще железная дверь. И еще двери. Там много сокровищ. Он входил в комнату с чехлом. Там успокоился, перестал бояться за вещь. Он вышел из комнаты довольным. Больше не боялся. Больше не вижу.
Последние слова старуха проговорила так просто, буднично, что Ленца на миг опешил, не сразу поняв, к чему они относятся. На старуху, как ни в чем не бывало ковыляющую к сброшенной на пол одежде, он взглянул растерянно и спустя миг молчания неуверенно уточнил:
— И это все?
— Ты хотел знать, куда он отнес твою ничейную вещь, — отозвалась та, неторопливо облачаясь. — Я сказала тебе куда. В комнату с сокровищами в его доме, за множеством дверей. Ты остался чем-то недоволен?
— Нет, — поспешно возразил Ленца, — все вполне понятно. Это я так.
— Стало быть, — затянув шнур на своем потрепанном наряде, кивнула старуха, — настала пора расплачиваться.
— Да, конечно, — спохватился он, снова вынимая мешочек с дукатами. — Сотня, как говорила.
Колдунья вновь уселась подле огня, подогнув под себя ноги, и выразительно указала на пол рядом с собой. Ленца, приблизившись не без дрожи, присел на корточки, распустив завязки, и вздохнул, начав отсчитывать новенькие блестящие монеты. Старуха кивала на каждую, глядя придирчиво и внимательно, и когда на верх внушительной горки звонко упал пятидесятый дукат, перехватила гостя за руку.
Ленца вздрогнул, с трудом преодолев желание немедленно и грубо вырваться, и вскинул взгляд на нее, вопросительно и напряженно уточнив:
— Что?
— Больше не надо, — твердо сказала старуха, коснувшись перстня на его мизинце. — Хочу этот камень.
Ленца поджал губы, мысленно ругнувшись так, что покраснел бы сам, будь он хоть чуть более благовоспитан.
— Этот перстень стоит в три раза больше, — стараясь говорить спокойно, возразил он, и старуха скрипуче рассмеялась:
— Ну так ведь тебе он достался задаром, а? А уж где его хозяин, ты, верно, ночами припоминать не любишь… Хочу камень.
— Хорошо, — согласился он через силу, с облегчением высвободившись, и, рывком стянув перстень, бросил его на монеты. — Теперь все?
— Иди, — удовлетворенно кивнула та.
Поднявшись, Ленца вышел из пещеры торопливо, не глядя на напарника, и, шагнув в знобкий ветреный воздух, лишь тут вдохнул полной грудью, вытравливая из легких заполонивший их дурманящий дым.
— Так я что-то не понял, — осторожно спросил Фульво, понизив голос и вскользь обернувшись на вход. — Документ у него или нет?
— «Железная дверь, и еще одна, и еще куча дверей», — нехотя отозвался он, прикрыв глаза и подставив лицо ветру. — Это императорская сокровищница в Карлштейне.
— Откуда ты знаешь?
— Да все знают, — покривился Ленца, снова глубоко вдохнув. — Еще Карл отгрохал комнату в одной из башен, снабдив ее железными дверями. Утверждал, что в числе прочего в сокровищнице есть подлинное копье Лонгина. Правда ли это, меня сейчас не интересует, главное — там то, что нам нужно… Черт, мог бы и сам догадаться, — раздраженно выплюнул он, открыв глаза и двинувшись по тропинке вниз. — Куда еще он мог спрятать такую вещь; разумеется, за самые крепкие в замке двери с толпой охраны.
— Зато на смертном одре будет что вспомнить, — нервно ухмыльнулся Фульво, передернувшись. — Бр-р. Даже аппетит пропал.
— Тебе не вредно.
— Что теперь? — уточнил тот, неопределенно поведя рукой. — К нему?
— Теперь — да, — вздохнул Ленца, стараясь ступать по каменистой тропке как можно аккуратней. — Что дальше — ему решать; но предчувствую, что веселье только начинается.
Глава 1
Сентябрь 1397 года, Германия
— Jn omnibus dubitandum est[4]. В этом вы правы. Сомневаться надлежит во всем, что услышите и увидите; это не просто часть службы, это и будет собственно службой. Вам об этом говорили уже не раз, вы с этой мыслью свыклись, однако настроены более на то, что сомневаться станете, лишь когда услышите «нет». «Нет, не делал», «не был», «не видел», «не совершал». Так обыкновенно бывает. Однако, услышав «да», первым делом следует не порадоваться отлично проделанной работе, первым делом следует усомниться в услышанном. Но в любом случае главное заключается в том, чтобы ваши сомнения вы не выказали ни явно, ни намеком, ни (тем паче!) вслух.
— Даже начальству?
Вопрос прозвучал с самой дальней скамьи аудитории, гулко отдавшись от высоких каменных сводов. Курт обвел собравшихся взглядом, повстречавшись глазами с одним из курсантов, и кивнул ему, позволив себе мимолетную усмешку:
— Порою и начальству. По ситуации.
— У Майнца сказано, — подал голос курсант с первого ряда, — что нелишним будет показать допрашиваемому, что я допускаю некую вероятность его невиновности, каковы бы ни были доказательства обратного. De facto ведь это сомнения в собственной правоте, высказанные гласно, разве нет?
— Ну, для начала, Альберт Майнц — святой, но не пророк, — возразил Курт. — А «Психология пытки» не Священное Писание. Несомненно, это труд грандиозный во всех смыслах, однако и Писание надлежит толковать, и к Майнцу также есть «Supplementum»[5], в которые, как легко догадаться, не вошло то, что он попросту не успел написать. Кроме того, Господь наделил вас разумом, использовать который на вашей будущей службе будет весьма кстати. Вы должны будете научиться решать, в зависимости от сложившихся обстоятельств, что будет вернее, что должно или не стоит проявлять открыто — благосклонность, безучастие, доброжелательство, равнодушие или сострадание…
— …справедливость и милосердие, — докончил кто-то с неуверенным смешком; Курт кивнул:
— Бесспорно. Однако помните: поступиться можно всем из вышеперечисленного. Всем. Кроме справедливости. Pereat mundus et fiat justitia[6]; невзирая на некоторый extremum, звучащий в этих словах, они все же верны. Спустя три года кто-то из вас (а возможно, и все) получит Знак и Печать следователя. Так будьте готовы к этому — к тому, что ради справедливости придется, быть может, перешагнуть через многое. И через многих. Через других или через себя.
В аудитории повисла внезапная тишина, и Курт обведя взглядом серьезные лица напротив, вздохнул:
— Я знаю, что вы это понимаете, но все равно скажу, сделаю некоторое отступление в моей лекции. То, что сейчас говорю вам я, это техника. Только лишь. Никогда не забывайте об этом. Не допустите того, чтобы в вашей душе смешались ваши действия и ваше стремление. Все эти уловки призваны отыскать правду, восстановить справедливость, и это, само собою, наиважнейшее. Да, misericordia sine justitia misericordia non est, sed fatuitas[7]. Но не забывайте и другое: justitia sine misericordia justitia non est, sed crudelitas[8]. А это — не наша цель. Помните о том, что высшая справедливость, ваша идеальная цель — это не только лишь спасение пострадавшего или воздаяние преступнику, не только предотвращение злоумышленного деяния. Вы должны будете изменить того человека, что будет сидеть перед вами, отвечая на ваши вопросы. Да, это почти невозможно. Но вы должны пытаться. Конечное решение примет он сам, он сам сделает свой выбор, ибо каждый из нас наделен тем, что способно как спасти нас, так и погубить: свободной волей. Помните это? «Sola ergo voluntas, quoniam pro sui ingenita libertate, aut dissentire sibi, aut praeter se in aliquo consentire, nulla vi, nulla cogitur necessitate; non immerito justam vel injustam, beatitudine seu miseria dignam ac capacem creaturam constituit; prout scilicet justitiae, injustitiaeve consenserit»[9]. Эти слова святого Бернара вы слышали здесь не раз и наверняка уже выучили наизусть. Да, все так. Решение — за ним. Говорю это вам для того, чтобы предостеречь вас от самоистязания, если, невзирая на все ваши старания, выбор он все-таки сделает неправильный. Но это не означает — запомните это! — что вы не должны пытаться, что вы можете оправдывать себя самих тем, что попавший в ваши руки человек сам выбрал свой путь, а потому недостоин сострадания и ваших усилий. Помните: самый страшный преступник, самый отъявленный душегуб в один какой-то миг, в переломный миг, может перемениться навсегда. История знает множество подобных примеров, а вам должно умножить их. И это — невозможно без милосердия. Следует ли проявлять его зримо или нет, решать вам, вам придется определять, что именно поможет вам в достижении вашей цели, sicut enim aliquando misericordia puniens, ita est crudelitas parcens[10], но позабыть о нем вовсе вы просто не имеете права.
— Стало быть, — тихо произнес кто-то, — если мне приходится переходить к крайним мерам, это будет означать, что я жертвую милосердием в пользу справедливости?
— Да, — кивнул Курт. — И это останется на вашей совести. До конца ваших дней.
— Майнц говорит…
— Майнц не идеал, — оборвал он; взгляды напротив стали удивленными, и Курт вздохнул, пояснив: — Альберт Майнц, вне всяких сомнений, великий человек, и его труд, безусловно, переворотный без преувеличений. Он меня многому научил. Но вот что я скажу вам: я склоню голову перед следователем, которому ни разу за все время его службы не понадобилось сверяться со вторым томом «Психологии…». Я сам вышел из этих стен и полагаю, что остроты, байки и расхожие изречения, что бытовали в среде курсантов, в основе своей остались неизменными. Здесь по-прежнему принято поминать о том, как «у Майнца еретики со слезами на костер просились»?.. Так и думал, — кивнул он, увидя изменившееся выражение лиц перед собою. — Все верно. Просились, бывало. В основном после задушевного разговора в темном неуютном месте в присутствии exsecutor’а с набором инструментов. Это порою бывает необходимо, к этому вы тоже должны быть готовы; и не только морально, что, конечно, самое важное, но и физически. Негоже, если следователя на допросе выворачивает на недописанный протокол. И все же наибольшей похвалы и уважения достоин тот, кто сумеет вытрясти из допрашиваемого все, что надо, не доходя до заветной двери в подвале. Вот это — воистину величайший талант.
— И как же это? — усомнился курсант с последнего ряда; Курт пожал плечами:
— Да как угодно. Лестью, авторитетом, страхом, жалостью, пониманием. Обманом, в конце концов. Заставить человека выговориться можно великим множеством способов. Ведь на самом-то деле любой хочет рассказать о своих тайнах; любой. Это сущность человеческой души. Наверняка многим из вас ваши приятели сообщали «sub rosa»[11] нечто, о чем (не сомневаюсь) после стало известно ad minimum еще одному вашему приятелю, хотя никто вас не запугивал, не лишал свободы и уж конечно на дыбу не вздергивал. Тайна — любая — это ноша. Кого-то она тяготит, кому-то мешает, кому-то попросту надоедает. Для кого-то она — нечто вроде найденной на дороге драгоценности, нечто, что отличает нашедшего от всех прочих и чем тянет подспудно похвастать. Женщины это делают регулярно. Кому-то тоскливо или попросту скучно созерцать свои тайны в одиночестве. Неосознанно, но человек хочет избавиться от довлеющих над ним секретов, недомолвок, замыслов; наша задача в том, чтобы убедить его в этом, заставить его это осмыслить. И, поверьте, приемов для этого не счесть.
— А можно пример? — попросил неугомонный курсант. — Из вашей практики, скажем.
— Пример… — повторил Курт задумчиво и кивнул: — Хорошо, вот вам пример. Во все время всей моей лекции в ваших глазах я вижу внимание, кое-где даже почтение. Почему?
— Вы — Молот Ведьм, — спустя недолгое молчание отозвался кто-то; Курт усмехнулся:
— О да. Я Молот Ведьм, великий и ужасный. Знаменитый Курт Гессе, легенда Конгрегации, почтивший вниманием родные пенаты и соблаговоливший поделиться с подрастающим поколением своей колоссальной мудростью. Ну а кроме того: вы — курсанты, а я — действующий следователь, что несколько разделяет нас в status’е. Однако это лишь одна причина, явная, лежащая на поверхности, осознаваемая. Есть и другая, которая не видима сразу, подспудная, несознательная, тем не менее, тоже имеющая значимость. Какая?
В тишине, установившейся вокруг, Курт медленно сошел с кафедры, прошагав к дальней стене, и взялся за высокую спинку стула, установленного в самом углу. Вытащив его на середину, прямо против скамей, он уселся на потертое сиденье и осведомился, обведя взглядом аудиторию:
— Что-то изменилось?
— Вы сошли с кафедры, — предположил неуемный курсант. — Опустились до нашего уровня.
— Двусмысленно, — с одобрительной усмешкой отметил Курт. — И ты прав. Прежде я говорил с вами ex cathedra[12]; в совершенно материальном плане я возвышался над аудиторией, над вами, и где-то в глубине мыслей каждого из вас это осознавалось. Человек, который выше, — выше. У него преимущества, права, привилегии, что угодно из того, чем не обладает стоящий ниже. Что переменилось сейчас?
— Вы похожи на ответчика, — неуверенно откликнулся кто-то слева; Курт отозвался кивком:
— Потому что сижу на стуле напротив всех вас, на одной с вами высоте, не огражденный ничем. Будь передо мною стол — и впечатление сложилось бы иное: фактически это была бы ослабленная версия кафедры. Я могу менять позы, от расслабленной (и тогда я буду походить на наглого и самоуверенного ответчика) до напряженной (и ответчик будет смотреться напуганным или сконфуженным), но суть останется прежней, и ваше восприятие будет таким же. Но в корне иным оно будет теперь, — продолжил он, пересев на скамью первого ряда, опершись локтем об узкую парту позади себя и развернувшись к курсантам. — Сейчас я и вовсе словно один из вас. Разум помнит, кто я такой на самом деле, но psychica воспринимает меня по-своему. Или может быть вот так, — снова поднявшись, Курт отошел чуть в сторону, ближе к краю первого ряда, и уселся на парту, упершись ногами в скамью. — Сейчас я вновь выше вас, но при этом попираю некие нормы благопристойности и проявляю почти развязность, что с понятием вышестоящего не клеится. Моя поза беспечна, непринужденна, вольна, в ней нет officiosus’а. И, как следствие, меняется ваше ко мне отношение, даже при том, что вы знаете, с какой целью я совершал все эти перемещения. А теперь поразмыслите, какое влияние такая мелочь, как ваше местоположение или поза, будет иметь на человека, который над этим не задумывается. Уже одно лишь это способно поворотить разговор в иное русло или вовсе заглушить его, расположить или вызвать отчуждение. Принудить говорить или подвигнуть к молчанию. Вы пришли к двери камеры и остановились на пороге; следовательно, скажет его подспудная мысль, не намерены уделять ему излишнее время, он для вас — мимолетное событие. Что ж, порой и это бывает нужно показать. Вы остановились на пороге, но прислонились к стене; стало быть, не расположены в любой миг, когда он этого не ждет, развернуться и уйти. Вошли в камеру и уселись перед ним, сидящим на полу, на принесенный с собою табурет; вы установили ту самую иерархию, недвусмысленно дали понять, что вы главный и разговор будет долгим и тяжелым. Вошли и присели перед ним на корточки; стало быть, готовы проявить покровительственность, в некотором роде сердечность. Вспомните, мы ведем себя так, когда говорим с детьми или ранеными, лежащими на земле; он этого не подумает, но бессознательно воспримет. Что лучше использовать, как и когда, решать придется по ситуации. Желаете запугать — возводите меж вами стену, отдаляйтесь. Взять на азарт — позвольте ему расслабиться. Хотите показать задушевность, чуткость, сострадание — не пожалейте штанов, сядьте на пол рядом с ним, и для него вы станете кем-то таким же, как он, сродни сокамернику, которому сам Бог велел выговариваться. Однако вы можете ошибиться и проявить одно там, где следовало бы выказать другое. И вместо вожделенного «я все скажу» рискуете услышать «а не пошли б вы в задницу, майстер инквизитор».
— А вам доводилось такое слышать?
— И такое, — кивнул Курт, — и многое другое, чего я повторять не стану, иначе отец Бенедикт спустит меня с лестницы.
— И как вы исправляли ситуацию?
— Я ведь говорил — склонюсь перед следователем, который сумеет обойтись в своей работе лишь словами, — отозвался он, слезши с парты, и прошел обратно к кафедре. — Слова же — это все; это ваше самое главное оружие, когда между полным завершением дела и вами стоит только чье-то молчание. Одно лишь слово может поставить точку; даже просто тон, которым вы его произносите, громкость вашего голоса et cetera, et cetera. Но об этом уже после и, скорее всего, не со мною.
Аудитория разразилась всеобщим недовольным вздохом, и Курт выразительно постучал по давно опустевшей колбе часов, стоящих на кафедре:
— Я и без того превзошел отведенное мне время, ваши наставники того гляди примутся ломиться в дверь и уж точно никогда более меня не пригласят.
— Id est[13], можно ожидать, что вы появитесь в академии снова?
— А к чему вам я? — возразил Курт. — Здесь вы слышите то же самое.
— Ну, не совсем, — вздохнул окончательно осмелевший курсант с последней скамьи. — Все же ваша лекция — это practicum, а тут как-то больше по теории.
— Желаете practicum — читайте Майнца. Уж его служба исчисляется годами куда более долгими, нежели моя.
— Вы ведь сами сказали — Майнц не идеал.
— Я тоже, — передернул плечами Курт. — И с чего бы тогда иметь ко мне больше доверия, чем к нему?.. В конце концов, будущие господа дознаватели, ведь воспитала академия меня, сумел же что-то вынести из здешнего обучения я, постиг же что-то сам, изучая труды тех, кто работал до меня. И это могут сказать многие и многие следователи, кому не посчастливилось прославиться так, как мне, но чья служба не менее значима. Поверьте, от безызвестного сельского священника вы можете услышать вещи, быть может, куда более мудрые. Или, — дополнил он, помедлив, — такую чушь, что разочаруетесь в разумности рода человеческого. Это уж как повезет… Нет, — повысил голос он и вскинул руку, предваряя дальнейшие реплики. — Не провоцируйте, не удастся. Время вышло. Кроме того, меня ждет отец Бенедикт.
Последний аргумент произвел, кажется, впечатление большее, нежели все прочие; внезапно понурившиеся лица стали серьезными и сумрачными, и Курт вздохнул, с сожалением разведя руками. Alma mater стояла вверх дном вот уже вторую неделю — ректор академии Святого Макария пребывал на одре болезни, восстать с которого, судя по пророчествам лекаря, ему едва ли доведется. Жизнь академии и судьба Конгрегации вполне могли с его последним вздохом перемениться разом и навсегда.
Наверняка такой молчаливой паники не царило даже в день, когда ослабевшее сердце внезапно оборвало земное бытие Альберта Майнца. Сей ученый муж, в лето 1358 anno Domini окончательно сменивший колдовские забавы на церковное служение, спустя год решился-таки приложить свои познания в известных вопросах к делу. Правду сказать, не совсем по собственной воле, а понуждаемый к тому своим духовным наставником, который, пусть и способами весьма неприятными, когда-то отвратил его душу от пути служения не тем силам. Познавший на собственном опыте, что такое инквизиторская задушевность, Майнц с рвением взялся за изменение дознавательской системы, что называется, изнутри; взялся с таким прилежанием, что сам же представал перед хмурыми людьми в доминиканских хабитах[14] еще не раз, дабы отразить нападки на собственную неповинность, нееретичность, католичность и благонадежность. Имеющий некоторые не вполне объяснимые способности, бывший малефик и чародей неведомым чутьем распознавал себе подобных, и порою одного лишь его присутствия было довольно для того, чтобы определить вину или невиновность задержанного по подозрению человека. Наверняка его служба так и осталась бы неким единичным светлым пятном в истории Инквизиции, если бы он не свел в одно прекрасное время знакомство с двумя людьми, перевернувшими в очередной раз его жизнь и жизнь всей Германии без преувеличения.
Первым из них был Гвидо Сфорца, младший сын в семье не слишком зажиточного миланского рыцаря. Вместо того, чтобы заниматься мирным выращиванием оливы, мужская часть семейства подалась в наемники, по вине чего женская вскоре стала над нею численно преобладать. Бытие синьора Сфорца, однако, сложилось несколько иначе. Свой жизненный путь он избрал поначалу в соответствии с семейной традицией, так же, как его предок и прочие сродственники, пойдя по стезе наемника, однако в поисках доходной работы забрел дальше них — в южную половину Италии, где и постиг некоторые небесполезные премудрости. «Эти бесчестные крысы» с Юга, в отличие от «этих туполобых ослов», обитающих на Севере, не полагали меч единственно верным помощником в столь сложной работе; кинжал, спрятанная в складках одежды петля или стальная спица, вовремя преподнесенный яд или попросту вовремя сказанное кому нужно слово на практике оказывались куда надежней. Со временем подле удачливого искателя приключений собралась относительно неизменная «una banda di briganti»[15], не один год делившая с ним упомянутые приключения, опасность и добычу.
Однако, как известно, удача не имеет обыкновения подолгу пребывать в одном обиталище и может совершенно нежданно, подобно дикой птице в открытой клетке, вспорхнуть и исчезнуть. Фортуна покинула синьора Сфорца внезапно и беспощадно: очередное поручение, обещавшее завершиться легко и без особенного напряжения сил, оказалось работой сложной и даже (впервые!) неисполнимой. Противник был куда многочисленней, нежели ожидалось, гораздо лучше обучен, чем можно было предположить, и дело, которое должно было пройти тихо и быстро, обратилось затяжным, жестоким, кровавым побоищем, подобного которому видавший виды наемник еще не знал. Потерявший всю группу, чудом возвратившийся к жизни после тяжелого ранения, но не оправившийся от душевного потрясения, Гвидо Сфорца решился покинуть грешный мир и удалиться в монастырь, дабы там залечивать духовные раны, хотя ради укрытия в каменных стенах пришлось выложить кругленькую сумму.
Время, однако, шло, волнения стерлись, душевная боль утихла, пережитое сгладилось в памяти сердца, и на смену жажде покоя пришло желание жизни, причем по возможности не хуже, чем у других. Проведший уже довольно внушительное время внутри церковной системы и кое-что в ней уразумевший, синьор Сфорца двинулся по скользкой дорожке духовной иерархии вверх, насколько позволяли его возможности, в том числе и приобретенные за годы беспокойного наемнического бытия. За устроение своей судьбы служитель Господень взялся с воодушевлением, щедро раздавая взятки, тумаки и отравленные вина, добросовестно замаливая после каждой стадии своего подъема все накопившиеся прегрешения, со вздохом припоминая прежнюю жизнь и внутренне разрываясь между мечом и крестом.
Обретя таким образом кардинальский чин, новоявленный пастырь в процессе своих карьерных восхождений постиг непреложную и неприятную истину, состоявшую в следующем: итальянское церковное сообщество явно отстоит далеко от идеала, каковым должно было бы являться. Невзирая на неотвратимо воскресающую память о былых приключениях и вновь пробуждающуюся тягу к оным, синьор Сфорца рисковал стать одним из самых благочестивых кардиналов, однако глубокая и темная змеиная яма, каковой являлось кардинальское сборище и папское окружение, не могло дать к этому ни условий, ни даже повода. Уйти от этого мира снова было идеей не лучшей, встать в своем смешном благочестии против всего высшего духовенства, давно по сути и крови французского и позабывшего о церковном единстве — глупо и опасно, провоцировать очередное восстание — бессмысленно, однако засидевшийся в покое дух требовал действия, а успевшая проникнуться верой душа — справедливости.
Исправить ситуацию в Италии не стоило и пытаться — оплот католичества пребывал в руинах духовных и, если говорить о Риме, вполне материальных. Франция, подмявшая под себя папский трон и прочно взявшая бразды правления подноготной католического мира, также была не лучшим полигоном для переворотных начинаний. Оставалась Германия. Германия, погрязшая в коррупции духовенства, политических дрязгах и злоупотреблениях тех, кто должен был бы надзирать за порядком прежде всего в сфере духовной. О неистовстве инквизиции в Германии ходили легенды.
Обнадеживающим же обстоятельством было то, что престол Священной Римской Империи занял молодой правитель Богемии Вацлав, ныне Карл IV фон Люксембург. Доходящие до куриальных вершин слухи, принесенные интересующимися людьми, говорили о том, что документ, закрепляющий личную власть на своей территории за поместными правителями, уже на столе у нового Императора, вносящего последние правки. Германия давно разделилась изнутри, императорские амбиции встречали на своем пути в лучшем случае равнодушие или прямое противодействие, и грядущее усугубление независимости курфюрстов было всего лишь последней попыткой соблюсти status quo, по сути своей лишь признанием свершившегося факта. Грядущий документ позволял Императору всего лишь сохранить хотя бы жалкие остатки своей репутации. Единственным существенным приобретением от будущей Буллы было то, что от участия в выборах Императора отстранялся папский престол. Приобретение важное и удачное, однако платить за него Карлу предстояло как вполне материально, то есть в денежном выражении, так и законодательно, закрепив некоторые вполне существенные поблажки за многими духовными лицами — в том числе князь-епископами, кое-кто из которых являлся курфюрстом, а значит, пусть и опосредованно, но Папа все же сохранял некоторое влияние. Донесения знающих людей, однако, говорили о том, что мириться со сложившейся ситуацией sitz-Император не намерен. Правду сказать, конкретных планов в венценосной главе не было, и собранные сведения выражали императорскую мысль словами «не знаю как, но не позволю».
Собрав воедино все ведомые ему данные и как следует поразмыслив, Гвидо Сфорца совершил правонарушение, поворотившее в иное русло судьбу великого множества людей, огромной устоявшейся системы и целого государства: очередная немалая взятка обеспечила ему должность папского нунция в Германии. Вовремя и в нужные уши сказанные слова подвигли понтифика снарядить в это государство делегацию, чьей обязанностью была ревизия компетентности зарвавшейся Инквизиции, деятельности церковных иерархов и вменяемости нижестоящей братии. Папа, наслаждающийся красотами французской природы в окружении французского синклита, в 1355 году отправил итальянца-кардинала с глаз долой без особых уговоров и даже с некоторым облегчением.
Непаханая целина, terra incognita, населенная прямодушными, не искушенными в интригах обитателями, приняла многоопытного в своем деле гостя с распростертыми объятьями. Никакие чины, звания, духовные или светские, никакая добродетель не могли устоять перед его натиском, и двери все более высоких палат распахивались перед ним одна за другой. За несколько месяцев пребывания в Германии даже при своем омерзительнейшем знании языка Сфорца узнал больше, чем за годы выведывания секретов от куриальных соглядатаев, — вероятно, просто потому, что захваченный собственными проблемами Папа давно махнул на неудобную державу рукой.
Именно об этом он и упомянул первым делом, в итоге своих стараний добившись, наконец, личной встречи с Императором: Папа поглощен иными заботами, и внутреннее устройство германских земель, как можно видеть на практике, тревожит его если не в последнюю очередь, то уж и не в первую наверняка. Беседа, однако, в тот день окончилась ничем; Карл высказывал почтение духовному лицу, Сфорца благословлял германский трон, обсуждены были местная погода, гостиничные цены и красоты соборов, но ключевой цели он таки достиг: вторая встреча была оговорена, назначена, а главное — состоялась. Император пытался говорить двусмысленности, вызывающие у искушенного интригана снисходительное умиление, и вычленить из его слов первостепенную мысль было несложно. В своих упованиях Сфорца не ошибся: престолоблюститель был готов к сотрудничеству с кем угодно, кто окажет помощь в восстановлении тронной власти и наведении порядка в стране, если сие не ввергнет Империю тотчас и надолго в войну, на которую у Карла не было ни капиталов, ни верных людей, ни сил. Когда же Сфорца смог, наконец, после многочисленных блужданий вокруг да около, подвигнуть Императора на открытый и прямой разговор, он предложил de facto создание заговора против собственных подданных и церковного сообщества во благо и того, и другого.
Раздробленная на княжества и герцогства Германия, основа и фундамент Империи, даже невзирая на многочисленные в сравнении со многими европейскими державами или туманным Альбионом достижения в сфере социальной и правовой, все же не была заветной землей мечты. Убийца, осужденный на земле одного герцога, находил прибежище во владениях его соседа-противника; злоумышленник, перешагнувший границы епископства, исчезал с глаз блюстителей порядка, покуда утрясались apices juris[16] с местной властью, и даже преследование государственных преступников упиралось в высокомерие и упрямство не в меру принципиальных в своей независимости поместных правителей.
И не последней проблемой была Инквизиция, наделенная правом карать кого и где угодно и вместе с тем давно утратившая единство и зависимая от все тех же правящих епископов и даже порою от светских правителей, один из которых мог отменить приговор, вынесенный во владениях другого, и здесь значение имели не виновность или безвинность осужденных, а политические выгоды, финансовые резоны и откровенно силовые факторы. Карл не отличался особенным благочестием или заботливостью о страдающем простом люде, но одно осознавал четко: имперской казне охота на еретиков не приносит ничего хорошего. Только слепой и глухой мог не провести параллель между шансами на осуждение и размерами состояния обвиняемых — по городам и весям катились волны судебных процессов над теми, чье имущество, будучи конфискованным, могло пополнить кошельки ведущих дознание служителей Церкви, вьющихся подле них светских служб и, разумеется, властелинов тех земель. До государственной казны не доходило порою ни медяка; будучи же невинными, живыми и здоровыми, ныне осужденные подданные могли бы еще не одно десятилетие спокойно заниматься своим делом, уплачивая налог своему правителю, а тот — своему Императору.
Политическая сфера в свете этого оставалась для прямых перемен недосягаемой — воздействовать на неугодных императорскому трону было попросту нечем, и единственное, что оставалось доступным для насаждения порядка, это ager ideologicus[17]. Все, что при этом требовалось от блюстителя германского трона, это не мешать — не препятствовать своему серому кардиналу претворять его проект в жизнь так, как он сочтет нужным.
Альберт Майнц стал частью плана, когда переговоры с Императором близились к завершению: в процессе длительной и осторожной переписки Сфорца и прославившийся в церковной среде раскаявшийся малефик сговорились о личной встрече, на которой и были определены планы на ближайшее и дальнее будущее. При всех своих достижениях, из священнического сообщества ушлый итальянец успел свести знакомство лишь с теми, кто отличался не слишком благим нравом и не страдал от излишнего благочестия. Майнц же, начав активную деятельность по оправданию неповинных и наказанию виновных, разъезжал по всей Германии, общаясь с монахами, мирянами, священством и светскими службами, состоял в переписке с такими же недовольными, знал многих, а главное — тех, чьи устремления не противоречили задуманному плану. За время своих многочисленных путешествий и обширной переписки Майнц приобрел, кроме подорванного здоровья, еще и глубокую депрессию, все отчетливее осознавая, что его силы не беспредельны, жизнь конечна, а влияние ничтожно, и посему предложение Сфорцы принял немедленно и с готовностью. Таким образом, спустя год после своего появления в Германии, кондотьер Гвидо Сфорца в возрасте тридцати четырех лет стал идеологом германской тайной духовной революции.
Первым, кого порекомендовал к сотрудничеству Майнц, был его единомышленник, доминиканец отец Альберт. Как и самого Майнца, его в некотором роде тоже можно было поименовать титулом «ученый муж», однако, в отличие от скромного профессора литературы, его изыскания лежали в иной области, не вполне посюсторонней. Отец Альберт, подкованный в демонологии, стал, строго говоря, первым в истории экспертом Конгрегации, а имеющиеся в его распоряжении труды — первым вкладом в будущую немалую библиотеку оной. Последним привлеченным к делу был еще один представитель доминиканского ордена, молодой и деятельный отец Бенедикт, в те годы подвизающийся на священническом поприще в одном из приходов в предместье Праги и состоящий с Майнцем в длительной, весьма любопытной, а оттого тайной переписке. В том году по стечению многоразличных обстоятельств он получил новое назначение в Германии, и состоявшееся вскоре эпохальное заседание заговорщиков проходило уже в составе четверки, в будущем обретшей наименование Совета Конгрегации.
В тайное тайных прочие участники завязавшегося действа не посвящались, в идущих внутри Совета дискуссиях и обсуждениях участия не принимали; все, что им было ведомо: Император удручен нынешним состоянием дел и всецело поддерживает их начинания. Упомянутые участники относились к различным сословиям, объединенные лишь одним — тщательно проверенным лично членами четверки моральным обликом. Монахи и священники, рекомендованные Майнцем, после задушевного разговора с отцом Бенедиктом, имеющим несомненный талант к убеждению, покидали монастыри и волею папского нунция назначались на инквизиторские должности в особенно прославленных злоупотреблениями городах. Разумеется, не везде все проходило гладко, и кое-где приходилось идти на попятный, оставляя проблемную территорию до лучших времен. Имперские рыцари, согласно договоренности с Карлом, также вербовались на службу — в качестве телохранителей новых следователей, как правило, не обремененных воинскими умениями. Бродячие охотники на ведьм путем нескольких богословско-юридических ухищрений были объявлены вне закона; из немыслимой орды проходимцев, стяжателей и попросту мошенников за время долгой и довольно нудной работы были отобраны те, кто имел к сему делу подлинную склонность, талант и умение, а главное — нужный стимул в виде приверженности вере и правде. Таковые, обработанные отцом Бенедиктом и снабженные лицензией, придавались поставленным на места бывшим монахам и священству для усиления их благочестия своими умениями и опытом, постигнутыми на практике. С парой таких мирян Курту доводилось служить вместе, и нельзя сказать, что их ревность о деле была слабей, нежели прилежание начальствующего над ними обер-инквизитора, в прошлом аббата далекого монастыря и конгрегатского дознавателя по совместительству.
Идея создания нарочитой академии для воспитания будущих служителей новой Конгрегации не родилась внезапно в один какой-то день — это подразумевалось изначально. От Императора, как и прежде, требовалось по-прежнему всего лишь не совать носа и поспособствовать в случае нужды улаживанию юридических вопросов, связанных с землей, недвижимостью и налоговыми послаблениями. Денег напрямую Сфорца благоразумно не просил, и вся эта немалая работа производилась исключительно на добытые им средства.
Еще во времена своей буйной юности он проявил дальновидность, обыкновенно не свойственную людям его возраста и рода занятий. Допустив как вероятность, что однажды может остаться без руки или ноги или просто без сил, когда в связи с немалыми летами не сможет соперничать с более молодыми и энергичными конкурентами, что его профессия может в конце концов приесться ему, Сфорца озаботился обеспечением своего будущего, причем вовсе не банальным закапыванием сундука с сокровищами на далеком острове.
Банковское дело, еще так слабо развитое в Германии, но набирающее обороты в Италии, требовало, кроме здравого смысла и изворотливости, еще и подобных Сфорце людей, которые могут взять на себя решение проблем с излишне упертыми партнерами или недругами. В отличие от своих собратьев по профессии, юный кондотьер порою предпочитал немедленной уплате наличностью долю в зарождающемся предприятии; не слишком крупную, дабы не возбудить недовольства, без особенной власти оказывать влияние на что бы то ни было, но достаточно существенную, чтобы иметь постоянный и вполне пристойный доход. С клиентами он изначально предпочитал строить отношения дружелюбные, недовольных им до того самого последнего дела не было, нажитые умения из памяти не стерлись, и когда Сфорца вновь связался с некоторыми из прежних знакомых, потребных им услуг оказалась масса — от посредничества в контрабанде до примитивной просьбы «замолвить словечко».
Из банков и торговых домов, участие в жизни которых он принимал во дни юности и уже будучи в духовном сане, разорились единицы — прочие поднялись, окрепли, порою благодаря его же помощи в виде правильных знакомств, и потому прибыль приносили пусть не баснословную, но довольно ощутимую. Германия, после опустошающей чумы переживающая один кризис за другим, с трудом, медленно и неохотно, но все же отходила от теперь практически невозможных земельно-натуральных понятий и взаиморасчетов, гильдии росли и объединялись в торговые союзы, и в отдельных городах уже вполне можно было озаботиться вложением средств, не боясь прогореть и даже рассчитывая на прибыль. Впоследствии, как Курту уже было известно достоверно, подобной деятельностью занялся не только неугомонный итальянец, и количество не совсем юридически оправданных доходов Конгрегации составляло теперь основную часть ее бюджета.
Создание академии святого Макария пришлось на первые месяцы правления императорского наследника, грянувшее в 1378 го-ду ante Christum. Император Рудольф II воссел на престол, получив от отца строжайшее указание беречь зарождающуюся Конгрегацию как зеницу ока. За время толком и не начавшейся еще работы удалось, однако, наглядно показать Карлу все плюсы новой структуры, от подлинных малефиков, изловленных и продемонстрированных довольно скептически настроенному правителю, до более насущного факта: не горящее повсеместно население медленно, но вполне уверенно вытягивало страну из финансовой ямы, благословляя своего владыку на каждом углу и косо поглядывая на курфюрстов и князь-епископов. Крестьянские и ремесленные бунты, разумеется, случались, но, как говорилось в старых сказках, это была уже совсем другая история…
По совету Сфорцы прекративший прямые и нарочные пререкания с папским престолом, Карл сумел добиться того, что Германия словно бы исчезла из поля зрения понтификов, в своих спорах и без того о ней подзабывших. По наущению все того же Сфорцы молодой Император не стал вмешиваться и в возникшее внезапно раздвоение Пап, не поддержав силой ни авиньонского, ни ватиканского, предоставив сие сомнительное удовольствие французской и итальянской знати и духовенству. Изменения в церковно-инквизиторской среде в дальнейшем шли исподволь и втихомолку, в обществе и политике — еще более ненавязчиво, отчеты об установлении добропорядочности на вверенной ему территории нунций составлял скучные и редкие, благодаря чему во всех сферах оставалась необходимая свобода действий. Оба Императора, и почивший, и ныне живущий, явно полагали Конгрегацию своей ручной Церковью; никто их в этом не разубеждал — выгоды были взаимными, и мутить воду понапрасну было ни к чему.
В создание академии было вгрохано невероятное количество живых денег, невзирая на то, что многие ее зачинатели занимались этой нелегкой работой исключительно за идею. Мысль о том, что воспитанниками станут мальчишки не старше двенадцати, лучше всего сироты, выловленные на улицах или взятые из тюрем, порою, как и сам Курт, едва ли не из-под петли, была в некотором смысле новаторской, спорной и обсуждалась долго.
Причин к зарождению подобной идеи было несколько, и в первую очередь — отсутствие связи подобных воспитанников с внешним миром в виде родичей и покровителей. Несколько не сподобившихся осиротеть малолетних правонарушителей все же были взяты на перевоспитание, но эта практика вскоре сама себя изжила. Одинокие, никому не нужные мальчишки не имели семьи, дома и вообще личной жизни, что сводило к минимуму возможность коррупции в будущем. Преступное бытие же изначально подготовило душу будущих воспитанников к предстоящим в их жизни трудностям и опасностям; а кроме того, в случае каких-либо неприятностей на службе, вроде гибели новоиспеченного инквизитора при исполнении своего долга, взбешенные родичи и рыдающие матери не станут осаждать стены академии.
Совещание на сию тему шло долго и жарко, однако в конце концов идея была признана достойной воплощения. Человеколюбие и сострадание тут отступали на дальний план; основными требованиями к будущим курсантам были потенциальные умственные возможности, пустая в мировоззренческом смысле душа, поддающаяся корректированию, и воспитуемость, не переходящая во внушаемость. Отбором занимались отец Бенедикт и Сфорца лично, а также четверо тщательно проверенных ими инквизиторов новой волны, в чьих способностях распознавания человечьей сути существовала хоть какая-то уверенность. Майнц, к тому времени почивший, стал первой значимой фигурой новой Инквизиции, первой легендой, сознательно выпущенной «в народ» ради сотворения и укрепления надлежащей репутации.
Святой Макарий как покровитель академии был выбран, в общем, наобум. Критериев при избрании было два. Первое качество, которому должен был отвечать требуемый святой, — это его малоизвестность, дабы не привлечь к себе излишнего внимания ни Папы, ни не проникшихся еще переменами светских властей, ни священства. Сообщество, опекаемое Девой Марией, Иисусом лично либо святыми Петром-Павлом-Иоанном, вызвало бы немедленную заинтересованность. Второе свойство, коим должен был обладать избранник Совета, — это нужная биография, которая хоть мало-мальски была бы связана с целями и общими положениями новой организации. Святой Макарий, архиепископ Иерусалимский, кое-кому из мирян даже и неведомый, был широко известен в узких кругах тем фактом, что, занимаясь поисками утерянного Креста Господня, имел видение, в коем ему было сообщено местонахождение оного. Для посторонних биография святого была связана с Конгрегацией образом явным — поиск Креста был отражением поиска Истины, Веры и спасения, что является, строго говоря, смыслом жизни любого верующего. Для самих членов Конгрегации, осознающих, что за события завязались вокруг, образ был несколько иным. Утраченный Крест символизировал собою потерянную связь существующей ныне Инквизиции — с Церковью, а Церкви — с Богом. Обретение вышеперечисленного, соответственно, ложилось на плечи будущей Конгрегации, чему и должны были обучаться курсанты академии.
Бюрократические дебри разрастались, отслеживались и упорядочивались. Возникло отделение, курирующее деятельность самих инквизиторов, возникли курьерская служба и архив с армией переписчиков, привлечены были талантливые эскулапы и бойцы, ученые и эксперты во всевозможных областях — от шифровальной науки до античной литературы. Некоторым из упомянутых экспертов еще несколько лет назад предстояло бы гореть заживо, однако девизом суда Конгрегации стало «по делам их», и теперь знахарь, излечивший головную боль движением рук, не бросался в костер тотчас же наравне с душегубом и злодеем. Правда, и не гулял в полном смысле свободно; однако, справедливости ради надо заметить, что мало кто особенно упирался, получив приглашение на службу. Пергаментные лицензии, выдаваемые служителям, сменили Знаки — медальоны, носимые на шее, помеченные личным порядковым номером и украшенные эмблемой академии, за руководством которой само собою закрепилось главенство в новой Конгрегации. Копия одной из сторон стальной бляхи выжигалась на плече, исключая проблемы, связанные с утерей или кражей Signum’а. Знаки за номерами со второго по пятый имели Сфорца, отец Бенедикт, Майнц и отец Альберт, Сигнума же «номер один» не существовало в природе — неким незримым и непостижимым образом номер первый был предоставлен Высшему Руководству. Остроты курсантов на тему того, как выглядит Иисус со Знаком поверх хитона, пресекались, но оставались неизменно живучими.
Для отслеживания финансовых перераспределений мало уже было усилий одного человека, посему к этому делу привлекли францисканцев, тут же обретших неблаговидное прозвище «церковных крыс» по причине данного ими обета бедности. Академия пережила уже шесть выпусков, пусть и не слишком многочисленных, и продолжала исправно действовать по сей день.
Большую часть этой громады по-прежнему удерживал на плечах Его Высокопреосвященство Гвидо Сфорца. Однако академия была целиком на попечительстве отца Бенедикта — он был главным ректором, вникающим во все вопросы, он был духовником курсантов, как нынешних, так и покинувших уже ее стены; отец Бенедикт был душой академии, и не только. Отец Альберт, порекомендованный некогда Майнцем эксперт, занимался неведомо чем и где; о нем ничего не было известно даже Курту, который к своему первому рангу обладал еще и припиской по поводу «особых полномочий» и имел доступ к тайнам, о самом наличии которых большинство служителей даже не подозревали.
В случае трений со светскими или церковными властями, в случае любых сложностей вмешивался все тот же отец Бенедикт, обросший связями, добрыми знакомствами и влиянием, и первый вопрос, занимающий умы, был о том, кто и как сумеет заменить его. Наверняка Совет позаботился об этом, но нарушение устоявшихся взаимоотношений всегда чревато проблемами; неизвестно, какие именно, но они будут. А второе, о чем невольно думалось в связи с не первым уже тяжелым недугом отца Бенедикта, это здравие синьора кардинала, утрата которого вообще может поставить всю жизнь Конгрегации с ног на голову. Сфорца, ровесник отца Бенедикта, отличался при том здоровьем более крепким, быть может, переданным ему по наследству, а возможно — попросту по причине более свободного отношения к жизни и неприятностям; беспринципные сукины дети, как частенько говаривал он сам, живут долго и счастливо. Но одна из особых операций по задержанию опасного и сильного в своем деле чародея оставила Сфорцу с парализованной рукой, надсадила сердце, едва не отправив в тот же день на тот свет, и, в конце концов, годы все же брали свое, и до следующего, семьдесят шестого, лета он вполне мог не дожить. Об этом не говорили вслух, но не думать — не могли.
О неизбежном завтра не мог не думать и сам Сфорца — это было видно по его лицу, когда он попадался навстречу в коридорах академии; это отражалось во взгляде каждого, кто задумывался о грядущем хоть на миг. Или, мысленно уточнил Курт, увидев своего помощника под дверью больного, просто без умирающего в эти дни человека не мыслится уже собственная жизнь, а оттого кажется, что с его уходом рухнет Вселенная; так внезапно осиротевшему ребенку мнится, что и весь прочий мир теперь не может быть счастливо живущим. Курт же, как и прочие выпускники, сиротел уже во второй раз, и эта потеря воспринималась, наверное, еще тяжелее, чем первая.