Кирза и лира Вишневский Владислав
Коротко глянув, капитан ответил:
— Так точно, товарищ майор, мои.
— Товарищ капитан! — Голос у майора внешне ровный, спокойный, как шнур электрического провода, а под оболочкой, внутри, искрится напряжением — гневный, недовольный, с нажимом на каждом слове. — Если! — я! — ещё! — раз! — увижу! — этих! — ваших «ходоков»! — болтающихся-по вагонам! — я! — буду! — вынужден! — наказать! — вас! — самым! — строгим образом! Вы меня поняли, товарищ капитан?
— Та-ак точно, товарищ майор, — чётко салютует капитан.
— Свободны, — бросает майор.
— Есть. Разрешите идти?
— Идите, — отворачивается от нас майор.
Вот-те на! И всё что ли? А как же…
— Шагом марш! — это уже команда нам. Мы, обиженные на сурового майора, подталкивая друг-друга, бредём по проходу, бормочем: «Даже не стал нас слушать!..» «Еще и на нашего капитана наорал… Солдафон!» Нам было и жаль, и неудобно перед капитаном за этот неожиданный для него нагоняй. Подвели капитана, получается. Да и майор этот еще… «я вас накажу»… «очень серьезно». Совсем сухарь, ни черта не понимает в армейской дружбе.
— Не расстраивайтесь, та-ащ капитан. Он не накажет, — подбадриваем капитана. — Он внешне такой сердитый, как наш директор школы, а на самом деле добрый. Точно. Да, товарищ капитан? — Капитану явно нравится наша щенячья наглость, и он совсем уже добродушно усмехается:
— Топайте уж… Защитнички.
Так и закончились ничем все наши попытки восстановить справедливость. Разговоры с командирами «по-мужски» и явно школьное «канюченье» ни к чему положительному не привели. Как об стенку горох! Офицеры ничего категорически менять не хотели. Ну, не хотели и всё. «Приказы нужно выполнять!» «Это вам — армия, понимаешь, не детский сад! Один хочет ехать туда, другой сюда. Ишь вы… И без разговоров, понимаешь, тут… — прикрикивают. — Всё. Крууу-гом! Марш, все, отсюда!»
Обидно всё это было слышать, прямо до слез обидно, чего уж скрывать. Но приказ, как говорится, есть приказ. Как тут спорить? Да и не поспоришь, не получается, действительно не дома. К этому надо привыкать. Говорят же — армия.
Вагоны в дороге сильно раскачивало. Литерный поезд, поезд специального назначения, с новобранцами — свежие армейские силы — спешил на Восток.
За окном навстречу нашему поезду уже четвертые сутки ярким, во всю золотистым цветом неслась осень. Непроходимые таинственные лесные чащобы, сменяя друг друга, плотной стеной подступают к поезду, к самой дороге. Иногда их густые желто-зеленые кроны, приблизившись, уходят далеко-далеко в небо над поездом. «Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей. Избушка там на курьих ножках стоит без окон, без дверей… Там чудеса-а, там ле-еший бро-одит…»
То деревья, вдруг, густым или редким подлеском неожиданно отступают куда-то в сторону, бегут вглубь, в сторону горизонта, превращаясь в тонкую ниточку и, затем, вовсе теряются. Часто деревья бегут вдогонку за нами — огибая поля, перепрыгивая через речки и маленькие речушки, весело перебегая с сопки на сопку, долго не отпускают нас, бегут рядом. Здесь, над нами солнце, а где-то далеко-далеко, за сопками, в горах, закрытых мрачными черными тучами, — завис грозовой фронт — сверкают яркие молнии. Гремит неслышный нам гром, там сильная гроза. А здесь, над нами, совсем наоборот, вовсю тепло и радостно светит золотыми лучами яркое солнце. Кр-расота-а!
- Ну-ка, солнце, ярче брызни, золотыми лучами обливай.
- Эй, товарищ, больше жизни, поспевай, не задерживай шагай!
- Чтобы тело и душа были молоды, были молоды, были молоды,
- Ты не бойся не жары и не холода…
Это как раз про нас, про молодых. И ритм, и дух, все нам соответствует. И не боимся мы ничего, — чего нам бояться? Да и много нас. И закалиться хотим. Сами хотим. Мы ж мужчины, как никак, защитники! Как раз туда и едем, в закалку эту, в «горнило», в армию. Вон, нас сколько туда везут таких молодых да смелых, целый состав, сырого патриотического материала.
- …Закаляйся, как сталь…Турум-бурум! Бах!
То и дело наш поезд проскакивает по длинным мостам над широкими и не очень, бурными или спокойными реками, речушками. В воздухе над всеми этими бескрайним великолепием резвыми стайками, и поодиночке, в свободном полете порхают, наслаждаясь теплом, солнцем, кружатся птицы.
Какая все же наша страна огромная-преогромная! Какие же большие, просто колоссальные, никем еще не освоенные пространства ждут нас. Какие несметные богатства природа создала и всё для нас! Столько еще интересного нам предстоит открыть, освоить, создать — просто дух захватывает. Только живи, человек, работай и радуйся — радуйся, человек, и живи!
В душе всё ликует, хочется дурачиться, петь, читать стихи…
На нашем пути все чаще стали появляться сопки, — большие и не очень, с непременными чёрными дырками дымных тоннелей. Поезд ухается в них всегда для нас неожиданно. Пронзительный гудок локомотива в тоннеле звучит до ужаса резко и пугающе. А грохот поезда, многократно усиливаясь в трубе тоннеля, давит на уши, заставляет невольно съёжиться и замереть от мгновенно охватившего страха. В вагоне становится темно, оглушительно шумно, и неприятно пахнет дымом. Невольно отшатнувшись от окна замираешь съежившись, прислушиваешься к чему-то вне себя, и ждешь. А там, за окнами: «У-у-у!» Грохочут, камнями перекатываясь колеса в железной гулкой утробе тоннеля… Летит в темноте твое одинокое тело в черную пустоту. «Ау-у…Ау!» — бьет по ушам звук локомотивного ревуна. Долго-долго тянется несколько неприятных томительных мгновений, и вот — наконец! — поезд вырывается из мрачных и душных объятий тьмы на воздух, свободу, на волю. На душе сразу становится легко, радостно, и спокойно. Здесь свет, здесь жизнь, здесь легко дышать.
Вблизи от дороги или вдали от нее появляются где маленькие, где совсем огромные, почти до горизонта, перегороженные лесными заборами или расчерченные ровными ниточками дорог, свежевспаханные поля. Здесь чувствуется заботливая рука человека. Вдали, под навесом, что-то делают люди. С ними несколько автомашин, какие-то прицепы или телеги… А еще дальше, с другой стороны, поперек поля, в ряд, как на параде, замерли — или идут? — несколько тракторов с прицепами. Боронят, наверное, или пашут… Подготавливают землю к зиме.
Порой мелькают железнодорожные переезды с дежурными в одинаковых фуражках и с зелеными флажками в поднятой руке — вам путь свободен, ребятки, пожалуйте вперед! Проплывают огромные и неуклюжие дымные заводы… просто небольшие заводики… разных размеров гаражи с разобранной для ремонта и целой какой техникой… какие-то стройки со стайками одноногих кранов… колонны низких складских строений за длинными и высокими заборами… дымящиеся трубы котельных с горами угля во дворах, водокачки разной высоты и размеров, терриконы строительного и бытового мусора густо усеянные и зорко охраняемые глазастым и прожорливым вороньем… мелькают большие и маленькие, но очень грустные сельские погосты и городские кладбища… Речки, мосты, переезды, высоковольтные линии электропередач, проселочные ухабистые дороги… любопытные лица людей, глядящие в след летящему поезду.
То и дело проносятся встречные поезда. То — короткие пассажирские, то — длинные-предлинные товарные составы. Бесчисленное количество вагонов тянут, разгоняя, в сцепке, по два локомотива сразу. Составы — то с ровными вязанками строительного леса, то с длинными вереницами бочек-цистерн с нефтью и горючим, то со всяческими стройматериалами и разной техникой. Пролетают составы с углем, цементом, химикатами, удобрениями… Изредка попадаются и военные составы. На них большое количество самой разной формы какой-то специальной военной техники, на специальных платформах. Всё от посторонних глаз и непогоды плотно закрыто добела на солнце выгоревшими брезентовыми чехлами. Везде выставлена охрана: часовые в плащ-палатках и с оружием.
«Ту-ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-ту-у!» — монотонно выстукивают колеса мотив, своей бесконечной дорожной песни.
Чаще стали появляться обжитые места.
Большие и маленькие деревни с обязательными прямоугольниками огородов, курами во двориках, собаками, яростно дергающимися на цепях, детьми, приветливо машущими поезду — нам, значит, — и взрослыми, копошащимися на своих маленьких огородиках. Многие, оторвавшись от работы, провожают нас тревожным, внимательным взглядом. Да не переживайте вы, родные, не на войну едем! «Ра-асцвета-али, яблони и гру-уши, — вдруг громко начинает петь соседнее с нами купе. — Па-аплыли-и туманы над рекой, — шутливо и задиристо подхватывает весь вагон.
- Выходила на берег Катюша,
- На высокий, на берег крутой…
Поём громко, дружно, весело, от всей души. Нам хорошо. Нас много. Мы молоды. Мы — сила. Мы — защитники Родины! Да, да, да! Защитники всех этих городов и сел, заводов и фабрик, полей и рощ, стариков и детей. Всех! Эх, скорее бы приехать! Хочется наконец ощутить себя в этой единой и могучей махине — армии. Я такой же, как все они: сильный, мужественный, умелый. Обязательно с автоматом. Чуть свысока, снисходительно, как наши сержанты-сопровождающие, отвечаю на вопросы всяких разных гражданских лиц: «Да нет, вс хорошо. Как идет служба? Нормально идет служба, как положено!»
- Распрягайте, хлопцы, коней,
- Тай лягайте спо-очивать,
- А я выйду в сад зеленый,
- Тай крениченьку копа-ать…
Дружно поёт весь вагон.
Уже нет такой жары и духоты в вагоне. Хотя окна и двери закрыты, но днем не жарко, а ночью даже прохладно. Видимо сказывается наше быстрое продвижение на Восток, к зиме. Да и наша хитрая одежонка не греет, даже наоборот, от множества её дырявых мест тело еще быстрее замерзает.
Два офицера, три сержанта и один ефрейтор, сопровождающие нас в вагоне, всю дорогу находились в центре общего внимания. Офицеры были из действующих частей, не военкоматовские. И наши офицеры, и те, в других вагонах, всегда свежевыбриты, подтянуты, всегда начищены, всегда с ровной белой ниточкой подворотничка, туго перетянуты офицерским ремнем и с обязательной планшеткой. Все их звездочки, какие-то специальные армейские нагрудные значки, эмблемы на погонах, кокарды на фуражках, пряжки со звездой, все пуговицы — всё сверкая блестит, сияет золотом. Сапоги их начищены аж до зеркального блеска — смотреться можно. Гимнастерка расправлена, галифе со стрелочкой. Кстати, и где здесь в вагоне можно так нагладиться, удивлялись меж собой пацаны, да и когда? Они же все время с нами. И ложились спать они позже нас и вставали гораздо раньше. По крайней мере, когда мы просыпались — они уже блестели, как тот надраенный медный пятак… вернее, как для парада. Еще от них всегда освежающе вкусно, очень приятно пахло «Тройным одеколоном». О-о!.. У отца такой же был. Какой это шик-карный запах, люди, скажу я вам, как-кой «вкусный» одеколон! — настоящий мужской. Я тоже потом таким буду одеколониться, да!
Наши теперь офицеры сильно отличались от тех, мятых и бледных, военкоматовских. Те были вялые, какие-то серые, пресные, что ли. А в этих была сила, чувствовалась мужская основательность, боевитость, мужественность, пружина. Наши так вообще были лучше всех других офицеров. Всегда веселы, разговорчивы, в наших разборках справедливы. Подробно отвечают практически на все вопросы об армейской жизни. Кроме одного — в каких войсках будем служить? Тут они упорно отвечают: «в разных…», «распределять вас будут на месте…», «едем мы на Дальний Восток, а там мест мно-ого», — при этом, переглядываясь, чему-то загадочно смеются. Этот смех немного сбивал с толку. Он был с каким-то не понятным для нас подтекстом. Настораживал — что это они имеют в виду? За ухмылкой была спрятана какая-то военная тайна, видели мы, это точно. Ладно, с этим потом, понимающе переглядывались мы, не пацаны, разберемся. А то, что едем на Дальний Восток, это мы и без них уже давно знали. Нам об этом сержанты еще в первый день сказали. Тут никакой тайны, тут понятно. Хотя, откровенно сказать, сплошной мрак…
Такими же крепкими, ладными и подтянутыми были наши сопровождающие младшие командиры. Все они очень хорошие ребята. Сержанты вообще, оказывается, «старики», прослужили два года, а ефрейтор — уже один год. Но они ничего, всегда спокойные, уверенные, спортивные. Много знают, многое умеют и совсем не задаются. И армейский язык у них какой-то свой, особенный, очень деловой: «Товарищ капитан, разрешите обратиться?» «Есть!» «Так точно!» «Разрешите выполнять?» «Никак нет…» «По вашему приказанию прибыл…» Здорово! Мне все у них нравится.
Проехали уже и Омск, и Новосибирск, и Красноярск…
Заканчивался пятый день пути.
Поздний вечер. Скоро уже и угомонится народ. Заснут пацаны, калачами на голых полках свернувшись, безуспешно натягивая на себя свою дырявистую одежонку. Холодно уже. К утру уже и замерзают.
Неожиданно за окнами замелькали яркие огни, высветлив весь поезд словно днем. Какой-то большой город. «Пацаны, что это за город, кто знает? — Прильнув к окнам переспрашиваем друг у друга. — Ух, ты, большой какой-то. Как называется, а?» Мимо проплыл железнодорожный вокзал со светящейся вывеской «Иркутск». Люди, тележки, киоск «Союзпечать», туалет… Понятно, уже Иркутск.
А-а-а, так это же…
— Пацаны, — я аж подпрыгнул, до меня дошло какой город проезжаем, — здесь живут мои дядя, тетя, двоюродный брат. Надо им как-то сказать, сообщить, что я здесь! Они обрадуются, обязательно прибегут. Домашнюю еду, пирожки, сигареты и еще чего-нибудь принесут! Как же им сообщить, а? Можно, конечно, сбегать. Я успею.
Весь вагон с восторгом и энтузиазмом воспринимает мою идею о пирожках и другой какой домашней еде, и все дружно наваливаются на офицера:
— Товарищ капитан, разрешите? — прошу я офицера. — Можно сбегать, а?
— Конечно, пусть слетает, — поддерживают ребята.
— Тут рядом, я здесь все знаю, — убеждаю я.
Ребята вразнобой, но дружно, громко, даже агрессивно, поддерживают меня, наседают на капитана: «Та-ащ капитан! Ну, разреши-ите ему? Он бы-ыстро. Пирожки же! Знаете, как его тетя их вку-усно гото-овит? О-о!..»
— И сигареты кончились… курить нечего.
— Да вы же не знаете, та-ащ капитан, как он бегает. Он же чемпион по бегу. Да, Пашка, ты же чемпион, да? — подмигивают мне, мол, подтверди. У нас в школе, например, такие приёмы запросто проходили…
— Не ве-ерите? Вы не ве-ерите?! Ну пусть тогда с ним сержант слетает, а?
— Да не убежит он никуда, та-ащ капитан, во, бля буду, зуб даём!
— И вещи его здесь… И мы.
Капитан уши заткнул, только улыбается и молча крутит головой — нет, нет, и нет. Не могу, не имею права. Конечно, всё без толку. Так и промотылялись мы, как голодные обезьяны в клетке от окна к окну, пока стояли все эти тридцать, или сколько там минут. Этот, трус капитан так сильно упал в наших глазах в этом Иркутске, что лучше бы мы этот город и не проезжали вовсе. Смертельно обидел весь вагон. И пока мы вот так нервничали, да переживали — ах, капитан, ох, капитан, ну, капитан! — поезд, коротко гуднув, тронулся с места. Всё! Мы уже поехали.
До свиданья, родственники, до свидания, пирожки, до свидания, домашние радости! Ну, бли-ин… в смысле, капитан!..
3. Первое лирическое отступление. Люба
Всё, забудьте про пирожки, успокойтесь. Уже проехали тот Иркутск, проехали. Можно ложиться спать, как говорится, не солоно хлебавши.
Лежу на второй полке. Ворочаюсь на голой, скользкой и холодной её плоскости, мечтаю об одеяле. Заметил, о двух одеялах мечтать лучше, приятнее — на душе становится заметно теплее. Точно! А от нее, от души, как от лампы тепло идет, распространяется вроде и дальше. Неужели это так?! Боюсь даже поверить в это. Если так, проблема с обогревом, считай, у меня решена. Ой, здорово бы… Мысленно сосредоточился, проверяю состояние периферии в дальних её точках: доходит ли тепло, согревает ли?.. Нет ещё. Пожалуй, что нужно увеличить теплоподачу. Напрягся, мечтаю уже о трех одеялах, четырех… Так…так… Нет, чувствую, не доходит, скорее, наоборот, там почему-то обратный эффект. Ноги и руки уже замерзают. Длинный я наверное, для такой теории. И ребята все, смотрю, на полках свернулись в клубки, так меньше тепла на доставку расходуется. Железный закон сохранения тепла, закон самосохранения. Чем меньше площадь, тем меньше расход, — чем меньше расход тем мне сейчас лучше, резюмирую я, подтягивая колени к подбородку. Действительно так теплее. Но теория теорией, а чем-нибудь укрыться, все же вовсе бы не мешало. А чем? Как не крути вокруг головой, нечем. Кругом голяк, голые полки, полуголые новобранцы, полуголый вагон, голый, холодный поезд, холодная темная ночь за окном. Бр-р!
Пацаны уже шмыгают носами…
Нечего тут слушать, одергиваю себя, надо скорее уснуть… Что там у нас на пути, какая там дальше станция? А следующей должна быть… Что? Могоча, — откуда-то из памяти всплывает яркое и, почему-то, тревожное название! Да, наверное, Могоча.
Так это ж Могоча?!
Ох, как вдруг сердце встрепенулось и забилось, как перехватило дыхание, как все перевернулось и всколыхнулось в памяти чувств, памяти образов, как навалилась тоска… Ведь это… Да-да, точно, точно, Могоча. Могоча! Та самая, моя родная и милая Могоча! Как горячи и больны ещё, оказывается, мои сладостно-горькие воспоминания. Мого-оча!..
Могоча, в общем-то, обыкновенная узловая железнодорожная станция. Здесь меняются поездные бригады. Я это хорошо знаю потому, что в Могоче я когда-то жил. Правда, жил в интернате, и только одну осень, и одну зиму. Но какую осень! Какую зиму! Это были лучшие осень и зима в моей жизни. Там, в Могоче, жила моя первая и самая нежная моя любовь — Люба Вотинцева.
О Могоче сами могочинцы, как бы хвастаясь, восторженно говорят: «Бог создал Сочи, а черт — Могочу!» Я, например, в Сочи никогда не был, не знаю этот город, и ничего о нём не могу сказать. Но Могочу знаю. Восторженно хвастаясь отличительной особенностью своего города, могочинцы имеют ввиду зимние холода. Попросту говоря, дикую стужу. Это точно. Там действительно зимой такие жуткие холода, что просто конец света! Копец! Воробьи, и вся летающая живность мгновенно дохнет на первой же минуте полета, на половине воробьиного «чири-ка!». Погода зимой совсем не «лётная», кроме людей и, естественно, собак. О собаках скажу чуть позже, а о людях сразу. Люди, особенно детское население, зимой на улицу выходят редко, и только по большой нужде, — в школу там, в детсад, в кино, в Дом пионеров… Обязательно в валенках и жутко укутавшись с ног до головы во всё теплое. Не иначе. Приходят детки в пункт назначения почти всегда с подмороженными носами, щеками, замерзшими конечностями, — никакая одежда не спасает. Такие вот, злые природные условия там заведены. Всё против человека, особенно, против молодого — это я уже про себя.
Но небо там, я вам скажу, зимой низкое-низкое и невероятно-преневероятно красивое! Оно лежит на поселке, как огромная карнавальная шляпа в праздничных серебристых блёстках. Небо — представьте — черное-пречерное, глубокое-преглубокое. Звезды, когда нет облаков, яркие-преяркие, и их там такое множество, жуть берет сколько! Всё небо сплошь усыпано ярко сверкающими или тускло мерцающими бриллиантами. Все созвездия: ковшики там, псы, водолеи разные, андромеды… просто звезды: Альтаир, Полярная… Какие там еще?.. Да много, и не перечислишь. Короче, — вот они, рядом! Так и падают, кажется, тебе на голову, в руки. Бери, не обожгись. Невероятная красота. Все загадочно и красиво. Но зимой на улице, на снегу, жутко холодно. Катастрофически холодно! Я это знаю потому, что всю зиму, каждый её вечер бегал на свидание к моей девушке.
Я тогда учился в седьмом классе, а она в восьмом. Люба была очень красивой и очень серьезной девочкой. Отлично училась, была председателем совета школы. А я? А у меня уже тогда с поведением было, как бы это сказать, ну, не совсем… Однажды, когда она на каком-то школьном вечере сама вдруг подошла ко мне и предложила дружить, я просто обалдел и долго потом не мог в это поверить. Я влюбился в неё сразу, по уши, окончательно и навек. В неё и нельзя было не влюбиться. Мне тогда очень многие пацаны сильно завидовали, а девчонки, у нас за спиной, откровенно ехидничали… А мне было плевать. Я тонул в своих мечтах и умирал от первой своей любви, и свалившегося на меня счастья.
Мы, с родителями, во время моей школьной жизни, часто переезжали с места на место. Отца все время назначали поднимать какие-то отстающие автопредприятия, укреплять что-то или укрупнять где-то. Плохо помню, например, Якутск. Не знаю даже, что мы там вообще делали? Помню, только, что жили. Я тогда совсем маленький был, и помню всё время чёрную ночь и чёрный день, чёрную ночь и чёрный день. Совсем без солнца. Все говорили: Полярная ночь. Я тогда думал, а зачем, это? А потом вдруг пришло только солнце, и стало очень много света и от самого солнца и от ярко искрящегося снега. Глаза слепило, смотреть можно было только сквозь радугу ресниц. Очень красиво тогда получалось смотреть вокруг себя сквозь радугу. Там же мне показывали замерзшую реку, Лена-река, говорили. Сквозь толщу прозрачного и чистого — до леденящего душу страха, от обманчивой опасности отсутствия видимой глазом опоры, лежишь на льду, уткнувшись в руки сложенные биноклем, как будто птица, высоко зависнув, и смотришь туда, вниз, на незнакомый и заманчивый, чужой мир. Фантастика! Там, глубоко-глубоко, — а просматривалось до самого дна, — были видны застывшие рыбки, большие и маленькие. Такие живые-живые совсем, но совсем-совсем застывшие. Очень загадочные и красивые. Интересно было рассматривать само дно реки, его одежду и раскраску. Где-то оно было чисто вымыто течением, а где-то бугрилось причудливыми камнями, ракушками, круглыми, вытянутыми или звездочками. Хорошо были видны длинные, застывшие в наклоне, неизвестные, а, значит, таинственные растения-водоросли.
Чуть лучше помню название какого-то АЯМзолототранса в очень снежном Алдане, упряжки ездовых оленей и ватаги мохнатых собак… Еще помню продуваемые ветрами бескрайние степи, целиной это называлось, в Казахстане. Потом были какие-то новые прииски… строительство Братской ГЭС… В общем, поездили с места на место немало. Семья моталась, ну и я вместе с ними. Школы менялись, как в калейдоскопе… Не успевал и друзьями-то толком обзавестись. Могоча!.. Тогда отец в очередной раз создавал или поднимал какое-то автопредприятие в новом рабочем поселке. Я и название-то его не помню, потому как не жил в нем. Главное, там средней школы ещё не было, и родители меня устроили в интернат, за сколько-то там десятков километров от себя. Интернат этот, отдельно стоящее трехэтажное здание и находился в той самой Могоче, на горе. В интернате мы должны были спать, кушать и делать уроки. Старшеклассники ходили учиться в одну из ближайших средних школ, за виадуком. И я тоже.
Школа была не очень далеко.
Но чтобы добраться до нее, нужно было перейти железную дорогу. В классе, как и в интернате, я опять был новенький. Новенький-то ладно, но всем не нравилось, что я очень ершистый. Учителя и ученики меня, как обычно, первое время дружно проверяли на прочность: что знаю, что умею, что терплю, что не терплю. Все время провоцировали… Значит, что? Значит, то, что мне часто приходилось отбиваться, стоять за себя, — новенький же. В результате, как правило, до учителей и воспитателей в интернате доходила информация только о том, что… этот новенький опять подрался… сломал… порвал… грубит… нарушает распорядок. В общем, полная мне труба.
А я жил, как во сне. Я впервые в своей жизни неожиданно и страстно был влюблен. Я боготворил её и любил трепетно и нежно, и я был любим. Я ничего не замечал: что ел, что делал, что говорил, как одевался. Без неё я просто замирал на одной трепетной тревожной ноте ожидания скорой встречи. Оживал только тогда, когда видел её — мою Любовь. Я жил только ожиданием встречи с ней. Я торопил время, я считал секунды, когда она выйдет из дома, когда я её увижу… Меня трясло от холода и от жаркого волнения очередного свидания. И она выходила на улицу, выходила ко мне. Я видел её большие весёлые, тоже счастливые глаза. Чуть смущенный взгляд…
— Ты давно пришел? Не замёрз?
Какие красивые у нее глаза, какие ресницы. Румянец, радостная улыбка… Голос… колокольчиком! Люба! Моя Любушка!
— Конечно, давно жду, то есть только что…
На голове серый пуховый платок. Пальто с мягким меховым воротничком красиво повторяет её стройную девичью фигурку. Черные, иногда белые (они красивые, но холоднее черных!) аккуратные валеночки. На руках мягкие кроличьи варежки. Очень теплые, я в них тоже часто грелся.
— А ты опять в холодных ботинках! Почему не в валенках? — ужасается она моей беспечности и сердится на меня за это. А я счастлив, я на седьмом небе от того, как она обо мне заботится, как она сердится, как жалеет меня…
— К-какие ботинки? А, б-ботинки… Да нет, они не холодные, что ты, они т-теплые…
Я таю от её заботы, нежности и любви к ней. Опять даю моей Любушке очередное обещание — вечером приходить к ней только в валенках. Только!.. Хотя точно знаю, что никогда, ни при каких обстоятельствах не приду к ней, к моей Любушке, на свидание в каких-то там прозаических валенках. И мы, взявшись за руки, идем гулять. Любушка сразу же берется отогревать мои холодные, окоченевшие пальцы в своей жаркой варежке или согревает своим дыханием… Мы долго-долго стоим близко-близко.
Маршрут мы всегда выбирали самый дальний.
Поселок Могоча мне нравился тем, что он был далеко растянут как вдоль железнодорожной линии, так и вглубь от нее. Длинные улицы и переулки разделяли усадьбы с их домами-избами, дворами, палисадниками, большими огородами, сараями и, конечно же, собаками с соответствующими табличками на калитках дворов «Осторожно, злая собака!». Можно было долго-долго ходить, гулять, обнявшись, по этим длинным и тёмным улицам и переулкам. Что мы и делали.
Крупная узловая станция и большой поселок были известны какими-то ужасными преступлениями, пьянками, даже убийствами. Вечерами, после семи, на улицах всегда было пусто. Многие хозяева на ночь спускали с цепей своих огромных собак-волкодавов — размяться. Они, счастливые от нагрянувшей свободы, бегали, дурашки, рыча, лая и тявкая, разнокалиберными стаями и просто поодиночке, по всем этим пустынным и холодным улицам. Своим присутствием мы эти стада, конечно же, развлекали. Но я достойно защищал свою любимую и ничего не боялся. Собаки, наверное, понимали это и нас не трогали.
Я действительно кроме Любы никого не видел и ничего не замечал. Мы с ней много говорили о звездах, пересказывали друг другу содержание интересных книжек, кинофильмов, рассказывали всякие смешные истории и свои переживания, рассказывали о планах на будущее, фантазировали. Слушали друг друга. Мечтали. Иногда, когда были деньги, да и без денег тоже, ходили в кино. Целовались и на улице, и в тёмном зале… Люба!!
Сейчас, здесь в вагоне, с особой остротой и болью всё опять вспомнилось, опять нахлынуло!.. Я и сейчас очень ярко помню прикосновение её нежных губ… Помню её необыкновенные глаза. Ласковый и нежный её голос, её руки, легкое дыхание и губы… Лю-юбушка, моя Любушка!..
Правда, в начале одиннадцатого вечера, стоя у калитки дома, где моя Любушка жила, я промерзал настолько, что холода не чувствовал вообще и говорить почти не мог. А зимой в Могоче минус сорок — это обычная рабочая температура. Люба в очередной раз заботливо спрашивала меня:
— Ты не сильно замерз?
— К-конечно нет, — еле сдерживая колотившую меня дрожь, бодро отвечал я.
Её мама выходила на крыльцо в домашнем платье, накинув пуховый платок на голову и плечи, и мягко говорила:
— Любушка, пора домой.
Я замирал: сейчас Люба уйдет, уйдёт… Люба, повернувшись к маме, умоляюще просила:
— Мамочка, ну можно ещё немножко? Ещё же не очень поздно, ну, мам!
Мама, укоризненно покачав головой, уходила. И мы, счастливые, взявшись за руки, тепло улыбаясь, отогревали дыханием друг другу руки, нос, щеки. И опять целовались. Нежно-нежно, много-много раз… Потом Люба категорически требовала разрешить ей проводить меня — хотя бы только до виадука. Я был счастлив.
— Конечно, — соглашался я, — если ты не замерзла, и — только до виадука!
Мы шли… А потом — как же она обратно пойдет одна?! Нет, конечно. И теперь уже я её провожал до калитки. Там мы снова целовались, уже почти совсем ледяными губами.
— Завтра мы встретимся здесь, как и сегодня, ладно? — спрашивала у меня Люба. Я, замирая от любви, только кивал головой: конечно. Говорить я уже не мог: колотила ледяная дрожь. Люба, много-много раз оглядываясь, уходила. А я, постояв ещё какое-то время, в счастливо-трагическом оцепенении, вдруг с ужасом вспоминал, что действительно уже очень поздно! Что двери интерната наверное давно закрыты, и меня могут не пустить, я останусь ночевать на улице. Замерзну! Умру… и больше не увижу Любу? Нет! Нет!.. Я несся по пустынным вымерзшим улицам, трясясь от холода, но грезя и мечтая о счастье завтрашней встречи.
Как я жил тогда, что я ел, как я одевался в то время? Не знаю. Да это и не важно. А как мог жить мальчик, который был первый раз в своей жизни влюблен?..
Очень сильно я там промерзал!.. Это я чувствовал только тогда, когда ночью несся по виадуку и дальше на гору, к интернату. Около дверей интерната ноги и руки начинали чуть-чуть гнуться и сильно, до слез, болеть. Время было позднее, и там, у дверей, тоже нужно было еще постоять, достучаться — могли и не открыть. Просто так, из вредности. Там тоже были свои железные принципы и свои железные правила. Открывали мне обычно ребята — когда двери, когда окна. Но я ничего этого не замечал. Хотя уже знал, что мне грозит выселение из интерната. «За нарушение внутреннего распорядка, за неучастие в жизни интерната и школы… за плохое поведение и плохую успеваемость… за…» Там, в школе, один только физрук и был всегда мной доволен. Это меня согревало, да еще моя Люба!
Для меня, в той моей жизни, было только одно плохо — если это как-то лично затрагивало Любу. Я все время слышал, помнил и ждал только её голос, видел только её глаза, только её улыбку, ждал только её… Только это для меня имело значение, и только она целиком занимала всё мое сознание.
И вот, почти через пять лет, я снова в Могоче. В той самой маленькой холодной и любимой Могоче. Наш состав с молодыми призывниками-новобранцами споткнулся, стоит в моей родной и любимой Могоче!
Ааа!..
В школу и к ней ходить нужно было по виадуку, перекинутому над железной дорогой. Виадук был длинный и высокий. Станция большая, прямо скажем, огромная. О ней говорили — узловая. Всяких железнодорожных ответвлений-разветвлений на ней было более двадцати. Станция всегда, в любое время суток была битком забита железнодорожными составами.
Шустрые маневровые без конца с места на место перетасовывали, сдвигая, толкая-передвигая разные вагоны, полувагоны, цистерны, платформы. Как шары-одиночки, один за другим, самостоятельно, кажется, катались с горок, туда-сюда вагоны. Время от времени громко, на всю округу, раскатисто, с эхом, женским распевным голосом хрипели мощные железнодорожные динамики: «Маневро-овый, маневро-овый! 25-ю на 36-ю. 78-ю на 16-й!..»
В ответ через секунду раздавался громкий щелчок динамика и прокатывалось, хрипя грубым мужским голосом: «Гхр-р…нял, 25-ю…грр-хрр… на тр…шестую…хрр…78-ю…»
Я всегда выходил из интерната как можно раньше и, поднявшись на виадук, как на мостик, часто забывал о школе, интернате, какой-то там внеклассной и прочей школьной работе. Меня завораживало это взрослое, кем-то организованное, чётко управляемое, непрерывное железное, дорожное действо. На первый взгляд кажущаяся бессистемная суета — я видел! — всегда имела свое определенное, четкое, кем-то спланированное и разумное логическое разрешение. Днем ли, ночью ли, в любую погоду в нужное время кем-то переключались железнодорожные стрелки. Интересно!.. Строго по расписанию приходили и куда-то уходили составы с грузом. Очень интересно! Сортировались, передвигались, сцеплялись в единую связку нужные сортировщику вагоны. Просто здорово! Сменялись поездные бригады. Приезжали и уезжали суетливые пассажиры. Неутомимо работали бригады осмотрщиков вагонных тележек и колес. Сутулые грузчики перевозили багаж. К вокзалу подъезжали и отъезжали автобусы, такси, другие машины… Фантастика!..
Меня завораживала романтическая сторона событий, усиленная мощными горластыми динамиками, дополненная клубами пара, дыма, светом прожекторов, резкими тревожными гудками, железным лязганьем сцепок, шумом и грохотом прибывающих и отходящих пассажирских поездов, товарных составов, сигналами автомобилей, отдельными выкрики и общим гомоном людской толпы. Всё это — и сильный густой мороз, и грязный снег, окружающие весь этот театр действий, — завораживали и притягивали моё сознание, будили мое романтически настроенное воображение.
Я бредил романтикой дальних дорог, странствий, чередой необыкновенных встреч, фантастических приключений, надежд. Жил совсем в другом мире, а главное — у меня была Люба. Люба и наши мечты… Там, на мостике, на виадуке, я с упоением слушал, наблюдал, впитывал в себя это почти физически осязаемое действо взрослой жизни — состояние притягивающее, будоражащее мои чувства, мое сознание…
Могоча!..
Всё оборвалось весной. Оборвалась моя любовь. После жуткого скандала вызванного результатами моей довольно посредственной учебы и совершенно невозможным, по мнению учителей, поведением, родители забрали меня из интерната и перевезли в город Братск. Отец получил туда следующее новое назначение, а я пошел в очередную новую для меня школу.
Конечно же исписал гору бумаги… Написал и отправил Любе кучу писем, но ни на одно из них не получил ответа. Ни на одно!! Сильно переживал, весь извёлся, не находил себе места, мучился, страдал. Конфликтовал со всеми и против всех. От тоски и переживаний внутри у меня все сгорело, просто обуглилось. О том, что она разлюбила, и мысли не допускал, это мне и в голову не приходило. Ей просто, думал, не передают мои письма — или почта, или её мама, или брат. Больше других вариантов не было. Но почему же ей не передают? Почему они так жестоки? Метался и нервничал, не находя ответа. Может быть, Любушка заболела? О-о, нет! Нет! От этой мысли мне становилось еще хуже. Нет, нет, только не это! Нет, конечно, она здорова, ей просто не передают мои письма и мой адрес, поэтому она узнать не может. И посылал, посылал… Ответных писем не было, не было… не было… не…
Тогда, там, в Братске, я долго и тяжело болел этим, жутко страдал и ещё долго-долго не находил себе места.
Со временем, мало-помалу, как-то незаметно для себя, я всё же втянулся в новую для меня жизнь молодёжного города. Город Братск на всю страну гремел трудовыми достижениями, почти подвигами, молодежным задором представителей всех наций страны, комсомольскими инициативами. ГЭС строилась, один за другим сдавались и заселялись новые жилые дома, открылся Дворец спорта, Дом культуры, новые кинотеатры. В новом поселке «Энергетик» три раза в неделю — строго по-графику — регистрировались и праздновались шумные и многочисленные молодежные свадьбы. Стройка считалась всесоюзной, ударной и, к тому же, комсомольско-молодежной, поэтому к ней было особое внимание не только всей страны, но и всего мира. В городе давно привыкли к часто приезжающим правительственным и зарубежным делегациям разного уровня. И Фидель Кастро, и Хрущев, и руководители всех братских республик поочередно, и Гагарин, и Титов, и Терешкова, и Магомаев, и еще много-много разных героев, передовиков и знаменитостей… Там же Евгений Евтушенко нам, первым в стране, читал поэму о Братской ГЭС, да и другие свои стихи…
В городе бытовые условия для жизни молодежи еще не были созданы (это всё потом, потом!), главным тогда были «кубы» бетона, залитые в тело плотины, всем руководил напряжённый производственный план. Но массовых политических мероприятий обкомами, горкомами, учитывая многонациональный и молодёжный характер стройки, проводилось необычайно много. Очень много. Кинотеатры, дома культуры вечерами просто ломились от веселой, энергичной и бесшабашной молодежи. Концерты, лекции, встречи, танцы, чествования передовиков, КВНы, агитбригады — всего этого было много и невпроворот. Я уже работал — хоть еще и учился — в Доме культуры «Энергетик» в качестве аккомпаниатора танцевального коллектива, хора, в агитбригаде. Для меня всё было новым, интересным. По плану работы Дом культуры давал триста пятьдесят массовых мероприятий в год. Нагрузка была серьезная. Каждый день что-нибудь интересное и необычное в культурно-массовом плане обязательно должно было происходить — обязательно! — и конечно же происходило. И постепенно в этой «буче, боевой, кипучей» вроде бы моя боль и утихла, как-то забылась…
Нет! Оказывается, нет. Остались и память, и боль… до сих пор. Могоча! Славная моя, трепетная моя, самая нежная, самая настоящая, моя первая Любовь! Где ты сейчас, моя Люба — Любушка? Где ты теперь, моя ласточка? Где ты, моя девочка?..
Поезд, равнодушный кусок железа, резко дернул, громыхнул своими замками-сцепками и резко набирая скорость, потянулся дальше, от Могочи. От… от моей первой любви… Куда-то на Восток. Зачем это? Мое сердце здесь, здесь! Ещё здесь…
Наверное, она окончила школу, грустно думаю я, лежа на верхней полке, уже поступила в институт. Давным-давно меня забыла… Обида, горечь, нежность, тепло к ней и жалость с новой силой наплывают, заполняют мое сознание. Конечно-же, вышла замуж. У них уже, наверное, много детей, не жалея, добиваю себя, чуть не плача. Они такие же красивые, как и она, они любят друг друга… и это хорошо. Пусть они все будут счастливы! Что тут поделаешь? Наверное, так устроена наша жизнь. Вдруг внутри себя с удивлением замечаю, что эти мои слезы, сегодня, эта боль, сейчас — совсем-совсем другие. Не чёрная, не глухая, тяжелая, какой когда-то была, которая так долго жила во мне… Нет! Она уже другая. Она… сейчас легкая, даже радостная и совсем-совсем чистая. Да, я ничего не забыл… Я и не мог забыть её, свою первую и единственную, такую трогательную мою любовь. Это не могло пройти! Это не должно было исчезнуть! Она исчезнет только вместе со мной… Просто это теперь моя светлая и нежная память. Значит, я все простил… и всё-всё помню!..
Вагон плавно, из стороны в сторону покачивает… укачивает. Колеса глухо и монотонно стучат… постукивают: Тэ, тэ, тэ-ту. Тэ, тэ, тэ-ту. Тэ, тэ, тэ-ту. Тэ, тэ, тэ — ту… Под эти ритмичные — три шестнадцатых и одну восьмую, я незаметно для себя спокойно и глубоко засыпаю.
Во сне мне снится моя нежная и любимая…
4. Вставай, парень, приехали…
Просыпаюсь от резкого толчка в бок.
— Пашка, встав-вай, засоня! — Мишка, мой новый друг, возбужденно сверкая чёрными цыганскими глазами, энергично тормошит меня и других ребят в нашем купе. — Эй, мужики, подъём, — вопит, — приехали уже, ну!
Ничего со сна не могу понять… Так хорошо спалось, такой чудесный сон приснился, так всё было хорошо и… взяли и прервали, ну не дураки ли здесь все… Стрелки на наручных часах показывают два часа ночи. Как рано! Только же уснули! В чем дело? Что за суета вокруг? Поезд стоит. В вагоне шум, гам, топот, сутолока. Приехали… Мы приехали?! Сон мгновенно улетучивается. Взъерошенные, не выспавшиеся, новобранцы спускаются, спрыгивают с полок. Согнувшись, ищут под лавками, толкаясь задами, мешая друг-другу, свою всесезонную обувь.
— Да где он, ёшкин кот, этот правый ботинок, кто видел? куда ускакал?
— Кыс-кыс… Мяу-мяу!
— Щас домявкаешь у меня, кошкодрал… Отдай туфлю сейчас же, ну!
— А я брал? Ты видел?
— Бег-гом, бег-гом все на выход! — перебивает начальственный голос…
— Эй, мужики, скорее вставайте, скорее. Выходим… — повторяют один за другим пацаны, пробегая мимо нашего купе.
— Быстренько, быстренько все… Встаё-ом, забираем свои ве-ещи, — это явно уже наш сержант, его голос. — Ничего не забыва-аем. Выходим и строимся у ваго-она. Бы-ыстр-ра, я сказ-зал!
Увидев, что я раздумываю, выходить мне здесь или ехать дальше, сержант решительно стаскивает меня с полки, легонько, но убедительно добавляет подзатыльник.
— Эй, «задумчивый», вещмешок свой не забудь, — напоминает мне.
Прихватив свой мешок, топочу к выходу. Взявшись за поручни, выглядываю из вагона. «Ух, ты, ёлки-палки!.. — встречает довольно прохладный пронизывающий ветерок. — Бод-рит!»
В глубине от нашего состава видны тёмные пятна каких-то строений и с десяток ожидающих грузовых автомашин. Яркий свет их фар, направленный в сторону поезда, слепит, не даёт рассмотреть, где это мы находимся.
Легкий толчок в спину.
— Вых-ходим, я сказал, не задерживаемся, — это опять сержант. Успеваю заметить, что не весь состав выгружается, кто-то поедет дальше. Около вагонов, в свете фар, толпясь, выстраиваются новобранцы. Офицеры и сержанты раз за разом одного за другим переставляют нас с места на место. Перестраивают туда-сюда по росту, ставят то в две, то в три шеренги. А нас как ни ставь, все равно строй получается корявый, неровный. Сержанты то и дело сбиваются со счёта: то нас меньше, то вдруг больше. Снова повторяют перекличку. Ну, вроде все на месте, всё сошлось. Стоим мы, как доски в заборе, плотно прижавшись друг к другу, изучаем ситуацию, то есть крутим локаторами, в смысле головами. На этом ночном ветерочке что-то уж очень прохладно в нашей-то одежке, да из теплого-то вагона. Вот гадство, какой сон мне прервали, ум-м!
— Спали бы сейчас и спали… — тянет кто-то мечтательно.
— Кто там курит в строю? — Шипит капитан, косясь на группу встречающих нас офицеров, стоящих поодаль у легковой машины. — Сейчас же прекратить!
— Так мы ж только погреться, та-ащ капитан. Не взатяжку же…
— Пр-рекратить, я сказал! — выходит из себя капитан.
— Ну, нельзя, так нел…
— Гл-лохни, ёпт, — обрывает почти взбешенный капитан.
Ну так бы сразу и сказал, обиженно переглядываемся, чего так разоряться-то… Жмемся пока друг к другу, пытаемся согреться.
— А чё мы стоим-то, та-ащ капитан? Машины же — вон они…
Вопрос безответно повисает в воздухе. Капитан делает вид, что его здесь нет или он всю жизнь глухой… Ух, ты какой!.. Ладно, пожимаем плечами, не хочет «дядя» разговаривать, не надо, осуждающе переглядываемся, кривимся, не очень-то, мол, и хотелось. Крутим головами, скептически оцениваем развивающиеся перед нами события, ухмыляемся, ну и армия, понимаешь, не армия, а рога и копыта… Сейчас бы всем по стопарю, хихикаем, и в койку… Хорохоримся… Замёрзли потому что. Шубку бы сейчас или тулупчик, или… Такие вот мысли нас посещают, совсем не по сути момента.
В секторе нашего внимания сутолока военных действий заметно усиливается. Тут и там раздаются какие-то команды, где-то слышен короткий смех… За стоящими машинами перемещаются какие-то тени. От автомашин и от вагонов к той небольшой группе офицеров то и дело подбегают, одной рукой на бегу придерживая фуражку, а другой планшетку, сержанты и офицеры. Что-то докладывают и вновь убегают к своим вагонам. Вот и наш капитан — очередь его наверное подошла — тоже рванул. Там к нему повернулись, офицеры поприветствовали друг-друга. Один с капитаном даже поздоровался за руку. Коротко переговорив, капитан вернулся, сказав сержантам:
— Всё нормально, сейчас поедем.
— А куда, та-ащ капитан, поедем? — глуповато интересуется Вадик.
— В баню! — Не поворачивая головы, коротко рубит капитан.
Неожиданная шутка — такая именно! — всем очень понравилась. Прелесть просто. Хорошая шутка, теплая. Главное, вовремя. Мы мгновенно оживились:
— О, в баньку — это хорошо!
— Да с девчонкой…
— Да спинку бы ей потереть…
— Да «вдуть» бы потом, да, та-ащ капитан?
— Отст-тавить разговоры! — резко обрывает капитан.
Мы опять молча обижаемся, чего это он выдрючивается, не мужик что ли, помечтать не даёт, жалко, да? Ко-з-зёл! Так вот мы про него нехорошо думаем, ну, правда, чего это он?..
Между тем от первого вагона, затем от второго начали погрузку новобранцев в машины. Ребята гуськом шли к машинам, размахивая на прощание руками и дурашливо кланяясь, мол, не поминайте лихом. Заполненные машины немедленно отъезжали. Мы, в свою очередь, тоже им махали в ответ, желая приятной дороги: «Вы служите, мы вас подождём…»
Дошла, наконец, очередь и до нашего одиннадцатого вагона. Молча и гуськом топаем за нашим сержантом. Автомашина, ф-фу — обычный ГАЗон, брезентовый верх, задний борт опущен, ждёт нас.
— Стой! — командует в темноте сержант. — Слева, в колонну по одному, зах-ходи. Сначала по бортам рассаживаться… — приказывает. — Плотнее… Еще плотнее…
Мы заняли все боковые места, затем заполнили середину кузова, уселись на полу. Нас опять несколько раз по головам пересчитали и, громко хлопнув, закрыли борт на запоры. Два сержанта сели по краям у заднего борта. Остальных ребят, кому места здесь не хватило, повели к другим машинам.
В машине темно. Сидим плотно прижавшись друг к другу, почти внавалку, как мешки с картошкой или огурцы в банке. Так вроде и теплее, и дрожь от холода почти прошла. Сидим молча, чего-то ждём. С улицы доносятся глухие звуки команд и шум отъезжающих машин. В кузове кто-то, пряча в руках, чиркнул спичку и закурил. Приятно потянуло дымком. Бычок сразу пошел по кругу… «И мне…» «А мне, мне…» «Эй, ну-ка, ну-ка, я здесь…» «И мне зобнуть…» «И мне разок…» «И мне…» В кузове сразу становится тепло и уютно.
В проеме над задним бортом неожиданно возникла офицерская фуражка, потом тёмный абрис головы, мы, глотая дым, на вдохе, пряча окурок, замираем… помним, как капитан ругался, ждём когда исчезнет любопытствующий поясной силуэт. Убедившись, что машина заполнена, офицер с экрана исчезает, слышно как он проверяет замки заднего борта и кому-то командует:
— Сержант Митрохин — старший. В кузове не вставать!
— Есть! — коротко отвечает сержант сидящий у борта. Затем офицер, видимо сидящему в кабине, командует:
— Павло-ов, впер-ред! — и грозно добавляет, — И не рысачить у меня. Ясно?
— Ну шо вы опять, та-ащ… — обиженным тоном отвечает водитель и громко хлопает дверцей, обрывая окончание фразы.
Машина, немедленно взвыв мотором, зло скрежетнула коробкой передач и нервно дернув, покатила вперед. Пока выезжали из этого железнодорожного закутка, нас на ухабинах так здорово протрясло, как картшку на хорошем вибростоле, чуть все мозги не повысыпались. «О-о-ох, эт-т-тот гад, П-п-павлов, саб-б-бака!»
Вскоре машина вышла на ровную дорогу и, увеличив скорость, бодро покатила.
Ехали долго.
Нудно и монотонно зудел двигатель. Сидя недалеко от кабины, я пригрелся в тепле и даже вроде задремал. В таких случаях оказывается — я вдруг заметил — спишь как хищник или как собака. Сам расслаблен, отключен и вроде спишь. А уши и что-то там, в подсознании, ещё такое-этакое не спят, контролируют состояние внешней среды. Я, например, у себя это полезное наследие прошлого, только сейчас, здесь открыл. О-очень пол-лезное приобретение, скажу я вам. На предмет какой опасности: «Старшина идет! Или — атас, командир роты!» — это первое дело. Очень здорово выручает. А если бы еще у нас в армии, например, хвосты у солдат повырастали, как у обезьян? Представляете, какая бы у нас тогда была шустрая, неуязвимая, и непобедимая армия! Лучшая в мире армия! А что, по-моему, хорошая идея — сколько конечностей можно было бы сразу вооружить, а?
А пока… пока опять затрясло. Пошли какие-то повороты… развороты… и мы наконец остановились. Дуплетным выстрелом хлопнули обе дверцы кабины. Загремели замки борта и он, гулко грохнув, открылся. Приехали.
— Вых-ходи, молодёжь. — Звучит команда.
Мы сыплемся из кузова. Наконец-то можно размять затёкшие ноги и посмотреть (очень уж любопытно), куда это нас привезли? Какая она вблизи, эта самая армия? Осматриваемся. Темно. Тычемся друг в друга, как слепые котята, движемся на ощупь. Что тут?! Мы похоже в каком-то большом тёмном дворе, с пристроенным к зданию сараем или складом. Слева большая длинная стена дома… окон не видно. Темень мешает увидеть… Рядом какой-то очень уж несерьезный, с закрытыми ставнями домик-киоск — явно не туалет. Хотя почему-то именно в этом месте очень сильно пахнет мочой. Знаковое обстоятельство мгновенно подсказывает порядок первоочередных «нассущных» действий: стоп, мол, мужики, надо срочно отлить… Стоим, значит, «журчим» на стену… Куда и как идет процесс сливания нам абсолютно не виден, важно что идет. И что дальше? А дальше похоже высокий забор… Ни черта не видно, и не понятно, хватит исследовать… Не то «вступишь» ещё куда-нибудь… в «партию», или на грабли какие. Люди, как же здесь все убого, буднично, по-граждански. Прие-ехали называется.
— А где оркестр? — доносится чей-то высокий недовольный голос в темноте.
— Слушайте, пацаны, вот это всё, что ли, армия, а? — вопрошает кто-то высоко удивленно.
Такого мы, конечно, не ожидали. Не может быть! Мы расстроены, даже разобижены, топчемся на месте, сопим, крутим головами.
Действительно, куда это нас привезли? Что это такое вообще? Как-то вроде и не похоже на воинскую часть… Может, замаскировано здесь всё, засекречено? Под землей, может, всё главное, там?..
— Нет, братцы-кролики, нам в кино совсем не такое показывали.
— Ребя, а чё мы сюда тогда ехали, а? У нас чё ли дома такого убожества нет, а?
Кто-то в темноте озвучил табличку на киоске «Слышь, пацаны, здесь написано, я разобрал: «Пива нет».
— Во, видите, тут и пива, оказывается, нет. Чё мы тогда сюда пилили?
— Вот я и говорю, какого лешего нас сюда занесло? Мест лучше что ли, для нас, на земле не нашлось, а?
— Это не армия, пацаны, это или баня, или столовая. Только мы не с той стороны заехали, сзаду, со двора.
— Вот именно, сзаду мы заехали. Прямо в очко! Ага!..
— А где оркестр? — не унимается любитель праздничной музыки.
— Ага, щ-щас! — где-то в темноте злорадно гогочет наш водитель. — Раскатали губу… Будэ вам и оркестр, и цвяты, усё щас будэ.
С шумом открывшаяся в стене неприметная вначале дверь, вовремя прервала наши мрачные размышления. В слабом свете коридорных лампочек, как из преисподней, появились несколько солдат и офицеров. Один из офицеров, маленький, толстенький, увидев нашу толпу, радостно потирает руки и вместо «здрасьте» громко, как тот дедушка Ленин, картавит:
— Так. Пгиехали, значит. Оч-чень хагашо.
Мы молча полукругом толпимся… Или передразнивает нашего дедушку, артист, значит, или действительно родственник картавого… Да, мы приехали! Что дальше?.
— Митрохин, Павлов, одна машина? — куда-то поверх наших голов, тем же бодрым тоном спрашивает он.
— Так точно, та-ащ майор. Пока одна. — Сообщает то ли Митрохин, то ли Павлов. Один из них в общем. — Щас и другие подойдут.
— Отлично, — чему-то продолжает радоваться наш майор, и громко хлопает ладонями. — Ну что ж, б-бойцы, все вот так вот б-бодгенько, со своими вещичками, значит, и заходим сюда. Пга-ашу. Заходим по одному и не толпимся… Митрохин, зав-води, гвагдейцев.
Крутанувшись, шустрый майор бодро ныряет в свою преисподнюю, исчезает там… Мы, еще не очень понимая, куда это — милости пга-ашу, и вообще, — гуськом потянулись в освещенный коридор. Но стоило нам переступить порог, как воздух — тёплый, слегка влажный, с привкусом берёзового веника, пива, кваса, пота и мочи, выдал всё — это действительно баня.
— Баня, братцы!!
Все радостно оживились: «Ну это другое дело, ребя, это точно баня. Баня!»
5. Теперь, конечно, про неё, про баню…
— Слышь, мужики, я первый сказал, что это баня.
— Ага, хрена, я первый догадался!
— О-о, бля, ща, помоемся. Пивка бы…
— Интересно, а веники дадут? Я люблю, чтоб с веничком. Мы, например, с батей…
— Ага, дадут. Догонят ещё и пендаля дадут.
— Обоим с батей…
— Чего?
— Ничего. Шутка. Топай давай, не задерживай…
— Слушайте, пацаны, ну точно баня! Она! А я сперва, бля буду, мужики, не поверил… Ага!
Мы — пацаны — уже торопимся, подталкиваем в спины друг друга. Конечно, нас-то вон сколько, понимаем, а верхняя полка в парной одна и, наверное, такая маленькая, маленькая, и узенькая преузенькая. Всем и не хватит места… Скор-рее, мужики, — ломимся, нужно место успеть занять.
— Впер-ред, ребя, в парную! На по-олку!