Утверждение правды Попова Надежда
— А не приходило ли вам в голову и впрямь меня покинуть, госпожа фон Рихтхофен? — вдруг спросил тот серьезно. — Бросить все это и зажить жизнью обычной женщины?
— Бог мой, — покривилась она, — вы словно сговорились — вы и моя горничная.
— Вашей подруге надоела жизнь, граничащая со смертью? — уточнил Император, кивнув на закрытую дверь в комнату Лотты. — Это неудивительно. Я вообще с трудом представляю, где и как вам удалось отыскать женщину, столь же…
— …сумасшедшую, как и я? — докончила Адельхайда, когда тот запнулся, и невесело усмехнулась: — Она была, как и я, молода, полна сил и недовольна жизнью, которую дозволяет нам наше общество.
— Однако всему есть пределы?
— Видимо, да. Увы, мне придется искать себе другую помощницу.
— А мне?
— Вам — нет, — улыбнулась она. — Жизнь, граничащая со смертью, все еще меня привлекает, как и возможность сделать так, чтобы с нею как можно реже граничила ваша.
— Порою мне хочется, чтобы эта грань исчезла, — тихо отозвался Рудольф. — Видимо, отец был прав, и я не слишком гожусь на роль правителя великой державы… Сегодня была минута, когда я сожалел, что не оказался на трибунах в тот момент. Все мои проблемы были бы решены в единый миг.
— Вы просто устали, — ободряюще произнесла она, осторожно тронув его за локоть, и тот перехватил ее руку, внезапно привлекши Адельхайду к себе и, обняв, замер, ткнувшись лбом в ее плечо.
— Я устал, — глухо повторил Рудольф, и она замерла, сдержав первое инстинктивное желание высвободиться. — Я действительно устал. Устал делать вид, что все в порядке, а когда не в порядке — что я со всем справлюсь. Устал от заговоров, убийств, войн, политики, приближенных и родичей. Вы полагаете, конгрегатский кардинал так уж раздражает меня вмешательством во все мои дела? — спросил Рудольф, вскинув голову и глядя ей в глаза. — Да черта с два! Я бы с превеликим удовольствием вверил ему и трон, и эти земли, и весь тот бардак, что творится в этой стране!
— В вашей стране, — тихо поправила Адельхайда, и Император, на миг замерев, медленно разжал руки и отступил назад, распрямившись. — Это ваша страна. Ваша земля. Ваши люди. Без вас они ничто, лишь скопище тел и душ. Вы делаете этих людей — подданными Империи, вы делаете Империей эту землю, и лишь на вас держится сама жизнь этой Империи. Сдадитесь вы — умрет и она.
— Конгрегаты посадят на мое место другого, — все так же приглушенно отозвался Рудольф. — Например, Фридриха. Ведь и сам я готовил его к тому…
— Сейчас Империи нужны вы, — строго возразила она. — И тем людям, которые в эти минуты гадают, что принесет им грядущая ночь, тоже нужны вы, их монарх, их защитник, правитель их государства. Не Рупрехт должен сейчас следить за тем, чтобы вас не покинули самые преданные, а вы сами. Идите к ним. Будьте с ними. Скажите своим людям, что не дадите их в обиду даже духам Ада, и они пойдут за вами даже в Ад, зная, что их монарх того достоин.
— Боюсь, Ад вскоре придет ко мне сам… — уже чуть слышно проронил Рудольф; помедлив, развернулся и, не произнеся больше ни слова, двинулся прочь.
Адельхайда, заперев за ним дверь, еще долго стояла у порога, упершись ладонью в тяжелую створку и опустив голову.
Император устал… Хуже этих двух слов ни для одной державы ничего быть не может. Никакие войны, заговоры, мятежи, беспорядки не сравнятся с ними по опасности, тяжести, по тем последствиям, что они могут повлечь за собою.
Да, Рудольф, давно лишенный иллюзий в отношении своей персоны, был прав: когда пройдет его время, место правителя займет Фридрих. Но не теперь, не сейчас, сейчас еще слишком рано взваливать на плечи мальчишки тяжесть огромной Империи, которая трещит по свеженаметанным швам и норовит распасться на клочки, раздираемая внутренними смутами и внешним врагом. Слишком велика эта тяжесть, слишком серьезна работа. Пусть такой, усталый и ничего уже не желающий Император, но он должен быть, должен остаться таковым, и тащить эту телегу дальше, как может, и бравировать перед подданными, и улыбаться союзникам, и грозить недругам. Должен, а значит, сможет…
Сентябрь 1397 года, Германия
— И так будет всегда?
Курт неспешно обернулся к Фридриху, отложив в сторону ложку, которой вкушал ранний завтрак в комнате наследника — до сего мгновения в гробовой тишине.
— Что именно? — уточнил он, и принц кивнул на дверь, ведущую в коридор:
— Это. Люди, желающие моей смерти. Близкие, союзники и друзья, внезапно оказывающиеся врагами. Неизменное ожидание удара в спину. Это будет теперь всегда?
— Да, — подтвердил Курт. — Это будет всегда.
— Не особенно утешает…
— Неужто для вас это стало неожиданностью?
— Нет, — тихо отозвался наследник, глядя в миску с нетронутой снедью. — Но обрести тому подтверждение вот так, зримо, не менее неприятно… Я даже не знаю, отчего мне сейчас хуже — оттого ли, что где-то есть немалое количество людей, которые имеют целью своей жизни мою смерть, оттого ли, что верить нельзя никому, или оттого, что люди, которые до сей поры были во всех отношениях верны и надежны, оказались…
— … такими, как все? — подсказал Бруно, до сей поры молчавший, и Фридрих, помедлив, кивнул:
— Да, святой отец. И не меньше меня удручает то, что пострадали в этой истории два невинных человека: мой телохранитель и ваш боец.
— Невинный?! — поперхнулся фон Редер. — Ваше Высочество, этот невинный хотел всадить в вас стрелу!
— Я заметил, — криво улыбнулся Фридрих. — Однако сделал он это не потому, что имел ко мне личную неприязнь, не по своим политическим убеждениям… Он пострадал, быть может, более всех в этой истории. Теперь он лишился семьи… я даже не желаю пытаться вообразить себе, каково это. И скажите мне, майстер Гессе, все это того стоит?
— Стоит ли Империя жизней вашего телохранителя, Хельмута, его жены и сына? — уточнил Курт прямо. — Вы ведь знаете, что я вам отвечу, Фридрих.
— Знаю, — согласился тот. — И ratio говорит мне самому, что это так. Но такое положение дел мне не по душе.
— Империи строятся на костях, — произнес Курт негромко. — На крови, жертвах, смерти.
— А разве должны не на правде, верности и справедливости?
— А это Империи должен обеспечить правитель. Именно он и должен сделать так, чтобы жертвы были не напрасны и смерти — не бессмысленны.
— Рано или поздно это придется делать мне… но я не знаю, насколько это возможно. Ведь для этого должно быть еще и единство, а его нет. Да, знаю, майстер Гессе, вы скажете, что и это тоже будет моей задачей, однако я смогу обеспечить, если посчастливится, лишь единство земель, но как я смогу совладать с разладом в умах? Взгляните, что происходит вокруг нас… Конгрегация и мой отец тратят массу сил на то, чтобы держать в узде курфюрстов, чтобы завоевать благорасположение вольных городов, и все это ни к чему не приводит. На троне Империи уже третье поколение правителей из рода фон Люксембургов, отец регулярно разъезжает по германским землям, я сам провожу в Карлштейне так мало времени, что не помню расположения большей части комнат, я Германию знаю лучше Богемии, а меня по-прежнему считают чужаком, причем всюду. Немцы помнят, что я частью богемец, а богемцы не могут мне простить, что я и немец тоже.
— Слава Богу, что ни те, ни другие не помнят еще и о французской крови, каковой в вас куда больше, чем немецкой и богемской вместе, — заметил Курт с усмешкой и, перехватив взгляд наследника, вздохнул: — Примете ли совет по управлению Империей от простого следователя?
— Не прибедняйтесь, майстер Гессе, — укоризненно отозвался наследник, кивнув: — Говорите. Не думаю, что вы скажете глупость или бессмыслицу.
— Вслушайтесь, что говорите вы сами, — наставительно сказал Курт. — «Немцы», «богемцы», «Германия», «Богемия»… Для вас самого Империя и населяющие ее люди не неделимы. Вы сами не мыслите свое государство единым. Вы продолжаете видеть его сонмищем разрозненных народов, по нелепой прихоти судьбы собравшихся вместе. Вначале вы должны преодолеть разлад не в умах подданных, а в своем собственном: никто, ни один человек не поверит в ту идею, в которую не имеет веры несущий эту идею. Вы, именно вы первым и должны это понять; понять на самом деле, поверить в это, а не просто проповедовать другим лишь потому, что так проще держать Империю в кулаке. Я и Бруно — немцы, отец Бенедикт, как и вы, частью богемец, майстер Сфорца и вовсе итальянец, но препятствует ли это тому, чтобы Конгрегация была не просто конгрегацией, а поистине сообществом, единым, как семья? Знаю, о чем вы подумали и почему сейчас так ухмыляется господин фон Редер; да, и здесь есть предательство, и среди нас есть паршивые овцы, но потому это так и режет слух, потому так и цепляет за душу, что это — не правило, а исключение, это нечто выходящее из ряда вон. В прочем же — мы одно целое, Фридрих. Здесь нет богемцев, вестфальцев, баварцев, есть служители Конгрегации. Даже наши внутренние трения, все эти вечные споры между следователями, expertus’ами и зондерами — все это поверхностно и несерьезно, в любую минуту любой expertus встанет на защиту курьера, а зондер порвет глотку тому, кто поднимет руку на следователя. И вокруг вас, в вашем государстве, тоже нет немцев и богемцев: все это лишь в умах, и в вашем в первую очередь. А на деле есть подданные, есть граждане Империи — все, бароны, торговцы, простые горожане, вольные крестьяне, герцоги, будь они кёльнцы, пражцы, мюнхенцы; все они — одно целое: ваш народ, Фридрих и — народ Господа. Именно вы сами первым и должны это осознать, иначе люди за вами не пойдут. Вы лишь сможете тащить их за собою силой, мы — сможем погнать их за вами, но долго так длиться не будет. Единство должно быть истинным, и начаться должно — с вас.
— И… — тихо проронил наследник, когда Курт умолк. — Почему средь вас единство достигнуто, а в Империи — нет? что отличает Конгрегацию от Империи?
— А как вы сами думаете, Фридрих? Что?
Тот снова помедлил, глядя в стол перед собой, и все так же негромко произнес:
— Идея?..
— Людям нужна Идея, — согласно кивнул Курт. — За нею они пойдут, ей будут служить, будут за нее умирать, если придется; она и сама будет служить им, защищать их, поддерживать, кому-то давать цель в жизни, кого-то подстегивать, кого-то смирять. Человек может жить впроголодь, без тепла, без света, но не может без цели, без Идеи. Я знаю, о чем говорю, потому что именно это воспитало меня самого, именно это дало мне жизнь и смысл в жизни.
— А можно задать вам вопрос об этом, майстер Гессе? — с внезапным смущением спросил наследник, и Курт, помедлив, приглашающе повел рукой. — Как так сложилось? Ведь в академию вы попали из кругов… прямо скажем…
— Ниже некуда, — подсказал Курт, и тот кивнул:
— Да. Вы угодили в руки своих наставников, будучи человеком такого склада ума, такого образа жизни, каковой не предполагал готовности служить не только такой идее, а какой бы то ни было вообще. Почему же всё изменилось? Как? Как это сделали с вами? Приношу извинения за прямоту, однако…
— Вам не за что извиняться, Фридрих, — вскользь улыбнулся Курт. Два мгновения он молчал, глядя в ожидающие глаза напротив, и, вздохнув, вымолвил: — Однажды… на тот момент я пробыл в академии всего несколько месяцев… мы повздорили с одним из воспитанников. Тогда еще нас не звали курсантами; просто — «воспитанники»… Он сказал мне что-то оскорбительное, я ему ответил, возникла перепалка, переросшая в драку, и в этой драке я его серьезно отметелил. Мальчишка был того же сложения, что и я, мой ровесник, но его отловили не на городских улицах, а на какой-то дороге, и у меня за плечами был опыт, которого у него не было: вот такие драки и людские смерти на моей совести. А он… Словом, я одержал верх тогда. И когда я почти готов был начать бить уже упавшего, успел вмешаться майстер Сфорца. Нас развели по разным кельям: моего противника в лазарет, а меня в карцер, предварительно всыпав мне десяток горячих во дворе академии. И вот, сидя в запертой комнате, я бесновался, злясь и на себя, и на своего противника, и на Сфорцу за то, что вмешался, когда я почти уже сквитался с ним… И вот тут ко мне вошел отец Бенедикт. Первое, что он сказал, — это было не порицание за совершенное, не упрек в гневливости, первым был вопрос о моем самочувствии. А ведь и правда, кроме исполосованной спины тогда страшно болело лицо — мой противник все же успел меня пару раз достать, болела рука, которую Сфорца едва не вывернул, когда разнимал нас… Я тогда этого не ожидал и потому, быть может, не думая, ответил, что — да, у меня все болит. Отец Бенедикт тогда открыл дверь и сказал: «Пойдем». Он сам отвел меня в лазарет, где меня привели в относительно здравое состояние… Пока лекарь занимался мною, отец Бенедикт как бы между прочим заметил, что у кардинала и впрямь рука тяжелая, да и с нервами беда… он не сказал «при такой-то компании, как вы», но это было ясно и так. А потом он пустился в воспоминания о том, сколько сил было положено на обустройство академии. Не сказал бы, что мне это было безумно интересно, но после того, как начался этот наш разговор, я уже не мог злиться на него, как прежде, и слушал внимательней, нежели обыкновенно, даже внимательнее, чем его прежние наставления и укоризны.
— Вы в тот день и переменили отношение ко всему, что было с вами, майстер Гессе? — тихо уточнил наследник, и Курт медленно качнул головой:
— Не вполне… Пожалуй, я расскажу вам еще кое-что, Фридрих. Знаете, как укрощают строптивых лошадей крестьяне в деревнях? На животину нагружают предельно тяжкую ношу и гоняют лошадь до исхода сил. И вот, когда конь готов уже упасть замертво, подходит хозяин, снимает с нее груз, гладит, дает воды… Всё. С этого мига животное покорено. Оно уже не помнит, кто истязал его, по чьей воле всего минуту назад оно едва не умирало, — помнит только того, кто освободил его от бремени и облегчил страдания. Когда заходит речь о человеке, можно с убежденностью говорить: с девятью из десяти вполне возможно повторить тот же трюк. Порой, правда, все ж приходится разделять истязателя и благодетеля, но не всегда даже надо силиться сделать это разделение очевидным. Особенно когда речь идет о ребенке… Спросите, для чего я рассказал вам все это?
— У меня есть одно допущение, — не сразу отозвался Фридрих. — Однако не убежден, что оно верное.
— Так говорите. Сейчас, если вы ошибетесь, ваша ошибка ничего не будет вам стоить и ни на чем не скажется. В будущем так будет нечасто.
— Вы хотели сказать, — нерешительно произнес наследник, — что идея, прежде чем начать собственную жизнь, прежде чем стать поводырем сама, поначалу существует неразрывно с чьей-либо личностью, с какой-то персоной, которая и придает этой идее видимость важности. Когда-то для вас так было с вашим наставником. Сперва он привлек вас к себе, заинтересовал собою, и уж после вас стала интересовать идея, носителем которой является человек, пробудивший ваши симпатии.
— Когда-то так было и со мной, — негромко проговорил Бруно. — Когда-то к тому, что само по себе вызывало у меня омерзение, меня повернул тоже человек. Вот этот человек. Когда-то, в один какой-то миг, я подумал, что идея, ради которой даже такая неприятная личность готова отдать жизнь, чего-то да стоит… Разумеется, потом я видел многих людей, готовых жертвовать жизнью за идеалы гнусные и омерзительные, но тогда мне посчастливилось, и я вступил на правильную тропу.
— И применительно ко мне… — уже чуть уверенней уточнил наследник, — учитывая, что вы говорили, майстер Гессе, о том, что сначала в идею единства должен поверить я сам… Вы хотите сказать, что носителем ее должен быть я, она должна быть неотъемлемой частью меня самого, и тогда я смогу вести за собою других?
— Вы достойны титула, который носите, Фридрих, — так же негромко ответил Курт. — И вы все понимаете верно.
— И вы отчего-то говорите все это мне, а не моему отцу, — уже тверже произнес наследник, прямо взглянув собеседнику в глаза. — Вы говорите как о поводыре обо мне, а не о нем. Хотя я никто, и мое будущее еще не известно никому, а трон, Германия… Империя — в руках моего отца.
— Так ли это? — по-прежнему тихо ответил Курт, не отведя взгляда. — Его Величество не дает государству развалиться, удерживает его изо всех своих сил, строит его, да. Но пока лишь строит, и может ли он сказать, что держит Империю в руках? На это нужно время, Фридрих. Много времени. Раствор, которым скреплены разрозненные части страны, собранные вместе вашими отцом и дедом, должен застыть, части должны скрепиться. До тех пор брать их в руки нельзя, иначе все просто рассыплется. И когда время пройдет, когда наступит пора — тогда и придет ваш черед. И вы должны быть к этому готовы. Готовы дать вашему народу ту самую Идею. Подумайте теперь, после всего, что услышали и сказали: почему так легко всколыхнулось недовольство, почему так скоро расползается зараза этих бунтов, восстаний, мятежей? Некто дал им, погрязшим в серости, в однообразных буднях, в обывательщине, Идею. Он успел, увы, прежде нас с вами. Теперь задача будет много сложнее.
— Им дали идею разрушения, — невесело отозвался наследник. — Такие вещи почему-то принимаются куда проще…
— Потому что человек грешен, — негромко сказал Бруно и пояснил, встретив вопросительный взгляд: — Такова наша природа. Когда-то человек разрушил свой рай, потом Каин разрушил жизнь, и во всю историю человек только и делал, что разрушал. Порой появлялся кто-то, кто приносил идею созидания, но всегда она требовала усилий, работы — над собою и над миром, а потому всегда приживалась с трудом. Разрушать куда проще. И разрушение не требует ответственности.
— «Наша природа»… — повторил Фридрих медленно. — Стало быть, такими нас создали?
— Господь создал нас способными к мысли, — возразил Бруно наставительно. — К творению; как и сказано, по образу и подобию Своему. Любое творение — для нас — это изменение того, что уже существует. Но от нас зависит, как мы будем это делать — руша, чуть-чуть направляя, перестраивая или совершенствуя. Сейчас мы столкнулись с разрушением, и нам… вам предстоит направить в иное русло жажду Идеи, по которой, как видно, изголодались люди, предстоит заставить их понять, что не ломая, а строя, можно изменить в жизни что-то к лучшему.
— И как я должен это сделать? — спросил наследник с тоской и, не дождавшись от Бруно ответа, обернулся к Курту. — Как?
— Когда вы сумеете на этот вопрос ответить, Фридрих, тогда и настанет время браться за это, — отозвался он. — Сейчас же могу лишь вам сказать, что вы должны помнить главное: мы — с вами. У вас есть надежный союзник, помощник, который избавит вас от многого и будет споспешествовать на этой стезе. Но помните и другое: вы один. И всегда будете один.
— Это… несомненно, утешающая новость, — уныло усмехнулся Фридрих. — Весьма обнадеживающая.
— Это просто правда, — пожал плечами Курт. — Взгляните, что происходит вокруг вас уже теперь, а после — подумайте, каково будет впредь. Люди вокруг вас будут умирать — за вас, вместо вас, из-за вас; союзники, подданные, враги. Близкие. Те, кого вы почитали друзьями. Будут предательство, малодушие, леность со стороны тех, на кого вы будете полагаться, а потому полагаться должны быть готовы только на самого себя.
— Майстер Хауэр говорит мне это все время, пока я тут…
— Ну, Альфред не станет два месяца нести ерунду, — хмыкнул Курт, многозначительно присовокупив: — К слову, Фридрих. Поскольку опасность устранена, и в некотором смысле ваше бытие в этом лагере возвратилось в прежнюю колею, будьте готовы и к тому, что завтра поутру Альфред разбудит вас чуть свет и погонит на плац. А то и сегодня. Посему я крайне рекомендовал бы вам, покончив с завтраком, уделить время сну.
— Я не смогу уснуть, — возразил наследник, поморщившись, словно от головной боли, и Курт пожал плечами:
— А вы смогите. А то ведь я могу и накляузничать об этом Альфреду, а он доведет вас до белого каления очередной пространной лекцией на тему «Хозяин ли вы себе самому».
— Пожалейте, — выдавив из себя неискреннюю улыбку, попросил Фридрих нарочито жалобно. — И без того я ночами слышу его наставления во сне. Если б отец знал, на какую судьбу меня обрекает, направив сюда…
— Да, — внезапно оборвал его фон Редер и, спохватившись, коротко склонил голову: — Прошу прощения, Ваше Высочество… Майстер инквизитор, — продолжил он, когда наследник вяло отмахнулся, — поскольку дело закончено, я полагаю, будет логичным отправить Его Величеству мой отчет о ситуации прежде установленного времени. Мне думается, что и вы бы желали, чтобы ваши вышестоящие были извещены о произошедшем; ведь, как я понимаю, дальнейшая судьба этого… человека уже есть забота не ваша, а соответствующих чинов Конгрегации?
— Вы понимаете верно, — согласился Курт, уловив краем глаза, как снова нахмурился, поджав губы, наследник. — И — да, пожалуй, впервые я с вами совершенно единодушен.
— Вы это говорили всерьез, майстер Гессе? — вновь понизив голос, с усилием выговорил Фридрих. — Его и впрямь ждет такая… страшная судьба?
— Вы ведь знаете законодательство собственного государства, а я сказал вам, что он заслужил согласно нашим… — начал Курт, и тот оборвал, не дав докончить:
— Но для своих — неужели нет никакого снисхождения?
— Для своих — тем паче. «Omni autem cui multum datum est multum quaeretur ab eo et cui commendaverunt multum plus petent ab eo»[98], и это справедливо.
— Но немилосердно.
— Милосердие несправедливо, Фридрих, это еще одно, что вам надлежит запомнить.
— Этот человек годы жизни отдал своему служению, и теперь ему уготована такая участь — из-за одной ошибки, из-за того, что было сделано по слабости… даже не слабости — по глупости!
— За все надо отвечать. Каждому по своей мере.
— Ведь он и без того уже наказан. Он потерял семью… Я не хочу его смерти, — вдруг с неожиданной твердостью произнес Фридрих. — Он покушался на мою жизнь, ведь так? Что говорят ваши правила, майстер Гессе, в случае, когда пострадавший не желает предъявлять претензий? И когда пострадавший — потенциальный наследник трона Империи и ваш будущий правитель?
— В данном случае это значения не имеет, — возразил Курт твердо. — Ни ваше к нему снисхождение, ни ваш титул. Он служитель Конгрегации, находится под ее властью и подлежит ее правосудию. Мне жаль, — тихо присовокупил он, поднимаясь. — Но вашей власти над этим нет.
— Полагаешь, так и будет? — спросил Бруно, когда дверь комнаты Фридриха закрылась за их спинами и они остались наедине в полумраке коридора. — Думаешь, Совет не сделает скидку на обстоятельства?
— Когда мы были в академии, — не ответив, произнес Курт размеренно, — ты спросил, думаю ли я, что ты справишься с обязанностями, кои теперь на тебя будут возложены после смерти отца Бенедикта… Вспомни об этом. Теперь у тебя будет голос в Совете. И тебе в том числе принимать решение. Да, — кивнул он, когда Бруно внезапно остановился, закрыв глаза с болезненным стоном. — Уже успел забыть за всеми этими перипетиями?
— Да… — проронил тот чуть слышно.
— Вот то-то и оно. А теперь подумай. Это предательство в самом сердце Конгрегации. Не в душе еще, но в сердце. Об этом знает личный телохранитель Императора и наследника, об этом знают его люди, об этом вскоре узнает Император и его приближенные, об этом узнают многие и многие люди со стороны. Об этом знают соратники Йегера. Об этом узнает Келлер, другие бойцы группы… И все, знающие о предательстве, должны знать и о том, что такие деяния наказуемы, что Конгрегация не покрывает преступления только потому, что они совершены кем-то из своих. Сейчас милосердие и впрямь будет несправедливым. Скажи мне сейчас ты сам, скажи так, будто мы на заседании Совета и за тобой последнее слово: что надо сделать? Приговорить его по всей строгости или проявить милосердие и закрыть на это глаза?
Еще несколько мгновений Бруно стоял недвижимо, глядя себе под ноги, и наконец медленно, с усилием тронулся с места и молча зашагал дальше по коридору. Курт двинулся следом, не говоря ни слова, глядя в спину перед собою — сгорбившуюся, словно на плечи его бывшему подопечному нагрузили огромную наковальню.
А ведь эту тяжесть, давящую, пригибающую к земле, гнетущую тяжесть — ее сейчас ощущали все. Отец Бенедикт, уходящий хоть и в урочный час, но понимающий, что все ж уходит не вовремя, да и не наступит оно никогда — то время, когда можно будет со спокойной душой уйти, покинув все то, что столько лет выстраивал и пестовал. Сфорца, на чьи плечи ложились сейчас все заботы, осознающий, что и он может в любой миг исчезнуть, оставив свое детище без своего надзора, совета, связей, опыта. Талантливый и неглупый, но все же мальчишка Висконти, на которого обрушились прежде делимые с другими тяготы, обязанности, ответственность, доселе небывалая. Бруно, даже еще не до конца осознавший, в какое ярмо впрягается…
И сам майстер инквизитор, для коего, казалось бы, ничто не изменилось — не прибавилось обязательств, не возросло бремя; все, что переменилось для него за эти годы, что умножилось — лишь знание, многое знание о многом, однако уже и по этой лишь причине эта тяжесть, давящая на всех, давила и на него тоже. Eo qui addit scientiam, addat et laborem…[99]
А если говорить с самим собою откровенно, если не корчить перед собой равнодушие, видимость которого тщательно блюдется перед нагловатым фон Редером, перед унылым наследником, перед Бруно, зондерами, Хауэром, если искренне признаться себе самому — то не все названное тревожит его. Главное и единственное, что занимало сейчас все мысли и жалкие остатки чувств, это то, что где-то там, далеко, в не одном дне пути отсюда, умирал самый близкий на этом свете человек, и быть рядом с ним в последнюю минуту, да и просто знать, когда настанет та самая, последняя, не было никакой возможности. Да и была бы — мало бы что изменилось; точней — не изменилось бы ничего, итог был бы всё тот же: теперь майстер инквизитор первого ранга оставался действительно один, ибо заменить человека, который когда-то заменил отца, не сможет никто — ни отец Альфред, равнодушный ко всему, кроме своих древних манускриптов и формул, ни Сфорца, вечно пребывающий где-то в глубине своих мыслей и планов, ни Бруно, которому, казалось бы, доверяется многое из тайников души…
Сам бывший подопечный и нынешний душепопечитель наверняка думал о том же, хотя из его жизни лишь девять лет прошло под покровительством нового духовника и наставника, и то, что помощника тоже гложет все ближе подступающее чувство одиночества, Курт видел и понимал, невзирая на его молчание. И сейчас, после этого краткого разговора в темном коридоре по пути в их комнату, Бруно, войдя, прошагал к своей кровати все так же молча, молча уселся и застыл, уставившись в пол у своих ног.
— Ты не откажешься, — уверенно произнес Курт, садясь на свою лежанку напротив, и помощник медленно поднял взгляд, все так же не произнося ни слова. — Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Но от предложенной тебе должности ты не откажешься… Никому из нас не удалось поспать толком, — подытожил он, по-прежнему не услышав в ответ ни слова. — Дело окончено, однако впереди еще несколько муторных и неприятных дней, пока сверху не придет конкретных указаний. Убежден, что Хауэр и в самом деле завтра возьмется за старое, если не сегодня же — в первую очередь для того, чтобы отвлечься самому. Лично я в свете этого намерен, наконец, отоспаться, что и тебе советую.
— Не хочется, — разомкнул наконец губы Бруно.
Курт в ответ лишь скептически покривился и оказался прав: уже спустя несколько минут помощник тихо посапывал, обняв тощую подушку. Сам же майстер инквизитор еще долго лежал, глядя в потолок и гоняя мысли с места на место, однако вскоре сон сморил и его — ожидаемо тяжелый и глубокий.
Когда сквозь мутные бессвязные видения в сознание пробился звук из реальности, первой мыслью было ругательство, а первым желанием — высказать его вслух, ибо, судя по внутренним ощущениям, настойчивый стук в дверь комнаты разбудил его, не дав проспать и часу. Помощник, когда Курт разлепил глаза, уже тащился к двери, за показушным недовольством скрывая явную тревогу: кем бы ни был нарушитель их сна, это очевидно не был Хауэр, внезапно решивший выгнать их на плац или излить душу — так опасливо и в то же время настырно инструктор не стучался никогда.
— Так, — произнес Курт неспешно, увидев на пороге бойца зондергруппы — того самого, что в это время должен был на пару с телохранителем наследника стоять у запертой двери временного узилища Йегера. — Что-то с Хельмутом?
На ночное бдение собрались все гости королевского дворца, включая раненых, чьих сил достало на то, чтобы подняться с постели, и детей. Детей, правду сказать, было немного — двое малышей не старше трех лет, испуганных и растерянных, и трое мальчишек чуть старше десяти, держащихся нарочито уверенно и твердо. Только сейчас Адельхайда смогла увидеть все последствия вчерашнего происшествия. Ранены были почти все собравшиеся — кто легко, отделавшись оцарапанными щепками лицами или руками, кто серьезно, явившись в дворцовую часовню в бинтах, с трудом, но своими ногами, кто тяжело, будучи приведен под руки родственниками или слугами.
Лотта тоже была здесь — сидела рядом, пытаясь держаться ровно, но все равно по временам наваливаясь на плечо Адельхайды и утомленно прикрывая глаза. После их краткого разговора помощница была молчаливой и казалась виноватой; на всеобщее молитвенное собрание она отправилась, преодолев сопротивление своего начальства, всем своим видом пытаясь показать, что, невзирая на дальнейшие планы, исполнять свои обязанности на данный момент намерена всецело и до конца.
Придворный капеллан, все эти дни настолько незаметный, словно его и вовсе не было во дворце, был незаметен и сейчас; единственным, кто сейчас ощущал его присутствие, кажется, был Рудольф — капеллан что-то вдумчиво и настоятельно нашептывал ему в ухо, и Император раздраженно морщился, явно едва сдерживая желание послать блюстителя своей души к врагу рода человеческого, и, когда зазвучали первые слова молитвы, с видимым удовольствием одернул святого отца, призывая к тишине.
Вигилию служил пражский архиепископ Иоанн, который, судя по неживой бледности его лица, сам был напуган до полусмерти и мало верил в успех предстоящего начинания. Голос немолодого уже священнослужителя дрожал и порою срывался, и Адельхайда видела, как недовольно морщатся инквизиторы и скептически кривит губы Рупрехт фон Люфтенхаймер. Многие из собравшихся, казалось, не слушали ни священника, ни хора и молились каждый о своем и по-своему, безмолвно шевеля губами и неизменно озираясь на темные окна, пытаясь разглядеть за цветными стеклами лунный диск и понять, сколько еще осталось до полуночи. Почему все ждали именно полуночи, сказать не мог никто; также никто не мог сказать, почему и откуда вообще возникла и окрепла убежденность в том, что сей ночью Дикая Охота нагрянет в Прагу, — обоснованием были лишь слухи, всего лишь молва, ставшая за каких-то полдня едва ли не самой достоверной информацией…
— Кажется, ты была права, — едва слышно, чтобы не помешать богослужению, шепнула Лотта, и Адельхайда наклонилась к ней ближе, чтобы расслышать слабый голос. — Наверное, напрасно я сюда пришла. Что-то мне нехорошо. Трясет, будто в лихорадке…
— Что это? — несчастным голосом проронила похожая на вытянутый бочонок дама чуть поодаль, и Адельхайда невольно распрямилась, ощутив уже и сама, как по телу исподволь, едва заметно, расходится мелкая, неприятная дрожь.
— Это не лихорадка, — возразила она, почувствовав, как напряглось плечо напарницы, навалившейся на нее.
Дрожь шла от пола, от ступней, стоящих на отполированных многими подошвами плитах, от скамьи, отдаваясь в костях и мышцах, все нарастая с каждым мгновением и становясь все ощутимей и явственней. Собравшиеся в часовне люди зашептали, переглядываясь, кто-то из женщин попытался вскочить и был усажен силою обратно; голос архиепископа сорвался на миг, на хорах наметилось смятение, и та же дама-бочонок снова тихо, протяжно всхлипнула:
— Что это…
— Это все-таки случилось.
От неожиданности Адельхайда едва не подпрыгнула, когда голос фон Люфтенхаймера прозвучал над самым ухом; юный рыцарь теперь сидел на самом краешке скамьи позади нее, подавшись вперед и наклонившись к ним с Лоттой. На лице королевского приближенного застыло то самое выражение — холодное, каменное, всем видом своим выражающее надменное «а я говорил».
Дрожь в теле, в каменном полу, в стенах, повсюду вокруг стала еще сильней, осязаемей; задребезжали цветные витражные стекла, подсвечники, и пламя свечей затрепетало, разбрасывая по часовне тени и алые отсветы. Голоса собравшихся стали громче и почти сравнялись с голосами архиепископа и хора; кое-кто повскакивал с мест, озираясь в испуге, кто-то, напротив, сжался в комок на скамье, слушая доносящийся издалека перекат, похожий на приглушенный звук грома. Этот звук все нарастал, усиливался, становясь отчетливей, и вот уже явственно можно было слышать грохот, подобный звуку каменного обвала.
— Это звук копыт, — чуть слышно проронила Лотта, и фон Люфтенхаймер хмуро заметил, все так же им на ухо:
— Хороши же должны быть копыта.
Витраж слева зазвенел, и несколько стеклышек хрустнули с тонким скрежетом, похожим на скрип песчинок под подошвой, паникадило закачалось, разбрасывая по полу капли воска, и подсвечник подле стены, пошатнувшись, с грохотом повалился на пол. Кто-то из женщин взвизгнул, несколько рыцарей поднялись с мест, озираясь и не зная, что предпринять, кто-то выкрикнул: «Господи!»
— Тихо!
Как ни удивительно, голос одного из инквизиторов перекрыл и грохот, становящийся все ближе и громче, и дребезжание стекол, и людские крики; хор умолк, и архиепископ застыл на своем месте, растерянно глядя на следователя, вышедшего на середину часовни.
— Тихо! — повторил тот. — Здесь идет богослужение! Вы не в трактире, не в собственной спальне, вы в доме Господнем слушаете слова молитвы! И если все силы Ада внезапно покинут земные глубины и выйдут в наш мир — даже это не повод прерывать службу! Не стыдно вам, благородные дамы, вести себя, словно торговки под дождем? Если искренности наших воззваний достанет на то, чтобы Господь уберег нас, то предайтесь молитве, а не страху. Если этого нам не суждено, то криками и паникой вы ничего не измените, и тогда — тогда тем паче уделите молитве последние минуты своей жизни! Вы христиане или нет?
Под потолком что-то хрустнуло, с паникадила упала вниз свеча, ударившись о плечо следователя, и, отскочив, покатилась по полу. Инквизитор бросил вверх короткий взгляд и отступил чуть в сторону, стряхивая с фельдрока капли еще горячего воска.
— Господа рыцари, — подытожил он требовательно, — угомоните своих дам. Дамы, успокойтесь, вы пугаете своих детей больше, чем эти твари. Ваше Преосвященство? Продолжайте.
Продолжить архиепископ сумел не сразу, и голоса хористов уже были не такими звучными и чистыми, как еще минуту назад, и собравшиеся в часовне люди не умолкли — по-прежнему кто-то что-то бормотал, кто-то всхлипывал, но возникшее смятение все-таки не переросло в панику.
Громыхание копыт и в самом деле стало отчетливо слышным, словно огромные, невероятно огромные кони неслись по тверди над головою; стекла дребезжали, трескаясь в свинцовых рамках, пол под ногами уже не вздрагивал — содрогался, голосов хора и священника стало почти не слышно, а когда сквозь грохот прорвался перекатистый глухой лай, Адельхайда ощутила, как похолодели ладони и спину словно сковало льдом.
Это не было бредом — то, что рассказывали люди в лагере подле ристалища о той ночи, это не было мороком — то, что происходило сейчас, это вершилось на самом деле: легенда темного язычества была здесь, въяве, и если покинуть стены часовни и выйти во двор, если хотя бы выглянуть в окно — то наверняка зримо… Лишь теперь Адельхайда поняла всецело, ощутила каждым нервом, что сейчас, в эти минуты, случиться может всё. Всё, что угодно. То, что зовется Дикой Охотой, может пронестись мимо или может гонять над Прагой весь остаток ночи, может (может ли?) унести с собою чьи-то души… и, возможно, души кого-то из собравшихся здесь, может статься — и ее… или — всех, кто в эту ночь пришел в часовню, чтобы молиться об избавлении, или же, напротив, тех, кого здесь нет, кто не смог или не захотел явиться в обитель Защитника людей… и все закончится вот так — в лапах неведомых тварей, где даже и смерть — понятие неабсолютное и зыбкое… Лишь теперь она взглянула на людские лица вокруг не как на смешавшиеся осколки толпы, а как на лица — лица людей, видя в каждом из этих лиц ужас — запредельный, отчаянный, даже в глазах взрослых мужчин, многие из которых бывали в настоящих битвах, а не только лишь на турнирных полях. Лишь сейчас Адельхайда ощутила, что руку ее сжимает ладонь напарницы, стискивает до боли, и неведомо, откуда в пальцах Лотты вдруг взялось столько силы; та сидела, словно каменная, но не произносила ни звука, и глаза на белом лице смотрели прямо перед собою остановившимся, точно у мертвой, взглядом.
Фон Люфтенхаймер тоже был бледен, как и все, как каждый здесь, но в его лице не было паники и того ужаса, что отражался на лицах прочих людей вокруг, лишь губы были стиснуты плотно, до белизны, и остро выступили скулы. Лица Рудольфа было не видно отсюда, и самого Императора было почти не разглядеть, и Бог знает о чем были в эти минуты мысли престолодержца…
И точно так же не сразу до рассудка дошло осознание того, что грохот, вой и лязг более не становятся громче, а затихают — медленно, едва заметно, но все более явно, удаляясь от королевского дворца прочь, уходя, становясь все глуше.
— Он уходит!.. — выкрикнул кто-то из рыцарей, неприятно тонко, словно женщина, и повторил, сорвавшись на хрип и перекрыв голоса и затихающий шум: — Он уходит!
— Господи! — надрывно простонал женский голос с невероятным, неслыханным облегчением, и после мгновенной заминки пение хора взвилось к сводам с новой силой, с какой-то дикой радостью, с надеждой, с восторгом.
— И впрямь уходит, — заметил фон Люфтенхаймер тихо и почти спокойно. — Неужто наши молитвы помогли?
Адельхайда хотела ответить, но не смогла найти нужных мыслей, чтобы облечь их в слова, и горло не смогло издать ни единого звука. Где-то на задворках сознания мысль все же жила, и разум пытался продолжить действовать, как прежде, подсказывая, что ничего еще не известно и всё — малопонятно, что Дикая Охота миновала королевский дворец, но все еще несется над Прагой и что происходит там, за стенами, над домами горожан и на темных улицах — еще не ведомо никому, и для того, чтобы сделать хоть какие-то выводы, надлежит дождаться, пока ночные гости покинут город, возвратившись туда, откуда явились. Надо выйти на улицы и осмотреть город, надо опросить людей, найти тех, кто что-то видел или слышал, убедиться, что жертв и впрямь нет, или же обнаружить таковые, и, когда все кончится, следователи Конгрегации наверняка этим и займутся…
Но сказать все это, выговорить вслух, никак не удавалось, ибо сегодня впервые с начала своей службы, впервые за свою жизнь Адельхайда поняла, что это такое страх. Настоящий страх. Он был несравним с тем, что доводилось испытывать прежде; так гнетуще, так всепоглощающе до сей поры никогда и ничто не сковывало тела и мыслей — ни явившийся когда-то для ее ареста инквизитор, грозящий костром за убийство мужа, ни одиночество в городских трущобах, полных подонков, ни даже встреча с одним из самых жутких созданий этого мира — стригом, ни почти уже наставшая смерть в их логове. Сегодня она ощутила ужас. Настоящий, глубокий, как бездна, ужас. И лишь гадать оставалось о том, что с нею было бы, как повело бы себя скованное льдом страха сознание, если бы с тем, что явилось сегодня в Прагу, она столкнулась бы лицом к лицу за пределами этих стен…
— Почти затихло, — отметил фон Люфтенхаймер, обернувшись на окно. — Видимо, уходит вовсе.
— Меня сейчас вырвет… — чуть слышно и сдавленно пробормотала Лотта, чуть ослабив хватку на ее руке, и Адельхайда, с усилием переведя дыхание, так же едва различимо выговорила:
— Все кончилось. Все хорошо.
«Все кончилось», — мысленно повторила она, осторожно высвободив руку из пальцев Лотты. Все кончилось…
Страх стал отступать так же стремительно, как и нахлынул; скованность, оцепенение ушли почти мгновенно, разом, и мысли, прежде вяло ворочавшиеся, точно полудохлые жабы, вновь ожили, перебирая все произошедшее. И снова возникло в груди то самое чувство, неизменно бросавшее во все тяжкие и прежде затмевавшее собой все страхи и опасности, — то самое нетерпение и жажда деятельности. Сейчас бы выйти наружу, осмотреть улицу, узнать, что стало или не стало с городом и людьми, что оставили после себя ночные гости… но нельзя, не получится…
Один из инквизиторов поднялся со своего места и, ни слова не говоря, зашагал к двери, кивком головы позвав следом за собою двух конгрегатских бойцов. Присутствующие проводили его взглядами так же молча, ничего не сказав и не спросив, и лишь фон Люфтенхаймер все так же негромко пробормотал что-то неразборчивое, однако переспрашивать Адельхайда не стала, оставшись сидеть, как сидела, до самого завершения вигилии. Инквизитор в часовню так и не вернулся, и, выходя, она едва не столкнулась со вторым следователем в дверях; тот отступил, давая ей и Лотте пройти, и Адельхайда успела увидеть его хмурое, сосредоточенное лицо и опасливое нетерпение во взгляде. «Я расскажу вам, что происходит», — тихо шепнул фон Люфтенхаймер, когда инквизитор стремительным шагом двинулся от часовни прочь.
Лотта, едва войдя, рухнула на кровать не раздеваясь и уже через минуту забылась сном, Адельхайда же еще долго слонялась по комнате, разоблачаясь и по временам то взглядывая в окно, то вслушиваясь, не раздадутся ли шаги в коридоре или стук в дверь, и, наконец, тоже прилегла, уснув не сразу и неглубоко.
К запоздалому завтраку она спустилась в одиночестве — Лотта осталась в постели, молчаливая и бледная, прячущая глаза и явно стыдящаяся своего вчерашнего страха; все произошедшее окончательно подкосило ее, и теперь, даже не реши напарница оставить службу по своей воле, Адельхайда и сама бы обратилась к Сфорце с просьбой не допускать ее к делу хоть какое-то время. Собственный же ужас теперь вспоминался как нечто отстраненное и словно никогда не бывшее, точно нечто, прочтенное в книге со страшными историями, оставив после себя лишь нетерпение и толику раздражения на неизвестность. Будь ситуация чуть иной, можно было бы, переодевшись, выйти в город самой и самой узнать, что происходит, но сейчас, когда пражский замок охраняется и любой входящий и выходящий подвергается едва ли не допросу, об этом не могло быть и речи.
За столом в трапезной зале обоих инквизиторов не было; Люфтенхаймер был мрачен, Рудольф — сосредоточен и напряжен, и лишь гости оживленно переговаривались, обсуждая минувшую ночь и столь очевидно проявленное покровительство Господне. Вернувшись в свои покои, Адельхайда еще долго мерила комнату шагами, не зная, куда себя деть и что предпринять; Лотта, съевшая свой завтрак в постели, снова спала — видимо, вчерашнее бодрствование сказалось на ее здоровье и впрямь не лучшим образом.
— Нет, так дальше продолжаться не может, — проговорила Адельхайда самой себе и, развернувшись, решительно вышла в коридор.
Без информации она ничто. Все ее знания и умения — пустое место, и сама вероятность окончить хотя бы одно из двух расследований, повисших на ее шее, попросту равна нулю без хоть какой-то возможности добывать сведения самостоятельно. Да, разумеется, всюду охрана, но не может быть, чтобы нельзя было просочиться за пределы дворца незамеченной. Надо просто осмотреться и прикинуть, каким образом можно отсюда выбраться, чтобы выйти в город…
В коридорах, прежде почти безлюдных, сейчас то и дело попадались навстречу гости королевского дворца — дамы сновали туда-сюда, из одной комнаты в другую, и одна из них не упустила случая, ухватив Адельхайду за локоть не слабей, чем городской страж воришку на торжище, затащить ее в свою комнату, где детально и в красках не менее четверти часа излагала события прошедшей ночи, нимало не смущаясь тем фактом, что беседует с очевидицей оного происшествия. Еще несколько минут ушло на то, чтобы с неподдельным интересом и радостью обсудить чудесное избавление, и лишь тогда Адельхайда сумела вырваться от словоохотливой матроны. Судя по недовольному выражению лица супруга дамы, эта сцена повторялась не только с Адельхайдой и уже не в первый раз.
Во дворе, насколько можно было видеть из окон, тоже было более оживленно, нежели прежде, что сделало бы задачу незаметного проникновения в город куда проще, если бы не необычно бдительная стража повсюду…
От очередной желающей обсудить ночных гостей Адельхайда увернулась, умудрившись разминуться в тесном коридоре с минимальными потерями времени, и за поворотом едва не ткнулась носом в Рупрехта фон Люфтенхаймера.
— А вот и вы, — без предисловий отметил тот и, быстро оглядевшись, указал себе за спину: — Моя комната ближе, идите за мною.
На мгновение Адельхайда опешила от неожиданности и столь непривычно безыскусных манер всегда учтивого юного рыцаря, каковой, ни слова более не сказав, развернулся и направился прочь. Итак, есть новости, констатировала она, спохватившись и устремившись следом; стало быть, выстраивание планов по вылазке в город в любом случае придется на время отложить…
Дверь в комнату фон Люфтенхаймера пришлось миновать, направившись к лестнице, и там дождаться за поворотом, пока мимо пройдет взволнованная девица лет неполных семнадцати в сопровождении столь же возбужденной горничной, и лишь тогда войти, с оглядкой и почти бегом.
— Есть новости, — так же не предварив беседу ни единым лишним словом, констатировал Рупрехт. — И новости не слишком приятные.
— Я заметила, — кивнула Адельхайда, закрыв дверь за собою, и, оглядевшись, прошла к кривоногому стулу подле пустого стола, коим явно давно не пользовались — ни для письма, ни для трапезы.
— Все не слишком хорошо, — продолжил Рупрехт, усевшись напротив нее. — Я бы сказал — все совсем не хорошо.
— Конгрегаты что-то обнаружили в городе? Они вернулись с новостями?
— Они вернулись с арестованными горожанами, — хмуро уточнил фон Люфтенхаймер. — И — да, с новостями. С дурными новостями.
— Да полно вам уже нагнетать, Рупрехт, — неожиданно резко для себя самой оборвала она. — Говорите по делу.
— Прошу прощения, госпожа фон Рихтхофен, — тяжело выдохнул тот, с усилием потирая ладонью лоб, — просто узнанное мной только что несколько неожиданно и совсем, совсем не приятно… Конгрегаты не раскрывают подробностей, но и не запираются всецело; все же я хранитель безопасности персоны Его Величества, и кое-какими сведениями они попросту не могут со мною не делиться, и к тому же — убежден, что вскоре о произошедшем и без того будет говорить весь город. Мнится мне, что они столь неохотно делятся информацией, пытаясь лишь выиграть время, ибо сами с трудом понимают, что происходит…
— Рупрехт, — повторила она чуть строже, недовольно поморщившись. — Прошу вас.
— Этой ночью не только мы молились об избавлении, — выговорил тот, на мгновение запнувшись. — Несколько горожан прямо на городской улице устроили языческий обряд, который был призван задобрить Дикого Короля и его Охоту. Сейчас несколько человек из тех, кого удалось найти и опознать, арестованы и содержатся тут, в королевском дворце. Конгрегаты допрашивают их.
— Почему на улице? — растерянно спросила она первое, что пришло в голову, и фон Люфтенхаймер пояснил еще мрачней прежнего:
— Потому что в помещении нельзя разложить костер с жертвенным кабаном.
— Бред какой-то… — выдохнула Адельхайда тихо и, помедлив, уточнила — неторопливо и с расстановкой: — Горожане разложили костер прямо на пражской улице и зажарили на нем…
— …домашнего хряка. Должен был быть лесной кабан, но кто-то сказал, что сойдет и хряк.
— …чтобы задобрить Дикую Охоту?
— Выходит, что да, госпожа фон Рихтхофен.
— Да что же — они вовсе лишились рассудка от страха…
— Помните ту старуху, что пыталась проповедовать в толпе, госпожа фон Рихтхофен?
— Которая упала замертво как раз тогда, когда конгрегаты собрались ее арестовать.
— Старуха умерла, — кивнул тот, — но, видимо, кто-то ее слова запомнил. И еще кто-то продолжил ее проповедь. К вечеру во многих горожанах окрепла мысль, что она была права и от языческих древних духов Прагу может защитить языческий же обряд жертвоприношения. Кто-то разнес идею о том, что в старых книгах говорится, как гнева Дикой Охоты избегали, дав ей добычу — вепря, и тогда она уйдет, никого не тронув. Но подношение должно находиться на ее пути, и посему они учинили обряд прямо на одной из улиц между домами.
— А как же жители тех домов?
— Арестованы конгрегатами, допрашиваются. Я еще не сумел понять, и мне, само собою, не сказали, принимали ли они участие в этом или же просто сидели по домам.
— Где сейчас Император? — оборвала Адельхайда, и фон Люфтенхаймер с заметным раздражением кивнул на дверь:
— Постоянно с кем-то из конгрегатов.
— Ерунда какая-то… — пробормотала она с заметным раздражением. — Я знаю связанные с Охотой легенды, и в них нет ни слова о подношениях в виде кабанов, оленей, зайцев или лягушек.
— Быть может, вы просто знаете не все? — тихо спросил фон Люфтенхаймер и, мельком обернувшись через плечо на дверь, понизил голос: — Быть может, та старуха говорила правду, просто правда известна немногим? А что, если это не наше ночное молебствие помогло Праге, что, если город спасли они, теперь арестованные инквизиторами люди? Если так?
— Нет, — отрезала Адельхайда убежденно. — Я, вообще говоря, по зрелом размышлении не склонна полагать, что Дикая Охота имела целью нападение на Прагу или вообще намеревалась совершить какие-либо действия вроде тех, что содеяла прошлой ночью подле ристалища. Как-то очень недолго была она здесь, быстро пронеслась, словно именно этого и желала — промчаться над городом, до смерти перепугав обитателей, и уйтипрочь.
— Так вам кажется сейчас, — хмуро возразил фон Люфтенхаймер. — Когда утро, солнечный свет и страх минувшей ночи ушел…
— …и потому мыслится куда ясней, нежели под воздействием этого страха, — не дав ему закончить, договорила Адельхайда.
— Или же вы просто желаете убедить себя саму, что правы? Возможно, я скажу ересь, но я не могу не допустить как вероятную мысль о том, что прав все-таки я.
— И вы намереваетесь сказать это Императору?
— Если безопасность Его Императорского Величества будет зависеть от жареного кабана — пусть будет жареный кабан, — отрезал фон Люфтенхаймер. — А от конгрегатов я до сего дня никакого проку не увидел.
— Я не могу вам этого запретить, — не скрывая недовольства, возразила она, — однако не могу не сказать, что считаю ошибкой заводить такие беседы с Императором.
— Не могу с вами согласиться, госпожа фон Рихтхофен, — непреклонно вымолвил юный рыцарь, и Адельхайда, вздохнув, медленно кивнула:
— Как вам угодно, Рупрехт. Но, как вы понимаете, я свое мнение ему также выскажу. Решать же, кому верить, — это уже его дело.
Фон Люфтенхаймер дискуссии продолжать не стал, однако совершенно очевидно остался при своем решении, и на душе, когда она возвратилась в свою комнату, было неприятно и тускло от сумрачных мыслей. Лотта, проснувшаяся от стука двери, усадила ее подле себя и долго выспрашивала о происходящем; Адельхайда отвечала односложно и неохотно, пытаясь обходиться без особенных подробностей, и напарница, ненадолго умолкнув, нахмурилась, заглянув ей в лицо.
— Я этот взгляд знаю, — тихо выговорила Лотта. — И знаю эту задумчивость. Что-то ты уже поняла или думаешь, что поняла. Кого-то подозреваешь или нащупала какую-то нить… Какую?
— Сейчас не могу сказать, — не сразу отозвалась Адельхайда. — Еще не убеждена всецело… Да и не думаю, что тебе надо знать всё. Ты сейчас слаба и физически, и душевно, и я не хочу подвергать риску тебя и дело.
— Вот как… — спустя еще миг молчания медленно произнесла та, и Адельхайда через силу улыбнулась, успокаивающе погладив помощницу по руке:
— Я сейчас справляюсь одна, и взваливать лишние тяготы еще и на твои плечи нет нужды. Отдыхай и ни о чем не думай. А я… Я сама разберусь. Как-нибудь.
Глава 16
Сентябрь 1397 года, Германия
На сей раз споров о том, кто войдет в комнату, где содержался связанный Хельмут Йегер, не было, и задержка подле двери случилась лишь для того, чтобы раздать указания, как каждому надлежит себя вести. Фон Редер, услышав распоряжение молчать и не произносить ни звука, что бы ни случилось, насупился, однако возражать не стал, Фридрих, коему было велено внимательно слушать и тщательно следить за собственными словами, лишь молча кивнул, и только Хауэр хмуро предположил:
— Полагаешь, мы услышим что-то значимое?
— Полагаю, мы услышим что-то нешуточное, — откликнулся Курт, переглянувшись с помощником, и, помедлив, толкнул створку двери.
Йегер вскинул взгляд навстречу вошедшим, на мгновение дольше задержав его на наследнике, и распрямился, молча дождавшись, пока войдут все и дверь закроется за их спинами.
— Ты хотел поговорить, — произнес Курт, подойдя ближе. — И, видимо, это что-то важное. Как ты понимаешь, я не могу выслушать это один на один: после произошедшего здесь не верят даже мне.
— Я понимаю, — негромко отозвался боец. — И в том, о чем я хотел говорить, нет никакой тайны ни для кого здесь. Все равно без их решения не обойтись.
— Какого именно? — уточнил Курт, уже поняв по этим словам, по взгляду, по голосу, что одолевшие его подозрения верны, что услышать сейчас он может только одно, и ничего больше…
— Можно, я сперва спрошу вас, майстер Гессе? — стараясь больше не смотреть в сторону принца, спросил Йегер и, увидев ответный кивок, вымолвил все так же тихо: — Верите ли вы в то, что я рассказал вам все, что знал? Что не осталось у меня за душой ничего и ничего более вы не сможете от меня узнать?
— Да, — не медля, ровно ответил Курт. — Я верю, что ты рассказал все.
— И… — впервые осекшись, продолжил боец, — остальные тоже?
— Похоже на то, — неохотно проговорил фон Редер, когда Курт обернулся к присутствующим, одарив каждого вопросительным взглядом. — Похоже, что сказано и впрямь все.
— Я вам верю, — серьезно произнес Фридрих. — Я могу и ошибаться, но все-таки не думаю, что вы скрыли что-то, о чем-то не сказали. Я думаю, вам верят все, и отец Бруно, и ваш командир.
— Я ему больше не командир, — сквозь зубы процедил Хауэр, и бывший зондер отвел взгляд в сторону.
— Да. Все верно. Все, что прежде было моим, больше не мое, и сам я — больше не я. Теперь мне осталось лишь ждать, пока за мною явятся и препроводят на суд, а после — на казнь. Таково мое будущее. Ведь так, майстер Гессе?