Женщина из шелкового мира Берсенева Анна
В его голосе не слышалось ни тени приказа или хотя бы указания; его тон был так же прост и прям, как и взгляд. Но Мадина тут же присела на корточки рядом с ним – так, словно этот погруженный неизвестно во что человек в самом деле приказал ей это сделать.
– Вот, смотрите, – сказал он. – Это последовательные кадры из анимационного фильма. Сначала рождается эмбрион звука. Потом он становится графической линией, своего рода звуковой феерией. Положим, музыкой Шнитке. Видите, вот это стаккато. Клавиши не выдерживают и взлетают.
Он вел пальцем по странице альбома, и Мадина не отрываясь следила за движением его пальца – длинного, крепкого и широкого в суставах. Почему-то это движение действовало на нее так завораживающе, что она не очень замечала даже сами картинки.
– И музыка взлетает вслед за клавишами, – тем временем продолжал он. – Сначала в виде бабочки. Потом она превращается в воздушного змея. Потом проныривает в ухо и через него – в глубь сознания.
То, что он говорил, было необычно, странно, даже как-то тревожно. Но его палец двигался по картинкам с той же простотой, с какой звучал его голос и клубился в его глазах туман непонятного ей воодушевления.
– Вы здесь живете? – вдруг спросил он.
Похоже, его мысль развивалась очень прихотливо, и конкретное легко перемежалось в его голове с отвлеченным.
– Да, – ответила Мадина. – То есть нет. Я здесь до завтра только живу.
– Жаль, – сказал он.
– Почему? – улыбнулась Мадина.
Он говорил так искренне, что можно было поверить, будто он в самом деле об этом сожалеет.
– Я оставил бы у вас альбом, – объяснил он. – Принес приятелю вернуть, а его нету. Когда появится, неизвестно. Может, в мастерской у кого-нибудь завис, тогда это надолго.
– И вы больше никого здесь не знаете? – спросила Мадина.
– Да всех почти знаю. Но оставлять им уязвимые вещи нельзя. Потеряют, зачитают, вином обольют. Ненадежный всё народ.
Он снова улыбнулся своей прекрасной улыбкой, такой же простой и необыкновенной, как его слова про уязвимые вещи.
– Но как же вы у меня альбом оставили бы? – Мадина тоже не смогла сдержать улыбку. – Меня-то вы и совсем не знаете. Вдруг я его тоже чем-нибудь оболью?
– Да нет, – сказал он. – Понятно, что вы этого не сделаете.
– Когда это вы успели такое понять? – удивилась Мадина. – Вы со мной и пяти минут не разговаривали.
«И даже как меня зовут, не знаете», – подумала она.
И тут же поняла, что ей хочется знать, как зовут его. Как его зовут, чем он занимается, куда сейчас пойдет, а главное, придет ли снова. То есть увидит ли она его снова. Это понимание так ошеломило Мадину, что улыбка сползла с ее лица.
– Это понятно с первого взгляда, – пожал плечами он.
И она легко поверила его словам. Потому что ей тоже что-то было понятно о нем с первого взгляда. Только ее такое неожиданное понимание испугало.
Она сидела рядом с ним на корточках, касаясь плечом его плеча, и что-то необъяснимое, очень сильное, прежде неведомое происходило с ней при этом.
– Ладно, – сказал он и поднялся на ноги. Мадина чуть не упала, но он быстро положил руку ей на плечо и упасть не дал. Она вышла из комнаты в халате и сквозь неплотную поплиновую ткань почувствовала тепло его ладони. – В другой раз зайду. Игорь сам виноват, вот и потерпит без альбома. Тем более я его еще и рассмотреть толком не успел.
– А что это за альбом?
Она тоже встала. Теперь его глаза были прямо напротив ее глаз, и он смотрел ей в глаза прямо, как смотрели в окно деревья.
– Кадры из анимационных фильмов, – ответил он. – Этот альбом после фестиваля выпустили. Ну, я пойду. Проводите меня?
Он спросил об этом не тем снисходительным тоном, который содержит в себе утвердительный, поддерживаемый самоуверенностью спрашивающего ответ. Но и робкой неуверенности в его вопросе не слышалось. Это был просто вопрос о том, как оно теперь будет: сможет ли она, захочет ли его проводить?
– Да, – сказала Мадина. – Я только оденусь. Вы подождете?
– Конечно, – кивнул он.
Когда Мадина вошла – не вошла, а вбежала, влетела – в комнату и остановилась на пороге, ее соседки пили чай с вином. То есть, конечно, не чай с вином, а чай отдельно, вино отдельно. Это она почему-то заметила; смятенное сознание всегда замечает и отмечает неважные вещи. Она хотела снять халат, но руки у нее дрожали и движения были такими бестолковыми и беспомощными, что переодеваться она не стала. К тому же для того, чтобы это сделать, надо было не застыть на пороге, а войти в комнату, открыть свою сумку, выбрать, что надеть, при этом отвечать на вопросы соседок о том, куда и зачем она собирается на ночь глядя… Мадина не представляла, как она все это проделает. Поэтому она просто сняла с вешалки свое пальто, сбросила тапочки, нырнула в туфли, чуть не перепутав правую с левой, и выбежала обратно в коридор быстрее, чем нагнали ее неизбежные вопросы – куда и зачем…
Она не знала, что на них отвечать.
В кармане пальто лежала маленькая баночка; Мадина нащупала ее случайно, когда заталкивала в карман выпавшую из него перчатку. Она достала баночку, повертела в руке. Это был бальзам «Яблочный поцелуй». Когда она вынула его из бумажного пакета, зачем положила в карман пальто? Мадина отвернула крышечку, коснулась пальцем крема, потом губ… Ей показалось, что запах яблок плывет вокруг нее, как облако.
– Так быстро?
Он по-прежнему стоял у подоконника, но альбом уже не рассматривал, а держал под мышкой.
– Да, – кивнула Мадина.
– А голова у вас не замерзнет? – спросил он. – Хотя вообще-то у вас волосы такие, что ничего.
Она машинально коснулась ладонью своих волос – может, растрепанные? Но они просто лежали на плечах.
– А вы сами-то не замерзнете? – спросила Мадина, когда он открыл перед ней тяжелую входную дверь. – Вы и без пальто даже, не то что без шапки.
– Ничего, – сказал он. – У меня такая особенность организма – вообще не мерзну. Ну, может, в каких-нибудь экстремальных условиях и замерз бы, – улыбнулся он. – В диких степях Забайкалья, что ли. Но в городе – ничего.
Песню про дикие степи Забайкалья, по которым бродяга тащился, судьбу проклиная, очень любил папа. Его предки были родом как раз оттуда, из Даурии, и он, с его вечным интересом ко всему этнографическому, много знал забайкальских песен, не только эту, самую известную. Когда Мадина была маленькая, у нее сердце замирало от слов: «Пред ним простирался Байкал», хотя она и до сих пор не объяснила бы, что такого особенного было в этих словах.
– К тому же я здесь рядом живу, – добавил ее спутник. – Прямо возле Нескучного сада. Кстати, – вдруг предложил он, – если вам не холодно, можем через него и пройти.
– Мне не холодно, – сказала Мадина. – Но сад же на ночь закрыт, наверное.
– Ну, в любом заборе всегда найдется дырка, – улыбнулся он. – Да, вот это правильно будет: мы с вами по саду погуляем, а потом я вас обратно провожу. А то что-то я странное ляпнул – чтобы вы меня проводили. Меня зовут Альгердас.
– Красивое имя.
– Обычно все переспрашивают: «Как-как?»
– Я не переспрашиваю, – улыбнулась она. – Потому что меня саму вечно переспрашивают. Меня Мадина зовут.
– Ух ты! – восхитился он. – Никогда такого имени не слышал.
Туман, который клубился в его глазах, когда он разглядывал альбом, уже совершенно развеялся. Теперь глаза у него были ясные, и прямота его взгляда была от этого особенно заметна.
– Я и сама не слышала, – сказала Мадина. – Даже не знаю, чье оно. Какое-то восточное. А у вас литовское.
– Ну да, – кивнул он. – Довольно смешная традиция, давать сыновьям литовские имена.
– Что смешного? – удивилась Мадина.
– То, что последним литовцем в роду был мой прапрадед. Он что-то еще не до революции даже, а до Первой мировой войны из Вильно в Москву перебрался. Женился на дочке московского профессора и застрял здесь навек. Но впоследствии выяснилась такая интересная особенность биографии, что первенцами в семье всегда оказывались сыновья. И, конечно, вся родня говорила: ну как при фамилии Будинас назвать мальчика Васей? Глупо будет звучать. Назовем уж Эймантас. Или Гедиминас. Или Альгердас вот. Так оно сто лет и тянется.
– Все равно красиво, – сказала Мадина. – А сокращенно как будет?
Она тут же смутилась чуть не до слез. Какое ей дело, как звучит его имя сокращенно? Он теперь подумает, что она не собирается ограничивать знакомство с ним вот этой вот вечерней прогулкой! А он ведь ей никакого продолжения не делал.
– Сокращенно как хотят, так и называют, – сказал он. – Гердом, например. Кому что в голову взбредет.
Глава 5
В решетке Нескучного сада обнаружился выломанный прут. Альгердас отодвинул его и, забравшись в сад, помог проскользнуть в проем и Мадине. Ощущение нереальности происходящего не оставляло ее. Пустынный сад, залитые фонарным и лунным светом аллеи, белые от этого света полуоблетевшие деревья, светлые даже в темноте глаза Альгердаса, тепло его руки, держащей ее за руку, когда она пробиралась сквозь проем в решетке… Все это и создавало ощущение нереальности. Но вместе с тем – такое же отчетливое ощущение простоты и счастья. Мира, в котором она жила до сих пор, больше не существовало. Нет, он не исчез, но вот именно заполнился счастьем. И в этой непривычной, необычной, невиданной его наполненности она плыла, как в прозрачной воде.
– А про какой фестиваль вы говорили? – спросила Мадина.
Ей показалось, что если она помолчит еще минуту, то не выдержит и непонятно отчего заплачет. И еще ей очень хотелось услышать его голос. Ей все время хотелось его слышать.
– Про анимационный, – ответил Альгердас. У Мадины сердце дрогнуло от его голоса точно так же, как от слов старой забайкальской песни. – Этот фестиваль каждый год проводят. Сажают человек сто киношников на теплоход и везут по реке. В этом году мы по Волге плыли. От Москвы до Ярославля, Рыбинска, ну и так далее.
В первые мгновения, когда он начал говорить, Мадина не понимала смысла его слов, только вслушивалась в его голос. Но интонации его голоса были так просты и ясны, что она успокоилась и слова стала понимать тоже.
– Хорошо как! – сказала она. – Плыть и плыть по реке… Лучше, чем в гостинице жить и ходить на заседания.
– Может, и лучше. Но главным образом просто дешевле, – объяснил Альгердас. – Такую ораву в гостинице поселить – это сколько ж денег нужно? А корабль раз, снял – и плыви себе. И слушай, смотри, чего умные люди за год навыдумывали. Все равно деваться некуда. Как с подводной лодки. Тем более народ не скучный. Один раз заштормило что-то, – вспомнил он. – Мы со стульев все попадали. И дальше уже в упоре лежа разговаривали. Никто и внимания не обратил, по-моему.
Мадина вспомнила, как он сидел на корточках под подоконником, рассматривая альбом, и мысленно согласилась: конечно, если все на том корабле были такие, как он, то никто не заметил, что разговор продолжается в упоре лежа. Альгердас был из каких-то таких людей, которых она прежде не знала.
За разговором с ним она не заметила, как они вышли на широкую аллею и оказались прямо перед трехэтажным, с арочными окнами дворцом. Он был ярко освещен, и от этого становилась особенно отчетливой простота его классических линий.
– Красиво как! – сказала Мадина.
– А вы здесь что, никогда не были? – удивился Альгердас.
– Я же не в Москве живу, – извиняющимся тоном объяснила она.
Конечно, если бы она жила в Москве, было бы странно ни разу не побывать в Нескучном саду. Да и вообще это было странно: все-таки она приезжала в Москву не так уж редко и бывала во всех ее местах, которые принято называть достопримечательностями. Но в них во всех она бывала одна. А ведь одно дело пойти в одиночестве в Третьяковку, и совсем другое – предпринять какую-нибудь одинокую прогулку по улице, пусть даже и по историческому саду. Гулять одной – от этого все-таки становится не по себе. Потому в Нескучном саду Мадина никогда не была.
Они обошли дворец и двинулись в глубь сада – туда, где аллеи превращались в неширокие тропинки между деревьями.
– Я как раз в этот приезд собиралась сюда пойти, – поспешно соврала Мадина. – Думала, может, завтра успею.
– Вот и успели, – сказал Альгердас. – Теперь уже завтра. Первый час ночи.
– Где вы увидели?
Мадина завертела головой и заметила большие смешные часы, украшенные двумя сердечками. Часы показывали без пяти шесть.
– Не на этих, – проследив за ее взглядом, улыбнулся Альгердас. – Там возле дворца другие были. А эти часы так, для влюбленных повесили. На них всегда без пяти шесть. Получается, что на свидание никто никогда не опаздывает. Такой приятный самообман. А вы замерзли, – вдруг заметил он.
Они как раз поднялись на арочный мост – старинный, сложенный из выщербленного, но, сразу видно, крепкого кирпича. Мадина заметила его издалека, и он сразу ей понравился. Но, стоя на этом мосту, она впервые ощутила, что на улице не так уж тепло: порыв ветра качнул макушки старых берез и пробрался в рукава ее пальто. Наверное, она вздрогнула, потому Альгердас и догадался, что она замерзла.
Он обеими руками взял ее руку и сказал:
– У вас рука совсем холодная. Пойдемте отсюда.
– Нет, зачем! – воскликнула Мадина.
От его прикосновения у нее закружилась голова – по-настоящему и очень сильно, так, что она даже схватилась другой рукой за шаткие, составленные из металлических прутьев перила. Она готова была вцепиться в эти перила так, что ее не оторвал бы от них даже тягач. Лишь бы Альгердас не отпускал ее руку.
– Ну, постоим, – кивнул он.
Они стояли на мосту, над прекрасной и строгой кирпичной аркой, и Мадина чувствовала, как ее рука согревается в обеих его руках.
– И вторую давайте. – Голос его дрогнул. – Наверное, тоже холодная.
Мадина протянула ему вторую руку. Эта, правая, ее рука была еще холоднее из-за того, что она держалась ею за металлические перила. Альгердас сразу это почувствовал – он поднес Мадинину правую руку к губам и подышал на нее.
Странность, необъяснимость происходящего усиливалась с каждым мгновением и с каждым мгновением все меньше казалась им странностью. Да, именно им обоим – Мадина чувствовала, что с Альгердасом происходит то же, что и с нею.
Он дышал на ее руку, согревая, и пар от его дыхания вился вокруг его губ и вокруг ее пальцев. Потом он вдруг отпустил ее руку и сразу же, словно боясь, что она куда-нибудь исчезнет, притянул Мадину к себе – обхватил за плечи и замер, держа ее в объятиях. Они были одного роста, Мадина еще в общежитии это заметила. И теперь ее губы оказались прямо перед его губами. И ему не пришлось даже наклоняться, чтобы поцеловать ее.
Его губы были так же теплы, как руки, как плечи, как все его тело под вязаным черным свитером. Мадина чувствовала это тепло всем своим телом, хотя тело ее было упрятано в одежду – в пальто, в халат; все это казалось ей сейчас до ужаса ненужным.
Словно угадав ее мысли, Альгердас расстегнул верхнюю пуговицу ее пальто. Он сделал это, не отрываясь от ее губ, одновременно с поцелуем. И оторвался от них только для того, чтобы поцеловать ее снова – во впадинку между ключицами.
– Пойдемте, – чуть слышно произнес он, когда и этот поцелуй все-таки закончился. – Мне стыдно, что я вас на холод вытащил.
Ей совсем не хотелось уходить, и холода она уже не чувствовала. Но Альгердас разомкнул объятья, сразу же взял ее за руку и быстро повел за собой. Спустившись с моста, он оглянулся и сказал:
– Ага, мы же на мосту влюбленных поцеловались.
– Вот это мост влюбленных? – с трудом проговорила Мадина.
Губы у нее почти не двигались, но не от холода, а от ошеломления: его поцелуй все длился и длился на них.
– Ну да, – кивнул он. – Если по нему двое, взявшись за руки, пройдут, то будут жить вместе долго и счастливо. – И, наверное заметив ошеломление в Мадининых глазах, добавил: – А если на нем поцелуются, то будут вместе до гробовой доски. Пойдемте!
Парковые дорожки сами собою стелились им под ноги все быстрее, быстрее, и мелькали за поредевшими осенними деревьями павильоны, ротонды, и какое-то здание, похожее на дворец, только маленькое, и еще одно, похожее на Манеж, и пруд мелькнул, и еще один мост… Мадина бежала рядом с Альгердасом, не отпуская его руки – или это он не отпускал ее руки? – и щеки у нее пылали от их общего стремительного бега.
Кажется, они вышли из Нескучного сада уже не через дыру в заборе, а через неприметную боковую калитку; впрочем, Мадина не сказала бы с уверенностью. Она не понимала и того, куда они идут, вернее, бегут; оказавшись на улице, широкой и не по-вечернему шумной, они не стали двигаться медленнее. Конечно, они должны были теперь расстаться, ну да, наверное, они ведь и вышли снова к общежитию; Мадина всегда плохо ориентировалась на городских улицах, на московских особенно. Ей совсем не хотелось с ним расставаться, но сказать ему об этом она не могла, и оттого, что расставание все-таки неизбежно, и прямо сейчас неизбежно, она чувствовала такую сильную внутреннюю дрожь, какой не чувствовала ни от ветра, ни от вечернего осеннего мороза.
Они прошли вдоль решетки Нескучного сада и сразу оказались во дворе многоэтажного дома. У подъезда Альгердас остановился и, обернувшись к Мадине, спросил:
– Вы… правда со мной пойдете?
В его глазах мелькнула тревога.
– Правда, – сказала Мадина.
«Как я могу с тобой не пойти?» – подумала она.
Его глаза просияли. Тем самым ясным огнем, о котором пелось в любимой песне и который всегда казался ей загадкой. Только теперь она поняла, о чем же в той песне пелось.
Лампочка над ступеньками горела тускло, дверцы сломанных почтовых ящиков были распахнуты, тесный лифт громыхал, поднимая их вверх, – в общем, это был самый обыкновенный подъезд самого обыкновенного дома. Но Мадина чувствовала, что ее колотит мелкая дрожь – так, словно она попала в какой-нибудь загадочный лес. Или в лабиринт. Или в подводное царство. Ничего обычного не осталось у нее внутри, и эта необычность внутреннего существования преобразила окружающий ее мир до полной неузнаваемости.
Альгердас открыл дверь квартиры, пропустил Мадину перед собой в прихожую и, войдя, сразу включил свет.
– Ну… вот, – сказал он.
В его голосе Мадина расслышала растерянность. Но сожаления в нем не было, это она тоже расслышала сразу.
Сама же она чувствовала не то что растерянность – ужас она чувствовала, вот что. Дрожь, колотившая ее, стала такой сильной и крупной, словно сквозь нее пропускали электрический ток. Руки, отогревшиеся еще в Нескучном саду, теперь не то что похолодели, а заледенели. Она не могла произнести ни слова – губы не слушались.
Она стояла, прижавшись спиной ко входной двери, и не знала, что ей делать.
К счастью, та растерянность, которая мелькнула в голосе Альгердаса, прошла у него очень быстро. Он помедлил всего мгновение и положил руки Мадине на плечи. Подержал их у нее на плечах, будто проверяя, что она действительно существует, и осторожно, медленно расстегнул пуговицы ее пальто. Потом снял с нее пальто и не глядя положил его на тумбочку для обуви. И, склонив голову, снова поцеловал ее во впадинку между ключицами – как там, на арочном мосту Нескучного сада.
Когда он поднял голову, глаза у него были подернуты туманом.
– Не сердитесь на меня, – чуть слышно произнес он. – Я сам не понимаю, что происходит.
Мадина тоже не понимала, что происходит, но это почему-то перестало ее пугать. Да, все происходило ошеломляюще, непонятно, слишком быстро, наверное. Но она чувствовала теперь только счастье, и оказалось, что счастье сильнее страха.
Пуговки ее халата расстегивались легко. Альгердас расстегнул их до половины, потом взял ее за руку и повел в комнату. Что там было, в этой комнате, она не разглядела. Кровать стояла, это точно. Она была освещена неизвестно откуда падающим неярким светом и застелена белым лохматым покрывалом. Альгердас не стал это покрывало снимать, и оно щекотало голые Мадинины плечи, когда он положил ее на кровать. И его плечи, наверное, оно щекотало – он разделся тоже. И когда он разделся, то все его тело стало светиться так, будто источник света находился где-то у него внутри.
– Свет какой, – шепнул он, целуя Мадину. – Вот здесь…
И, чтобы она точно знала, откуда исходит свет, поцеловал ее снова. Хорошо, что, выбегая из общежития, она не успела переодеться во что-нибудь из этого своего мгновенно снимающегося халата: Мадина не представляла, как стала бы раздеваться перед ним. Как это было бы долго, неловко. А так – халат упал на пол легко, и даже колготки, которые она вечно цепляла ногтями, снимая, на этот раз снялись как-то незаметно. И они с Альгердасом лежали теперь рядом обнявшись, оба сияли в глазах друг друга волшебным светом, и никакой неловкости между ними не было.
– Я как пьяный, – шепнул Альгердас, коснувшись губами Мадининых губ. – Но не пил ни капли, честное слово.
Она улыбнулась: смешно было, что он клянется в своей трезвости. Она понимала его состояние, потому что оно и у нее было таким же – она тоже как будто погружена была в странный, необъяснимый мир, в котором все, что ни сделай, получается правильно и объяснимо, но только на каком-то новом языке объяснимо.
Они полежали еще немного молча, обнявшись, не делая ни единого движения, только вслушиваясь друг в друга. Мадина знала, что может лежать так сколько угодно долго, да что долго – всегда она может так лежать, и ничего ей больше не надо.
Но Альгердасу надо было другое; она почувствовала это по тому, как участилось его дыхание, напряглось все тело. Рука его скользнула по ее плечу, двинулась вниз, задерживаясь на каждом попутном изгибе, и чем ниже опускалась рука, тем больше напряжения чувствовалось во всем его теле. Он гладил ее и одновременно переворачивал на спину, и вот она уже видела его лицо над своим, и глаза его сияли совсем близко, так, что расплывались перед нею, заполняли все поле ее зрения. А ей и не хотелось видеть ничего, кроме этого бескрайнего светлого поля его глаз. И то, что происходило в это время с ее телом, ощущалось ею лишь как помеха, неловкость, неудобство, боль… Да, боль! Она вдруг пронзила ее всю, и Мадина еле удержалась от вскрика. Она не понимала, откуда взялась эта боль, какое отношение она имеет к тому прекрасному светлому пространству, в которое она только что была так безоглядно погружена. Такое состояние – когда все, что с тобой происходит, является непонятно откуда и непонятно чем обусловлено, – и в самом деле могло быть связано только с опьянением, притом с опьянением очень сильным; Мадина и припомнить не могла, чтобы когда-нибудь бывала так пьяна. Но теперь это было именно так: она вся была пронизана болью, она не понимала, почему и как это случилось, она слышала быстрое, прерывистое дыхание Альгердаса, чувствовала тяжесть, резкость его тела в себе и с трудом сдерживала вскрик, который рвался у нее из горла оттого, что ей казалось, будто все ее тело разрывается снаружи и изнутри одновременно.
В какой-то момент ей показалось, что больше она этого не выдержит. Она разомкнула губы, до сих пор, чтобы не закричать, плотно сжатые, и хотела сказать ему, просить его… Она не представляла, как скажет ему, что ей только больно, только невыносимо все это, и чтобы он прекратил, не надо больше, не надо!.. Стон уже сорвался с ее губ, но тут его лицо, которое она все время видела над собою, словно морозом сковало: оно застыло, побелело, и в следующее мгновение Альгердас уронил голову ей на плечо и, вздрагивая, вдавил ее в кровать. При этом у него вырывались какие-то короткие, похожие на вскрики слова, которых она не разобрала.
Он сразу стал такой тяжелый, что она задыхалась, придавленная им к кровати, вдавленная в белое покрывало. Хорошо, что оно хотя бы не колючее было, просто мохнатое, как шкура какого-то зверя. Первобытная пещера могла быть застелена такой шкурой, да Мадина и себя сейчас чувствовала каким-то первобытным существом, для которого весь мир существует лишь в виде физических ощущений – боли, тяжести, напряжения… И как это вдруг получилось, как превратилось в эту грубую тяжесть то счастье, в котором она плыла так невесомо всего несколько минут назад?
Альгердас приподнялся на локтях и перекатился на спину. Мадина вздохнула с облегчением. Он притянул ее к себе и поцеловал в висок. Это был короткий, мимолетный, какой-то рассеянный поцелуй.
– Спасибо, – сказал он.
– За что? – глупо вырвалось у нее.
– За смелость. – Он улыбнулся, и сердце ее сразу залила та счастливая волна, которая, ей казалось, уже к нему не подступит. – Я не знаю женщин, которые не побоялись бы пойти к незнакомому мужчине ночью и… И все остальное. Я думал, придется объяснять тебе что-то, успокаивать. А ты просто пошла, и все. Ты хорошая.
С этими словами он потерся носом о ее плечо. Волна, заливающая ее сердце, стала горячей.
– Не обижайся на меня, правда, – сказал Альгердас. – Со мной никогда такого не было. Я знаю, все всегда так говорят, – торопливо добавил он. – Но на этот раз так и есть.
Мадине никто никогда такого не говорил. Просто потому, что никто никогда не делал с ней такого. Но она не стала ему возражать. Ну как признаться мужчине, что с тобой никогда такого не было по той банальной причине, что он у тебя первый? Может, в шестнадцать лет это звучит и трогательно, и возвышенно, но в тридцать – неловко и просто глупо. Хорошо еще, если он сам этого не заметил.
Скосив глаза, Мадина с опаской посмотрела на Альгердаса. Он смотрел на нее немножко виновато, немножко рассеянно, немножко как-то еще. И, хотя его желание было удовлетворено, все лицо по-прежнему подсвечивалось изнутри тем ясным огнем, который особенно сильно горел в его светлых глазах. Наверное, этот свет был присущ ему от природы, был частью его самого и не зависел от любых изменчивых обстоятельств, в том числе и от удовлетворенности телесного желания.
Да, по счастью, ничего он не заметил – этой ее запоздалой и глупой девственности. Может, просто не мог себе представить, что такое возможно.
Только теперь Мадина заметила, что Альгердас моложе ее. Ему было лет двадцать пять, а то и меньше. Собственно, он был еще совсем мальчишка. Кровь бросилась ей в лицо. Что бы он ни говорил про ее какую-то там необыкновенную смелость, но сейчас она задыхалась не от сознания этой мифической смелости, а просто от стыда. Господи, что же такое должно было с ней произойти, чтобы она в мгновение ока пошла бы вдруг с совершенно незнакомым мужчиной, да что с мужчиной, вот именно с мальчишкой, гулять ночью по саду, и стала бы с ним целоваться, а потом пошла бы к нему домой, и позволила бы себя раздеть, и еще сама помогала бы ему раздеваться, ну да, она же помогала ему стягивать свитер и даже, кажется, джинсы его расстегивала… Что-то сверхобычное должно было с нею произойти для всего этого!
– Что-то со мной произошло, – сказал Альгердас. – Что-то такое необычное.
Мадина вздрогнула: он вслух произнес то, о чем она думала. И это происходило уже не в первый раз. Вдруг он быстро повернулся на бок и сказал:
– Хотя чему удивляться? Зря мы, что ли, на мосту влюбленных поцеловались?
И, прежде чем Мадина успела что-нибудь ответить – хотя что на это можно было отвечать? – он положил ладонь ей на затылок и притянул к себе ее голову так, что она уперлась лбом в его лоб. Его ласки были неожиданными и какими-то… мужественными. Конечно, Мадине не с чем было сравнивать, но почему-то ей казалось, что именно такими бывают мужественные ласки. Что именно в таком вот сочетании мимолетности и силы эта самая мужественность как раз и заключается.
Альгердас быстро поцеловал ее в нос, оказавшийся прямо перед его губами, отпустил ее голову и одним легким движением поднялся с кровати.
– Сейчас чай согрею, – сказал он. – А то у тебя ноги как ледышки.
Что ноги у нее такие не от холода, а непонятно от чего, Мадина говорить не стала. К тому же она не знала, что теперь делать, и то, что Альгердас решил заняться чаем, ее обрадовало: по крайней мере, он не посмотрит на нее с нетерпеливым ожиданием и не спросит, каковы ее ближайшие планы. Или хотя бы не сразу посмотрит и спросит.
Никаких планов у нее не было. Она даже с недоумением думала, что когда-то – собственно, не когда-то, а всегда, всю ее жизнь – у нее бывали какие-то планы.
Альгердас надел джинсы, лежащие на полу, и вышел из комнаты. Через минуту в кухне зашумел чайник. Мадина вскочила с кровати, посмотрела на покрывало. К счастью, на нем не осталось следов, а то ведь она еще и об этом думала все время, и от этой мысли ее бросало в жар… Она подняла с пола свой халат, поскорее надела его и застегнула. Когда Альгердас вернулся в комнату, она так же поспешно приглаживала волосы.
В руках он держал два стакана в серебряных подстаканниках. От стаканов шел пар и пахло крепким, без примесей чаем.
– Не надо. – Он улыбнулся, поставил стаканы на пол и, сев на край кровати, взял Мадину за руку. – Не причесывайся. У тебя волосы очень красивые. Особенно когда растрепанные.
Он поднес ее руку к губам и быстро, коротко поцеловал. Это было так хорошо, так просто! И слова его, и этот поцелуй были частью какой-то очень длинной и, главное, непрерывной жизни, в которой все бывает не однократно, а всегда: он всегда гладит ее волосы и всегда знает, какими они больше нравятся ему, растрепанными или причесанными, и это не изменится ни через минуту, ни через много лет…
Конечно, глупо было так думать. Мадина потрясла головой, чтобы избавиться от своего обманчивого представления. Альгердас этого не видел: он поднимал с пола стаканы. Один из них он протянул Мадине.
– Грейся, – сказал он.
– Я вообще-то не замерзла. Но как же ты не замерз! В одном свитере на улице. А уже ведь минус, наверное.
– Может, останешься? – сказал он. – Как-то глупо было бы теперь тебе уходить.
Он сказал это с той же прямой простотою, с какой лежал, вслушиваясь в нее всю, или целовал ее в висок, или притягивал к себе ее голову, положив руку ей на затылок. В нем была бездна простоты и силы, хотя трудно было это понять при первом на него взгляде. Но Мадина смотрела на него уже не первым взглядом – у них уже было много общих воспоминаний; во всяком случае, так ей казалось.
– Да. Глупо было бы, – сказала она.
Но останется или нет, не сказала. Она растерялась и не знала, что сказать.
Но Альгердас понял ее слова как согласие. Лицо его просияло, и у нее сердце дрогнуло от счастья. Значит, то, что она останется, оказалось для него радостью?
– Залезем с тобой под одеяло и будем альбом смотреть, – сказал Альгердас тем тоном, каким обещают ребенку сказку на ночь; на мгновение Мадина забыла, что он моложе ее, хотя помнила об этом все время и все время это ее тревожило. – Или ты голодная? – вдруг спохватился он.
– Нет. – Она не выдержала и улыбнулась.
– Тогда я тебе полотенце дам и, пока ты в ванной, постель постелю. Это же здорово будет, – сказал он.
Усомниться в этом было невозможно. Во всяком случае, Мадина не собиралась в этом сомневаться.
Одна из стен комнаты была одновременно раздвижной дверью шкафа. Альгердас открыл шкаф наполовину, достал большое белое полотенце. Мадина взяла его и пошла в ванную. Если бы он сказал ей выпрыгнуть из окна, она, пожалуй, сделала бы и это. Страх, неловкость, физическая боль – все, что угнетало ее еще совсем недавно, – забылось совершенно, и при взгляде на Альгердаса она чувствовала теперь только восторг, от которого у нее покалывало в носу так, что даже хотелось плакать.
Халат снова оказался очень кстати: его удобно было надеть после душа.
Когда Мадина вернулась в комнату, покрывало с кровати было уже снято и постель белела так, что в нее хотелось забраться немедленно. Хотелось накрыться с головой одеялом и чувствовать в темноте только дыхание Альгердаса. Ну и его поцелуи, конечно, тоже.
– Я быстро, – сказал он, выходя из комнаты.
Пока шумела в ванной вода, Мадина быстро разделась и нырнула под одеяло. С головой она, конечно, укрываться не стала, но возвращения Альгердаса ждала с совершенно детским предчувствием счастья. Так она когда-то, ей еще и пяти лет не было, ждала вечером, когда наконец откроет книжку – самую увлекательную, такую, от которой невозможно будет оторваться. То детское ожидание не длилось долго, ведь книжку надо было всего лишь взять с полки, но вот тогдашнее предчувствие счастья было таким сильным, что до сих пор помнилось каждое его мгновение.
Альгердаса тоже не пришлось долго ждать. Полотенце было завязано у него на боку, капли воды сверкали на плечах, и волосы были мокрые, но все равно светлые. И глаза все равно горели ясным огнем.
«Я влюбилась в него с первого взгляда, – подумала Мадина, глядя, как он развязывает узел полотенца. – Неужели это в самом деле бывает? Да еще со мной?»
Альгердас лег рядом с нею. Ноги их сплелись под одеялом.
– У тебя губы чем-то осенним пахли, – шепнул он. – Яблоком, что ли?
Мадина вспомнила про бальзам «Яблочный поцелуй» и пожалела, что не догадалась намазать им губы еще раз, уже после душа. А сказать Альгердасу, что запах происходил просто от бальзама, ей почему-то было неловко. Хотя, наверное, нормальная женщина не должна была испытывать никакой неловкости от того, что пользуется косметикой, которая нравится мужчине. Но себя-то Мадина нормальной женщиной не считала, по крайней мере до сегодняшнего вечера. Или то, что произошло с ней сегодня вечером, точнее, уже ночью, тоже невозможно было считать нормой? Нет, про это ей думать не хотелось. Не хотелось соотносить происшедшее с какими-то посторонними представлениями о том, как должно и как не должно быть.
«Никто ничего не знает, – подумала она. – Никто не знает настоящей правды».
– Мне показалось, тебе неприятно было, – вдруг, тоже шепотом, сказал Альгердас. Мадина вздрогнула. Неужели он понял, отчего ей было больно? И что же ей теперь делать? – Но ты ведь ко мне еще не привыкла, да? У нас все это проще. А у вас как-то слишком сложно, по-моему. Но ничего. Мне с тобой по-любому хорошо. Ложись. Альбом завтра посмотрим, ладно?
Он положил ладонь ей на висок тем же очень мужским движением, каким прежде клал на затылок, пригнул ее голову – она как раз оторвала ее от подушки, потому что, испугавшись его слов, с тревогой стала вглядываться ему в лицо, – и погладил ее по щеке, успокаивая. Вторая ее щека уже касалась его плеча: подчиняясь его движению, Мадина легла ему на плечо и притихла.
– Тебе завтра рано надо? – спросил он. – Мне вообще никуда не надо. Целый день. Я тебя могу проводить, а потом встретить. Спи, Динка.
И тут же, противореча своим словам, он принялся ее целовать, и желание его сразу стало сильным, и в следующие полчаса все в общем-то происходило так же, как в первый раз: страсть с его стороны, страсть нескрываемая, и боль, и неловкость – с ее, и она изо всех сил постаралась скрыть свою боль, и, кажется, ей это удалось.
Альгердас, впрочем, и не заметил даже, что его действия противоречат словам. А она заметила, но не обиделась на него. Она ведь сразу заметила его непоследовательность, и ей сразу это понравилось в нем, потому что непоследовательность его была живая и очень какая-то мужская. Мадина никогда прежде не сталкивалась с мужской непоследовательностью, только догадывалась о ее существовании, а когда столкнулась, то ей очень понравилось это неведомое прежде качество.
– Спи, спи, – сказал Альгердас, когда все кончилось. Так сказал, как будто ничего особенного между ними и не произошло. Но поцеловал ее при этом с такой нежностью, что у нее занялось дыхание. – Когда тебя разбудить? Я все равно рано проснусь. Такой организм.
– Хороший у тебя организм. – Мадина улыбнулась, касаясь губами его губ. – Не мерзнешь, просыпаешься рано… Не волнуйся, я сама встану.
«Да и не усну, может», – подумала она.
Но Альгердас обнял ее, прижал к себе, и она тут же окунулась в сон безоглядно, как в его объятия.
Глава 6
– Как вы дожили до сегодняшнего дня, Нэк, вот чего я искренне не понимаю.
Альгердас покрутил в руках емкость из коры какого-то южноамериканского дерева и с удовольствием затянулся матэ через трубочку. Никита тоже отхлебнул из своего стакана. Он, как и Альгердас, не курил, но, в отличие от него, пил не матэ, а мартини.
– Мы – это кто? – поинтересовался он.
– Вы – это те, кому за сорок. Нет, ну сам посуди. Кроватки ваши были выкрашены красками с высоким содержанием свинца. – Альгердас загнул палец. – Так?
– Вероятно, – улыбнулся Никита. – Моя, помню, была зеленого цвета и вся изгрызена. Сначала я грыз, потом младший брат, потом племянник.
– Вот видишь! Далее. – Альгердас загнул еще один палец. – Пузырьки с лекарствами закрывались такими крышками, что их любой ребенок мог открыть без малейшего усилия. Потом розетки – для них вообще никаких закрывашек не было. Кто не отравился свинцом, пока грыз кроватку, должен был отравиться бабушкиным лекарством или убиться током. Или как минимум отхлопнуть себе пальцы дверцами шкафа, стопоров-то для них тогда еще не придумали.
– Да-а… – с элегическим видом произнес Никита. – А воду мы, помню, пили из колонки на углу. Знаешь, где депо Павелецкого вокзала? Ну, ты не знаешь. И никому из пацанов в голову не вошло бы кататься на велике в шлеме.
– Я и говорю, как вы выжили, ума не приложу.
Тут Альгердас и Никита дружно захохотали и сразу стали похожи, как близнецы-братья. Почти двадцатилетняя разница в возрасте перестала ощущаться совершенно. Правда, она и раньше не очень была заметна: несмотря на седые виски и некоторую сухость лица, которая, вероятно, появилась именно с возрастом, Никита выглядел молодо, фигура у него была подтянутая, и одевался он точно так же, как Альгердас, – в одежду, которая не казалась ни старомодной, ни остромодной и привлекала внимание лишь каким-то особенным неброским своеобразием; цена этой одежды была неопределима.
У Никиты был свой бизнес, кажется, немаленький, но оставляющий ему достаточно свободного времени для того, чтобы заниматься руферством, то есть забираться на крыши домов и фотографировать город с высоты птичьего полета. Не город, а города, впрочем: Никита объездил с фотоаппаратом весь мир. С Альгердасом он познакомился, когда тот выполнял для его фирмы какой-то дизайнерский заказ, и с тех пор они не то чтобы дружили, но приятельствовали, то есть встречались время от времени в каком-нибудь клубе или кафе, чтобы вместе выпить. Правда, в общепринятом смысле слова пил только Никита – мартини или стаканчик виски со льдом. Альгердас предпочитал матэ или зеленый чай.
Мадина смотрела, как они смеются, и ей самой становилось весело от их молодой беззаботности. Ни возраст ничего не значил в той жизни, которой она теперь жила, ни тягости быта. Просто не было никаких тягостей: достаточно было о них не думать, не пускать их в свое сознание, и они сразу же исчезали наяву.
Сегодня приятели встретились не вечером, а днем; было воскресенье. Мадина пошла на эту встречу вместе с Альгердасом, потому что ходила с ним повсюду. Ей ни разу не становилось скучно, и, наверное, ему в ее присутствии не было скучно тоже, ведь он каждый раз просил ее пойти с ним, неважно куда – к знакомому в мастерскую для каких-нибудь общих дизайнерских дел, или на встречу с клиентом, для которого он делал какой-нибудь проект, или на такую вот приятельскую встречу, не имеющую никакой прагматичной цели. Получалось, что Мадина нужна была ему всегда, во всех проявлениях его жизни? Когда она об этом думала, волна счастья окатывала ее изнутри, как в ту первую ночь, которая так неожиданно и просто их с Альгердасом соединила.
Клуб был не из дорогих, но оформлен с большим вкусом. Его залы были разделены не стенами, а прозрачными пластинами. На них были отпечатаны фотографии московских улиц, но отпечатаны таким необычным способом, что казалось, ты сидишь за столиком прямо в уличном пространстве со всеми его поворотами и даже подворотнями. Это выглядело необычно и почему-то создавало ощущение беззаботности. Той легкой беззаботности, которою полна была Москва.
– Ладно, Нэк, – сказал Альгердас, отсмеявшись. – Мы пойдем. Спасибо. Хорошо посидели.
Никита хотел что-то ответить – наверное, поблагодарить в ответ, потому что посидели в самом деле хорошо и вряд ли он думал иначе, – но тут он заметил кого-то за спиной у Альгердаса, и лицо его просияло.
– Женька! – воскликнул он.
Мадина обернулась. К их столику шла от двери совсем молоденькая девчонка, лет восемнадцати, не больше. Она была маленькая, тоненькая, очень московская; Мадина уже научилась с первого взгляда распознавать черты, присущие облику всех московских девчонок. То есть не всех, а вот этих, милых, симпатичных, которые составляли дневное большинство в кафе и в не очень дорогих, непафосных клубах. Этим девчонкам вообще был чужд пафос. Улыбка у них была открытая и веселая, одевались они с милой простотой, но обязательно с какой-нибудь очаровательной необычностью вроде вышитых валенок и такого же, валяного и вышитого, шарфика.
Именно так была одета девушка, мгновенно оказавшаяся рядом со столиком, за которым сидели Никита и Мадина с Альгердасом. Впрочем, Никита за столиком уже не сидел – он вскочил, и девушка попала прямо к нему в объятия. Она с радостным смехом повисла у него на шее, а он с такой же радостью подхватил ее и расцеловал. При этом ее шапочка, тоже валяная, упала на пол и звякнула: к ней были пришиты бубенчики.
– Вы знакомы? – спросил Никита, опуская девушку на пол. – Это моя Женька.
Женьку можно было бы принять за его дочь, если бы не особенный тон их объятий и не то, как он положил руку ей на плечи, усаживая рядом с собой за столик. В самом движении его руки, в том, как сжались у Женьки на плече его пальцы, было заметно очень сильное чувственное притяжение.
– С Герди мы знакомы, – улыбнулась она Альгердасу. – А…
– А это Мадина, – представил тот.
– Ой, какое имя красивое! – восхитилась Женька. – Можно я тебя буду звать Мадо?