Осколок империи Ерпылев Андрей
— Иди-иди, мильёнщик! — Гришаня, племянник Ляхова, перехватил уздечку коня. — И мильён свой не забудь.
Охлопков вздохнул и принялся отвязывать от седла мешок с золотом. Не тот свой латаный-перелатаный, пальцем прорвать можно, а фабричный солдатский «сидор» добротной английской работы. Не пожалели для прохожего доброй вещицы странные «господа».
— В общем, слухай сюды, деревня, — нагнулся с седла урядник. — Топай сейчас домой, разузнай, как там что, и завтра в это время мы тебя ждем в том месте, где прошлую ночь ночевали. Нас не ищи. Просто сядь к кострищу и огонь затепли, будто греешься. И не дай бог кого с собой притащить — ни тебя тогда, ни его не пощадим. А про то, что господин полковник тебе говорил, — заруби на носу. Про место тайное — молчок. Ляпнешь кому — найдем и душу вынем.
Казак говорил вроде бы добродушно и не зло, но по глазам его читалось, что слова эти — не пустопорожняя болтовня. Такие в самом деле найдут и вынут. И кровь для них людская, как водица… Свят-свят-свят.
— Ну, покедова, деревня!..
Казаки тронули коней с места и исчезли в молчаливом осеннем лесу. Вот были — и нет их, словно почудилось.
Еремей перекрестился, суеверно сплюнул три раза через левое плечо, вздохнул, пристроил тяжелый мешок за спину и торопливо зашагал домой…
5
Разведчики, посланные проводить до дому незадачливого золотоискателя, возвратились, когда за «дефиле» уже лег первый снег.
Как и предсказывал Модест Георгиевич, в Новой России наступление зимы откладывалось на неопределенное время. Даже с теплолюбивых кленов красные и желтые листья только-только начали облетать, а более стойкая растительность все еще радовала глаз почти летними красками. Как и в покинутом мире, перелетные птицы тянулись на юг, причем утки порой опускались на безымянное озеро такими стаями, что оно чуть ли не полностью скрывалось под серыми и черными тушками. Для охотников, которых среди новопоселенцев оказалось множество, настала горячая пора — уток стреляли сотнями и коптили про запас, чтобы было с чем скоротать первую зиму. Урожай грибов тоже выдался отменный, и, пользуясь последними теплыми деньками, женщины отряда чистили, резали и развешивали их на длинных нитках для просушки. Вовсю трудилась и «рыболовная артель». Так что голодная зима отряду, кажется, не грозила. Угнетало отсутствие хлеба, но Привалов уверял в пригодности здешних почв к земледелию, поэтому оставалась надежда на хлеб в будущем году.
Увы, боевой дух «новороссов» заметно упал, когда разведчики доложили то, что им удалось разузнать в окрестностях Кирсановки. Слава богу, полковник велел не выносить «новости» из узкого круга офицеров, так что большинство поселенцев пребывало в счастливом неведении.
Большевики окончательно и бесповоротно взяли верх по всей территории России, и надежды на возвращение старого порядка не осталось. Последние отряды, подобные «армии» полковника Еланцева, либо погибли в неравных боях с превосходящими силами красных, либо сдались в плен, что было равносильно гибели, либо вынуждены были прорываться за кордон — в Китай. Оставалось что-то похожее на старую власть на Дальнем Востоке, где провозгласили независимую от остальной Советской России Дальневосточную Республику, но и там дни ее, кажется, были сочтены. Офицеры в очередной раз убедились в правоте Владимира Леонидовича, и немногочисленные «оппозиционеры» как-то незаметно перебрались в общий лагерь. Никто даже не поднимал больше вопрос о каких-то активных действиях против красных.
Где-то в середине декабря вестовой разбудил полковника в неурочный час. Зимнее солнце еще не собиралось подниматься из-за горизонта, и Еланцев долго не мог понять, почему его будят в пять утра.
— Владимир Леонидович, — зашептал старый служака на ухо командиру. — Алексей Кондратьевич прислал казака и просил вас без шума приехать к Воротам.
«Что там стряслось? — озабоченно думал Еланцев, одеваясь и застегивая портупею. — Неужели красные раскрыли наше местонахождение? Как некстати…»
Сопровождаемый своим «Санчо Пансой», полковник пересек не собирающийся еще пробуждаться поселок и направился к «дефиле», местность возле которого, после выпавшего все-таки хоть и с большим опозданием снега, выглядела, как и задумывалось, совершенно девственной. Если не считать узенькой тропки, вьющейся вокруг озера.
Есаул Коренных встретил командира перед Воротами, загадочно улыбаясь, и у Еланцева при его виде отлегло от сердца: все-таки, будь угроза реальной, есаул вряд ли выглядел бы таким спокойным.
— В чем дело, Алексей Кондратьевич? — спросил он после традиционного приветствия.
— Нашествие, Владимир Леонидович, — улыбнулся казак.
— Как?.. Что за нашествие?
— Пойдемте, поглядите сами, — указал есаул на зев «дефиле», едва различимый среди заснеженных скал.
Миновав узкий проход, дно которого давно было расчищено от камней и выровнено, а также прочную дверь, теперь разделяющую расселину на две половины, офицеры вышли к площадке перед входом, где теперь были установлены оба пулемета, обложенные мешками с песком, а вдоль стен тянулись полки с запасными лентами и ручными гранатами. Боеприпасов хватило бы, чтобы удержать здесь целый полк нападающих. Карабкаться под пулеметным огнем на скалы — не шутка. И без артиллерии взять неприступную твердыню вряд ли удалось бы.
— Взгляните, — протянул есаул полковнику полевой бинокль. — Да нет, не туда, а вниз.
Еланцев навел на резкость и охнул: внизу, на опушке леса, был разбит целый лагерь, наподобие цыганского табора. Пара десятков телег, распряженные лошади, коровы, несколько десятков овец, козы… Между разожженными прямо в снегу кострами бегали ребятишки, деловито сновали взрослые — мужчины и женщины, слышался разноголосый гвалт, стук топора, собачий лай, мычанье и блеянье.
— Это что еще за ноев ковчег? — нахмурился Владимир Леонидович, опуская бинокль.
— Не могу знать, — улыбнулся Коренных. — Но подозреваю, что сие безобразие — дело рук одного из наших знакомых.
— Что еще за знакомый?
— Ну и коротка же у вас память, Владимир Леонидович! Не помните?.. Кстати, похоже, вот он собственной персоной.
Видимо, разглядев блеск линз бинокля (восходящее солнце било прямо в глаза наблюдателям), от «табора» отделилась одинокая фигурка и, задрав вверх обе руки, направилась к заметенной снегом тропке, ведущей к расселине. Не дойдя нескольких метров, фигурка рухнула на колени прямо в снег и заголосила, не опуская рук:
— Господин полковник! Владимир Леонидович! Ваше высокоблагородие! Не стреляйте ради бога! Христом-Богом прошу — не стреляйте! Это я, Еремей Охлопков!
— Черт возьми, вы правы, есаул! И что тут нужно этому Еремею? Да еще со столь многочисленной свитой. Киньте-ка ему веревку — пусть поднимется.
— Правильно, — ухмыльнулся один из пулеметчиков в казачьем башлыке поверх меховой шапки. — А то отморозит себе чего в снегу-то…
Вознесение блудного Еремея «на небеса» прошло без особенных осложнений, поскольку веса в мужичонке было едва ли четыре пуда. Едва освободившись от веревочной сбруи, Охлопков снова пал на колени, подполз к полковнику и принялся целовать полу его шинели.
— Не оставь благостью, батюшка! Спаси нас и сохрани!..
— Прекратите эту комедию, — брезгливо вырвал шинель из цепких рук полковник. — Встаньте на ноги и доложите связно, что там у вас стряслось. И без лирических отступлений, пожалуйста.
Увы, без «лирических отступлений» не обошлось. Но если отбросить многочисленные жалобы на горькую судьбу и мольбы, всхлипы и попытки снова пасть на колени перед «благодетелями», картина вырисовывалась следующая.
Пунктуально выполнив обещание, данное полковнику, и передав его посланцам все сведения, которые только мог добыть, золотоискатель вернулся в деревню, и та загуляла. Загуляла широко, по-русски, с гармонью и тройками под бубенцами…
Перво-наперво счастливчик с многочисленными братьями, сватьями, кумовьями и прочей родней (а в родне у него была, почитай, вся деревня) на нескольких телегах нагрянул в Кирсановку, до которой было, по сибирским меркам, рукой подать — всего каких-то шестьдесят верст. Там корявинцы подчистую скупили все съестное и спиртное, которое прижимистые кирсановские куркули в это не слишком-то сытое время согласились продать. Платил счастливчик, разумеется, золотым песком. Слава богу, кто-то надоумил гуляку не брать с собой весь «сидор», а ограничиться всего двумя фунтами драгоценного металла, которые ушли без остатка на закамуфлированный под «монопольку» самогон, закуску и подарки многочисленным сестрам, теткам, снохам, кумам и остальной родне женского пола, а то сталось бы с него брякнуть на чей-нибудь прилавок все полтора пуда лишь из одного русского удальства.
И грянул пир на весь мир.
Деревня сосредоточенно напивалась целых пять дней, а на шестой, как водится у нас сплошь и рядом, пришло горькое похмелье.
Нет, спиртного еще оставалось вдоволь и закуска не перевелась, танцоры еще не отбили ноги, а музыканты, правда, порвав пяток гармошек, все-таки оставались при инструментах. А уж что до частой гостьи в наших палестинах, госпожи Белой Горячки, так до нее было совсем далеко — пятидневный запой для нашего человека не более чем разминка. Дело было совсем в другом…
Похмелье явилось к селянам в виде местного отряда ЧОН[5] во главе с бескомпромиссным борцом с контрреволюцией во всех ее многочисленных и разнообразных проявлениях товарищем Янисом Пуркиньшем.
Нагрянув рано поутру, деловитые «чоновцы» под рев запертых в стойлах недоенных коровенок профессионально повязали непроспавшихся после вчерашнего (а также позавчерашнего и более раннего) корявцев… корявчан… словом, обитателей Корявой и принялись сортировать: кого под замок, в превращенный в импровизированную тюрьму пустующий склад давным-давно сгинувшего за границей лесопромышленника Тупеева, а кого — временно — под домашний арест по избам. В результате в «холодной» (в прямом смысле холодной, поскольку склад не отапливался принципиально) оказалось две трети мужского населения деревни, исключая мальцов до четырнадцати и стариков от семидесяти пяти лет.
А потом начались повальные обыски.
Бойцы товарища Пуркиньша взламывали полы в тех домах, где оные были, распарывали подушки и перины, протыкали штыками сено и соломенные крыши, перерывали навозные кучи и даже пытались раскапывать уже прихваченные морозом на полуметровую глубину огороды. За все годы Гражданской войны, когда деревня не раз переходила из рук в руки и красным, и белым, и разнообразным зеленым, сельчан не постигала подобная беда. Даже святые иконы и те не щадили безбожные ироды — расщепляли пополам в поисках скрытых тайников!
Но когда ничего не найдя и отчаявшись выпытать у сидельцев «холодной», где «контра» прячет золото, пламенный латыш пообещал расстреливать по одному арестованному «контрреволюционеру» в час, чаша русского долготерпения оказалась переполненной.
В ночь перед первым расстрелом (эта честь выпала, конечно же, невезучему Еремею Охлопкову) деревня взялась за топоры. И не только за топоры. Из тайников, до которых не смогли добраться ни царские жандармы, ни колчаковцы, ни красные, ни зеленые, были извлечены тщательно сберегаемые обрезы, «винтари», «берданки» и прочее оружие, среди которого изумленный эксперт, окажись он там невзначай, узнал бы даже кремневые фузеи петровских времен и совсем уж древние, фитильные еще, пищали. Эх, не знал урожденный рижанин русской поговорки: «Не буди лихо, пока оно тихо». Да и откуда ему, европейцу, пусть и не слишком западному, такое знать?
— Вот и заперли, значит, аспидов в сельсовете, двери кольями подперли, а окна досками зашили, — завершил свою горестную исповедь Еремей. — Хотели вообще подпалить сгоряча, да батюшка наш, отец Иннокентий не дал греха смертного совершить. Той же ночью собрали все, что смогли, и ушли всей деревней сюда… А под утро буран начался, так все замело, что следов наших и с собаками не сыскать. Сами чуть не заплутали в круговерти-то. Так что ты не беспокойся, благодетель наш, — не найдут аспиды сюда дороги.
Еремей замолчал и снова рухнул в ноги полковнику.
— Один я виноват, батюшка! — снова заголосил он. — Мне и ответ держать! Хошь — стреляй меня, хошь — вешай, только не оставь людишек без помощи!
Ответом ему был громовой хохот.
— Ну насмешил ты меня, Еремей, — вытер слезящиеся глаза Владимир Леонидович. — За что же мне тебя расстреливать? За то, что вы заперли в избе наших врагов?.. А люди нам нужны. Только одно условие: обратной дороги не будет. Всякий, кто сюда войдет, тут и останется. Согласны твои односельчане на такое условие?
— Согласны, батюшка!
— Ох, и хитрован ты, Еремей! — погрозил пальцем полковник. — Снова, поди, собираешься золотишко мыть? Учти, нам искатели удачи не нужны, а нужны честные труженики — землепашцы, кузнецы, плотники…
— Какая уж тут удача… — вздохнул мужик. — Поманила меня Жар-Птица и сгинула без следа…
— Ну, это еще бабушка надвое сказала — сгинула она у тебя или нет. Алексей Кондратьевич, распорядитесь начать переброску этого… — полковник помялся, подбирая верное слово, — ополчения на нашу сторону.
— Где размещать?
— Сперва разместим в поселке, а потом выделим им место на выбор — пусть строятся. Я думаю…
— Так что мне своим-то сказать? — вклинился Еремей в разговор офицеров, напряженно перебегая глазами с одного на другого.
— Ты еще здесь? Алексей Кондратьич, отправьте его вниз, пусть готовит сельчан к переброске.
— Ура-а-а! — завопил мужик, пулей выскочил наружу и, не дожидаясь, пока казаки распутают веревочную сбрую, прямо на собственной заднице, в облаке снежной пыли стремительно скатился по склону вниз.
— Жаль, что у нас нет фотографического аппарата, — покачал головой полковник при виде этого самоубийственного трюка, убедившись, что сорвиголова не только не свернул себе шею, но бодро выкарабкался из сугроба и поспешил к встретившему его всеобщим ликованием «табору». — Многие европейские и американские газеты выложили бы кругленькую сумму за документальное свидетельство сего мирового рекорда.
— Да, мы, русские, такие! — гордо подтвердил есаул, подкручивая ус…
Полковник Еланцев был с головой погружен в работу, когда его оторвал от бумаг деликатный стук в дверь.
— Да-да, — с досадой отложил он карандаш. — Войдите!
Для досады имелись резонные основания, поскольку Владимир Леонидович был уверен, что это опять кто-то из интеллигентской братии — Модест Георгиевич с очередным открытием на ниве зоологии или ботаники, которые в последнее время сыпались, как из Рога Изобилия, его коллега Гаврилович или главная сестра милосердия Ольга Сергеевна Браиловская по какой-либо нужде своего дамского кружка. Последнего визита полковник боялся больше всего, поскольку у всех дам давно уже были амуры с офицерами и, рано или поздно, этим отношениям следовало придавать официальный статус. Как при этом обойтись без священнослужителя Еланцев себе не представлял совершенно. Не в конторской же книге, по примеру большевиков, записывать новобрачных!
Дверь приоткрылась, и, чуть пригнувшись, в тесную «каюту» полковника (поселок состоял всего из пяти длинных полубараков-полуземлянок, и мириться с теснотой приходилось всем) вошел высокий бородатый мужчина лет тридцати в длинном черном одеянии. Поискав взглядом, он перекрестился на крошечный дорожный образок, который Владимир Леонидович всюду возил с собой еще с первой своей войны, и замер, сложив руки на объемистом животе, ласково глядя на вопросительно поднявшего бровь полковника.
— Вы ко мне, батюшка? — поинтересовался Еланцев, признав в вошедшем священника.
«Ого! Вот и решение проблем! Господь услышал мои мольбы…»
— К тебе, сын мой, — пророкотал густым дьяконским басом священник, годящийся полковнику если не в сыновья, то в племянники, но никак не в отцы. — Разрешите представиться — отец Иннокентий. Настоятель храма села Корявое. Бывший.
— Еланцев, Владимир Леонидович. Полковник. Некогда ротмистр лейб-гвардии Кирасирского полка. Тоже бывший.
— Очень приятно, Владимир Леонидович.
— Присаживайтесь, отец Иннокентий. И по какому же вы вопросу ко мне?
Священник присел на краешек табурета для посетителей и степенно огладил бороду, прикрывающую наперсный крест. По всему было видно, что молодой батюшка изо всех сил пытается держать себя в руках, хотя заметно волнуется.
— Приходом к тебе послан, сын мой, — начал он после паузы. — Волею Господа пришлось нам оставить свой храм нечестивым безбожникам…
— Я знаю об этом, — кивнул Еланцев, уже понимая, куда клонит поп.
— А посему пришел я просить соизволения заложить в селе Ново-Корявое часовню.
— Почему же у меня?
— Вы, полковник, единственная законная власть, — развел руками священник. — У кого же еще?
Полковник помолчал.
— А почему же Ново-Корявое, батюшка?
— Миряне так решили, господин полковник.
— А вы как к такому названию относитесь?
— На все воля Божья… Благозвучием сие не особенно отличается, но что делать? Село Корявое стояло много лет перед тем, как меня назначили настоятелем тамошнего храма, — вздохнул отец Иннокентий…
Часть 2
Гаммельнский Крысолов
1
«Господи! Когда же закончится эта бесовская революция?..»
Профессор Синельников, часто останавливаясь и подолгу отдыхая на каждом лестничном пролете, поднимался к себе домой. Парадное, превращенное «освобожденным пролетариатом» в некую помесь дровяного склада и отхожего места, отнюдь не радовало глаз. Да ладно бы хоть так! Нет, мало им удовлетворения материальных и физических потребностей — они берутся удовлетворить и, так сказать, духовные. И, как и во всем, — строить заново, так строить — начинают с «наскальных росписей». Однако кроманьонцы в отличие от своих далеких потомков хотя бы не умели писать.
Опершись на палку, Аристарх Феоктистович прочел свежий образчик такого «искусства», украсивший некогда сияющую венецианской штукатуркой «под мрамор», стену. «Буржуёв к стенки!» О, темпора, о морес![6]
Мог бы подумать хотя бы восемь лет назад блестящий профессор Московского университета, что когда-нибудь дверь перед ним будет распахивать не вышколенная прислуга, а ему самому придется, напрягая близорукие глаза, пытаться попасть ключом в неудобную замочную скважину.
«Черт знает что… Черт знает что…»
Аристарх Феоктистович прошаркал растоптанными войлочными ботами по коридору, косо поглядывая на двери бывших ЕГО комнат, в которых ныне обретались вчерашние мастеровые и крестьяне, в последние годы заполонившие Первопрестольную. Особенно невыносимы были крикливые и непоседливые выходцы из бывших Западных губерний, охотно воспользовавшиеся ликвидацией пресловутой «черты оседлости». Профессор Синельников никогда антисемитом не был, и много этим фактом гордился в былые годы, но… Всему должен быть разумный предел.
А все проклятое «уплотнение»! Из восьми комнат некогда безраздельно своей квартиры в Варсонофьевском переулке старик владел сейчас всего двумя. И за это еще нужно сказать «спасибо» новой власти — некоторых коллег по университету лишили и этого.
«Господи! И кто это только придумал, что в свой собственный кабинет я могу попасть, только отомкнув дверь ключом…»
— Не зажигайте, пожалуйста, свет, — раздался негромкий голос откудато от книжного шкафа, и Аристарх Феоктистович выронил из разом ослабевших рук коробок со спичками, не преминувшими рассыпаться по полу.
«Неужели вор… — морщась от неожиданной боли за грудиной, профессор разом вспомнил все слухи о московских бандах, промышлявших в таких вот, как его, некогда богатых квартирах. — Этого еще мне не хватало…»
В полумраке затеплился фонарик, освещающий все, кроме того, кто держал его в руке.
— Извините, Аристарх Феоктистович, — извиняющимся тоном произнес «гость». — Я вас, наверное, напугал.
— Что уж там… — проворчал старик, чувствуя громадное облегчение: подобной вежливости от вора ожидать было глупо. Да и что по зрелом размышлении взять у старого ученого? Нечего. Разве могут кого-нибудь в такое жуткое время заинтересовать ящики, наполненные окаменелостями, да ряды мало кому понятных трудов, прячущихся за стеклами единственного, сохранившегося от большой библиотеки шкафа? Разве что на растопку для печек-«буржуек» или на бумагу для самокруток.
Сколько раз за последние годы профессор Синельников жалел, что не поддался на уговоры коллег перебраться в иные, более спокойные и цивилизованные места. В Сорбонну, например, или в Кембридж. Да тот же Гейдельберг, в котором провел студенческие годы, во многом родной и близкий город. А то и пересечь океан, где в Северо-Американских Соединенных Штатах, совершенно не затронутых Мировой войной, бурно расцветает теперь академическая наука. Нет, уперся, старый дурень, со своим патриотизмом… Кому нужен твой патриотизм в стране, в одночасье ставшей чужой? В стране, народ которой, о счастье которого так пеклась в свое время русская интеллигенция, и он в том числе, считает теперь всех, у кого нет мозолей на руках, своим классовым врагом? И рад бы сейчас уехать, да только никто давно не зовет, связи в Европе потеряны, письма не доходят… Ехать на пустое место? Увольте, господа, — он давно уже перерос неприхотливый студенческий возраст. Да и здоровье не то… Нет, кости старого профессора будут лежать в родной земле, подобно костям горячо любимых им мамонтов, индрикотериев и риноцериев…
— Чем обязан? — суховато обронил Синельников, усаживаясь в свое кресло — ночной «гость» проявил такт и не занял хозяйское место, а всего лишь примостился на крохотном пуфике, на который при чтении на ночь профессор клал ноющие от подагры ноги. — Мы с вами знакомы? Или вы по поручению кого-нибудь из моих прошлых знакомцев?
— Увы, ни то, ни другое, — развел руками смутно виднеющийся в полумраке пришелец. — Я знаком с вами, так сказать, заочно.
— Читали мои труды?
— О, что вы! Сия премудрость не для моих мозгов!
— Тогда я не понимаю, что привело вас в мою скромную обитель. Да еще в столь поздний час.
Незнакомец явно не собирался ни грабить, ни убивать хозяина, поэтому первый испуг уже прошел, и интеллигент-пария уже уступил место вальяжному ученому мужу, хорошо знающему себе цену.
— Я пришел, чтобы предложить вам, профессор, — просто и открыто заявил мужчина, лица которого Аристарх Феоктистович по-прежнему не видел, — возможность спокойно заниматься своим делом, не отвлекаясь ни на какие бытовые проблемы.
— То есть уехать за границу? — понимающе кивнул ученый, не выражая ничем своего ликования: «Вот! Стоило только подумать!..»
— Нет, — тут же последовал ответ.
— Неужели где-то в многострадальной России имеется уголок, где проявляют интерес к окаменелым останкам давным-давно вымерших животных, которых ни подоить, ни зарезать на мясо нельзя? Даже сапоги из их шкуры не сшить, за неимением таковой. Не сохранилась-с!
— Есть, профессор. Но довольно далеко отсюда.
— Тогда сразу вынужден отказаться, молодой человек. Уже и годы не те, и вообще… Что я там найду такого, чего нет здесь? Те же, пардон, спартанские условия жизни, та же продуктовая карточка, то же презрение гегемона… Да еще переезд — катастрофичный сам по себе в нынешних условиях. Нет, мой друг, я вынужден отказаться сразу.
— Я это предвидел.
— Уж не потащите ли вы меня силой? — скрестил руки на груди профессор. — Напрасный труд, знаете ли…
— Нет, — кротко ответил незнакомец. — Но у меня есть нечто такое, что несомненно вас заинтересует. Вот, держите…
На стол перед Синельниковым, глухо стукнув о дерево, легла небольшая вещица.
— Можете зажечь свечу, профессор. Лупа в левом верхнем ящике стола.
— Все-то вы уже знаете… — недовольно проворчал старик, после нескольких неудачных попыток затеплив свечу.
После пяти минут напряженного изучения неведомой кости Аристарх Феоктистович поднял на собеседника, умудрившегося снова остаться в тени, ошеломленный взгляд.
— Где вы это взяли, молодой человек? Я пока не знаю точно, что это за животное — можно лишь приблизительно назвать семейство и род, но могу с уверенностью утверждать, что это — неизвестный науке вымерший вид! Вы совершили мировое открытие! Дайте, я пожму вашу руку, коллега!
— Не стоит, — уклонился от рукопожатия ночной «гость». — Значит, я все-таки смог вас заинтересовать?
— Конечно!.. Но… Но ведь кость не окаменевшая. Я бы даже мог с уверенностью утверждать, что это — живая кость. Животное еще совсем недавно было живо. Как такое может быть? Существа этого рода не дожили до современности сотни тысяч лет, а ближайшие их потомки за прошедшие тысячелетия разительно изменились. Вы что-то не договариваете!
— Я не уполномочен здесь и сейчас говорить всё. Но могу заверить вас, что если вы согласитесь на мое предложение, то загадок, подобных той, что вы держите в руках, вас ждет немало. Итак, вы согласны?
— Какой может быть разговор?!.
Мужчина, сидящий перед Капитолиной Ледогоровой, особенной симпатии у нее не вызывал, но предъявленные им документы обязывали ее, скромную работницу Ростовского детского дома, не только выслушивать его речи, но и выполнять все его распоряжения. Так прямо и значилось в отпечатанном на машинке листке, скрепленном лиловыми печатями и подписями, от которых бросало в дрожь.
А конкретно там говорилось, что председатель Главполитпросвета[7] при Наркомпросе товарищ Крупская и председатель Деткомиссии при ВЦИК товарищ Дзержинский уполномочивают означенного «товарища Мартинса» производить из детских домов и трудовых коммун по всей территории РСФСР «выемку» детей бывших дворян, представителей духовенства, белых офицеров, чиновников царского, временного и прочих контрреволюционных правительств и прочих «врагов трудового народа» с целью водворения их в специализированные интернаты. При этом всем работникам детских учреждений предписывалось оказывать «подателю сего» всяческое содействие.
«Подумать только… — думала молодая женщина, изучая ничем не примечательное лицо визитера и не зная, на чем вообще на этом будто бы смазанном, как на плохой фотографической карточке, лице можно остановить взгляд. — До чего мы дошли: уже делим на настоящих и „бывших“ не только взрослых, но даже ни в чем не повинных детей…»
Капитолине, да что там Капитолине — просто Капе, шел всего лишь двадцатый год, и ей было странно слышать обращение по имени-отчеству от мужчины, старше ее вдвое. Привычное «товарищ Ледогорова» — еще туда-сюда, но «Капитолина Никитична»… Так и хотелось оглянуться и посмотреть — может быть, загадочная Капитолина Никитична, которую девушка представляла себе дородной дамой с лорнетом, будто сошедшей с иллюстраций в дореволюционной «Ниве», стоит у нее за спиной и важно кивает в такт обволакивающим речам странного уполномоченного.
Как назло, заведующий детским домом товарищ Порывайко, добрейшей души человек, не чаявший души в своих маленьких подопечных, несколько дней назад был вызван в Москву по каким-то неотложным делам, а его заместительница укатила по телеграмме о серьезной болезни ближайшей родственницы куда-то под Харьков. Так что единственным «начальством» в старой барской усадьбе, теперь заполненной двумя сотнями бывших беспризорных, оставались лишь она и наполовину глухой после контузии, полученной еще на германском фронте, сторож Митрич, по совместительству выполнявший при «красном приюте» функции истопника, дворника, конюха и извозчика.
Если бы Капа действительно была «плотью от плоти, кровью от крови трудового народа», как выспренно писал в своих пламенных, но, увы, слабо рифмованных и ужасно безграмотных виршах безнадежно влюбленный в нее Костя Ломовой, заведующий клубом рабочей молодежи, расположенным неподалеку… Нет, она хорошо помнила свое «буржуйское» происхождение, которое с грехом пополам удавалось скрывать вот уже шесть лет. Поэтому и было ей до слез жалко тех семнадцать ребятишек, которых неумолимая бумага вырывала из привычной среды и уносила в неведомый «специализированный интернат», мнящийся девушке чем-то вроде каторжной тюрьмы или английского «работного дома», как она ее себе в силу молодости и слабого житейского опыта представляла. В основном по прочитанным когда-то тоненьким, истертым множеством рук до дыр книжкам о похождениях Соньки Золотой Ручки и «Оливеру Твисту» Диккенса.
Каково же там будет им, мальчикам и девочкам, старшему из которых едва исполнилось четырнадцать, а младшей — Лялечке Опанасенко, дочери расстрелянного чекистами гласного Екатеринодарской городской Думы, — всего шестой годик? Им было несладко и здесь, где дети «пролетариев» всячески шпыняли «недорезанных буржуев», повторяя, пусть неосознанно, взрослых, но что будет там?..
— Нет, — решительно отложила она в сторону «мандат» и почувствовала, как сердце проваливается куда-то в желудок. — Я не могу отпустить с вами этих детей. Большинство из них еще слишком мало и…
— А вам и не придется никого никуда отпускать, — улыбнулся «товарищ Мартинс» (бог знает, кто по национальности — прибалтиец, еврей, немец или кто-нибудь еще из многочисленных «интернационалистов», заполонивших за последние годы многострадальную Россию), в очередной раз преображаясь, будто вместо лица у него была гуттаперчевая маска, легко меняющая свои очертания. — Вот бумага, обязывающая вас сопровождать ваших подопечных до места их будущего жительства. И далее.
— Как это «далее»? — обмерла девушка, даже не пытаясь сложить воедино буквы, внезапно пустившиеся в стремительный пляс, расплывающиеся, наезжающие одна на другую, прикидывающиеся своими товарками.
— Да не волнуйтесь вы, — «товарищ Мартинс», будто фокусник, извлек откуда-то чистый, даже накрахмаленный платок и подал Капе, едва сдерживающей слезы. — Просто, думаю, что вам с ними там будет самое место. Вы ведь, Капитолина Никитична, сама из «бывших», а? Дочка купца первой гильдии Никиты Егоровича Ледогорова — я не ошибаюсь?
Слезы так стремительно хлынули из глаз девушки, что ненавистная «гуттаперчевая» физиономия тут же расплылась во что-то невнятное, даже отдаленно не напоминающее обычное человеческое лицо…
— Графиня, ты, как всегда, была на высоте!
Откинувшись на подушки пролеточного сиденья, Виктор Кобылкин, известный в воровском мире бывшей Северной Пальмиры по кличке Барин, лениво наблюдал, как «шестерки» выносят из только что ограбленной квартиры тюки с добром. Сыгравшая, как обычно, главную роль Вика Манская сидела рядом с ним, отвернувшись и пряча лицо под свисающей со шляпки вуалью. Ее трясла непрекращающаяся дрожь.
— Перестать, Графиня, — покровительственно погладил ее по неестественно прямой спине главарь налетчиков. — Ну, перестарались мальчики. Что с того? Парой буржуев больше, парой меньше — какая разница?
— Это ведь кровососы, Графиня, — встрял сидящий на облучке Вася Крапленый, правая рука главаря. — Народ обирают. А мы их. Прямо как этот… ну… О! Робин Гад!
— Гуд, — процедила молодая женщина сквозь зубы.
— Чё?
— Робин Гуд. Когда ты наконец запомнишь, мясник?!
— А чё? Я думал, это у него кликуха такая — Гад. Я знавал одного делового с Одессы, так у него вообще погоняло было — Му…
— Заткнись! — лениво пнул подельника ногой в лаковом штиблете Барин. — Иди лучше посмотри, чтобы ребятишки себе чего не притырили. Грузите — и на хазу. Там разберемся, что к чему. Графиня, — обратился он к спутнице. — Давай поедем отдельно от этой братии. Вижу, что тебе их общество неприятно.
— Да, Барин, — кивнула Вика, благодарно взглянув на бандита. — Давай уедем отсюда.
— Чухонец! — махнул рукой отирающемуся рядом бандиту Барин. — Вези нас отсюда… Куда прикажешь, Графиня? В кабак? К Лямчику?
Вике сейчас было все равно. Хотелось только забыться, отвлечься, провалиться в небытие, чтобы не стояли перед глазами содрогающиеся в агонии тела пожилой супружеской четы, плавающие в крови, хлещущей из раскроенных черепов. И водка вряд ли смогла бы смыть эту намертво впечатавшуюся в сетчатку картину. Только марафет…[8]
— К Лямчику.
— О-о! Да ты серьезно сегодня настроена, Графиня! — Барин ткнул кулаком в спину Чухонца, бывшего извозчика, свое дело знавшего туго. — Давай на Ватный!
Пролетка послушно закачалась на дутых шинах по брусчатке.
Вика не слушала ленивую пустопорожнюю болтовню сидящего рядом мужчины, следя, как проплывают рядом редкие в столь поздний час освещенные окна. Подумать только — еще каких-то два года назад она, юная и наивная, почти любила этого напыщенного хлыща, нахватавшегося манер, при ближайшем рассмотрении подходящих к нему, как овечья шкура — волку. Он, так внезапно появившийся в ее жизни, казался таким сильным, уверенным, надежным. Почти как тот самый принц на белом коне из девичьих снов. Как ей, семнадцатилетней, льстило внимание взрослого, привлекательного внешне мужчины, да еще — принадлежащего к такой романтической профессии.
Но сверкающие доспехи рыцаря очень скоро потеряли свой бутафорский блеск, а белый конь превратился в жалкую клячу неопределенной окраски… Дерзкому налетчику просто нужна была девушка для прикрытия. Невинное на первый взгляд создание, которому охотно откроют двери даже ночью даже самые подозрительные из потенциальных жертв. И всякие Дуньки и Маньки для этой роли не годились. Да и самому Барину было приятнее работать с броской, обладающей настоящими манерами девицей, чем с полуграмотными «Фёклами» с рабочих окраин. Близость настоящей княжны («Графиня», как ему казалось, звучало лучше, чем родовой титул), пусть даже бывшей, ему, сыну спившегося еще при «старом режиме» мастерового и прачки, льстила донельзя. Он даже не требовал от нее большего, чем просто быть рядом. Быть может, в нем, позабывшем и презревшем все на свете человеческие законы, еще сидело занозой генетическое преклонение раба перед своим господином.
О, как хотелось Виктории освободиться из липкой паутины, которой Барин опутал ее с ног до головы. Платья, туфли, шляпки и нижнее белье по последней парижской моде, золотые «цацки» с «камушками» на многие тысячи старых, царских рублей, деликатесы и вина из лучших ресторанов… И марафет. А главное — кровь, кровь и кровь, которую проливала не она. Даже капля этой крови не попала на нее, не замарала. Но она все равно чувствовала себя перемазанной с ног до головы тягучей, липкой, мертвой черной кровью, похожей на ту, что текла из стариковских голов, разрубленных топором Васи Крапленого. И избавиться от огромного чувства вины можно было только одним способом… Существовали и другие, но молодое сильное тело, так и не познавшее толком любви, хотело жить и страшилось смерти больше, чем позора и бесчестия.
Она не поняла, что произошло.
Проезжающая по узкой темной улочке мимо темного зева проходного двора пролетка резко качнулась, дико всхрапнул мешком валящийся с козел Чухонец, дернулась, больно ударив острым локтем в бок девушки, рука сидящего рядом Барина, но тут же обмякла, выпустив сцапанный изза пазухи последним инстинктивным движением смертельно раненного зверя «наган». Что происходило рядом с ней, Вика не видела: она зажмурила глаза сразу же, как только в поле ее зрения попала торчащая из-под левой лопатки Чухонца нестрашная на вид металлическая спица, по которой весело бежала черная в полутьме жидкость. И думала лишь об одном:
«Все. Это возмездие. Спаси, сохрани и помилуй меня, Господи… Лишь бы быстрее…»
О своем оружии — маленьком дамском «брауниге», лежащем в миниатюрной сумочке, она даже не вспоминала.
Пролетка еще раз качнулась, освободившись от лишнего груза, и незнакомый голос шепнул прощавшейся с жизнью девушке на ухо, овеяв полузабытым запахом «зубного эликсира», канувшего в прошлое вместе с мирной жизнью:
— Не бойтесь, Виктория Львовна. Я не сделаю вам ничего дурного.
— Кто вы? — чуть приоткрыла глаза Вика, изумленная своим именем, услышанным чуть ли не впервые за два года. Она так привыкла к «Графине», что порой дивилась странно звучавшему «Вика», «Виктория». А уж по имени-отчеству ее давно не звал никто…
— Неважно. Мне поручено передать вам привет от вашего брата.
— Сережа жив?!..
2
Алеша проснулся от стука в дверь. Стучавший явно не имел никакого представления ни о такте, ни о том, что людям в пятом часу утра положено мирно почивать и видеть седьмой сон. Впрочем, в нынешнее сумасшедшее время слишком мало людей задумывались над такими тонкими материями, а вежливость и такт заменяли бумажка с неразборчивой печатью под названием «мандат» либо ее металлический аналог — пистолет системы «Маузер» или что-нибудь попроще, отечественного производства. Причем второе, металлическое, — значительно чаще…
В свои девятнадцать лет Алексей Еланцев все это знал очень хорошо, поэтому не стал искушать судьбу. Да и где сейчас найдешь хорошего плотника, чтобы смог установить на место сорванную с петель дверь?
— Иду, иду!.. — крикнул он, зажег огарок свечи в оловянной кружке, нашарил босыми ногами растоптанные домашние туфли и, накинув на плечи гимназическую шинель, заменявшую домашний халат, вышел в прихожую.
— Кто там? — спросил он через дверь, поскольку дурная привычка открывать без спроса канула в Лету вместе со старым добрым «довоенным» временем.
— Гэ-Пэ-У! — услышал он в ответ страшную аббревиатуру. — Откройте, гражданин Еланцев, иначе мы сломаем дверь.
Мешкать при таком представлении не полагалось, поэтому Алексей послушно сбросил цепочку и повернул на три оборота ключ в замке. Всетаки двадцать пятый год на дворе, новые власти изрядно приструнили бандитов, да и вряд ли стали бы те называть хозяина по имени…
Едва кованая «собачка» перестала удерживать дверь, та властно распахнулась и в прихожую, оттеснив юношу кожаными плечами, ввалилось не то четверо, не то пятеро воняющих хромом, лошадиным потом и табачным перегаром «товарищей». Пистолетный ствол к виску хозяина никто не приставлял, острыми инструментами вроде финки или опасной бритвы не баловался, поэтому можно было смело считать, что это — представители закона. Правда, закон этот весьма смахивал на каторжные «понятия», но это уже мелочи.
— Еще в квартире есть кто? — отрывисто спросил Алешу один из вошедших.
— Нет, я один. И тетя. Но она болеет, не встает…
С лестничной клетки вошел еще один «товарищ», заметно интеллигентнее на вид, не в кожаной униформе, а в пальто. Правда, не в шляпе, так ненавидимой «пролетариями», а в нейтральной кепке. Общее положительное впечатление от новой фигуры подчеркивали вызывающе цивильные очки в тонкой металлической оправе, сидящие на породистом носу.
— Давайте пройдем в комнату, ТОВАРИЩ, — надавил «интеллигент» на последнее слово, подчеркивая этим, что «гэпэушники» явились в дом Еланцева не как враги. Слово «товарищ» устанавливало между ним, сыном царского офицера, и «слугами народа» почти что знак равенства, не то что казенное «гражданин». Позже Алеше стыдно было признаться себе, но при этом обращении он испытал огромное облегчение.
«Кожаные» было двинулись следом за хозяином и гостем, но последний сделал останавливающий жест ладонью, и беспощадные «церберы Революции» покорно остались в прихожей.
Алексей провел очкастого чекиста (недавняя смена аббревиатур ничего в их сущности не меняла) в свою крохотную комнатку, выгороженную из бывшей лакейской, и усадил в продавленное кресло, сам примостившись на углу по-прежнему расправленной тахты.
— Алеша, — раздался из соседней комнаты (также бывшей части той же лакейской, разгороженной дощатыми щитами натрое) встревоженный тетушкин голос. — К нам кто-то пришел?
— Ничего, тетя, — громко ответил Еланцев, делая знак насторожившемуся чекисту, что все в порядке. — Это ко мне. По службе.
— Тетя, — пояснил он, понизив голос, гостю. — Жена брата моего отца. Старшего. Больна. Не встает.
При общении с «пролетариями» он невольно перенимал их манеру общения рублеными фразами и презирал себя за такое «хамелеонство». Но что делать — надо было приспосабливаться, чтобы выжить…
— Тиф? — поинтересовался чекист, опасливо косясь на дверь.
— Нет, — махнул рукой юноша. — Тромбофлебит, осложненный полиартритом. Это не заразно, — на всякий случай успокоил он собеседника, вдруг засомневавшись, что тому понятны такие мудреные медицинские термины.
— Хорошо, — успокоился чекист. — А то тиф, понимаешь, штука такая… Значит, вдвоем с тетушкой живете? Тесновато-о…
— Что делать, — развел руками Алексей. — Квартирный вопрос. Слава бо… э-э-э… что хоть одну комнату на три разрешили разгородить. Зато отдельный выход, — похвастался он. — Правда, на черную лестницу.
— Это я заметил, — покивал головой очкарик. — Очень удобно. Особенно если выйти куда ночью приспичит или придет кто… Никого не потревожишь.
— Что вы имеете в виду? — теперь насторожился уже юноша. — Я по ночам никуда не хожу. Да и вы — первые ночные гости.
— Да не волнуйтесь вы! Это я так — от чистого сердца. В самом ведь деле удобно: раз — и на улице. А то через парадное тащиться…
По глазам за блестящими стеклышками было видно, что говоривший эти слова не такой уж простачок, поэтому Алеша решил держать ухо востро.
— А какова, собственно, причина… — начал он, но гость перебил его.
— Да не волнуйтесь вы! Все в порядке. Мы навели справки и выяснили, что вы, Алексей Владимирович, к Советской власти вполне лояльны, в войне ни на одной из сторон участия не принимали по причине малолетства… Вам ведь сейчас?..
— Девятнадцать лет.
— Вот, девятнадцать. Значит, когда мы Врангеля в Крыму прикончили, вам было всего четырнадцать. Нежный, так сказать, возраст. С отцом-белогвардейцем не виделись с девятьсот восемнадцатого…
— Даже больше. Я в одна тысяча девятьсот восемнадцатом уже жил здесь, у тетушки и покойного дяди… То есть как белогвардейца? — дошли до него слова гостя. — Я ничего такого… Отец воевал на германском фронте, но потом…
— Белогвардейца, белогвардейца, не прикидывайтесь, — ласково пожурил его гость, укоризненно качая головой в так и не снятой в помещении кепке. — Вам это отлично известно.
Алеша обмер.
«Все! — стучало у него в висках. — Сейчас загребут под микитки и — на Лубянку. А оттуда — одна дорога…»
— Да не бойтесь вы! Ишь, как побледнели! Ну и что с того, что знаете про отцовские делишки? Гражданская война когда закончилась… А вы себя зарекомендовали человеком Советской власти не вредным, даже полезным. В архиве, вот, служите, общественную работу ведете. В институт, вот, хотели поступать.
— Не берут, — отвернулся Еланцев. — Происхождение не позволяет.