Волною морскою (сборник) Осипов Максим
Он пожимает плечами. Псих. Можно идти?
Анатолий догоняет его в вестибюле: он все объяснил офицеру. Про военную кафедру и т. п. Офицер просил передать извинения. Удивительно. Извиняющийся пограничник. Точно, псих.
В остальном все идет гладко. Они получают багаж — Анатолия, старушки, баптистов — и снова сдают его — в Портленд. До отлета еще три часа, пусть они посидят пока, он вернется. Надо друзьям позвонить, поменять билеты.
Найти автомат становится все сложнее: теперь у многих тут, включая приличных с виду людей, сотовые телефоны. У нас они только у торгашей, у Губера есть такой… Друзьям позвонил, расстроил их, в Нью-Йорк они, разумеется, не приедут. Когда теперь? — Как всегда, через месяц. В следующий раз — точно.
А билет поменять надо так, чтоб ночевать в самолете. Утром он походит по Нью-Йорку, посидит в Центральном парке, в «Метрополитен», если силы будут, зайдет, купит своим подарки. Про «Метрополитен» он по опыту знает, что не зайдет.
Билеты меняют посменно два человека — белый и негр — ребята-врачи прозвали их Белинским и Чернышевским. С Чернышевским не сладить — тупой, но сегодня — ура! — Белинский. Быстро и без доплаты: обратный рейс через четверть часа после прибытия в Портленд. За опоздание можно не волноваться: туда и сюда — одним самолетом. Хоть тут повезло. И еще: Белинский может сделать билет в первый класс, в одну сторону, в счет его миль. Хочет он этого? — Да.
Самолет до Портленда почти совершенно пуст. А в первом классе он и вовсе единственный пассажир. Стюардесса мужского пола, стюард, можно, наверное, так выразиться, — Анатолий подсказывает: бортпроводник — приветствует их у входа. Красавец мужчина — в ухе серьга — как там? — left is right? — действует тут это правило? — и пахнет изумительно одеколоном. Ароматный стюард! Конечно, какой там бортпроводник!
— Знаете что, — предлагает стюард, — давайте посадим леди и мужа ее рядышком с вами.
Замечательная идея.
— Видите как? — ему хочется, чтобы Анатолию в Америке нравилось.
Стюард помогает старушке усесться, помогает скорей символически, двумя пальчиками, но все же. Хвалит ее косынку: красивый цвет. И то сказать, если б у нас безногая старушка решила полететь в самолете, то ее, вероятно, и на борт не пустили бы: зачем ей летать? Во всяком случае, она бы до самолета не добралась. А первым классом у нас вообще летают одни жлобы.
— How can I harass you today, sir? — А стюард-то еще и с юмором.
Этого, кажется, даже Анатолий не понял. Тема харасмента — домогательств — в Америке очень чувствительная, все у них так — кампаниями. Вот и переделал стюард «how can I help you?» — чем могу вам помочь?..
— Понятно, понятно. Лучше перевести: «чем могу вам служить?» — мягко поправляет его Анатолий.
Тоже верно.
Удивительно, как такие мелочи поднимают настроение. Итак, что будем пить? Он вопросительно глядит на Анатолия — тот не осудит его? — все-таки доктор при исполнении — и заказывает: «Кампари» со льдом для себя и для Анатолия, апельсиновый сок — для его жены.
— Первый раз пьянствую в самолете, — говорит Анатолий. — Мы с вами теперь — небесные собутыльники.
Чуть-чуть вермута, пьянством это, конечно, не назовешь.
За окном — полная уже темнота, спереди за занавеской что-то жарится и вкусно пахнет, инсулин сделали, таблетки все дали, в руках стаканы — за новую жизнь! — и тут случается неприятность. Вторая за сегодняшний день после промашки с Портлендом, псих-пограничник не в счет.
Он заказывает еду — на всю компанию — себе, Анатолию, старушке — и щеголяет названиями блюд, переводит с английского и обратно — и вдруг их милейший стюард заявляет, что поскольку билет в первый класс имеется лишь у доктора, то господам, которых он сопровождает, полагается только закусочка — snack. Как говорится, nothing personal — ничего личного, таковы regulations, правила.
Именно, ничего личного. Он требует себе тройную порцию еды, дополнительных вилок, ножей, подходит еще стюардесса, морщит лоб, трясет головой, что же они, не понимают?
— Оставьте их, они правы, — просит Анатолий. Тоже мне — Грушницкий! — Оставьте. После нашего бардака, если что-то делается по правилам…
Нет уж, он им покажет mother of Kuzma!
Но, как всегда в таких случаях, ни личность Кузьмы, ни кто его мать, американцам узнать не удастся. Выкрикивая свои резкости, он в какой-то момент нелепо оговаривается, он и сам не понимает, где именно, но, конечно, безграмотная ругань, да еще с акцентом, смешна. Стюард — сука! — широко улыбается, стюардесса отворачивается, от смеха подергивает плечами. Остается махнуть рукой.
Скандал разрешается — никому уже не хочется есть, но что-то им все же дают, и они едят — и часа полтора спустя он встает по нужде и через занавесочку, отделяющую первый класс от обычного, слышит, как жалуется стюард: почему они так пахнут, русские? Какой-то специфический запах.
Ты бы попробовал — из Йошкар-Олы в Москву, потом Шереметьево, семнадцать часов лететь… Нашел дезодорант — в первом классе все есть, — опрыскался. Унизительно. Ладно, плевать.
Вот и Портленд. Командир корабля от лица экипажа благодарит вас… Баптисты уходят вперед. Он, старушка и Анатолий — последние в самолете, сейчас приедет каталка. Старушка — не такая уж и старушка, шестьдесят пять лет — просит мужа о чем-то тихо. Причесать ее. Он забирает у них все, что есть, выходит наружу, в холл. Вот он, их сын, один. Достойный, по-видимому, человек. Уставший, тут много работают, очень много.
Встреча сына с родителями. Мать слепа и без ног — он ее видел такой? Объятье с отцом — лучше отвернуться, не слушать и не подглядывать. Тут не принято жить с родителями. А если бы инженеру и захотелось, жена б не дала, старики должны жить отдельно. Поместят их в хороший дом, язык не повернется назвать его богадельней. «Нам и самим так удобней», — говорят старики. Сползание со ступеньки на ступеньку, в Америке все продумано. Его подопечные, впрочем, начнут уже с самого низа.
— Это наш доктор, — говорит Анатолий сыну.
— Очень приятно, — рукопожатие, усталый рассеянный взгляд.
Все, прощайте, не до него им теперь, да и ему через пятнадцать минут возвращаться. И тут вдруг — забыли чего? — баптисты:
— Доктор, пойдемте, пойдем!
Двое юношей увлекают его за собой — туда, туда! — по эскалатору вниз. Что случилось? Он прибегает в зал выдачи багажа и ищет глазами лежащее тело — ничего, все стоят.
Багаж у них потерялся, вот. Братцы — они ведь все «братцы», — стоило ли его звать? Некому заполнить квитанции? Вас же встречают.
Встречающих не отличить от вновь прибывших: те же, не омраченные ничем лица. Никто не знает английского? Не могут адрес свой написать? А говорят еще: страна забвения родины. Нет, даже букв не знают. Давно в Америке? — Четыре года.
— Американцы, — объясняет один из встречающих, — такие добрые! Они с нами як с глухонемыми.
Багажа у баптистов — тридцать шесть мест, по два места каждому полагается.
Пока он возился с бумажками, самолет его улетел. Следующий — ранним утром, через шесть с половиной часов, он опять без труда меняет билет, он и должен был утром лететь. Теперь куда — в гостиницу? Пока доедет, пока уляжется — пора будет подниматься. Да и стоит гостиница долларов пятьдесят. Как-нибудь тут. Душ принять, конечно, хотелось бы — ничего, перебьемся, переодеться-то не во что.
Другой конец Земли — само по себе это давно перестало радовать. Он бывает в городах с красивыми названиями — Альбукерке, например, или Индианаполис, и что? Везде — в Нью-Йорке ли, в Альбукерке, тут ли — одно и то же — красные полы, красно-белые стены, идеальная ровность линий, тонов, ничто не радует глаз слишком, и ничто его не оскорбляет. И всюду, как часть оформления, негромко — Моцарт, симфонии, фортепианные концерты, не из самых известных, в основном вторые, медленные, части. Кто играет? Орегон-симфони, Портленд-филармоник, какая разница? Не эстрада, не блатные песенки. А как-нибудь так устроиться, чтоб — совсем тишина? Разборчивый пассажир — пожалуйста, никто не удивлен — можно посидеть в комнате для медитаций. Посидеть, полежать. Медитаций? Именно так, размышлений, у нас вон в аэропортах часовни пооткрывали — но поразмышлять и неверующему полезно, опять ничьи чувства не оскорблены.
— А курить можно в вашей комнате медитаций? — вдруг спрашивает он, сам себе удивляясь.
— Курить? — Он с ума сошел? — Курить нельзя ни в одном аэропорту Америки.
Вопрос про «курить» отрезает всякую возможность неформального разговора, показывает им, что он человек опасный. Ладно, ладно, он будет курить в отведенных местах, на улице.
Аэропорт совершенно пуст. Можно хоть сумку свою тут оставить? — Нет, ручную кладь надо брать с собой. — Что, каждый раз? Даже не пробовать тут улыбаться, all jokes will be taken seriously, вологодский конвой шутить не любит.
Порядок есть порядок, он понимает. У них и медицина от этого — изумительная, в сто раз лучше нашей, и все же — глупо. Укладывать вещи на черную ленту помогает ему толстый седой негр, без неприязни, работа такая. Кажется, негр ему даже сочувствует. Наверное, сам потому что курит.
— Опоздал, теперь до утра, — объясняет он негру, возвращаясь с улицы второй уже или третий раз.
— Just one of those days, man… — повторяет тот.
По-русски сказали б: «Бывает». У негра глубокий бас.
Он доходит до места, откуда видно шоссе — там едут редкие машины, не быстро и не медленно, у верхней границы дозволенного, — и вспоминает, как перемещался по окрестностям Бостона с друзьями, а иногда и один. И в каждой встречаемой им машине, он знал, сидит человек, ценящий свою жизнь не меньше, чем он — свою, — и жизнь, и сохранность автомобиля, и оттого, как правило, осторожный, предупредительный, не презирающий себя за готовность уступить. Стоит ли прожить свою жизнь или хотя бы часть ее — почему-то хочется сказать: последнюю — тут? Тут правильно выбрасывают мусор и правильно ставят машины, научиться этому можно, проще, чем английскому языку. Не в одной безопасности дело. Он представляет себя пожилым, почему-то совсем одиноким — может, оттого что в данную минуту одинок — в маленьком местечке на океане, у соседей его красные грубые лица, но сами они не грубы, они говорят про него: здесь живет доктор такой-то, им приятно, что их сосед — врач. Они устояли в жизни, и он устоял, а сколько раз могли сбиться!..
От усталости мысль его сворачивает в сторону: цыганка сегодня утром ему напророчила счастье. Будешь тут счастлив! Есть ли в Америке цыгане? — они, кажется, всюду есть, — нет, связь с доисторическим временем здесь обеспечивают индейцы — впрочем, индейцев-то он за годы уже полетов и не видал — одни диковинные названия наподобие Айдахо, — и вот он снова проходит досмотр и уже лежит на красном полу, всюду линолеум, тут в комнате медитаций — промышленный ковролин, и думает: я участвую в бессмысленной деятельности, а вечность есть, конечно, прав был отец, есть вечность, и осмыслено только то, что имеет проекцию в эту самую вечность, свою в ней часть. Лечение людей — не важно каких — имеет проекцию в вечность, хоть и живут его пациенты не вечно, а иногда и совсем чуть-чуть. И встреча с друзьями, не состоявшаяся сегодня, — имеет. И слушанье музыки, и разглядывание природы… А остальное — как это его дурацкое зарабатывание денег — what а waste! Отчего английские слова приходят первыми в голову? Ведь не так хорошо он знает язык, да и в русском немало синонимов для «впустую»: даром, втуне, вотще, понапрасну, всуе… Много слов: вхолостую, попусту, без нужды, зазря, почем зря…
Все, он спит.
Спит он не очень долго, часа полтора, и пробуждается от страшного шума: в комнату въезжает огромный, невиданный пылесос. Управляет им черноволосый маленький человек — мексиканец, наверное, — в наушниках, чтоб не оглохнуть. Наушники оторочены искусственным розовым мехом — как будто индеец с перьями на голове.
Он коротко смеется и тут же делает вид, что спит. Ужасный грохот, как можно спать? Ну не спит, медитирует, зачем-то ведь есть эта комната? Неохота вставать. Давай-ка, катись отсюда, индеец, и без тебя тут негрязно! Тот быстренько проходится жуткой своей машиной — от него буквально в нескольких сантиметрах — все, снова один, тишина.
Он смотрит на часы, закрывает глаза и вызывает образы тех, кто его безусловно любит. Такой управляемый сон, почти целиком подконтрольный сознанию — и все-таки управляемый не совсем.
Ему хочется видеть отца — вот он, отец. Он принимает отца целиком, не как носителя свойств и качеств. Они хорошо известны ему — кому же еще их знать, как не сыну? — но к самому отцу, к тайне личности, не имеют словно бы отношения. Добрый, щедрый, самоотверженный — да, конечно, но все это может он сказать, например, и о своих друзьях.
— Как же так? — говорит он отцу. — У меня есть душа, есть талант — не к одной медицине, ты знаешь, но вот — и к музыке был талант, определенно ведь был, я и теперь люблю музыку больше всего, в наше время это не так часто, и что же? Ездить в бессмысленные путешествия, потому что на главной работе не платят, лежать на красном полу, завидовать людям со строгими лицами и определенностью в жизни? — Он, видно, здорово устал, потому что разжалобился до слез.
А чего он, вообще говоря, плачет? Ну, устал, не тот Портленд, друзей не увидел? — еще увидятся, ночь на полу? — сэкономил сколько-то долларов, да и здесь вполне чисто, а что нет отца — одиннадцать лет прошло, а не привыкнуть никак.
От слез становится легче, он смотрит на себя немножко со стороны и видит комизм положения: взрослый дядька в слезах, красный пол, медицинская сумка под головой, и вскоре опять засыпает. И снится ему теперь уже полноценный сон: они с отцом сидят возле поломавшейся машины, рядом с тем местом, куда надевается колесо, сломалась — как называется эта штука? скажем, ступица или втулка, — ясно, что ничего починить нельзя — ни запчастей нет, ни навыков, — они в свое время часто оказывались в таком положении, — просто сидят на земле, и отец говорит ему: «Ты мой родной». Дело не в словах, разумеется, а в содержании, во взгляде отца, который означает, что все идет правильно, как должно идти, и что отцу жалко, что сын его одинок.
Он опять на некоторое время задерживается между сном и явью, рывком встает, умывается в чистейшем сортире, как долго он путешествует — щетина выросла! — ни бритвы, ни щетки нет, скорей — кофе, еще успеть покурить — надо же, совсем забылся он в комнате медитаций, опять проверочка багажа — мелочь из карманов, ключи, всё надо выгрести, — служба безопасности успела смениться, но дело не пострадало — тщательнейший досмотр — не хватало на утренний рейс опоздать. Всё, он уже в самолете, рейс по маршруту Портленд — Нью-Йорк. Пассажиров в салоне — не больше пятнадцати — двадцати, и пожилая невыспавшаяся стюардесса им объявляет: «Если вы хоть раз путешествовали самолетом начиная с тысяча девятьсот шестьдесят шестого года — как раз он родился, — то вам не надо показывать, как пристегнуть ремень». — Очень милое, артистичное отступление от правил.
Он смотрит в иллюминатор на капельки воды, разбегающиеся от ветра. Встреча с отцом не была, прямо скажем, громадной. Даже не обещание встречи — так, сон, всего лишь психический феномен, а все равно он чувствует себя ребенком, который долго-долго плакал, а потом на него посмотрели взрослые, ласково, так, чтоб он понял, что давно прощен, и слезы высохли, только вокруг глаз еще побаливает, но хочется уже движения, игрушек, еды.
Можно ему еще порцию? — Нет, разве что кто-то откажется. Порции — по числу пассажиров. — Спасибо, не беспокойтесь, он сыт.
Со своей щетиной и двухдневной немытостью он, наверное, подозрителен, а возможно, и запах уже, американцы чувствительны к запахам, — ничего, наплевать, самому незаметно, как не слышен ему его русский акцент, — развалился на трех сиденьях, ноги закутал пледом, в наушниках — Мендельсон, фортепианное трио, несовершенная запись, но какая проникновенная игра! Шесть часов передышки перед Нью-Йорком — городом желтого дьявола, кто назвал так Нью-Йорк?
По прилете им овладевает экономическая распущенность, и он покупает домашним нелепые дорогие подарки, а уже в самолете домой, еще на земле, совершает поступок, которого будет стесняться.
Обстоятельства таковы. Самолет переполнен, он сидит у окна рядом с запасным выходом — дефицитное место, заранее побеспокоился, тут больше простора ногам — и на сиденье рядом с ним плюхается господин средних лет, который, во-первых, совершенно пьян, а во-вторых, весит, вероятно, килограмм сто семьдесят — только среди американцев такие встречаются. Господин истекает потом, горячие бока его свисают далеко по краям сиденья. Понятно, что изменений к лучшему не предвидится, так будет до самой Москвы.
Он вылезает из-под горы жира и, не успев придумать, что скажет, протискивается к стюардессе и сообщает, что сосед его пьян и что это, с его точки зрения, создает угрозу: в случае бедствия поможет ли нетрезвый человек остальным пассажирам выбраться?
— Сэр, — спрашивает толстяка стюардесса, — не угодно ли быть пересаженным? Нет? — Она просит его говорить громче. — Нет? — Ну тогда она вызывает полицию, и господин полетит в Москву в это же время на этом же месте, но завтра.
Надо вмешаться: погодите, он ручается… Освободившись из-под туши, он яснее соображает, что натворил, ему тоже приходилось употреблять алкоголь, в меньших, конечно, количествах, но, возможно, его сосед перед полетом волнуется, многие боятся летать. Никто в его сторону и головы не повернул, а толстяк, только услышав слово «полиция», встает и плетется за стюардессой в конец салона.
Стыдновато. По-американски повел себя. Ладно, что сделано — то сделано, никто не умер.
На место пьяного толстяка садится женщина лет сорока пяти, свеженькая, в веснушках, их руки соприкасаются на подлокотнике, через рубашку он ощущает приятный холод. Вот и славно, он примет снотворное, сейчас им дадут вина — теперь-то уж он заснет и проспит до Москвы. Вина ему, однако, не достается.
— А в случае бедствия вы сумеете оказать пассажирам помощь? — Напитки развозит уже знакомая ему стюардесса: не все американцы, стало быть, одобряют стукачество.
Посмотрим, подействует ли таблеточка с соком. Вполне бы подействовала, но — соседка. Допила свою диетическую пепси-колу, болтает льдом в стаканчике и говорит, говорит, говорит.
Она из Нью-Йорка, в Россию летит впервые, ей хочется больше знать о стране, пусть он ее просветит. Он в полусне произносит какие-то несуразности, но соседку не удержать. С России она переключается на Америку, потом на весь мир, наконец — на себя. Разговор в самолете со случайным попутчиком — популярный жанр. Вместо психоанализа, вместо исповеди. Она недавно рассталась с возлюбленным: тот подкупал ее дорогими подарками — последней каплей стал «Ягуар».
— Вам бы понравилось, если б женщина подарила вам «Ягуар»?
Надо подумать… Он прикрывает глаза, а она все журчит — об отвратительных привычках бывшего друга, о том, в какие тот водил ее рестораны, какие сигары курил.
О, он, кажется, знает, как положить предел ее красноречию.
— A woman is only a woman, — говорит он: с женщины — что возьмешь? — hut a good cigar is a smoke, — а сигара — курение, кайф.
Но соседка спокойно кивает:
— Киплинг.
Ей известны эти стихи, она Принстон заканчивала, creative writing. Так вот, этот Киплинг автомобили дарил, а ребенка ей сделать отказывался. Радикальный метод — стерилизация, распространенный в Америке способ, как избежать детей. Семявыносящие протоки Киплингу перерезали, а теперь и она уже не сможет зачать.
Вот зачем она летит в Россию — девочку удочерить. Россия, Казахстан, Румыния — несколько мест, где можно найти еще белых детей. Он смотрит по-новому на попутчицу.
Она подает ему руку:
— Меня зовут Джин.
Он называет себя и видит, что лицо его новой знакомой немножко меняется. Полуулыбка — не то чтоб загадочная. Скажет — не скажет? Скажет, конечно, куда она денется? Нет, молчит.
— Ну, признавайтесь, кто? — собака? кот?
— Хомяка моего так звали, — признается Джин.
Какая милая! Оба хохочут.
Она рассказывает о процедуре удочерения — будет суд, показывает фотографию девочки, одиннадцать месяцев, в Москве ее ждет адвокат, они вместе поедут в Новосибирск, все предусмотрено — даже русская няня — зачем? — Девочка до сих пор слышала русскую речь, вот зачем.
Кое-что Джин не предусмотрела. Он заполняет для нее таможенные декларации, и тут выясняется, что больше десяти тысяч долларов провозить нельзя. Джин взяла с собой больше, вот так. Что ж, есть два выхода: либо спрятать деньги поглубже, либо часть передать ему. Он дождется ее у стеклянных дверей, багажа у него нет.
— Я вам, разумеется, верю… — произносит она задумчиво.
Следовательно, не верит, но деваться ей некуда. Он берет ее деньги: не бойтесь, Джин. Разговор сам собой прекращается. Обоим надо поспать.
Самолет подлетает к Твери, безоблачно, он пускает ее к окну: посмотрите, какая грусть. Сам он уже не с Джин. Вот он выйдет из самолета, на вопрос таможенников «что везете?» — махнет рукой: «Говно всякое», — те улыбнутся, как смогут, — наш человек, иди. У стеклянных дверей он и Джин попрощаются — самолетные знакомства не предполагают развития, но обменяются телефонами, адресами. Он сядет в машину и снова подумает про отца. Автомобильные поездки почему-то дают это мимолетное чувство встречи. Выедет в город — агрессивный, людоедский в будни и такой — ничего, почти свой — в выходные, доберется до Манежной площади — когда отец был жив, движение по ней происходило в обе стороны, теперь в одну, — он расскажет отцу и об этом.
Он действительно прилетает в Шереметьево, садится за руль, разворачивается, с силой бьется бампером о бетонную тумбу, она расположена как раз на такой высоте, чтоб ее не заметить. Твою мать! Здравствуй, Родина. Все заработанное на безногой старушке — псу под хвост. Он огорчается меньше, чем обычно от материальных потерь, хоть бампер расколот и жижа из-под капота капает на асфальт. Пробует пальцем — зеленая, радиатор. Двигатель греется, эх, не заклинил бы! В центре, на светофоре, глушит машину, закрывает глаза — это не сон уже, почти обморок — и сзади что есть мочи гудят ему, объезжают. Не домой надо ехать — к механику.
Отличный механик и лишнего не берет, с него во всяком случае, и сразу понимает что к чему — институт заканчивал, поэтому. Ну, тут и так ясно. К нему механик снисходителен: интеллигент, дурачок, жизни не знает, и не надо ему ее знать. Сейчас чего-нибудь снимет с чужой машины, а пока что ворчит:
— Какашка французская, — про его «Рено». — Шурик! — орет вдруг. — Шурик!
Здесь работают киргизы, не киргизы — эти, как их? — уйгуры, без регистрации, их тут зовут Шуриками, они, как и сам механик, как все здесь, безвылазно в мастерской.
Вопит какая-то дрянь по радио. Страшная, неправдоподобная грязь. Под ногами, везде — масло, тряпки, инструмент. Разобранные двигатели, снятые двери, подкрылки, крылья: насколько человек совершеннее автомобиля, особенно изнутри!
— Крыс нет? — Он боится крыс.
— Нету, — успокаивает его механик, — нет крыс, но скоро появятся. — Кот, который жил тут, на прошлой неделе сдох.
Где бы приткнуться? — неловко стоять у людей над душой — он забивается в дальний угол, устраивается на просиженное автомобильное кресло, механик матерится непрерывно, с изысками, вычурно, перекрикивая радио, так матерятся лишь выходцы из культурного слоя, он надевает наушники — Мендельсон, кусочек второго трио, у Мендельсона их два, — и вдруг понимает, что счастлив.
Как остаться в этом состоянии? Он знает: в лучшем случае оно продлится несколько минут и уйдет, и удерживать его бесполезно, да и сама попытка удержать счастье уже означает ее неуспех.
Но оно — длится. Музыка? Может быть, дело в музыке?
Нет, музыка кончилась, а он все еще счастлив.
апрель 2010 г.
Домашний кинотеатр
Жизнь, как утверждают знающие ее люди, состоит из работы, отдыха и любви.
Работа — что скажешь? Не по-человечески мы работаем, а чтобы забыться, запоями: вспомнить потом не можем, что делали, от чего устали. Работающий персонаж жалок или смешон, особенно женщина. Дело надо делать, господа! — О работе рассуждают одни бездельники.
Отдых — того хуже. В Турции и Египте, на Кипре и в Греции. Или тут прямо — засилье отдыха. Дядя, мы отдохнем! Нате, сбылось.
Поговорим-ка мы о любви. Вот свадьба.
Вот свадьба: жених — Кирилл, невеста — Мила. Нас пригласили родственники Кирилла, точнее — его отец: обеспечить веселье, разбавить собой компанию, которая невелика — женятся математики.
Ресторан расположен среди таких же, как он, двух-трехэтажных домиков, закрыт от улицы голубеньким особнячком. Флаг черт-те какой, сине-желто-зелено-черный, и написано белой замазкой: Посольство Танзании. Людей никого. Только след от почтового ящика и — фломастером: «Осторожно, сосульки». Надо же! — на дворе сентябрь. Хорошая, видно, страна. Вообще, хорошо тут.
Что мы видим, зайдя в ресторан? — немыслимых размеров коробки: HARMAN/KARDON. И ниже, гигантскими буквами: ДОМАШНИЙ КИНОТЕАТР.
— Китай не стоит на месте, — подает голос Петечка, осветитель наш.
Художник по свету, алкоголик сорока с небольшим лет. Всем нам немножко за сорок, некоторым — уже давно.
Мы кое-что знаем о происхождении невесты, мы догадываемся, откуда взялись коробки. Подарок папаши ее. — Безвкусица! — Чего вы хотите от провинциального подполковника? Бедная Настя. И бедный Сом.
Ресторан обставлен в немецком стиле — сизой какой-то мебелью, что опять-таки несущественно, поскольку женятся — математики.
Итак, действующие лица. Невеста — Мила. Жених — Кирилл. Отец жениха — Сом. Сом Самойлович, Самуил Самуилович — русский человек, наш собрат, артист. Большая лысая голова, усы. У артиста не должно быть усов, Сом — исключение. Сколько лет уже сцену топчет, а под старость жизнь ему улыбнулась — да как! — во весь рот! Новая жена, она тоже здесь, хотя, вроде бы… Но зачем и жениться на молодой — дома ее держать? — тем более эту, кажется, не удержишь.
Мы находимся в предвкушении. Шум-гам, скандальчики, всем друг от друга чего-то надо — нас ждут драгоценные наблюдения, нам предстоит понервничать. Мы любим нервничать, всякого рода переживания — это источник творчества, вдохновения, а пока что сдаем в гардероб зонтики и плащи, прихорашиваемся перед зеркалом. Скорее, скорей, началось!
— А, вы тут…
— Тут, тут, Анастасия Георгиевна.
Этикет нам преподавала, был предмет у нас такой. Скукожилась немножко, подсохла наша Анестезия, но все еще хороша для своих-то лет. Говорят, матку недавно отрезали. Мы побаиваемся Анестезии по старой памяти: «Артисты имеют право быть идиотами, но вы, молодые люди, злоупотребляете своим правом!» — так она учила нас в прежние времена.
— Как вы? — спрашиваем.
— Ничего, — говорит, — с Божьей помощью.
Понятное дело, так себе: муж бросил, сын теперь женится неизвестно на ком, на дочери военнослужащего.
— Я всегда на стороне женщины, Анастасия Георгиевна, — говорит Алена наша, Аленушка. И изящно жмет Насте руку пониже локтя, научилась в «Вишневом саде».
— Женщины? Какой именно? — спрашивает Анестезия холодно.
Ладно, мы только хотели ее поддержать.
Теперь — родственники со стороны невесты. Тут еще интересней. Потом, все потом, Анестезия просит нас пройти в зал. Сама она вышла, говорит, подышать. Воздуха не хватает.
— Кричали «горько»?
— Нет, — отвечает Анестезия. И, она надеется, на свадьбе ее сына хоть в какой-то мере будут соблюдены правила не то что приличия — душевной гигиены. Хоть кем-нибудь. — Вот, — показывает на коробки, — видели?
Ладно, чего там. Подарок привез человек, дочь замуж выходит, родная кровь.
— Кровь? Его там — только сперматозоиды, — шипит Аленушка.
В смысле вкуса можете на нас положиться. Всецело, Анастасия Георгиевна.
Заходим, оглядываемся, размещаемся.
Гости сидят не вместе, редко. Сом, например, один.
— Так это, — говорит нам.
«Так это» у него вместо «здравствуйте», а где его новая… как ее? — ей бы Елену Андреевну играть, жену профессора в «Дяде Ване», красивое туловище, сегодня — почти что в одних трусах. Многим нравится. И Сому оно приглянулось, если после стольких-то лет…
Петечка — сразу к туловищу.
— У нас с Сомом непонимание, — говорит оно Петечке. — Непонимание меня.
Шуршим подарками, скромными, симпатичными. Дарим, в частности, молодым автобус, расписались на нем, всем театром. Двухэтажный, английский, с правым рулем, чего только нет в «Детском мире».
— Горько! — орет Петечка. — Горько!
Жених с невестой растерянно переглядываются, целуются все же, слегка.
— Еще, еще! — не унимается Петечка, коньяка уже хлопнул.
Да погоди ты, дай людям рассесться, налить!
Между гостями много пустот, мы протискиваемся, занимаем их.
Смотрите-ка, официант-негр!
— Послушай, э-э… милый, приборов нам принеси, — просит Сом. — Как объяснить этой Лумумбе, что у нас едят вилками?
Теперь, когда мы пришли, сцена полна людьми.
Сцена полна людьми, и самые интересные — не Сом и не туловище, даже не трагическая Анестезия и уж конечно не математики — мы в театральный пошли, чтоб математику не учить. Родители Милочки — вот кто! Мы первый раз с ними видимся.
Мы — первый, а они между собой — второй: заделали Милочку и — привет. Как мамашу ее зовут, предстоит выяснить, а подполковника мы сразу же, не сговариваясь, прозываем Вершининым. Мила его разыскала, сообразительная. Кто-нибудь помнит имя-отчество того Вершинина, настоящего? Этого Эмилем зовут. Мила, значит, — Эмильевна, ну и ну!
Мамаша ее и Вершинин хоть и рядом сидят, но не вместе, не рядышком, так что Алена втискивается между ними и говорит так:
— Когда я была девушкой, то читала «Анну Каренину» совсем иначе, чем когда стала женщиной. Помните, как Левин потерял интерес к Кити, после того как она родила? У меня тоже был знакомый, который пять раз женился и каждый раз после родов оставлял жену. Вас, простите пожалуйста, как зовут?
Алена — на стороне женщины. На Вершинина — никакого внимания, будто нет его. Рыжий такой, фактурный мужчина. Сидит улыбается.
— Теплая, — говорит, — осень. Повезло с погодой.
Понятно. Есть такая профессия — Родину защищать.
Сом, замечаем, с ним уже переглядывается: не сесть ли им вместе? не выпить ли за более близкое, так сказать?..
— Хорошо тут, в Замоскворечье, мне нравится. В этой части своей Москва не хочет казаться Европой, не правда ли?
Вот что, не умничай, подполковник! Дадим тебе слово. Во благовременье.
Как все-таки зовут маму Милочки? — Кира. — А полное имя? — Валькирия, — кричит Петечка. — Так, этому больше не наливать! — Мы подхватываем: Валькирия! Что-то грузинское, менгрельское, точно! Знаете анекдот про коррозию? Не про коррозию — про коррупцию! Никто не обидится, грузин нет? Да скажет же кто-нибудь тост?!
Кира и скажет. Встает — молодая еще женщина и вполне себе ничего, только стричься зачем так коротко?
— Мы счастливы, что наша дочь… — заметили это «наша»? — попала в семью к замечательным людям, в замечательную компанию. Многих из вас мы видели в театре, в кино и по телевизору…
Ха-ха! И еще увидите, у вас же теперь — домашний кинотеатр!
— У вас же харман-кардон! — кричит Петечка.
— …А Милочку я научила, — продолжает Кира, — чтобы был порядок в шкафах и в доме пахло пирожками. И еще у нее всегда есть желание, чтобы было все хорошо, понимаете?
Выпьем! Откуда это про порядок в шкафах?
Милочка улыбается, шепчет Кириллу на ухо. Тот оглядывается. Мать. Возвратилась с воздуха. — Что, полегчало, Анастасия Георгиевна? — Машет рукой: а!
— По японскому календарю… — начинает свою речь Алена.
Сом грохает по столу:
— Япона мать! — Сегодня он как-то особенно красноречив.
Праздник набирает обороты.
Мы желаем молодым всего: состариться на одной подушке, быть вместе, пока…
— И потом, потом! — кричит Аленушка, она верующая. Раздобрела очень, как стала в церковь ходить, поправилась.
И деток, конечно же. Плодитесь и размножайтесь. А может, невеста уже в положении? Зачем иначе выскакивать замуж в девятнадцать-то лет?
— По поводу «и потом» позвольте историю… — просыпается вдруг Вершинин.
Надо бы, подполковник, этикету тебя подучить. Дай же договорить даме!
Чего еще пожелать молодой семье? Достатка, естественно.
— Если едете под мостом, а на мосту поезд, — Аленушку не собьешь с толку, — держитесь за кошелек… Или еще лучше — выйти к молодому месяцу и попросить: месяц, дай денежку.
— Очень способствует, — кивает Петечка. — Даже в доме можно свистеть.
Нет, в доме свистеть нельзя, в театре — тем более.
Хорошая свадьба, весело. Время от времени Мила с Кириллом дотрагиваются друг до друга губами, уже безо всякого «горько».
Может, скажет кто-нибудь из коллег? Вон они сидят, математики. Симпатичная публика. Не спились, не стусовались ребята, учатся. Не всем быть артистами. Встает длинный — о, Господи! — в трениках!
— Большой, — шепчет Алена, — талант. — Все успела узнать.
Получил недавно важную премию. Финскую. Имеет право ходить без брюк.
— Доказательство принадлежности функции четности… — Что он несет? К какому-то экспо… Язык сломаешь! — Это откуда? — Поди ж ты! Булева алгебра. — Век живи!.. Буль. Буль-буль. Ну, поехали! — Не забывайте и про ням-ням. Тем более, вилки наконец-то доставили, теперь мы в полной комплекции. Фофан. Слыхали?! Фофаном негра зовут. Ничего, старик, у нас самый лучший поэт был негр.
А Петечка — камень, кремень, эдак дотянет до сладкого. Приготовил отдельный подарок. Прекрасный штопор: желтая юбка, рожица наверху.
— Но поскольку, Кирилл, мы тебя знаем как доброго мальчика, ты его скоро подаришь кому-нибудь.
— Или потеряешь, — вздыхает Анестезия. — Он все теряет.
— …Поэтому я поручаю штопор твоей жене, а тебе… — Петечка достает видавший виды, с деревянной ручкой, — еще один штопор. — Браво! — Чтобы дом был полная чаша! — Все сбудется, Петечка, твои тосты — как молитвы праведников — действуют безотказно, наверняка.
Хорошая свадьба. Но должно это напряжение — Кира — Вершинин, Анестезия — Сом — во что-нибудь воплотиться. Скандальчик будет?
А вот и он. С ожидаемой стороны. Елена Андреевна, новая Сомова женщина, решила себя проявить.
— Я когда оказалась в Москве, — э, да ты еще и того, нездешняя? — то обнаружила, что первые шаги мне предстоит сделать при участии мужчин…
Скажите-ка! Вот открытие! — и что именно, миледи, вам удалось из задуманного осуществить?..
Ах, не связывайтесь, Анастасия Георгиевна!
Квартира, говорит. Квартира у нее на Остоженке.
Сом сидит, не шевелится. То ли стонет, то ли рычит. О, расскажите, давайте, выкладывайте, мы жаждем подробностей. Сом, Сомушка, не рычи.
— Подробностей? — Какая уверенная в себе мадам! — Квартира хорошая. Паркет. Настоящий. Не ламинат.
Да не этих подробностей! — Первый муж ее был, оказывается, архитектором из Румынии. Все ей оставил — свято-о-ой человек!
— Но! Все-таки! — восклицает Сом.
А что построил? — Она же сказала: квартиру. — Румын — молодец!
— А Сом, это о-о-о… Брутальность. Если мы когда-нибудь с ним расстанемся… — Елена Андреевна обращается к женской аудитории. — Вы должны попробовать. Обязательно.
— По этому поводу вам не следует беспокоиться, деточка, — отчетливо выговаривает Анастасия Георгиевна — какая она стала белая! — пот на лбу, опять выбирается из-за стола. Несчастный Кирилл в растерянности: тоже встал, потом сел.
Мила поворачивает голову в сторону туловища, но говорит, словно сама себе:
— Сколько же у вас слов… во рту!