Лед и пламя Мурашова Екатерина
© К. Мурашова, Н. Майорова, 2015
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
Пролог,
в котором петербургская барышня признается в любви, а два неназванных молодых человека охотятся. Оба этих события (незначительных на первый взгляд) происходят одновременно и представлены читателю лишь потому, что в дальнейшем из них проистекут самые неожиданные последствия
– Постойте! Да постойте же! Сергей Алексеевич! Ведь вы же не можете вот так уйти! Уйти, не сказав мне… – Слова в полутьме гостиной падали глухо, словно капли воды на клочок ваты.
Девушка не помнила себя. На мгновение Сержу показалось, что сейчас она бросится вслед, уцепится за рукав, фалды щегольского сюртука, воротник – докуда достанет, что подвернется. Молодой человек передернулся от нешуточного страха и желания немедленно закончить затянувшуюся, тягостную сцену. Притом мозг его, как бы сам собой, холодно и беспристрастно оценивал находящуюся в гневе визави. Очаровательна! Без сомнения, очаровательна и очень… очень перспективна! Еще год-другой в свете, чуть больше владения собой и осознания своей женской силы…
Узкая ступня в вишневой туфельке нетерпеливо пристукивает по паркету, темно-серые глаза гневно блестят, непокорные локоны падают на не слишком высокий, но чистый лоб…
– Что же я должен сказать вам, Софи? Желаете еще комплиментов? Извольте, повторю вслед. Итак…
– Но ведь вы же… вы же… – Девушка некрасиво оттопырила нижнюю губу и сжала кулачки. Видно было, что вот сейчас она разрыдается или закричит.
Серж поморщился. Этого только не хватало! Случись так, долг воспитанного человека, друга дома – утешать плачущую девушку, но что-то он не видал, чтобы от светских утешений была при истерике хоть какая польза. Вот хорошая оплеуха – другое дело! Но не может же он… Черт побери! Зачем только он поддался на уговоры этой красивой горничной, как ее… Веры, кажется. «Госпожа непременно желает вас видеть! Ей нужно сказать вам всего два слова!» Сентиментальный дурак! Сам во всем виноват! Поперся утешать несчастную девочку! Как будто мало своих, настоящих дел, которые уж на пятки не только наступают, но и того гляди поджаривать начнут!
– Что ж, Софья Павловна! Покорнейше прошу извинить, – пробормотал он, заметив, что девушка будто застыла, отчаянно пытаясь справиться с собой. – Теперь откланиваюсь. Дела-с. Весьма рад был повидаться. Надеюсь…
– Сережа! – прошептали вслед потрескавшиеся темно-красные, почти в цвет туфелек, губы. – Вернитесь! Ведь я люблю вас!
Шепот был едва слышен, но в голове молодого человека словно колокол ударил. Решительно обернувшись, он шагнул назад, пересек комнату, взял в ладони маленькие горячие руки.
– Софи! – Стараясь говорить внушительно и «взросло», он насупил брови и наморщил лоб, отчего сразу же стал выглядеть слегка смешным и похожим на крупного щенка-помесь. – Я знаю, вы Пушкина Александра Сергеевича начитались и прочих, иже с ним, поэтов. Так вот… Поймите, вы – не Татьяна, а я уж тем паче – не Онегин. То все неправда, и вы все придумали. Вам шестнадцать лет, и любить охота. Это я понять могу. Но обо мне вы не знаете ничего и видели от силы раз пять. А лучше вам и не знать, поверьте, я правду говорю. Так что какая может быть меж нами любовь!
– Но вы же любите меня! – отчаянно вскрикнула Софи. – Я знаю! Я видела, как вы смотрели на меня! Вы сами сказали, что я разбила вам сердце!
– Софи! Софи! Девочка моя! – Совсем забросив ухватки записного жуира и волокиты, Серж глядел на нее сверху вниз с выражением напряженного и искреннего сочувствия. – Как можно так! Вы ж столбовая дворянка, из общества! Нельзя же светскую куртуазность принимать за… Я ж и предположить не мог…
– Значит, вы все врали?! – Софи с силой вырвалась из рук молодого человека, отскочила к окну и, скрестив руки на гневно колышущейся, вполне оформившейся груди, подобно Зевесу, метала в него молнии взглядов. – Я вам вовсе не нравлюсь?!
– Ну почему же? Вы и вправду прелестны, и живость ваша очаровательна, и ваши глаза…
– Прекратите, замолчите немедленно! – Из глаз, так и оставшихся непоименованными, брызнули крупные, прозрачные слезы.
«Как у клоуна в цирке, – отстраненно подумал Серж. – У них в карманах такие резиновые груши и трубочки за ушами… И чего ж тут сделаешь! Пора все это кончать. Побесится пару часов, ну в крайнем случае дней, и успокоится… Но как, однако, чудесна в гневе! Такие бешеные страсти в развитии своем и обещают многое, особенно в известном аспекте…»
Подумав так и включив на полную силу механизмы холодных рассуждений, молодой человек окончательно успокоился и изгнал из своей души остатки тревожившего его сочувствия к взбалмошной барышне.
– Еще раз мои извинения, Софья Павловна. Если в чем-то разочаровал вас, прошу, не гневайтесь. После вам самой смешно станет…
– Не станет! И не пытайтесь мне зубы заговорить. Я знаю: вы уехать задумали. Возьмите меня с собой… Хоть в каком качестве. Я вам в тягость не буду. Я – не кисейная барышня, вам это кто хочешь подтвердит. А здесь… здесь мне постыло все! Сергей Алексеевич! Прошу вас!
Вот теперь Серж по-настоящему испугался. Откуда она прознала о его отъезде?! Ведь все приготовления держались в тайне, и никто, кроме верного Никанора, не был в это дело посвящен. У безумной девчонки свои соглядатаи? Где? Кто? Как? И что теперь делать?
– Вот теперь я вижу, какой вы еще ребенок, Софи! – отчетливо и снисходительно выговорил Серж, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие. – Какие ж вы все глупости болтаете! Бежать, немедленно, «в каком угодно качестве»… Кошмар! Я что, похож на бравого гусара? Не слыхал ничего! – Молодой человек демонстративно зажал уши руками. – А вы не говорили! Теперь прощайте и забудьте обо всем. Как я забыл. Вот вам рецепт: налегайте на рукоделие и прочие богоугодные девичьи занятия. А всяческих романтических бредней читайте поменьше, а лучше и вовсе покуда от них откажитесь. После встретимся с вами и вместе посмеемся. Адью, милая Софи!
Выходя и почти доподлинно отрешившись от досадного происшествия, он оглянулся в последний раз, улыбнулся и намеренно вульгарно помахал рукой. Впрочем, улыбка тут же сползла с его красиво прорисованных губ. Девушка, хрупкая и блестящая, как хрустальная подвеска на люстре, застыла возле обитой синим бархатом банкетки. Черты лица искажены нешуточным горем, волосы выбились из прически, темное платье придает белой коже слегка зеленоватый оттенок. Никто в этот миг не назвал бы Софи красивой.
Молодому человеку действительно не было до нее никакого дела, но отчего-то он понял, что запомнит эту картину на долгие годы, может быть на всю жизнь.
– Стреляй, ну стреляй же, братец, скорее! Вон же она, скотина! Вон! Экий ты! Стреляй!!!
Два выстрела почти слились в один, третий прозвучал чуть погодя.
Матерый грязно-бурый кабан рванулся к людям, в последнем усилии вскинулся на задние ноги, распахнул клыкастую пасть, издал почти человеческий вопль и с треском рухнул на кучу валежника, за которым и прятались охотники.
– Й-о-о! – издал дикарский клич тот из охотников, который казался младше и как-то незначительнее. Впрочем, его охотничий нарезной штуцер да, пожалуй, и прочая экипировка были добротнее и дороже, чем у приятеля.
Старший выпрямился, отряхнул колени, подобрал разряженную двустволку и направился к убитому зверю. Неожиданно он прянул в сторону, но почти сразу же облегченно выругался:
– Вот чума-то! Гляди!
Откуда-то из подлеска выбежало полдюжины полосатых поросят. Они с визгом крутились возле убитой матери, тыкались в нее розовыми пятачками, один, самый крупный, возбужденно дергал разбухший сосок.
– Так то матка с детьми! – обескураженно сказал младший, глядя на суету поросят. – Что ж с ними теперь?
– Ничего, зарежем, – спокойно ответил старший, доставая из-за голенища длинный и узкий нож.
– Но…
– Брось! Сами, без матери, все одно не проживут. Сожрут нынче же ночью. Зачем зверью оставлять? У нас кухарка знатно молочных поросят готовит. Да и твоя тетка не откажется… Давай заходи вон с того края…
– Уж ты сам. – Младший малодушно отвернулся, явно борясь с желанием зажать уши, чтобы не слышать предсмертного поросячьего визга.
– Ну вот и все. Один, кажется, убежал, ну и пес с ним… А ты кочевряжился… Теперь надо Игнатия с подводой позвать. Давай я тут останусь, а ты иди… Только флягу свою здесь оставь. Не то я тебя до морковкиных заговин ждать буду…
– Пешку пошлем. Она приведет. – Младший охотник поманил к себе старую, с сединой на морде, гончую. Две другие собаки – лохматые лайки-полукровки с треугольными ушами – возбужденно кружились вокруг убитых зверей, лизали свежую кровь. – Иди, Пешка, иди. Туда!
Хозяин махнул рукой, псина проследила за направлением его взгляда, для верности понюхала землю, прошла пару шагов, уткнувшись носом в только начинающие опадать листья. Вернулась, уселась, перекосив зад, подняла к хозяину узкую морду.
– Где Игнатий? Веди сюда!
– Неужто понимает?
– А то! – с гордостью за собаку ухмыльнулся охотник. – Пешка вообще как человек. Даже лучше, потому что не предаст никогда и не забудет. Только вот сказать не может… Пошла, Пешка, пошла!
Псина опустила голову к земле и неторопливо потрусила прочь. Ее хозяин достал из сумки плоскую металлическую фляжку и изрядно приложился к ней.
– Хочешь? – спросил он напарника. – Нервы расслабить, милое дело…
– Да я как-то и не напрягался вовсе, – усмехнулся второй охотник.
– Ну как знаешь. – Первый отхлебнул еще раз. – Хор-роша, стерва! Аж до кишок пробирает… – Он вытер рукавом сперва губы, а потом глаза и пожаловался: – А у меня, знаешь, последнее время нервы совсем ни к черту стали…
– Это отчего ж? – равнодушно спросил приятель, перезаряжавший ружье.
– Да батюшка намедни приболел чего-то. Я как-то и внимания не взял. Ну поболел, поболел, дальше пошел. Чего ему? Бочонок пятиведерный на плече несет как перышко, а я и поднять-то не могу… Да и мужик он еще в самой силе. Какие годы? А тут после всего – отец-то уж с постели встал и по делам в Ишим уехал – приходит ко мне сестра, в лице ни кровиночки, и огорошила новостью: доктор, мол, сказал, что батюшке жить осталось всего ничего, какой-то там сосуд в нем надорвался. И следующий, мол, приступ его как раз в могилу и сгонит…
– Да… Дела… – неопределенно отозвался второй охотник, однако ружье в сторону отставил и внимательно на приятеля поглядел. – И что ж ты?
– А что я-то?! Что я! – загорячился первый. – Я ж во всех его делах ни бельмеса не смыслю. Он меня не подпускает никуда…
– Так-то уж? Может, сам не схотел? Легче водки откушать, чем о делах-то слушать? – Охотник усмехнулся случайно сложившемуся стишку, однако приятель его веселья не поддержал.
– Легко тебе говорить! А мне, если хочешь знать, страшно. Ночью, бывает, заснуть не могу. Пока не выпью – никак, ни в одном глазу. Как подумаю… Дела всякие, рабочие, прииск, тетка, да и сестра малахольная… Как представлю, что все – на мне… Хочется в погреб спрятаться и сидеть, чтоб не нашли. Что я могу?
– Чего ж так-то? Ну и помрет отец. Все люди смертны. И то ладно. Что ты, дитя малое, что ли? Будешь сам себе хозяин. По миру вы с сестрой небось не пойдете. Будете жить-поживать…
– Да не знаю я… Тревожно мне…
За неглубоким овражком послышался призывный лай Пешки и ломкий тенорок Игнатия, понукавшего впряженную в подводу лошадь. Обе лайки услыхали товарку, разом зашлись и кинулись в овраг. Разговор прекратился сам собой.
Глава 1,
в которой разбойники нападают на почтовую карету и учиняют ужасное душегубство. Один из наших героев чудом остается в живых и, находясь в расслабленном состоянии духа и тела, вспоминает о прошлом
Светало. Повозка, запряженная четверней, катилась по усыпанной сосновыми иглами малоезжей дороге, вдоль топкого озерного берега. Лошади устали за ночь, и кучер клевал носом. Слева от дороги сквозь кусты с повисшими на ветках клочьями сухой тины глухо темнела вода. Над ней стоял туман. Мошкара гудела, пахло болотом, грибами и еще чем-то – дурманным и тревожным.
Впрочем, тревожным – это для чужих. Двое казаков, что покачивались на козлах рядом с кучером, этих запахов, можно сказать, не замечали. Долгий однообразный путь подходил к середине. Места безлюдные, зверье сытое… Но ружья – близко, и порох сухой. Правда, курки, вопреки инструкции, не взведены: а то ведь тряхнет, спаси господи, на ухабе, и выпалишь не в себя, так в соседа. А в руках ружье держать – отвалятся руки-то. Да и от кого обороняться. В повозке – почта… Есть и еще кое-что, но про это, кроме тех, кому положено, никто не знает.
Помимо почты и кое-чего еще имелись в повозке и два пассажира. Вернее – три. Третий, здоровенный мужик с отрешенно-снисходительной ухмылкой, разместился на крыше, устроив себе там из тюков и баулов – непонятно, каким образом, – вполне сносное лежбище. Всю дорогу он там и полеживал, глазея в небеса и слезая лишь изредка – по зову барина. Барин его делил тряское, пропахшее овчинами и дегтем нутро повозки с попутчиком – тоже господского звания. Вот им-то, по мнению казаков, и полагалось бояться. Наслышаны, поди, в столицах, что в Сибири за каждым деревом – медведи да беглые каторжники!..
Пассажиры если и боялись, то никак этого не демонстрировали. Особенно один. Он сладко спал, устроившись на жесткой деревянной скамейке и подложив под голову аккуратно свернутую шинель горного ведомства. Темнота скрывала его лицо, но попутчик, сидевший напротив, легко мог представить мечтательную улыбку, бродящую по юному лицу, украшенному прозрачным пухом на подбородке.
Эту улыбку он имел удовольствие лицезреть сегодня целый день, пока было светло. Сказать по правде, она изрядно ему надоела.
Сонно моргая, второй пассажир глядел в окно. Над озером медленно светлело небо, туман расползался, открывая заросли болотной травы. Комары и гнус, свирепствовавшие всю ночь и вчерашний день, притихли перед рассветом. Притих и ветер, гудевший в кронах высоких деревьев, что стеной стояли с другой стороны дороги. Что это были за деревья – кедры? А может, сосны. Пассажир в таких вещах не очень-то разбирался.
Спящий пошевелился, вздохнул, пробормотал протяжно:
– Marie!.. – и чмокнул губами, будто пробуя имя на вкус.
Его сосед поморщился. Этот восторженный юноша, впервые выпорхнувший из-под маменькиного крыла, был ясен ему до донышка. Величие собственного предприятия наполняло птенца благоговейным трепетом. Шутка ли: служба в самой что ни на есть дикой глуши, у купца-самодура, ворочающего миллионами! Вокруг – сотни верст тайги да шаманы с бубнами. И – золото под ногами, везде, куда ни глянь! Глядеть только уметь надо…
Этот, конечно, сумеет. Не зря сегодня рассказывал: вот, было дело, поехал так же один – совсем молодой, даже курса не кончил. На Енисей. Рядом – матерые золотодобытчики, ищут жилу. А он им: не там смотрите, вот где надо искать. Над ним смеются. Видно же, что пустой участок. Раз там золото, говорят, сам и разрабатывай! А у него ни копейки денег. В конце концов один из матерых, которому он больше всего надоедал, говорит: вот, покупаю тебе эту землю, даю деньги – работай. Найдешь золото – значит, ты выиграл и мне ничего не платишь, нет – отдашь долг с процентами. Парень, разумеется, рискнул – и, разумеется, золота на его участке оказалось столько, что он моментально стал миллионером. И этот станет. Ермак Тимофеевич…
Пассажир, столь скептически мыслящий, зевнул и закрыл глаза. Скепсис его был оправдан. Он, хотя и не бывавший прежде ни в Сибири, ни в Калифорнии, очень хорошо знал толк в золотоносных жилах. Ведь и впрямь: нужен совсем особенный взгляд, чтобы заметить вдохновляющий блеск там, где никто ничего эдакого не видит. И еще – чутье, чтоб не упустить момент, когда желанная жила вдруг обернется обманкой, обвалом, гибелью… Тогда – извернуться и отскочить. Он это замечательно сумел сделать.
Теперь перед ним весь мир. Молодость – прекрасная вещь, ее хватит надолго. Marie! Он улыбнулся. Мари, Софи, Надин… Как эта малышка топала ножкой в узенькой туфельке! Смешно и неотразимо.
Мерный хруст игл под тяжелыми копытами уплыл куда-то вместе с комарами и ветром. Перед глазами пассажира развернулась Нева, серебряная, сверкающая под весенним солнцем. Чайки носятся и вопят, воздух фантастически свеж, темнобровая девушка, сидящая рядом в коляске, нетерпеливо дергает сиреневые ленты шляпки – сейчас оторвет. От дальнего берега, от стены крепости, плавно отделяется пушистое белое облачко… И спустя полсекунды – звук, невнятный и несерьезный, будто и не пушка выстрелила, а детский пугач.
– …А вот это ты, паря, зря.
Пассажир вздрогнул и проснулся. Никого не было рядом с ним, если не считать соседа. Тот спал по-прежнему, и вообще – все было по-прежнему…
Только повозка – стояла.
Черт, да мало ли почему она стоит, успел еще удивиться собственному внезапному страху пассажир, – и тут голоса раздались снова, уже не так близко, но громко и отчетливо. Что-то лязгнуло, коротко заржала лошадь…
– Что?
Мальчишка, спавший напротив, подскочил. Схватил за руку попутчика:
– Вы слышали? Слышали? Это же выстрел! Я так и…
– Тише, – тот выдернул руку, – что с того? Ну, шляется здесь всякая шантрапа. Допустим, у них тоже ружья… – не договорив, полез во внутренний карман.
И через миг явился на свет божий пистолет. Серая тусклая сталь, изящное дуло. Игрушка! Юноша с прозрачной бородкой сглотнул. Ему бы при виде оружия успокоиться – а стало еще страшнее.
– Вылазьте, господа хорошие, прибыли!
Об стенку повозки что-то шарахнуло, юноша быстро прошептал:
– Сергей Алексеевич! Там же ваш… как его – Никанор? Или его уже…
Обсудить этот вопрос они не успели. Хлипкая дверь повозки распахнулась, вернее – вылетела из петель с мясом, и в проеме показался мужик. Заросшая смурная физиономия, в руке – палка… То есть, разумеется, не палка. В руке у него было-таки ружье, просто он держал его как палку – и стрелять вроде не собирался.
– Давайте вылазьте, – буркнул, всовываясь в повозку, – тут поглядеть надоть…
Горный инженер открыл было рот – но сказать ничего не успел; Сергей Алексеевич, крепко взяв его за руку, потащил наружу. Пистолет, кстати, исчез; юноша, машинально отметив это, подумал: струсил! – и его охватило внезапное жгучее возмущение.
Снова раздалось ржание; выбравшись из повозки, пассажиры увидели, что коней сноровисто выпрягают какие-то незнакомые личности. А знакомых – нет ни одной. Ни казаков, ни кучера; и Никанора – тоже. Распотрошенные тюки и баулы валялись на земле недалеко от повозки.
– Грабят, да? – потерянно пробормотал, оглядываясь, юноша. – Черт, никогда не думал…
Его попутчик молча улыбнулся. На них не обращали внимания. Грабителей было четверо. Один рылся в повозке, трое занимались лошадьми. Кто из них главный, так сразу не определишь. Хотя и надо бы – на всякий случай. А вообще-то, самое простое и верное решение – отступить спокойно назад… исчезнуть без лишнего шума – за деревьями еще темно, можно далеко уйти, пока они спохватятся…
А что потом? На сто верст во все стороны – тайга. Этот чертов городишко, в который невесть зачем понесло… ведь можно было найти нормальный транспорт, доехать хоть до Иркутска… этот Егорьевск – где он?
– Послушайте, что мы стоим? – Голос инженера – невнятный и резкий, будто рванули мокрую холстину. – Это стыдно, в конце концов! У вас же есть…
– Тихо!
Увы, их услышали. Один из тех, что выпрягали лошадей, повернул голову. В сумерках едва можно было разглядеть узкое лицо – вполне, кажется, приятное, незлое, правда слегка перекошенное на сторону. Сергей Алексеевич подумал: главный.
– Ваши высокоблагородия, вы бы погодили малость, – голос тоже был приятный, – сейчас и до вас дойдет… Кныш, так что там у тебя?
– Здесь! – деловито раздалось из повозки. – Все на месте, как и обещалися.
Разбойнички встрепенулись; главарь, бросив лошадей, шагнул к пассажирам.
– Ну вот, – сообщил радостно, – дело и устроилось. Вы уж простите, милостивые государи, только свидетелей нам оставлять никак не с руки… Да вы б и без того до жилых мест пешком не добрались, ведь верно?
Наклонив голову, он просительно заглянул в глаза сперва одному, потом другому – лицо его перекосилось еще больше, и, может, поэтому, а может, по иной какой-то причине смысл его речи до пассажиров не дошел. Инженер подумал: «Надо же, как этот разбойник интеллигентно говорит. На мужика не похож. Кто же он?» А Сергей Алексеевич: «Беглый с каторги, ясно. Гляди, Дубравин: вот твое завтра перед тобой… А все же, куда он дел Никанора? И станет ли обыскивать? Или как-нибудь выйдет договориться?»
– Так что не обессудьте. Может, замолвите словечко там, – перекошенный глянул в небо, – за грешника Климентия Воропаева?
Он вдруг коротко, совсем не интеллигентно хихикнул и шагнул назад, а рядом с пассажирами оказались двое – эдакие зверовидные хари. Вернее, самые обыкновенные… а им показались такими, потому что до них наконец дошло.
– Стреляйте! – крикнул инженер, отскакивая назад. – Стреляйте, черт бы вас…
Конечно, стрелять надо бы. И трусостью пассажир по имени Сергей Алексеевич никак не отличался. Но на него вдруг напал какой-то ступор. Слишком быстро и слишком нелепо: этот человечек, похожий на тощую больную птицу, молчаливые мужики, размазанный рассвет, серый, как петербургская талая грязь… Когда на самом деле убивают и грабят, это должно быть иначе: вопли, выстрелы, кровь, огонь!
Он не успел додумать – и в самом деле раздался вопль, он не разобрал чей, машинально вытащил пистолет, вскинул руку, целясь в темную громоздкую фигуру. Зря, не в того!.. Темные стволы качнулись навстречу – близко, шаг шагнуть, и ты в безопасности! Да где же этот чертов мальчишка? Здесь его, что ли, бросить?
– Да что уж вы, ребята!.. – укоризненно затянул перекошенный.
Тот, в которого Сергей выстрелил, кучей осел на землю, а второй пятился, бестолково размахивая руками. Надо же, как все просто, мелькнула удивленная мысль. Он шагнул назад – к лесу, оглядываясь в поисках инженера, который как сквозь землю провалился… Или уже сбежал? Точно!
И бес с ним. Он выстрелил еще раз – ни в кого, так, для острастки, – и в тот миг, когда повозку с распахнутыми дверьми и людей возле него уже заслонили кедровые стволы, что-то внезапно вывернулось сбоку… куст или пень? Он ударил это «что-то», не размышляя, – рукояткой пистолета. Удар пришелся по мягкому, он успел еще испугаться: неужто мальчишка попался под руку, Ермак Тимофеевич? Услышал хруст, вой и увидел – мельком, но очень отчетливо – околыш слетевшей от удара казачьей фуражки.
Живых кустов в этом лесу оказалось по меньшей мере два – второй кинулся Сергею Алексеевичу под ноги, едва тот успел сделать шаг. А тут и первый, бывший в фуражке, очухался и прыгнул… и последней мыслью, явившейся перед тем, как сознание залила тьма, был бестолковый вопрос: да где же, черт возьми, все-таки Никанор?..
- …Лазоревая ветка,
- Серебряная клетка.
- А в ней горит, как свечка,
- Влюбленное сердечко.
Ветка тихо покачивалась, и ослепительный свет пробивался сквозь листья. Не надо бы ей качаться… все так неверно, хрупко – одно движение, даже вздох, и…
- Вот ветка подломилась,
- И клетка наклонилась.
- Ах, если оборвется,
- Сердечко разобьется.
Что за чушь? Зудит над ухом, переливчато, тревожно. Комары это. Всего-то-навсего. А тоненький голосок, старательно выводящий дурацкую песенку про разбитое сердце, – девчонка-нищенка… Была такая в Инзе. С паперти ее гоняли, она вставала обычно у церковной ограды или на углу возле кондитерской. Маменька, глядя на нее, испускала тяжкие сочувственные вздохи и вытаскивала денежку – полкопейки, не больше. Где она теперь, эта девчонка?..
Серж осторожно перевел дыхание – почему-то ему казалось, что сверкание с ветки и впрямь может обрушиться. Хотя уж ясно было, что никакого там нет пылающего сердца, а просто – солнце просвечивает сквозь хвою. Яркое, теплое. Так покойно смотреть на него, и так сладко пахнет живой смолой… Век бы не поднимался. Однако – надо. Если, конечно, получится. Что-то ведь такое с ним произошло?..
Он закрыл глаза, вспоминая. Кажется, он ехал. В нелепой квадратной колымаге с деревянными сундуками вместо сидений. А до этого было что-то еще… Да, поезд. Тонкая угольная пыль, волглые простыни, тоскливый, нечеловеческий какой-то запах железной дороги. Текучие сырые тучи за окном. Пока тащились через Урал, лило без остановки, и на станциях лучше не выходи: мерзло и гнусно.
…Пейзаж за окном оставался унылым, колеса постукивали на стыках рельсов, и мерно мотался в стакане с подстаканником крепкий, почти рубиновый чай. Ложечку Серж вынул и положил на салфетку горсткой вверх – уж очень раздражало ее однообразное позвякивание о стенки стакана.
Еще поглядел в окно – болото вдоль насыпи, чахлый лесок, ворона на вершине мертвой ели, никаких признаков человеческого жилья.
«Куда я еду? Зачем?»
Вспомнились слова Никанора, неодобрительно сказанные, пока ехали на извозчике к Николаевскому вокзалу.
– Что, барин, уезжаем теперича? Не пришлось в Питербурхе-то?
– Заткнись, дурак. Не твое дело.
– Знамо, не мое. Но это уж как водится – «батюшко Питер, бока-то повытер»…
– Сказал же – заткнись! Чего пристал?
– А то! Вижу, что вы, Сергей Алексеевич, сами себе не ндравны, вот и хочу разобрать – так ли делаем, что прочь едем?
– Так, так! Нельзя иначе. А что за зверь «не ндравны»?
– Ну не ндравитесь вы теперь сами себе…
– Эк приметливый, – усмехнулся Серж. – А что ж делать?
– Я-то почем знаю? – Никанор развел руки.
– То-то и оно, – назидательно поднял палец Серж. – Я и говорю: заткнись, дурак.
– Премного благодарны, – не скрывая издевки, ответствовал Никанор.
Чтобы взбодриться, Серж пытался вспомнить про сибирские богатства, про неограниченные возможности, которые открывает Сибирь для предприимчивого, неглупого человека. Проводил не лишенные изящества аналогии с британскими колониями, с освоением Нового Света. Вызывал в памяти читаные книги, статьи, отчеты. Ничто не помогало. Вспоминалось, как назло, кого и когда ссылали в Сибирь. Пестрая, остро приправленная похлебка из недавних народников, блистательного плебея Меншикова, боярыни Морозовой, проворовавшихся, битых кнутом вельмож времен Елизаветы и Екатерины, неистового протопопа Аввакума, малахольных декабристов и пр., и пр. калейдоскопом промешивалась у него в голове. Как ни крути, получалось преизрядно.
Сами собой в голове сложились стихи.
- Во все года, с Петра до Николая,
- Везли в Сибирь плутов и негодяев.
- За счет краев, угрюмых и холодных,
- Власть избавлялась от святых и неугодных.
- Теперь туда же едет Серж Дубравин,
- Невесть зачем и сам себе не ндравен.
А может, и не надо ничего? Плюнуть на все, уехать с деньгами в провинцию, жить тихо и мирно. Увезти с собой девочку Софи, похожую на хрустальную подвеску к люстре. Ответить на ее любовь, жениться на ней, трогать по утрам ее растрепавшиеся локоны и целовать темно-вишневые губы… Чепуха! Серж нахмурился, злясь на себя. У яркой хрустальной девочки потомственное дворянство и острые грани, о которые можно обрезаться. В провинции ей просто нечего делать, негде блистать. Она либо сбежит оттуда через год-полтора, либо обабится там, растолстеет и будет всю оставшуюся жизнь пилить Сержа, обвиняя его в том, что ничего не сбылось (да и что может сбыться в этой жизни, но ей-то будет казаться, что могло и обязательно случилось бы, коли Серж не увез бы ее…). Зачем мне такое?
Работать, служить… Что я могу? – все больше распаляясь от душной, не находящей выхода злобы, думал Серж. Дурить людей, заманивать простые души несбыточными проектами. Прокладка телеграфных проводов на Луну, общество содействия распространению гигиенических средств среди гренландских эскимосов… Постыло все… Да и то не в сладость, потому что только ленивый из современных писателей не описал эту русскую хандру и поиск осмысленности, хотя бы и высосанной из пальца, из мужицкого лаптя или (для эстетов) из философического бреда высоколобых немцев. В любом случае попадаешь в тупик, который уж и в толстом журнале описан, и в фельетоне высмеян, и на сцене проставлен. А зачем? Ладно бы ответы давали. Так нет же. Глупо все! Как будто после Чацкого уж никто и не вправе себя искать… Глупость! И я – первый глупец. Чем уж мне Чацкий-то не угодил?
Серж вспомнил, как гимназистами ставили «Горе от ума» на домашней сцене, и не удержался от улыбки, словно наяву увидев школьного дружка Юру Мальцева с привязанной к животу подушкой в роли Фамусова и себя – в роли Чацкого.
Гнусавя и торопясь, брызгая слюной на близко расположившихся зрителей, читали знаменитые монологи, слушали снисходительные аплодисменты родни и знакомых, мнили себя великими артистами и отчаянными либералами.
Тот же либеральный стиль царил и в свежеоштукатуренных стенах мужской гимназии. В восьмом классе Серж с друзьями издавали литературный альманах под многозначительным названием «Гневный альбатрос», в котором помещали свои критические статьи, отзывы о прочитанных книгах, новости, а также с отчаянной и глупой храбростью высмеивали недостатки гимназической и городской жизни. В столицах подобное вольнодумие могло бы довести и до исключения, а тихая администрация провинциальной гимназии лишь посмеивалась в усы и бороды над «кипячением молодежи». Даже когда Серж поместил в альманахе свою басню, написанную отчего-то гекзаметром, в которой попечительский совет гимназии весьма прозрачно сравнивался со «стадом свиней, пребывавших в полуденной лени», альманах всего лишь прикрыли, а вызванным родителям «вольнодумцев» порекомендовали провести с отпрысками разъяснительные беседы и включить в их круг чтения побольше назидательных произведений, одобренных Министерством народного просвещения (список прилагался, аккуратно размноженный от руки классным отличником и фискалом Евтушенко).
Так что последствий, можно считать, и не было. Альманах собирались продолжать издавать подпольно (потом об этом как-то позабыли), Евтушенко устроили темную (чтоб неповадно было). Мать Сержа, по своему обыкновению, закатила глаза, потребовала капель, но быстро удалилась в спальню, прижав округлым локтем пухлый французский роман и воскликнув: «Ах, меня здесь никто не слушает и в грош не ставит!» Между тем возвратившийся из школы Алексей Евстафиевич Дубравин прятал в жидких усах многозначительную улыбку, прохаживался козырем в полутемной гостиной и, поглаживая лацканы вытертого сюртука, бормотал: «Вот плоды… возросшие плоды свободного воспитания. Моего, между прочим, воспитания…»
Слушавший все это Серж боролся с крайне парадоксальным желанием – ему отчетливо хотелось укусить отца за нос (страшно даже подумать, что сказал бы впоследствии по этому поводу молодой венский врач Зигмунд Фройд (sic!), в означенные годы еще только начинавший свою практику по психиатрии). Однокашники ни за что не поверили бы, но явному одобрению, звучавшему в отцовых словах, подросток предпочел бы первоклассную выволочку с чувствительными ударами палкой для выколачивания ковров и дикими криками: «Позоришь семью! Не почитаешь императора!» (как это случилось с его лучшим другом в семье почтового чиновника Мокия Мальцева).
Никакие «либерте» Сержа не интересовали, басню и прочие «критические» произведения в альманах писал он просто от скуки и жажды выпендриться перед одноклассниками, а папашино провинциальное, тронутое молью вольнодумство давно уж вызывало у него лишь зевоту да судорогу в красиво слепленных скулах.
От сцены и школы воспоминания молодого человека естественным порядком перекинулись на весь родной поволжский городок с его неизменной лужей на главной площади и купающимися в ней хавроньями. В глазах подрастающего Сережи сей мелеющий в жару и опасно углубляющийся перед осенними холодами водоем вырастал до размеров символа городской и его личной жизни, ибо был выведен в бесчисленном количестве литературных произведений, посвященных провинциальной России. Оставаясь циклически неизмененным, он как бы аллегорически топил в себе весь смысл и все перспективы провинциального бытия и объединял в единый жизненный кругооборот всех его участников, независимо от наличия у них мыслящей и чувствующей души: жирных мух с радужным брюшком, лениво жужжащих над навозной кучей; мосластых лошадей и тощих собак, греющихся на солнце; пыльных кур, словно по делу выбегающих из-под заборов и тут же скрывающихся обратно; спешащего куда-то священника с побелевшими от пыли полами старенькой рясы; младенца в люльке под яблоней, занавешенного кисеей все от тех же мух; мещанское семейство, расположившееся в саду с баранками и самоваром; землистое лицо выходящего из трактира мастерового; железнодорожного чиновника в расстегнутом мундире, сидящего в плетеном кресле и читающего позапрошлый выпуск «Русского инвалида»…
Отец и мать Сержа всегда оставались достойными представителями этого круговорота. Мать когда-то считалась местной красавицей и, по словам тетки, «была грациозна, как серна». Сережа честно пытался себе это представить, но у него ничего не получалось. Розовое, брылястое лицо матери всегда хранило на себе печать брезгливого утомления, в белых, рассыпчатых, словно припудренных, кистях, отделенных от остальной руки младенческими перевязочками, утопали огромные кольца и браслеты из дешевого дутого золота, а выбеленные кудряшки казались намертво приклеенными к небольшому черепу. Зимой матери почти всегда нездоровилось, и она лежала в постели с французским романом, весной, летом и осенью – сидела на веранде, пила чай и с одинаковым равнодушием шлепала кожаной мухобойкой мух, нерасторопную прислугу Аришу и провинившихся детей.
Отец служил по части Министерства путей сообщения, дослужился до чина 11-го класса и, в общем, ничем не отличался от тысяч других российских чиновников. Лебезил перед знатными, пресмыкался перед сильными, по праздникам ездил поздравлять начальство, но по каким-то никому не ведомым причинам считал себя нигилистом. В доказательство сего хранил в дальнем ящике стола пожелтевший номер герценовского «Колокола», а в красном углу спальной вместо икон повесил портреты Чернышевского и Добролюбова.
Все это вместе раздражало Сержа невыносимо. Решительно невозможно, размышлял рослый красивый подросток, которого даже юношеские прыщи как-то счастливо миновали, чтоб так везде было. Где-то, несомненно, существует настоящая жизнь.
К пятнадцати годам Серж готов был продать свою бессмертную душу за возможность попасть в это вожделенное место. Впрочем, ни в Бога, ни в черта он, под влиянием отца, не верил, и потому покупателей на душу естественным порядком не находилось.
И вот теперь ему уже двадцать пять. Четверть века. Возраст серьезных свершений. Александр Великий в его годы уже стоял во главе огромного государства. А что же Серж Дубравин? Где его свершения и открытия?
Ничего нет, кроме неудач и разочарований. Тут уж не Чацким пахнет, с его глуповатым задором и юношеской ограниченностью, тут все серьезнее, господа, все куда серьезнее… Не изволите ли, господин Достоевский? Впрочем, старушек топором Серж покуда не потчевал… Но почем же ты знаешь? Вдруг кто-нето вложил в ваше предприятие весь свой капитал, а потом взял да и наложил на себя руки… Кто ж ты тогда получишься?.. Да нет, нельзя так считать. Коли кому на роду написано, так он повод завсегда найдет. Взять хоть вот ныне очевидную бессмысленность всей этой суеты, именуемой жизнью… Чем не повод?
– Не желаете ли отобедать? – Умильная физиономия железнодорожного официанта просто сияла желанием услужить.
Серж почувствовал, что проголодался, согласно кивнул и поднялся, чтобы проследовать в ресторан.
После сытной еды мысли о бренности и бессмысленности существования приутихли. Во время стоянки в Тихвине на перроне удалось познакомиться с попутчицей – симпатичной мещаночкой, явно не уверенной в себе и оттого льстящей всем подряд. Красивое лицо Сержа произвело на нее сильное впечатление, и она не скупилась на комплименты. Серж с удовольствием слушал и к отходу поезда поймал себя на размышлении о том, что жизнь, в сущности, прекрасная штука, если не забывать вовремя обедать и не забивать себе голову всякими явно не способствующими пищеварению вещами.
Да, все прекрасно, только лило бесконечно – до самого Екатеринбурга – с серого осеннего, провисшего неба… А здесь, в Сибири, вдруг опять началось лето.
Лето! Нет, лето осталось в Петербурге. В этом чистом, воздушном, правильном городе… Надо же – он всерьез полагал, что этот город ему поверил. Время текло так славно. Визиты, прогулки на острова, рассуждения о балканском вопросе и Марке Аврелии. Невесомые дебютантки и их элегантные матушки постбальзаковских лет. Переглядки над театральными программками и перышками бальных вееров.
И казалось, что навсегда позабыты, скрылись в тумане прошедшего Москва, убогое жилье в номерах с видом на глухую бурую стену, с лестницей, провонявшей насквозь кислой капустой. И блистательный ночной кошмар – Антоша Карицкий, из которого точно бы вышел классический лермонтовский Демон, добавь ему Господь еще хоть полвершка роста…
…Сверкание перед глазами внезапно резко мигнуло, с шуршанием посыпалась хвоя, сверху треснуло: «Карр!» Вот спасибо! Он зажмурился.
Спасибо, что жив. А почему это, интересно, ему совсем не жалко денег? Ведь обшарили же с ног до головы, наверняка и документы забрали. Ну и черт с ними. Не убили, и ладно.
А вдруг вернутся и добьют?
Перспектива явилась такая реальная, что он, дернувшись, приподнялся, открыл глаза, быстро поглядел вокруг.
Тихая благодать. Стволы, подсвеченные утренним солнцем, душистая сухая хвоя, какие-то мелкие бело-розовые цветы на тоненьких стебельках. Что за цветы? Теперь надо бы знать… Он – таежный житель, может, придется еще питаться этими стебельками. Ma petite Sophie, вас бы сюда – наверняка бы понравилось! Теперь, увы, остается отдать свое сердце добродетельной крестьянке – если удастся разыскать таковую. Сваляем валенки, будем ходить с рогатиной на медведя, резать ложки из липы… что еще?..
Хватит, прервал он поток развеселых мыслей. Стыдно, господин Дубравин. Склонностью к панике вы, кажется, до сих пор не отличались.
Он встал. Начал было беспечно насвистывать, но тут же, поморщившись, бросил. Осмотрев себя, обнаружил, что документы при нем, а вот капитал, сохранявшийся в крупных кредитных билетах поближе к сердцу, и впрямь отсутствует. Ну, что на это скажешь? Руки-ноги в порядке, и голова, хотя и стиснута горячим тонким обручем боли, – вроде тоже. Денег по-прежнему было удивительным образом не жаль. Ну почти… Наверное, он так и не успел толком прочувствовать, что они у него есть.
Он шагнул вперед – к солнечному просвету меж стволов. Там оказались лохматые кусты, мягко светящаяся вода, серая пустошь за озером, поросшая кривыми березками. И – дорога. Серж остановился на обочине, глядя на повозку, осевшую на один бок. Сейчас она больше была похожа на неуклюжую груду плотницкого материала, чем на транспортное средство. Помедлив, он обошел ее вокруг, потом вернулся в лес… И там нашел наконец три тела.
Первым был кучер, вторым – казак-охранник. Где же еще один казак, машинально подумал Серж, с трудом отводя взгляд от трупа. В памяти что-то мелькнуло… А Никанор? Никанор-то где? Сбежал и по тайге шляется? Этот тип и с разбойниками может утечь – что ему! Сержу почему-то казалось, что это важно: выяснить, где Никанор, – и он отвлекся от мыслей о нем только тогда, когда, пройдя еще шагов десять, наткнулся на тело горного инженера.
Мальчишка лежал, вытянув руки, лицом вниз. Серж молча стоял и смотрел на него… Наклониться, дотронуться, тем более перевернуть – да ни за что!
Ох и слюнтяй же вы, сударь, ох и баба. А если он жив?!
Он заставил-таки себя нагнуться. Перевернул инженера на спину. Жив, как же. Лицо с дурацкой бородкой – цвета высохшей хвои. А рука вроде еще теплая… остыть не успела. Да ладно. Серж осторожно отогнул полу инженерского мундирного сюртука и провел рукой вдоль подкладки. И сразу нашел то, чего бандиты, к счастью, не обнаружили: под пальцами сухо хрустнули сложенные бумаги. Он, рванув подкладку, вытащил их, быстро просмотрел.
Ага, все, что надо. Диплом об окончании курса в горном институте, весь в печатях и роскошных росчерках. Паспорт. Что там насчет примет? «Глаза серые, волосы русые, лицо чистое, рост…» Рост тоже подходящий. Прекрасно. Рекомендательное письмо…
«…уверить Вас в моем неизменном дружеском расположении… Согласно высказанным Вами пожеланиям… Несколько робок, но уверен, что Ваше, Иван Парфенович, мудрое попечительство сей недостаток быстро устранит…»
Устранит, непременно устранит, не сомневайтесь… как вас? Вот: Прохор Платонович. Любезнейший Прохор Платонович. На досуге перечитаем письмо ваше внимательнее, а сейчас… Его взгляд невольно задержался на неподвижном лице, остром, как у птицы. А вдруг, черт возьми, все-таки жив?
Встав на колени возле инженера, он расстегнул воротник его белой сорочки. Руки дрожали. Да, подумал со злостью, дрожат руки – ну и что? Как-то не приходилось еще иметь дело с трупами! Покамест не понесло в эту чертову Сибирь.
Он склонился над неподвижным телом, пытаясь определить, бьется ли сердце. В ухо что-то воткнулось… что еще? А, медальончик. Золотая безделушка, желудь на цепочке; а внутри – маленький фотографический портрет молодой блондинки. Тонкое личико, испуганный взгляд, улыбка… Улыбка – милая. Невеста, наверное. Та самая Marie. Сержу отчего-то сделалось совсем паршиво. Какого черта, что он тут еще хочет услышать? Все же ясно! Золотой желудь, сомкнув половинки, скользнул из пальцев.
Серж встал. Перекрестился, стоя над телом. Прощай, Ермак Тимофеевич. Пожелай мне удачи из горних высей… ведь они, что б там ни говорил вольнодумный папенька, пожалуй-таки существуют.
Глава 2,
в которой разбойники продолжают свое черное дело, а Серж Дубравин идет по сибирской тайге незнамо куда
– А ты, паря, не дурак. Нюх имеешь, куда там другим прочим. Ни в тайге, вишь ты, не захотел пропадать, ни от Климентия Тихоныча. Оно и верно: за бар-то, кому они нужны, баре-то… Я, пожалуй что, к тебе поближе буду держаться, а?
Могучий мужик, на широченных плечах которого городской сюртук казался нелепым и куцым, разогнулся и посмотрел на говорившего. Вернее – поверх его головы, неопределенным, расплывчатым взглядом. И тот сразу примолк. Мужик тоже помолчал с полминуты, потом удобнее перехватил лопату и, выворотив очередной ком земли, спросил без особого интереса:
– Сам-то ты с чего подался разбойничать?
Тот, к кому он обратился, махнул рукой. Деловито подтянул штаны с лампасами, выпачканные в глине и травяной зелени, и тоже взялся за лопату. Новый товарищ внушал ему смутный страх и почтение. Откровенничать с ним не очень хотелось, но и смолчать почему-то никак не выходило.
– Была, значит, причина. – Круглое лицо его, так густо покрытое оспенными рябинами, что и глаз не сыщешь, тоскливо сморщилось. – Мне, вишь ты, на службе оставаться никак нельзя было. Укатали бы как милого. В ту же Сибирь, только с бубновым тузом.
– Да ну, – еще один здоровенный ком земли полетел в кучу; вырытая яма была уже солидных размеров, но двое продолжали усердно трудиться, – проворовался, что ли, аль зарезал кого?
– Христос с тобой, паря! Начальство ворует, а я, вишь ты, крайний. Эх, порассказать бы… Да ладно. Мертвяков давай сочтем. Наших, значит, двое, Панасюк-кучер да Ванька Ставров… упокой души невинно убиенных! – Он обмахнулся широким крестом, обратив рябую физиономию к небу. – Ванька-то мне цельный пятак должен остался – платил за него намедни в трактире… ладно, прощаю! Да инженеришка энтот. А ты своего барина, значит, – косо глянул на товарища, – так-таки в болото? И не жалко?
– Чего жалеть, труп, он и есть труп. Жалко, что не в землю, как бы не выловили… Поздно ты лопаты принес.
– Авось не выловят. В ил засосет. И мертвяка, и колымагу… Эк ты ее сволок – один! – Бывший казак восхищенно свистнул. – Силища, чисто сохатый.
Он перевел дыхание и обтер лицо подолом длинной грязной рубахи. Потом поинтересовался:
– Величать-то тебя все-таки как? Непорядок, без имени-то. Меня вот, ежели желаешь знать…
– Так и зови Сохатым, не ошибешься. – Его товарищ воткнул лопату в землю и рассеянно усмехнулся, глядя в пространство. – Ты Рябой, я Сохатый. Или плохо?
Бывший казак радостно закивал. Такой вариант его вполне устраивал.
– Вылазь давай, – сказал Сохатый, – выкопали, глубже не надо.
– Маловато будет, вишь ты, звери отроют, – с сомнением буркнул Рябой, смерив глазами глубину ямы.
Ответа не получил и, не вдаваясь в споры, молча полез из ямы. Понятно, этот чужак в тайге не бывал, где ему разбираться. А и ему, Рябому, что за дело? Не для себя, чай, могилка.
Спустя недолгое время два тела были уложены в яму; пришла очередь третьего. Рябой смиренно перекрестился, глядя на худосочного юношу в темно-зеленом форменном сюртуке. И ухватил его за ноги. И вдруг…
– Стой-ка.
Сохатый, отстранив его, наклонился над телом. Глядел долго, пристально. Потом, ничего не говоря, бегом подался к воде. Рябой, выпрямившись, слушал, как он продирается через тальник. На мертвого не смотрел: отчего-то было страшно.
Сохатый вернулся через полминуты, неся перед собой картуз, из которого текло. Выплеснул воду в неподвижное запрокинутое лицо. Рябой, горестно вздыхая, спросил:
– Живой, что ли? Ох ты, грехи… Зачем отливаешь-то, паря, все равно ведь…
Не договорил, глядя, как неподвижное лицо будто оттаивает. Понемногу, едва-едва, а все равно понятно уже, что и впрямь живой.
– Грехи! – почти со слезами повторил бывший казак и шагнул подальше от тела. – Вишь ты, как тебя… Сохатый – я крови на душу брать не хочу! Давай уж сам!
Сохатый аккуратно и умело осматривал лежащего, бормоча под нос:
– Гляди-ка, целехонек. На темечке только шишка. Хрястнули хорошенько, а ему много ль надо… Ты, Рябой, никак и приложил?
– Эй! Ты слышишь, что говорю-то? Давай сам!
Сохатый обернулся.
– Сгоняй-ка еще за водой. Надо, чтоб оклемался, а то на себе его волочь неохота.