Москва против Мордора Поликовский Алексей
Портреты депутатов заканчивали свой путь в мусорном контейнере с надписью «Для отбросов», стоявшем на тротуаре. Со странной важностью, словно не понимая своей судьбы, они смотрели из мусорки, а напротив них стояла толпа и молча смотрела на них. В толпе ходил мужчина с косой в руках и в черном балахоне, на котором спереди и сзади было написано «Коррупция». Из-под балахона торчали остроносые туфли с серебристыми цепочками. Тут же поблизости был человек с надетым на голову картонным ящиком, с трех сторон оклеенном мыслями о текущей ситуации, соображениями о жуликах и ворах и сообщениями для депутатов. «Исаев, мы запомним твою мор_у!», — гласил текст одного из сообщений, в котором буква «д» была корректно выпущена. А на тротуаре до последнего стоял человек в желтом жилете и натянутом капюшоне с плакатом: «Богородица, Ирода прогони!»
Люди в черном против людей в разном
Мученики оппозиции уже год в тюрьмах. Их забыли? 12 июня 2013 Москва выходит на «Марш против палачей»
Широкая людская река трогается под рев сотен голосов: «Свободу политзаключенным!» Вот они, политзаключенные России, их лица на больших, метровых и полутораметровых портретах, поднятые над первым рядом, в свете летнего солнца и мягком веянии флагов, плывут над Москвой. Они все здесь, эти узники и мученики, засунутые на долгие месяцы в камеры СИЗО, получившие кляп в рот и ошейник на горло в виде домашнего ареста — вегетарианец Леонид Ковязин, и инвалид второй группы Михаил Косенко, и бывший матрос Северного флота Алексей Полихович, и анархист Алексей Гаскаров, и кандидат наук и отец двоих детей Сергей Кривов… Улыбается с фотографии Сергей Удальцов с привычно бритой головой — для многих он просто Серега; глядит на шествие задумчивая девочка Саша Духанина, активист движения «Еда вместо бомб». И медленно плывет белый с красными буквами плакат во всю ширину Якиманки: «Свободу узникам 6 мая! За вашу и нашу свободу!»
Все эти люди сидят ни за что. Все они год назад пришли на мирную демонстрацию. Все они жертвы провокации, которую устроила озлобившаяся на людей, потерявшая в панике тех дней соображение, социально опасная и мелко-мстительная власть. Цель того, что делают с этими людьми, выдернув их из нормальной человеческой жизни и мучая в камерах, — возродить в душе у каждого из нас давний, всегдашний, генетический русский страх, прорастающий корнями в аракчеевские поселения, в съезжие и этапы, в сталинский террор, в пытки карцером, в липкую гэбэшную муть. Те, кто пытается снова запихнуть Россию в серый, мерзкий туман полицейщины, — это они преступники.
Каждый из пятидесяти тысяч, запрудивших Якиманку, знает это. И другие сотни тысяч тоже знают, которые еще придут. На краю людского потока, заполнившего старую московскую улицу, плывет ангельское лицо Маши Алехиной, а под ним черный плакат с белыми и алыми буквами: «Полицаев с Болотной под суд!» Во всю ширину Якиманки медленно и мерно течет людской поток, весь в ярких, нарядных флагах, с огромными цветными лозунгами, со стайками воздушных шаров, с тысячами самодельных плакатиков формата A4, на которых каждый горожанин с помощью принтера или фломастеров может сказать слово. И они говорят.
Я рассказываю про этих людей, выходящих на улицы, в каждом тексте про митинг и в каждом рассказе про марш, потому что каждый из них неповторим, каждый со своим лицом, одеждой, манерой идти, манерой смеяться, говорить и нести плакат. Каждый из них в высшей степени свободен, ибо сам пишет свой плакат и сам выходит с ним на марш. Это идет — в очередной раз идет — та свободная, стихийная, природно ненавидящая подлость и ложь Москва, которую я люблю и знаю до последних переулков. Это шагают мужчины с интеллигентными подстриженными бородками, каждый из которых философ, и красивые женщины в развевающихся юбках и под разноцветными зонтиками, спасающими их нежную кожу от жаркого солнца. Это идут под красными флагами анархисты, ротфронтовцы и левые, все сплошь молодые и громкоголосые, и несут плакат: «Остановим репресии массовым протестом!» Это не опечатка, это они так написали на плакате с одним «с», а переделывать, видно, было им не с руки — времени нет, да и сил уже столько потрачено… Но эта ошибка на самодельном плакате ценнее, чем три тысячи плакатов, сделанных по шаблону и с текстом, спущенным из администрации.
Вот что они говорят, люди московских улиц, передаю вам. «Узурпатор! Помни! Рано или поздно ты будешь на их месте!» — телеграфирует в Кремль женщина, держащая в высоко поднятой руке картонку на деревяшке. И она идет с этим посланием миру и городу по центру Москвы, идет в виду сияющих золотом куполов Кремля и мимо тысяч полиции, внутренних войск и ОМОНа, и не боится ни их, ни внедренных в демонстрацию шпиков. И уже не будет бояться никогда. Мужчина с листом бумаги обходится одними сокращениями: «ОНФ=ОПГ». Да, эти люди говорят едко, язвительно и иногда грубо — но что поделаешь, это такой город, где люди часто лепят друг другу в лоб и не выбирают нежных слов. Идет другая женщина, а на груди у нее картонка с портретами двух невысоких господ и подпись: «Палач и трепач». На чьем-то рюкзачке, висящем на спине, мелькает краткое: «Нет диктатуре!» А мужчина с бритой головой, в бриджах и белых кроссовках и вовсе груб, но что поделаешь, тут же не пресс-конференция со специально подобранными якобы журналистами канала RT, ласково купающими собеседника в ванне с сиропом. Мужчина возвещает: «Путин! Жуй сопли, а не конституцию!»
Мужчину-инвалида везут на коляске трое его друзей, у них в руках маленькие красные флажки СССР. Обуви на ногах у мужчины нет, больные ноги толсто обмотаны длинными бинтами. Женщина-инвалид на коляске едет мимо. Мужчина кричит неожиданно сильным, глубоким голосом: «Свободу Pussy Riot!» Его клич подхватывают с разных сторон, и женщина со своей коляски поддерживает его.
Вдруг с тротуара в людскую реку врываются типы в черном. Все у них черное, униформы, береты, ботинки. И даже лица их, гладкие и сдавленные, кажутся черными, потому что в них ненависть. Ни слова никому не говоря, они тесной группой ломят сквозь людей, молча отшвыривая их в стороны. Может быть, им так промыли мозги, что они боятся людей, бояться очутиться среди людей, видят в людях врагов. В глазах у них какая-то странная пустота, говорить с ними не только бесполезно, но и опасно. Это и есть провокация в чистом виде, вот так вломиться в толпу с никому не понятными целями и мять ее, ломать и резать. Через несколько минут цель их действий становится ясна: они прорываются к флагам «Левого фронта», на которых название организации заклеено черным стикером со словом «Цензура». Людей с такими флагами они хватают и тащат сквозь толпу, а толпа сама собой смыкается и уплотняется вокруг них, и вот уже это коридор из десятков поднятых рук, в каждой из которых по беспрерывно щелкающей камере, и страшный крик летит в черные фигуры, быстро утаскивающие людей.
«Фашисты! Фашисты!» — это не просто крик, это гнев висит в воздухе, гнев густой и страшный. И я не понимаю, какой дурак одел их в черную эсэсовскую форму? И когда видишь, как отряд людей в черной форме наваливается на одинокого знаменосца с красным флагом и пятиконечной звездой, чувствуешь что-то такое, что к сиюминутным политическим настроениям отношения не имеет. Будь ты либерал, будь ты консерватор, будь ты хоть кто — но в России вид людей в черной форме, нападающих на красное знамя, вызывает тяжелое чувство. И кое-что вспоминается, чего сам не видел, и кое-что мерещится, чего видеть не хочется… «Наели рожи за народный счет! Паразиты!» — в ярости кричат десятки людей прямо в лица этим высоким, здоровенным парням, которые, вытащив знаменосца из толпы и сдав его каким-то типам в штатском, теперь стоят тесной группой на тротуаре. В глаза людям не смотрят. Лица мокрые, по-прежнему темные, мрачные. «Сволочи…» — цедит, проталкиваясь в толпе, пожилой мужчина в скромном сером пиджаке…
Течет река Москва. Под белыми флагами ПАРНАС и оранжевыми «Солидарности» идут сторонники Алексея Навального. Все лозунги, кличи и мантры, придуманные Навальным, они не просто кричат, а запускают сгустками бешеной энергии в наш развинченный, разболтанный, многополярный мир. «Россия без Путина! Россия будет свободной!» Чуть позднее, уже на набережной канала, они ритмично скандируют: «На-вальный! На-вальный! На-вальный наш мэр!» c такой дружной страстью, что понимаешь: тут речь идет о вере. «Яблоко» же несет зеленый плакат с культурным, вежливым лозунгом «Гражданское общество против полицейского государства» — слишком маленький и короткий плакат, сильно проигрывающий в размерах тем гигантским перетяжкам белого, красного и синего цветов, которыми другие партии и движения перегораживают всю улицу. Это ошибка, конечно: огромная перетяжка, которую несут десять человек, производит большее впечатление, чем маленький плакат «Яблока», за которым идет целая колонна. Тут тоже свои песни и мантры. Парень с длинными волнистыми волосами рок-барда, в синих джинсах и с красной курткой, повязанной вокруг пояса, на ходу бренчит на гитаре и громко поет, а яблочный хор подхватывает.
- Путин должен уйти!
- Явлинский должен прийти!
- Хей! Хей!
- Собянин должен уйти!
- Митрохин должен прийти!
- Хей! Хей!
И так до бесконечности. Грузный, широкий Митрохин в светло-зеленом пиджаке, серой спортивной рубашке и в светлых брюках идет во главе колонны. В какой-то момент он не выдерживает, поворачивается лицом к колонне и теперь шагает спиной вперед, одновременно дирижируя. Романтический, длинноволосый гитарист прибавляет жару, веселый яблочный хор расходится вовсю. Глаза у Митрохина маленькие, скрыты под бровями, сидят глубоко и, как ни странно, не смеются. И не улыбаются… Рядом с ним, в идеальном черном костюме, белоснежной рубашке и при красном галстуке, всем своим видом словно бросая вызов жаре, невозмутимо шагает правозащитник Борщев.
А по краю улицы, сама по себе, не присоединяясь ни к каким партийным рядам, идет пожилая женщина с седыми волосами и самодельным плакатом. На плакате фото В. В. Путина и цитата из него: «Не дождетесь!» Ниже ответ женщины: «Дождемся! Мне только 77 лет!»
Открывается площадь у «Ударника» — сдавливающих ограждений, как год назад, нет, и поэтому поток спокойно и привольно втекает на площадь. Но, как и год назад, стоит впереди, на том конце пустого серого асфальта, двойная цепь солдат внутренних войск в зеленых касках, а за ними оранжевые машины с цистернами, перегораживающие мост. Это — образ неизбывного страха власти перед людьми. Как же надо не понимать Москву и людей и какой же страх должен гнездиться в чьем-то маленьком сухом мозгу, чтобы прятаться в центре города за двойными и тройными цепями войск, за тучами полиции в шлемах и с притороченными к бронежилетам дубинками, за ОМОНом в сером и в черном. Женщина средних лет, с приятным интеллигентным лицом, в длинной юбке и белых туфлях на плоской подошве, медленно, никуда не спеша, обходит цепь, перегородившую площадь и, останавливаясь перед каждым, заглядывает под прозрачный щиток и говорит: «Добрый день! Здравствуйте! Привет вам от Веры Засулич!» И так десять, двадцать, тридцать раз передает она им привет от Веры Засулич, когда-то стрелявшей в полицейского начальника Трепова, велевшего пороть розгами политического заключенного Боголюбова, и оправданной присяжными. «Да не знают они, кто такая Засулич!» — говорят ей проходящие мимо люди. «А ничего. Пускай. Узнают», — отвечает она и продолжает свой обход этой длинной, мрачной, молчаливой цепи.
Они производят странное впечатление, эти парни в сером, обтянутые бронежилетами, парящиеся в шлемах-сферах, исходящие скукой в бессмысленном охранении. Мужчины советуют им, таким здоровым, лучше взять лопаты. Женщины спрашивают, не стыдно ли им получать квартиры за избиение людей. «Вы памперсы сегодня надели?» — издевательски спрашивает кто-то. Они не смотрят на людей, не смотрят друг на друга, смотрят вниз, на лицах у них застыла какая-то упорная, трудная тоска. Из новшеств этого дня — появление прямо в цепях, в руках у омоновцев, маленьких цифровых видеокамер. Они стоят с такими камерами повсюду, и в цепи, перегораживающей выход на набережную, и даже в охранении у станции метро.
А прямо перед этой серой, молчаливой, подневольной цепью на площади выстраивается другая, состоящая из людей вольных, свободных, разномастных, разноодетых, разного возраста и разного вида. Тут и седой человек с усталым лицом ученого, и высокий крепкий парень, и женщины с лицами бескорыстных учительниц, и девушки-активистки. Они держат на высоких штативах, собранных из серых водопроводных труб, два десятка больших портретов. Портреты в оранжевых рамочках, с надписями: «Остановим палачей!» Вот они, выставлены на всеобщее обозрение, эти люди, через которых в нашу жизнь возвращается прежнее, подлое, уже казавшееся изжитым зло политических репрессий. Тянется длинный ряд лиц следователей, которые открывали дела на невинных и закрывали глаза на беспредел полиции, 6 мая 2012 года избивавшей демонстрантов, странной и неуместной кажется веселая улыбка молодой женщины-судьи на портрете крупнозернистой печати… Все это наш позор. Позор то, что ни один следователь не подал в отставку — все предпочли работать винтиками государственного террора. Позор то, что ни один судья не отказался продлевать срок содержания невинных под стражей — не осужденные люди сидят в тюрьме уже год. Ни за что. Что дальше? Предварительное заключение гражданина на всю оставшуюся жизнь для удобства следствия?
Про одну девушку я еще должен рассказать. Маленькая, почти ребенок, она стояла за большим листом ватмана, который закрывал ее почти всю. Сверху, над ватманом, было красивое, ясное лицо с высоким лбом и зачесанными наверх и собранными сзади в длинный хвост пшеничными волосами, снизу, под ватманом, были только босые ступни в простеньких сабо с прозрачной перепонкой. Ах да, еще были большие черные очки, поднятые на макушку, и живые, веселые, улыбающиеся глаза. А на ватмане аккуратными буквами, нарисованными по всем правилам черчения, была написана одна фраза. Вот она: «Когда право становится бесправием, сопротивление становится долгом».
Идет Москва, не согласная с позором политических репрессий. Идет Москва, которая в гневе от того, что у нас в стране снова есть политзаключенные. И двух десятков лет мы не прожили без политзаключенных, и вот снова у нас невинные люди сидят в тюрьмах и лагерях. И снова в квартиры, как в дурном сне, вламываются с обысками, и снова уводят людей, и опять нас пытаются кормить похлебкой из лжи, и вновь наступает время политических процессов. Идут самые разные партии и организации — идет «РОТ ФРОНТ» под «Песню единого фронта», которую когда-то с поднятыми сжатыми кулаками пели в Германии антифашисты и которая теперь звучит из хриплого динамика в центре Москвы, идут националисты из Национально-демократической партии под крики: «Аллах Чечне дает бюджеты, спасибо Путину за это!», идут действительно светлые, миролюбивые и симпатичные «Светлые силы» с желтым плакатом «Светлое будущее» и связками воздушных шариков, и идет суровый военный «Плацдарм» под флагом советских ВМФ, и кто только еще не идет в день России по Якиманке — и все с одним желанием и одной волей: мы не хотим жить в стране, где есть политзаключенные! Свободу политзаключенным!
Процесс пошел
24 июня 2013 начинается суд над «узниками Болотной» — первый большой показательный политический процесс в современной России
В полдень у входа в зал № 338 Мосгорсуда начинается давка. Но какая это давка? В метро в час пик или на рядовой футбольной игре на входе в стадион бывает круче. А тут несколько десятков человек пытаются пройти в зал судебного заседания сквозь хлипкую линию заграждения, построенную из стульев. «Пропустите беременную девушку, это приемная дочь нашего дорогого подсудимого Сергея Владимировича Кривова!», — кричит кто-то. «Я представитель Левого фронта, я мог бы сидеть на скамье среди них!», — убеждает невысокий седой мужчина в джинсах. Четыре больших спецназовца, образцово экипированных в черные униформы, черные ботинки и черные береты, отсекают людей от дверей: всё, больше мест нет, судья Никишина вошла в зал, процесс над узниками Болотной начинается.
Прямо перед спецназовцами, не уступая им в комплекции, стоит Сергей Митрохин — единственный политик, пришедший поддержать узников Болотной в первый день суда. Остальные, кто так красиво говорили с трибун митингов и так эффектно ходили под знаменами в маршах, не пришли: ну да, лето, Гавайи, Мальдивы, то да се… Но и люди, выходившие на митинги и марши, не пришли на открытие процесса: это турки и бразильцы умеют дружно протестовать, это у итальянцев солидарность в крови, а нам элементарная мысль о солидарности как единственной нашей силе трудна. У здания суда стоит долговязый человек в бейсболке и с плакатиком «Свободу Николаю Кавказскому!». Но он один.
Девушка в зеленой размашистой юбке и желтой блузке отлично оснащена для жизни в нашем безумном городе. На боку у нее огромная сумка-мешок для случайного шопинга, а на сгибе локтя открытый нетбук для мгновенной связи со всем миром. Она не попала в зал суда и поэтому вступает в спор со спецназом. Она неутомимо троллит огромных мужиков статьями законов и допекает их своим правом присутствовать на процессе. Они отругиваются. Наконец девушка говорит им: «Вот нас придет сюда три или четыре тысячи человек, тогда будете устраивать суд на стадионе!» — «Да мы уже три года ждем, когда вас столько придет!», — смеется спецназ со скрытым, но беззлобным упреком.
У входа в суд, на улице, полукругом стоит на штативах дюжина телекамер. Репортеры с цветными микрофонами в руках маются на солнце в ожидании, пока выйдет кто-нибудь из адвокатов. Родственников впускают в зал суда в первую очередь, их половина из присутствующих. Еще треть пресса. На людей, пришедших поддержать заложников Болотной, остается и вовсе ничего. Мечта девушки набрать в многомиллионной Москве четыре тысячи человек, готовых проявить солидарность с братом своим, попавшим в беду, не осуществилась. В маленьком зале умещается человек сто, еще столько же этажом ниже смотрят трансляцию на двух экранах.
Тут, в небольшом зале без окон, в ярком свете, в выжимающей пот духоте, под белыми панелями потолка и оком следящей камеры, собрались убежденные люди, или белые вороны впадающего в спячку общества, или люди с душой и совестью, или политические активисты — называйте как угодно. За мной сидит седой Олег Орлов, экс-председатель «Мемориала». За ним, на следующем ряду, обладатель окладистой, воистину кропоткинской бороды и волос до плеч анархист Малиновский в майке Gucci и со шнурочком на правой кисти. Тут же Сергей Мохнаткин, невысокий, энергичный, заряженный на борьбу так, что даже круглая его бородка кажется пушкой, готовой дать залп. Тут же неизвестный мне человек в белой майке с огромными буквами «Путин — вор!», а еще завсегдатаи уличных акций со значками «Свободу узникам 6 мая!» Некоторых я знаю в лицо. Вот Таня Болотина, которая однажды стояла на улице с плакатом «Виновные сажают невиновных!», а вот Изабель Магкоева из «Комитета 6 мая», вся в черном, и даже глаза у нее черные. И тревожные. Она поднимается на мыски своих черных плоских туфель и с выражением непреходящей боли машет рукой над беретами охраны туда, в клетку прозрачного стекла, где заточены эти люди, взятые у нас всех в заложники.
Странным образом в зале много улыбаются. Родственники заключенных производят впечатление маленькой просветленной общины. Беременная девушка в ярчайшем белоснежном платье, очень коротком и легком, входит в судебный зал с бутылочкой воды в руках: «Если мне будет плохо, я уйду!» Но не уходит до конца, а в перерыве садится на колени мужа и сидит, счастливо приникнув к нему и тихо держа ладонь на животе. Жена Ярослава Белоусова с улыбкой возвращается от судейского стола, получив отказ быть защитником мужа. Она кажется уравновешенной и спокойной — в ней чувствуется сила человека, привычно идущего через несчастье. Мама Белоусова, получающая право быть защитницей сына, воспринимает это с угрюмой решимостью на лице. Но и в ней чувствуется самоуглубление человека, давно и прочно погруженного в отдельную жизнь несчастья.
Родственники улыбаются сидящим в прозрачной клетке, а оттуда улыбаются в ответ. Алексей Полихович, бритый наголо, что-то рисует пальцем по стеклу. Я слежу за его пальцем и понимаю, что он только что нарисовал смайлик с улыбкой. Роскошный, просто-таки киношный боец спецназа с сединой на бритых висках, в черном щегольском берете и с рацией, притороченной к плечу, пожимает плечами: «Ну чисто детский сад! Ну младшая группа детского сада!» — «А вы что делаете? А вы зачем их судите? А вы кого защищаете?», — отвечают ему родственники. Он задумчиво барабанит пальцами по бронежилету у себя на груди и при всей своей брутальной роскоши совсем не производит впечатления держиморды.
На деревянном барьере перед скамьями с родственниками лежит ромашка. Ее принесли в надежде, что удастся вручить заключенным, но туда не подойти сквозь охрану, и весь день эта ромашка умирает у меня на глазах.
Я сижу во втором ряду в окружении родственников подсудимых, а рядом со мной сидит мама Николая Кавказского, Наталья Николаевна. В руке у нее истрепанный блокнотик, она в него пишет. Как только судья объявляет перерыв, она встает и молча смотрит в сторону клетки. Ее сын, Николай, также молча смотрит на нее. Он в майке с портретом Альенде и со словом: Venceremos! Николай смотрит серьезно, а на лице мамы застыла улыбка. Это улыбка горечи и гордости, улыбка, которая появляется по ту сторону страдания. Между ними люди, охранники, подлость суда, несправедливость жизни и двадцать непреодолимых метров. Она стоит рядом со мной и долго смотрит на сына, и я вижу, что она под серой длинной юбкой сняла туфельку с одной ноги, как девочка на уроке.
Клетка тесная. Заключенные сидят в ней в два ряда. Маленький кандидат наук Кривов в больших очках в первом ряду, большой, массивный студент и кузнец Степан Зимин во втором. В зале душно, а как им в клетке, сдавленным, притиснутым друг к другу? Кондиционера там нет. Адвокат Аграновский подходит к скамьям родственников и говорит, что несколько лет назад два нацбола, парень и девушка, упали в обморок в такой клетке. Те, что в заднем ряду, еще могут опираться спинами на стену, те, что в переднем, обречены часами сидеть с напряженными спинами. А если процесс идет месяц? А если шесть? Так и здоровый заболеет. Аграновский говорит, что решетка лучше стекла, хоть и выглядит ужасно… но в ней можно дышать. А как дышать в ящике из пластмассы?
Клетка окружена полицейскими и черными охранниками двух видов. У одних на спинах «Федеральная служба судебных приставов», у других «Спецназ». Среди них одна девушка в кепи, она сидит сбоку от клетки, держа в перекрещенных руках дубинку. Ее лицо выражает полное безразличие ко всему происходящему. Потом она начинает от скуки катать дубинку себе по ногам.
Прокурор, или государственный обвинитель, сидит в одиночестве за длинным столом напротив клетки. На углу стола у нее папки в синих обложках. Она сидит напротив клетки, лицом к ней, и все долгие часы первого дня видит прямо перед собой этих людей, сжатых в крошечном пространстве, лишенных воздуха и свободы элементарных движений в тот момент, когда решается вся их жизнь. Она смотрит на них равнодушно, как на рыбок в аквариуме. Ничто не меняется в ее несколько бульдожьем лице с вечным выражением недовольства. Это высокая молодая женщина в голубой форменной рубашке и синей форменной юбке немыслимой краткости. Это не мини, а ультра мини. Она в черных туфлях на фантастически высоких каблуках. Каждый раз, когда судья дает ей слово, она встает во весь свой немалый рост и однообразно объявляет, что подсудимым ничего не нужно, потому что у них все есть. Это она говорит на ходатайства адвокатов, которые просят дать им возможность общаться с подсудимыми и ввести в дело новых защитников: Сергея Мохнаткина для Сергея Кривова и жену или маму Белоусова для Ярослава Белоусова.
Судья Наталия Викторовна Никишина в черной мантии с белым воротником сидит на кресле с высокой спинкой под гербом России. Два кресла по бокам пусты. Общаясь с подсудимыми и адвокатами, она произносит «пожалуйста» и «будьте добры» так, как это произносит человек, не просто естественно вежливый, а подчеркнуто, умышленно и очень четко вежливый. Но если зал начинает шуметь, в ней мгновенно поднимается отработанная годами, профессиональная властность: «Тишина в зале!».
Сергей Мохнаткин, человек с двумя высшими образованиями, отсидевший за то, что вступился за женщину, которую в новогодний вечер избивала милиция на Триумфальной площади, в перерыве судебного заседания вытаскивает из нагрудного кармана рубашки карточку, на которой написано «За права человека». «Иностранный агент!», — представляется он. «Карточка-то на иностранной бумаге напечатана…» Только что Сергей Кривов, стоя в клетке и держа в руках клок бумаги, зачитал свое ходатайство о том, чтобы Сергей Мохнаткин был включен в число его защитников. Голос Кривова из-за стекла был тихим и глухим. Судья ушла думать и, вернувшись, удовлетворила ходатайство. Кривов и Мохнаткин никогда не встречались и не знакомы, но в чем-то кажутся мне похожими: оба невысокие, в том и в другом есть густая жизненная энергия, оба ведут себя как непримиримые бойцы. Они нашли друг друга.
Стоя в фойе перед дверями судебного зала, Мохнаткин рассказывает об ужасах того черного Зазеркалья, где он побывал. Он сравнивает это с Освенцимом. Люди вокруг слушают молча. Все как-то сплетается, перекрещивается, путается, накладывается: страшные рассказы Мохнаткина о местах заключения, легкомысленная маечка с пальмами и короткие шортики, в которых Саша Духанина пришла на суд, спокойная речь и твердая интеллигентность Орлова, узенький пластырь и пятно зеленки на коленке девушки, пришедшей поддержать заключенных, и ящичек алой и белой земляники, которую едят веселые ребята в перерыве суда во втором ряду.
Адвокат Николая Кавказского Сергей Мининков в перерыве суда одиноко сидит в коридоре на стуле у стены. У него грустные глаза. Клетка в большом перерыве пуста, я спрашиваю, где сейчас заключенные. Он отвечает, что все в одном помещении, у них с собой сухой паек, но там нет даже столов, только скамейки. А почему нельзя выпустить их из пыточной клетки и посадить рядом с адвокатами, чтобы они могли дышать как люди и общаться по-человечески? В американских фильмах обвиняемый всегда сидит рядом с адвокатом… Он печально усмехается: «Так то в американском фильме…» А сколько, по его мнению, продлится процесс? «Не менее полугода». Полгода заточения в клетке без воздуха, подъем в 6 утра, отсутствие душа, содержание в «стакане» и долгая изматывающая езда в автозаке… Да, так. Он опять печально улыбается.
Эта клетка, в которую запихнули людей, и без того сидящих в СИЗО — она как тюрьма в тюрьме. В боковой стене у нее отверстия, для общения подсудимых с адвокатом, но к отверстиям адвокатов не подпускает охрана. Убийцам можно общаться с адвокатами в эти отверстия, а заложникам Болотной нельзя. Почему? Почему их вообще год держат в тюрьме за сколотую эмаль омонова зуба? Почему эта длинная, безжалостная, холодная месть с клеткой, и с бесконечным продлением срока заключения, и с постепенным выведением на процессы, которых будет несколько? Потому что они политические, говорит адвокат Аграновский, снова подходя к скамейке с родственниками. Адвокаты прикладывают рты к щелям между балками и что-то говорят туда, в щели. Это какая-то средневековая дичь, адвокаты, говорящие узникам в щели. Что отвечают с той стороны, не слышно, тогда адвокаты прикладывают уши к щели и слушают глухие голоса, доносящиеся с другой стороны стекла, из душной пыточной клетки, из ада и тьмы тюрьмы, из той черной кошмарной изнанки жизни, куда зверь затащил невинных.
День в пыточной
Дачный сезон. Опустевшая Москва. Духота. 6 июня 2013 года в Москве 29 градусов жары
Высокое белое здание Мосгорсуда, украшенное куполом и флагом, возвышается над окрестным городским пейзажем. А вокруг приземистая обыкновенная жизнь. Звенят трамваи. Прямо напротив торжественного входа в суд буднично торгует топливом бензоколонка. В одноэтажных кирпичных бараках, распахнувших двери в жару, ютятся гаражные автосервисы и забегаловка «Тандыр», чуть дальше «Хинкальная», эмблему которой я издалека принял за череп с костями. А это оказалась тарелка со скрещенными ложкой и вилкой. Вывески зовут в шиномонтаж и к адвокатам. И угадывается во всем этом скромный жизненный путь человека района Преображенка: починил машину, любовно сделал ей шиномонтаж, потом судился, взял адвоката, насладился шашлыком в «Тандыре» и закончил свой путь на Богородском кладбище, скромная ограда которого в сотне метров от суда…
Заседание суда по делу узников Болотной в зале 338 начинается с протеста адвоката Емельянова, который говорит, что ему опять не удалось пообщаться со своим подопечным. «В таких условиях защищать нельзя!» Адвокат Клювгант встает и хорошо поставленным голосом обращается к судье с рассказом о том, как он пытался передать в клетку два документа подзащитному, но получил отказ начальника конвойной части. У защитника Семенова та же история: здесь, в зале суда, конвой отказывается передавать документы в клетку, и к тому же конвойный стоит рядом и внимательно слушает все, что говорят друг другу адвокат и его подзащитный. Как адвокатам работать в условиях, где нет свободного общения и где чужое ухо приставлено к любому разговору защиты? Это издевательский процесс.
И еще это пыточный процесс. Вдруг, когда уже потекли вопросы и ответы, в клетке встает Николай Кавказский и пытается рассказать о «стаканах», в которых обвиняемых содержат вне зала суда. Он успевает сказать только о том, что стаканы эти размером метр на полтора, как судья перебивает его с усталой и несколько брезгливой скукой: «Это не относится к ходатайству…» Процесс идет дальше, но тогда встает Ярослав Белоусов: «Ваша честь! Сборка размером метр на полтора, нас там держат по два человека, грязный пол и грязные стены, и вчера мы там провели 8 часов. Ваша честь, надеемся на Ваше понимание!» Ноль внимания и понимания, как будто никто ничего не сказал. Проходит еще час, и теперь, прерывая ход процесса, в клетке встает бритый наголо, слепнущий Акименков: «Я хочу пожаловаться на пыточные условия содержания. Во время ожидания процесса нас держат в сборке. Она очень грязная, и там темно. Автозак может несколько часов стоять у СИЗО… В камеру попадаем в 12 ночи… Уже три дня без горячей пищи… Учитывая, что нам предстоят сотни заседаний… Это изматывающий график… Условия нашего пребывания являются бесчеловечными».
Он говорит в щель клетки, глухо и упорно, несмотря на то, что судья делает попытку прервать и его тоже. Но невозможно прервать человека, который смотрит своими невидящими глазами прямо перед собой и полон решимости договорить до конца. Что делать судье? Посылать в клетку спецназ, чтобы он на глазах у публики сгибал Акименкова втрое и затыкал ему рот? Судья смиряется с демаршем заключенного, потом осведомляется холодно: «Всё у вас?» и невозмутимо ведет процесс дальше.
Сидя на скамейке в ярко освещенном белом зале без окон, я с расстояния двадцати метров наблюдаю судью Наталию Викторовну Никишину. Она не бесстрастна, в ней есть холодная вежливость, внезапная ласковость и ирония классной дамы, которая говорит адвокатам, как говорят расшумевшимся детям в классе: «Уважайте друг друга, слушайте друг друга!» Но как она, судья, может равнодушно пропускать мимо ушей рассказы подсудимых о пыточных условиях? Как вообще человек может пропускать мимо ушей, если другой человек говорит ему: «Помогите! Меня пытают! У вас на глазах! У вас под носом!» Как женщина, пусть даже она носит черную мантию с белым воротником и восседает под гербом России, может быть холодно безразлична к тому, что говорят ей измученные люди в клетке? И двух ее слов, сказанных с судейской кафедры, было бы достаточно, чтобы дать адвокатам работать без преград и прекратить пытку узников. Но таких слов у нее нет.
Зато есть другие: «Суд не усматривает оснований… Суд вправе… Исходя из статьи… Постановления… Срок содержания под стражей до 24 ноября… По любым надуманным основаниям…» В переводе на русский это значит: я занимаюсь только процедурами в зале, а что там совершается с людьми вне зала, меня абсолютно не интересует. Вас мучают? Вам нечем дышать? Пытка недостатком сна в СИЗО? Не кормят? Сидите в камере без холодильника и вентилятора (так сидит сейчас Артем Савелов)? Невозможно передать в клетку даже бутылочку воды? Мама не может подойти к сыну? А я тут при чем? Какое все эти ваши жалкие человеческие желания имеют отношение к процессуальным тонкостям ведения этого большого дела и к ясно обозначенной задаче этого суда? Судья поджимает губы и красиво, как маленький стек, держит в правой руке длинную золотистую ручку.
За большим столом напротив клетки с узниками Болотной, привольно разместив свои полные тела на мягких зеленых стульях, сидят две женщины-прокурора. Они целыми днями глядят через стекло клетки на десять измученных, полуобмерших от долгого заключения, отсутствия воздуха, сна и еды людей. Вся деятельность на процессе двух этих женщин представителей государства! сводится к тому, чтобы сузить заключенным возможности защиты и в итоге посадить их. На положение несчастных, обреченных напрягать слух, чтобы услышать из-за стекла, в чем их обвиняют, не имеющих ни стола, ни бумаги для записей, не смеющих выйти в туалет, сдавленных и зажеванных тюрьмой, как какая-то безличная человеческая масса, они не обращают никакого внимания. Если представителям государства безразличны пытки и страдания граждан, то зачем такое государство?
Александр II однажды велел запереть себя на час в камеру, потому что хотел понять, что чувствуют люди, которых он сажает на всю жизнь. Великий князь Николай Николаевич однажды пришел в каземат Петропавловской крепости, чтобы поговорить с Кропоткиным. Эти наивные примеры далекого русского прошлого кажутся идиллией на фоне серой, машинной и безжалостной современной системы праосудия и двух серо-голубых дам, одна из которых упорно щеголяет в суде мини-юбкой, голыми ногами и высокими каблуками, словно не понимая, что такой вызывающий наряд неуместен в месте казни. Может ли им, этим представительницам современного государства, оплаченным в том числе и моими налогами, прийти в голову для лучшего понимания процесса на день поменяться местами с узниками Болотной и попробовать спертый воздух клетки? Не хотели бы они, следуя заветам царя, сесть хоть раз не за свой просторный стол, за которым можно так удобно ставить ноги и так изящно сплетать пальцы, а поместиться на 8 часов в грязный, пропитанный потом и болью, затянутый липкой грязью стакан? Ибо люди, не понимающие, что они делают с другими людьми, не могут ни судить по правде, ни обвинять по чести.
Извините, Ваша честь, но каждый раз, когда Вы отказываетесь слушать о пыточных условиях содержания людей, которых Вы судите, я слышу сзади и сбоку от себя, с соседних скамей, спазматические, невольные, тихие стоны-ругательства. И немые глубокие вздохи. Это родные узников, их матери и отцы, а есть тут и сестры матерей, и один дедушка, и жены, и подруги. И когда я это слышу на пятом или шестом часу заседания, после бесчисленных заданных и отведенных вопросов, после указания статей, реплик адвокатов, ходатайств и прочей рутины суда, то вдруг начинаю видеть не юридическую форму и поверхность дела, а суть его, и она состоит в том, что на этом процессе умышленно мучают людей.
Нет такого наказания — раскаленным душным днем сидеть в клетке без воды, а они сидят. Нет такого наказания — сидеть по двое в тесном грязном ящике, а они сидят. Да и не присуждал их пока никто ни к какому наказанию. И нельзя, не выйдет отмахнуться от этого, сказав самой себе, что занимаешься возвышенной юриспруденцией, а все эти грязные и мучительные вещи не имеют никакого отношения к правде закона.
Я спросил одного из адвокатов, почему государственное обвинение ведет себя с мелочностью, отказывая узникам во всех их ходатайствах, в том числе и в тех, которые законны (например, ввести в дело нового адвоката). «Из принципа. Чтобы гадить!» тут же объяснил мне этот искушенный человек и добавил: «Поверьте мне, в этом деле все очень просто!» Я понимаю, что просто. Но не хочется этой подлой простоты, мы ее уже нахлебались полной чашей, а хочется уважать суд и судью. Но судья должна для этого сделать что-то, и в прошлом для нее есть примеры. В истории русского правосудия был случай, когда председатель Киевского окружного суда Николай Грабор отказался участвовать в процессе, который считал позорным, а прокурора на этот политический процесс, который власть лицемерно называла уголовным, пришлось завозить из другого города. Это было в 1911 году, и это было дело Бейлиса.
Прапорщик полиции, сотрудник 1-й роты 2-го взвода московского ОМОНа Андрей Архипов, выходит к конторке рядом с судейским столом. У него дюжая фигура, бритый череп, несвежая после целого дня сидения в суде серая адидасовская майка, затертые кроссовки, черный ремешок сумки перечеркивает наискосок его выпуклую грудь. 6 мая 2012 года он сначала был в цепочке, которая двигалась от Большого Каменного моста к Болотной площади, потом был назначен в группу захвата, успел захватить на пару с коллегой одного демонстранта, а потом получил куском асфальта в подбородок и ушел к машине «Скорой помощи», где ему помазали рану зеленкой. Вечером в больнице ему эту рану зашили. Теперь от швов нет следа. Сам он называет повреждения, полученные им, «легкими». Никаких медицинских документов, подтверждающих его рассказ, нет.
Стоя за конторкой, парень мается и страдает. На зал и подсудимых старается не смотреть, смотрит вниз. Иногда подолгу стоит с опущенными глазами, не в состоянии ответить на вопрос. На множество вопросов отвечает: «Не помню». Потом приходит время адвоката Макарова, и этот большой человек в голубой летней рубашке и строгих очках берет омоновца в оборот на долгие 45 минут. Он прессингует его вопросами обо всем: о графике службы, о средствах защиты омоновца, о движении ОМОНа на площади в день 6 мая 2012 года, о задержанном. «Как вы задерживали?» спрашивает адвокат. «Подошли. Представились. Попросили пройти с нами». Полуобморочный зал грохочет смехом. В тот день на площади шло побоище и задержанных скручивали, волокли, тащили, били.
«Вы шли людей разгонять или защищать? Защищать? От кого?» спрашивает упорный и очень подробный адвокат Макаров.
«От себя», опустив глаза, отвечает омоновец Архипов. В зале опять смех. На его широком лице тоже подобие улыбки.
Он заявлен обвинением как потерпевший, но быстро обнаруживается, что вообще непонятно, почему он присутствует в деле. Омоновец Андрей Архипов не видел, кто бросил в него кусок асфальта. Никого из узников Болотной на Болотной он тоже не видел. И если можно как-то трактовать интонации его немудреных ответов и паузы, когда он молчит в мрачном недоумении, подбирая слова в ответ на заковыристый адвокатский вопрос, то тогда следует предположить, что он испытывает нечто вроде неудобства перед теми, кто сидит в клетке, и не рад быть в суде, и вообще не рад, что во все это влип из-за ранки, замазанной зеленкой. Себя он называет «пострадавшим от событий 6 мая, но не от этих людей».
«Вы чувствуете себя потерпевшим от этой группы лиц?» «Нет».
«Вы к этому человеку претензии имеете?» (Адвокат, указывая на Степана Зимина.) «Нет, не имею».
Он не имеет претензий ни к одному из 12 человек, обвиняемых в зале суда. Он не знает, кто кинул в него кусок асфальта, который скользнул по прозрачному забралу шлема «Джета» и ударил по подбородку. Их, сидящих в клетке, обвиняют в том, что они нанесли ему ущерб, а он этого не признает. Наконец встает адвокат Аграновский и спрашивает с искренним удивлением: «А как вообще этот человек стал потерпевшим по этому делу?»
«Снять вопрос!»
Да почему вдруг «снять вопрос», Ваша честь? Нет никаких оснований, чтобы снимать этот вопрос адвокатов и другие, этому подобные. Если их снимать, то возникает впечатление: судья не хочет знать правду. А ведь очень важно знать, не назначил ли кто-то омоновца Архипова потерпевшим, не велел ли ему стать им. Саша Духанина близко подобралась к сути дела, когда спросила: «Вы заявление писали, что вы потерпевший?» «Я не помню!»
Я не судебный репортер и первый раз в жизни сижу в зале суда. Я никогда не видел воочию работу адвокатов. Тут, в Мосгорсуде, я увидел, как под частым градом адвокатских вопросов мнется и тает так называемый потерпевший и как после часа работы адвокатов как-то естественно и сама собой вдруг в зале суда возникает правда. Адвокаты, сидящие за двумя рядами столов в белом зале без окон, доказали с блеском и при этом просто и четко, что омоновец Архипов не является потерпевшим по этому делу, и тогда я, в наивности моей, вдруг преисполнился эйфорической радости и был уверен, что общее ходатайство адвокатов и узников о переводе его из потерпевших в свидетели нельзя не принять.
Теперь было слово государственного обвинения. Встала большая женщина-прокурор и сказала, что нет, она против, потому что нельзя и поэтому не надо. Это не прямая цитата ее речи, это изложение, но оно не сильно короче самой речи. Всему блеску адвокатской работы, всей упорной и тщательной 45-минутной работе адвоката Макарова, всей интеллектуальной силе чуть ли не двух десятков адвокатских голов были противопоставлены несколько вялых слов, которые высказала судье прокурор в мини-юбке. И села, уступая место для выступления судьи. Больше никому в этот момент выступать было не положено, только заключительный дуэт гособвинителя и судьи… но страшный, потемневший от тюрьмы, с темным голым черепом Владимир Акименков вдруг снова встал в клетке и резко и нервно крикнул прокурорам через зал: «А вам не стыдно выходить с такой базой?» И столько в его крике было уже не удерживаемой ярости и презрения.
Обычно судья берет время, чтобы обдумать ходатайство. А тут, при решении вопроса, который имеет такое огромное значение для хода процесса, думать не стала. Этот вопрос можно было бы решиь так, чтобы весь процесс начал постепенно возвращаться с кривых рельсов лжи на путь правды. Но не успела гособвинитель сесть с неизменно важным выражением никогда никому не сочувствующего лица, как судья Никишина с какой-то радостной и отчего-то веселой быстротой постановила: ходатайство адвокатов и подсудимых о переводе омоновца Архипова из потерпевших в свидетели отклонить.
«Ваша честь, мне ничего не видно! я уже слепой!»
Волна протеста схлынула. Нет ста тысяч на улицах. Остались только вот эти люди, взятые властью в заложники. В июле 2013 года каждый день — день мрачного, безнадежного суда
Суд, где люди сидят в клетке, и где по залу расхаживает черный спецназ, и где в голосе судьи Никишиной раз от разу звучат ничего хорошего не сулящие лед и холод, и где из-за плеча адвоката Плевако на парадном портрете периодически высовывается самый жуткий и мерзкий ГУЛАГ с наручниками и пыткой голодом, — как ни странно, оказывается местом жизни, и не только жизни, но и любви. Эта тихая любовь происходит открыто, видна невооруженным глазом, и в зрелище этой любви мне чудится какая-то ни на чем не основанная надежда. И я хочу об этом рассказать.
Но сначала о Владимире Акименкове. Бледный, с голым черепом, в голубых потертых джинсах и в красной майке с Че Геварой на груди, он встает в клетке, едва судья успевает открыть заседание, и начинает говорить, но судья уже знает исходящую от него опасность и реагирует с жестким раздражением. И так раз за разом, по четыре или пять раз за заседание, Акименков встает и хочет сказать, а судья Никишина затыкает ему рот. Диалоги их одинаковы: «Я хочу сказать…» — «Вы ничего сейчас не можете сказать!» На ее стороне преимущество власти и сила микрофона, она раз за разом заглушает его глухой голос в клетке, но он все равно снова встает через час или полтора, чтобы попробовать еще раз. «Ваша честь, я хочу сделать заявление!» — «Садитесь, Акименков, вам слово не предоставлялось!» Так они ведут эту упорную борьбу, где один, в красной майке с Че Геварой, изнуренный тюрьмой, недосыпом, отсутствием нормального питания и монотонными процедурами процесса, бьется за право быть услышанным, а другая, в строгой черной мантии сидящая под огромным золотым двуглавым орлом, пытается не дать ему сказать то, что он хочет. И когда начинается показ доказательств обвинения на большом экране, висящем на стене прямо под портретом известного своим гуманизмом и своей борьбой за каждого человека юриста Ровинского, Акименков громко кричит из клетки: «Ваша честь, а мне не видно, я уже слепой!» На это судья ничего не говорит, молчит.
Пошел второй год, как Акименков сидит в тюрьме. У него врожденное заболевание радужной оболочки, 10 % зрения на одном глазу и 20 % — на другом. Часами перед узниками, сидящими в клетке, на экране показывают записи событий на Болотной, а потом судья спрашивает: «Узнали себя на записях?» Вопрос относительно Акименкова бестактный, и даже издевательский: он при всем желании не может узнать себя, Ваша честь. Он сидит в клетке, оттягивая угол глаза, чтобы хоть так увеличить остроту зрения, а потом я вижу, что он держит у правого глаза тряпку или платок. Я так думаю, глаза у него текут, слезятся. Хорошо ли, Ваша честь, предлагать ничего не видящему человеку пять часов подряд смотреть кино, от содержания которого зависит его приговор и вся его жизнь?! Убудет ли от государства, со всеми его министерствами, департаментами, судами, спецслужбами, спецназами, фондами и победными универсиадами, если Акименков получит помощь в больнице Гельмгольца или в центре Федорова? Или вы, Ваша честь, будете судить его до полной слепоты? А теперь о любви.
Саша Духанина находится под домашним арестом, и ее молодой человек Артем может встречаться с ней только в суде. Радость нормальных свиданий у памятника Пушкину и долгих разговоров в вечернем «Кофе Хаузе» им недоступна. Артем, молодой человек с бородкой и усами, в шортах камуфляжной раскраски, ходит на все заседания и сидит в первом ряду, а Саша сидит в 20 метрах от него, среди адвокатов. Нервничая, он крутит в руке телефон и даже водит его по губам. Быть вместе они могут только в перерывах, а еще перед заседаниями, и если заседания задерживаются (а они почти всегда задерживаются), то им только лучше. Однажды я заглядываю за угол коридора и вижу, что они там целуются. Перед заседаниями, перед закрытыми дверями суда, они все время касаются друг друга, прислоняются плечами, шутливо толкаются, эти невинные дети, попавшие в железный капкан государства. Но это я так вижу и чувствую, они же, как ни странно, ведут себя в этих коридорах и обстоятельствах безмятежно и весело, и даже газета, которой Саша в веселом возмущении иногда бьет Артема по голове (на правой руке выше кисти у нее круговая татуировка), в их руках превращается в предмет, аккумулирующий любовь. И они смеются.
Они могут встречаться, хотя бы в коридоре суда, и это счастье для них. А другие не могут. Наталья Николаевна Кавказская последний раз имела свидание с сыном Николаем 30 апреля; отец Артема Савелова Виктор Иванович видел сына последний раз 19 апреля. С тех пор, как дело передано в суд, свиданий нет. Судья Никишина не дает свиданий. Она обещала снова разрешить их после допросов узников в суде, но допросы могут последовать и через два месяца, и через три, и через четыре. Насильственная разлука с близкими нужна суду для того, чтобы подавить их волю, заставить каяться. Это вид пытки, назначаемой по решению судьи, торжественно сидящей в окружении портретов апостолов гуманности и правды — Кони, Плевако, Монтескье и Цицерона. Вы рано уходите из зала, Ваша честь, вам следует один раз остаться и посмотреть, как родные узников, теснимые охраной в черном, машут им руками. А те машут из клетки в ответ. И все друг другу улыбаются. Смотреть на это тяжело, словно люди машут вслед невозвратному и безнадежному поезду, который удаляется во мглу тюрьмы.
Когда в зале суда видишь, как судья Никишина регулирует выступающих адвокатов, гасит эмоции публики, держит в черном теле узника Акименкова и таким образом ведет процесс, то на пятом или шестом часу начинает казаться, что нет ничего, кроме плотной вязи процедур и гладкой поверхности юридических форм. Но это не так: там, под поверхностью, прикрытый улыбкой судьи, замаскированный ее формальный вежливостью (иногда она может сказать адвокату даже: «Я вас умоляю!»), во всем этом деле живет и дышит непреодоленный, неуничтоженный ГУЛАГ. Один из следователей сказал Виктору Ивановичу Савелову, отцу узника Артема: «Если вы не будете сотрудничать, ваш сын получит 8—10 лет. А если будете, то 2–3 года». — «А ты согласен 2–3 года просто так сидеть?! За что? За то, что за руку кого-то взял?!» — отвечал следователю Виктор Иваныч с болью и гневом, и я эту боль чувствую, когда он рассказывает сцену мне. И это «ты», которое он следователю сказал, как в лоб влепил, и этот гнев на лице общительного, оптимистичного и добродушного человека — заставили следователя отшатнуться, стать сначала красным, потом белым, и слинять. Он со своим предложением тогда слинял — система осталась.
Этот процесс, выдуманный в подлой голове и сконструированный по грязным, в бурых пятнах, лекалам Ежова и Берии, не только фальшивый, но еще и плохо, дурно, криво сделанный. Перед предъявлением доказательств обвинения, то есть файлов с видеозаписями того, что происходило на Болотной 6 мая 2012 года, вдруг встает прокурор Костюк и просит суд предоставить ей время для ознакомления с файлами. В зале шум. «При чем здесь мы?!» — не может скрыть удивления адвокат Динзе. «Обвинение не знает собственных доказательств? Это абсурд, Ваша честь!» — говорит адвокат Макаров. Но действительно не знает. И это не только абсурд, но и наглость — обвинять 12 человек, 10 из которых год сидят в тюрьме, и не знать доказательств обвинения. Не следует ли в таком случае прекратить процесс, отправить дело назад в прокуратуру, а гособвинителю особым определением суда посоветовать сменить профессию?.. Но продолжаем о любви.
Евгения Тарасова, девушка с темными глазами и смуглым круглым лицом, сидит среди адвокатов, у нее статус защитника ее мужа, Леонида Ковязина, вина которого, по мнению обвинения, состоит в том, что он перевернул на Болотной площади две кабинки биотуалетов и тем причинил крупный материальный ущерб их владельцам. Я бы на месте туалетного бизнеса претензию снял: слушайте, давайте, что ли, мы скинемся вам на новый туалет, только напишите в суд, что у вас нет претензий! Евгения стала женой Леонида, когда он уже сидел в СИЗО. В тот мартовский день у нее на голове был венок из белых роз, а у ворот СИЗО кто-то играл на гитаре битловскую All You Need Is Love. Она терпеливо сидит во время заседаний, не задает судье вопросов и не заявляет ходатайств, но, когда судья объявляет перерыв, тут же подходит к клетке и сквозь стекло говорит с Леонидом. Они улыбаются. Я вообще не видел, чтобы люди так много улыбались друг другу, как тут, в месте, где так много боли, на этом лживом, выдуманном, сочиненном следователями процессе. И однажды я вижу, что они целуют друг друга сквозь стекло, прикладывают губы по обе стороны стекла, и в этом такая нежность. В зале в этот момент шум и хаос, публика выходит, адвокаты встают, и им двоим кажется, что они укутаны хаосом, как облаком, защищены от посторонних взглядов.
А есть еще тонкая и маленькая Таня Полихович, в короткой красной курточке, в джинсах в обтяжку и в желтых кедах, и я поначалу не понимаю, почему она садится в самый угол зала, из угла ведь ей не видно ни судьи, ни адвокатов. А потом вижу, куда она смотрит, и понимаю. Судья ей не очень интересна, с адвокатами у нее еще будет время поговорить. Если продлить линию ее взгляда сквозь два стекла пустой клетки и боковое стекло клетки с узниками, то видишь ее мужа, Алексея, который занял крайнее место на задней скамейке и смотрит оттуда на нее. И так они смотрят друг на друга и иногда улыбаются. Широкие фигуры бравых охранников периодически встают у бокового стекла клетки и закрывают им видимость. Тогда они ждут терпеливо, пока эти тяжелые черные тела сдвинутся хотя бы на полметра и откроют им обзор. И тогда их беззвучный разговор возобновляется.
Господи, бедная Таня, она улыбается с таким значением и с такой упорной любовью, что хочется встать и сказать судье Никишиной: «Ваша честь, да кончайте вы эту ужасную, невыносимую, всем — и Вам в том числе! — понятную ложь, и не надо больше мучить людей, и пусть идут и живут!» Но как это скажешь? Только тут, в газете. А он, ее муж Алексей, иногда отвечает ей улыбкой, в которой есть грусть и горечь, как будто говорит: «Ну что поделаешь… Ну вот так вышло… Да, вышло так… Извини», но она не принимает этой горечи и этой его усталости и все равно улыбается ему со значением, словно напоминает что-то такое, что знают только они оба. И он тогда взглядом соглашается с ней. Там, в зале, встают адвокаты, накаляются страсти, и адвокат Макаров, держа исписанные листы бумаги в руке, упорно говорит в микрофон на длинной ножке, хотя судья велит ему прекратить и сесть; и в клетке встает и требует слова, и ведет свою упорную борьбу несгибаемый кандидат наук Кривов, а судья отклоняет и обрубает его ходатайства холодным, как нож, голосом: «Аа-ткла-нить!»; и на скамьях публики иногда кричат: «Позор!» — и черные фигуры охранников тогда бегут по залу, — а эти двое неотрывно смотрят друг на друга сквозь три казенных стекла и 20 метров судебного воздуха, и в какой-то момент я понимаю, что этот беззвучный разговор двух разлученных людей слишком важен для них, чтобы за ним мог наблюдать кто-то третий. И отвожу взгляд.
Суд продолжается и идет, три дня в неделю, в апелляционном корпусе Мосгорсуда, на шестом этаже, в большом торжественном зале, обшитом коричневыми панелями, увешанном портретами знаменитых адвокатов и философов, которые все как один проповедовали правду и справедливость, в сиянии девяти люстр, каждая на восемь ламп, под высоким белым потолком. Есть там и просторная галерея для прессы, но я предпочитаю сидеть в зале. Продолжается этот суд над невинными, ничего дурного не сделавшими, пришедшими на мирный и разрешенный митинг людьми, о судьбе которых адвокат Пашков говорит: «Попал на митинге в поле зрение камеры — значит, виноват. Русская рулетка».
Продолжается этот процесс, самый ясный и отчетливый из всей череды судов и процессов, потому что узникам Болотной нельзя предъявить обвинений в воровстве миллионов, их невозможно обвинить в махинациях и экономических аферах, их нельзя замарать подозрениями в коррупции или во взятках. Это суд над невинными людьми в его самом чистом, самом явном виде.
В скверике перед Мосгорсудом, где фонтан, скамейки и поэтическая фигура летящей девушки, стоит человек с внешностью старого битника из романа Керуака. У него седой хайр и седая борода, он в бейсболке и с плакатом на груди, и на своем картоне этот московский битник написанными от руки словами точно определяет статус 12 обвиняемых: «Ритуальные жертвы режима».
Рождение вождя
Уже арестованный в Кирове на фальшивом процессе о краже леса и чудом выпущенный из камеры Алексей Навальный возвращается в Москву и 8 сентября получает на выборах мэра 632 697 голосов. Это второе место и почти 30 % от принявших участие в выборах. На следующий день сторонники Навального выходят на митинг
В девять вечера Навальный выходит на сцену. Раковина сцены залита светом софитов и сияет в черном московском воздухе. Небо дырявит двумя красными огнями стрекочущий полицейский вертолет. Во всю длину набережной, от сцены и дальше, до самого моста, катится рев сорока тысяч голосов, произносящих одну фамилию. Навальный в голубой рубашке с закатанными рукавами и в джинсах. Он начинает речь, стоя перед цепочкой сотрудников своего штаба, которые не спали две ночи и все равно выглядят счастливыми. Эти мальчики в ярких бейсболках и девушки в цветных курточках вытащили на своих плечах длинную, тяжелую, занявшую три месяца предвыборную кампанию.
Речь Навального — речь победителя. Он не взял первое место и на 20 % отстал от Собянина, но не в этом дело. Никто из оппозиционных политиков не набирал столько голосов, сколько он. Никто еще не прорывался из убогого политического настоящего в новое политическое будущее. Голос его гремит торжеством. Он кивает на Кремль за рекой и возвещает, что жаба на трубе боится. Он грозит вторым туром и под крики людей обещает второй тур. Эти люди, стоящие на набережной с поднятыми лицами, и есть его победа. Он создал свой электорат. Адвокат без практики, акционер без крупных пакетов акций и блогер-разоблачитель сумел из широкого народного движения вычленить свой поток. Его победа в том, что он единственный и первый сумел претворить необузданную энергию митингов и маршей в конкретные формы выборной кампании и коллективного действия. И он сумел влюбить в себя тысячи людей, сумел дать им образ, стать их кумиром и объектом почти религиозного поклонения.
Я стою близко от сцены и очень быстро понимаю, что вокруг меня, в первых рядах, стоят его самые активные активисты, его торсида. У всех в руках синие таблички со словом «Навальный». Как только они видят направленную на них со стороны сцены камеру, тут же дружно поднимают таблички вверх. Они истово кричат его фамилию, разбивая ее по слогам — На-валь-ный! — задолго до того, как он выходит на сцену, кричат с мечтательными лицами и светящимися глазами адептов новой веры. Я чувствую себя пришельцем и чужаком в этих дружных влюбленных рядах, без подсказок знающих религиозный ритуал. «Вы что-то можете? — со сцены спрашивает у них человек, проводивший корпоративные тренинги в штабе. Вообще-то он работает в какой-то бизнес-школе. Он кричит на грани срыва голоса, с интонацией Навального. — Да! — Тогда Навальный любит вас!»
Митинг идеально организован. Он не длинный и не короткий, а занимает ровно столько времени, сколько нужно, чтобы сказать главные вещи, рассказать несколько человеческих историй и при этом не наскучить людям. Он хорошо срежиссирован, то есть представляет собой череду кратких, ярких, энергичных выступлений не записных ораторов оппозиции, а живых людей из штаба. Девушка, возглавлявшая колл-центр, арт-директор, придумавшая красные круги с лозунгом «Измени Россию, начни с Москвы», молодой человек из «братьев Навального», дверь в квартиру которого полиция ломала пять часов, отсидевший десять суток и теперь благодарящий полицию за «не очень качественный отдых», — все они являются живыми деталями впечатляющего оптимистичного пазла под названием «Мы победили». Почти все они подражают своему лидеру в его единственном ораторском приеме. Дикий, нагнетающий крик они переняли у него, и даже интонация этого крика у них навальная.
В 51 % Собянина они не верят. В основном потому, что было голосование на дому, и не в пользу Навального. Но почему полуслепые инвалиды, живущие на мизерные пенсии, и неприбранные старики, варящие утреннюю кашу на затхлых кухнях, должны голосовать за адвоката с гладким лицом и улыбкой победителя? Что он сделал для них? Что он сказал им? Он сказал, что в Москве живут люди с высокими доходами, но он перепутал тусовку с Москвой. Это тусовка всегда при деньгах, а настоящая Москва вкалывает за гроши, живет на убогие зарплаты, пенсии и стипендии и каждый месяц наблюдает за исчезновением последней сотенной бумажки в кошельке. Сказал ли он инвалидам, что даст им сиделок за счет бюджета? Сказал ли он студентам, что даст им беспроцентные кредиты на образование? Сказал ли он преподавателям высшей школы, что остановит ее деградацию и разгром в Москве? Сказал ли он людям старше сорока, которых ни за что и нигде не берут на работу, что прекратит подлую бизнес-практику выбрасывания на помойку и негласного умерщвления немолодых людей? Так почему они должны голосовать за него?
«Нам нужен второй тур? — Да-а-а! — Запугать нас! Это получилось? — Не-е-ет! — Мы победили? — Да-а-а!»
Живого природного хаоса гигантских маршей, ходивших по Якиманке, тут нет. Там было разноцветье и море флагов, тут только два белых флага «Народного альянса». Там были сотни растяжек, красных, белых, черных, а тут только скромная самоделка, которую держат в руках девушка с бритыми висками и шарфом цветов ЛГБТ и девушка со значком таких же цветов. На растяжке одно слово, почему-то фиолетовым: «Доколе?» Демонстрируя, девушки курят длинные тонкие сигаретки. Левых тут нет, анархистов нет, нациков нет, люмпенов нет, работяг нет, бедных тоже не видно, это не их компания.
Там, на прошлых митингах и маршах, было ощущение народа, вышедшего на улицу из своих сталинских домов, панельных девятиэтажек, унылых хрущоб, бараков и даже нор, народа левого и правого, длинноволосого и бритого наголо, всякого и разного, народа, включающего в себя молодняк с Че Геварой на груди, алкоголиков в мятых хламидах, стариков с давно не стрижеными седыми волосами и профессоров с зарплатой 25 тысяч в месяц, беседующих во время марша о тонкостях перевода Бодлера. Тут такого разнолюдья нет, тут публика аккуратная, единая, однообразная в разнообразии городской моды и московского стиля: мягкие курточки с капюшонами, толстовки с надписями, яркие пластиковые часы на запястьях и хорошо начищенные туфли.
Ожидая начала митинга, некоторые сидят прямо на бордюре тротуара, и я иду мимо них, вглядываясь в лица. Сидит женщина в стильных пурпурных кедах с оранжевыми шнурками, у которой из сумки торчит красный флажок со словами «Измени Россию, начни с Москвы», потом другая женщина, пожилая, с рыжими волосами, в джинсах, с синей табличкой с заветной фамилией и все тем же красным кругом на сумке. Рядом с ней, уронив голову на грудь, усталым сном менеджера, вставшего в семь утра и проработавшего весь день на заказах или доставке, спит в ожидании начала митинга мужчина в строгом черном костюме и голубой рубашке. Чуть дальше узкоплечий парень в кожаной курточке, городское чучело, чудо-юдо митинга. На левом лацкане у него значок «Дело не в Навальном, дело в нас», на правом лацкане значок «Свободу узникам 6 мая», на ремешки курточки и на рюкзак повязаны белые ленточки, а на голове красная бейсболка под названием Russia.
Двое приехали на велосипедах. Новый формат политики: сочетай фитнес с митингом! Один приехал на черном мопеде Honda и привез с собой пачку предвыборной газеты Навального. Пачки газеты, тысячи экземпляров, лежат на асфальте, и их раздают волонтеры, а другие раздают красные круги. Эти красные круги светятся повсюду: на столбе, над и под листком бумаги с требованием люстрации, на спинах людей, у некоторых на спинах и на груди, у парня с томом под названием «Русская модель управления» в руке круг на животе, а еще один наклеен прямо на люк в асфальте, словно предупреждая диггеров и водопроводчиков, что энергичный адвокат Навальный ждет их даже в подземелье. Двое парней торжественно несут лист ватмана, на котором написано: «Выгоним вранье из города!», а еще один молодой человек дразнится плакатиком: «Собяка выборы фальсификака!»
Сцена в коконе золотистого сияния парит в перспективе набережной, словно только что приземлившийся звездолет. Люди на ней кажутся яркими, заманчивыми, чистыми, как рекламные модели. Митинг разворачивается не как кривое, иногда абсурдное, иногда веселое, а иногда свирепое русское действо, а как хорошо отлаженная европейская пьеса, технологично залитая оптимизмом, рецепты которого выучены в Йельском университете. Безудержный оптимизм, оптимизм без конца и края, много слов о свободе, никаких конкретных проблем, ни слова о бедности и справедливости, ни слова об олигархах (о них Навальный вообще не говорит), захваченной у нас всех собственности, зарплатах, грядущих электропайках — все это не тут, не сейчас. Это не подведение итогов мэрской кампании и даже не коронация победителя-мэра, это съезд радетелей новой жизни и сторонников, выдвигающих своего вождя в архангелы. Оптимизм сгущается, наступает апофеоз: «Если они не хотят нового мэра, они получат нового президента!» — женский голос со сцены звучит с угрозой, и тут же, подхватывая порыв, разогревая восторг, следуют мантры новой городской религии, данные ее пророком. «Один за всех! — Да-а-а! — Один за всех! — Да-а-а! — Один за всех! — Да-а-а!»
Эта армия Навального — обитатели офисов, и сочинители бизнес-планов, и носители почетного титула MBA, и виртуозы бухгалтерии 1С, и студенты, мечтающие о собственном бизнесе в стиле фанк, и молодые люди, такие молодые, что их еще не успел обмануть ни один политик, и практики жизненного успеха, знающие, что значит слово «мерчендайзинг», и жители и творцы русского капитализма, желающие, наконец, обустроить его на удобный и комфортный европейский лад. Эта армия Навального — новая сила, пробивающаяся сквозь коросту старой мертвой политики, первая из новых сил, потому что должны быть и другие. Должны быть новые левые, противостоящие пожравшему страну капиталу как таковому, объединяющие веселый уличный анархизм, мрачный синдикализм и боевой антифашизм, которые с криками «Власть миллионам, а не миллионерам!» ходили по Якиманке. Но новых левых вычистили с арены, их загнали в полуподполье, Удальцов сидит под арестом с кляпом во рту, и слепнущий Акименков ведет свой неравный бой с судьей Никишиной, сидя в клетке.
Навальный пробился. Сегодня вечером его час. Стоя на сцене, громким голосом уверенного в себе победителя он возвещает своим сторонникам, и темному близкому Кремлю, и недалекой мэрии: «В России родилась большая оппозиция!» Два ряда софитов за его спиной изливают сияющий свет, черный воздух ранней осени дрожит от восторга огромной секты, и микрофоны разносят его голос вплоть до улицы, на которой сигналят в знак поддержки проезжающие машины. Маленький черный «Опель» бибикает на мотив «Спартак» — чемпион!», водитель умудряется на ходу высунуть левую руку в окно и поднять над крышей красный круг со словами «Измени Россию, начни с Москвы». Навальный нагнетает речь и вместе с ней умело нагнетает экстаз своих сторонников. Он говорит о том, что «каждый третий избиратель Москвы отдал голос за нас». Говорит об этом дважды. А когда он заканчивает и на сцене начинается водоворот уходящих людей, его жена Юля подходит к нему, и они быстро целуются. Это не показной поцелуй на публику, не рекламный поцелуй кандидата в президенты и будущей первой леди, это просто быстрый поцелуй двух людей, переживших очень многое.
Я не знаю, слова Навального про каждого третьего избирателя Москвы, прозвучавшие со сцены, — это расчетливый ход политика, делающего свою победу больше, чем она есть, или это эйфория захлестывает его на вечерней набережной. Но я знаю, что две трети москвичей не пришли на выборы, потому что им равно противна власть, ворующая деньги и голоса, и оппозиция, присоединенная тайным шлангом к олигархическим деньгам, равно противен казенный патриотизм воров, говорящих о нравственности, и дикий бред тусовки, называющей людей быдлом, а себя элитой. И нет ответов на простые вопросы, как жить на зарплату и будет ли медицина платной, и как выжить с удавкой тарифов на горле и сколько еще терпеть жалкие пенсии… Но тут, на митинге, где оптимизм взнуздывается и доводится до предела, за которым уже почти что отключенные мозги, все эти вопросы насущной жизни остаются за кадром, а звучат громко, с той властностью, с которой вождь и должен говорить со своими восторженными сторонниками, совсем другие слова: «Кто-нибудь может победить в России, кроме нас? — Не-е-ет! — Вы верите мне? — Да-а-а! — Верю я вам? — Да-а-а-а!»
Каждому свое
В сентябре 2013 года в Санкт-Петербурге в Константиновском дворце проходит саммит G-20. Жмут друг другу руки. Сидят в белоснежных креслах. Заседают за круглым столом под сияющими люстрами. Обсуждают мировой порядок, инвестиции, международное развитие, устойчивый рост…
Суд над узниками Болотной идет уже три месяца. Число заседаний суда приближается к сорока. Это более двухсот часов, проведенных в двух судебных залах, двести долгих и утомительных часов, наполненных сотнями вопросов адвокатов, монотонной бубнежкой прокуроров в коротких юбочках, унылыми показаниями так называемых пострадавших, которые то ничего не помнят, то ничего не знают, болью родных и ледяной издевкой судьи Никишиной, которая проявляет острый ум, быструю реакцию, административную четкость, несомненную спайку с обвинением… И еще все что угодно, кроме человеческого сочувствия людям, взятым властью в заложники и сидящим в клетке.
Ни разу за все двести часов процесса судья Никишина не обратилась ни к одному из узников по имени или имени-отчеству, а всегда только по фамилии и в основном в тоне окрика: «Кривов, хватит! Полихович, надо меньше переговариваться, больше будете слышать!» В этом казенном обращении звучат подковками сапоги тюремщика и лязгающие двери автозака.
Я дурею от этого суда, который все больше и больше напоминает суд сумасшедших, тайно захвативших власть над живыми людьми, меня мутит от этого многомесячного скрупулезного рассмотрения дела о двух царапинах и трех перевернутых туалетах, от всей этой мелочной формальной процедуры, за правильностью которой так строго и даже истово следит судья в черной мантии. Но плотная ткань формальных процедур — только драпировка пустоты. Обвинения нет, оно пусто, пусто в мозгах у двух полненьких девочек-прокурорш, выращенных в государственном инкубаторе для специальных целей подобных процессов, пусты правила, на которых настаивает судья, холодным голосом и невидимым ножом по сто раз за заседание обрубающая вопросы адвокатов и ходатайства подсудимого Кривова. Но это чувствую я, который сидит в зале на скамейке, ходит зрителем в суд по доброй воле и уходит из него на свободу, на улицу, домой. А подсудимые? Им-то как? Как они выносят весь этот так называемый суд в своих клетках?
Второй год в тюрьме за то, что пришел на разрешенный митинг в центре Москвы. Второй год без нормальной еды, без нормального сна, без нормального воздуха, без общения с близкими (его запретила судья на время процесса), без свободы выйти в город и выпить кофе в кафе, без катания на велосипеде по дорожкам, которые так заботливо прокладывает для нас мэр, без интернета, без любимого кресла и расслабляющего дивана, без душа и сигареты, выкуренной в родном доме в створку окна, без телефонных разговоров, без цветов на подоконнике, без всего того, что составляет нормальную человеческую жизнь. Второй год идет пытка двенадцати невинных людей лишением их нормальной человеческой жизни. Машина власти, захватившая их в заложники и запихавшая в мясорубку процесса, периодически вдруг делает железные реверансы и прикладывает к харе сталинского палача картонную масочку гуманности. Вот вы сидели все в одной тесной клетке, а теперь сидите в двух! Задыхались, а теперь мы вам воздух дали! И даже кипяток для сухпайка государство вам не пожалело, а это же стоит целых 3 копейки литр! Так они говорят или могли бы сказать, но вся эта так называемая гуманность разлетается вдребезги, когда узника Кривова, больше всех докучающего судье вопросами и ходатайствами, вдруг берут из камеры и в понедельник, когда суда нет, все равно привозят в суд и девять часов подряд держат в тесном темном пенале…
Один за другим выходят давать показания омоновцы и говорят то о царапине на руке, то о моральном ущербе, полученном оттого, что кто-то взял их за руку с дубинкой, которой они, конечно же, никого не били. А кто же тогда бил? На видеозаписях, показанных в суде, видно, что били, да и сам я, бывший на той площади с начала и до конца, видел, что били. И что противопоставить царапине на руке омоновца? Исполосованную дубинками, всю в длинных красных вмятинах, спину Дениса Луцкевича, сидящего в клетке? Разбитую в кровь полицейскими дубинками голову Виктора Захарова, второй год ищущего и не находящего суд, который принял бы дело по избиению гражданина полицией на митинге 6 мая 2012 года к рассмотрению?
Некоторые узники молчат все сорок заседаний и двести часов. Они просто сидят в клетке молча, час за часом, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, словно из этого зала и бреда перешли уже в какое-то другое пространство и измерение. Я ни разу не слышал голос Степана Зимина, он молчит, молчит и Алексей Полихович, а Андрей Барабанов в черной майке и черных шортах на моих глазах вдруг проваливается в сон в клетке.
Я смотрю на его лицо с закрытыми глазами и понимаю, что его сон подобен обмороку, его сознание просто не выдерживает уже этого монотонного, повторяющегося изо дня в день надругательства над смыслом слов и временем жизни. Его сознание отказывается здесь присутствовать, сознание хочет ускользнуть, убежать из ловушки, в которую его запихнули. Потом он вдруг просыпается, и с удаления в десять метров я снова вижу его глаза — глаза человека с зашитым ртом, онемевшего, потому что слова лишились смысла, глаза узника, молча испытывающего дикую, убийственную тоску. Он вернулся из краткого сна, и все по-прежнему: клетка, великие адвокаты на портретах, черная птица судьи на возвышении, монотонные процедуры и похабная ложь, все длящаяся и длящаяся в ярко освещенном торжественном зале.
Но не все из заложников молчат. Владимир Акименков говорит, но говорит, не когда судья даст ему слово и не в узеньких рамочках формальных процедур, а когда захочет и вообще о другом. Это его свобода, он уже обрел ее в этом зале. Говорит он глухим голосом, без волнения и даже несколько расслабленно, как человек, знающий цену и предвидящий конец всей этой игры и уже давно вышедший из нее. Омоновцев он спрашивает не о том, где они были, где стояли, куда бежали, что запомнили, хотя любая малейшая деталь их показаний может повлиять на его судьбу, а о том, чем их наградили и нравится ли им бить людей. Некоторые вопросы этого левого активиста с бритым черепом звучат как библейский глас вопиющего в пустыне. «А третий прокурор почему не приходит на процесс? — вдруг ни с того ни с сего интересуется Акименков. — Ему стыдно?» Вопрос, с которым он вклинивается в монотонный ход суда, обращен к двум сидящим прямо напротив него прокуроршам. Они делают вид, что не слышат. Судья на своем возвышении тоже старательно не слышит. Все представители суда, охраны и обвинения делают вид, что не слышат этот глухой голос слепнущего заложника, тринадцать месяцев сидящего в тюрьме ни за что, потому что такой простой и короткий вопрос они не хотят, не должны, не могут себе позволить услышать.
Не слышит этого вопроса президент страны, благодушно рассказывающий нам в своем очередном телеявлении, что нечего ругать наш суд, в Италии суд еще хуже. И мы видим в его лице абсолютное, сытое безразличие к двенадцати узникам, которые сидят в тюрьме, в том числе и по его воле. По Конституции президент является гарантом прав человека, но его почему-то больше занимает защита прав сирийского диктатора Асада, чем двенадцати граждан России. Не слышит вопроса Акименкова и господин Собянин, который после побоища, устроенного полицией 6 мая 2012 года на Болотной площади, трогательно навещал пострадавших омоновцев и торжественно награждал их квартирами, так, словно они победили великого врага, а не избили мирных сограждан, но до сих пор не нашел времени прийти на суд и поддержать двенадцать жителей города, где он работает мэром. Не слышит этого вопроса и премьер-министр, который вообще-то у нас юрист и прекрасно понимает, что в высоком торжественном зале, на глазах у всей страны, день за днем и месяц за месяцем происходит уничтожение суда как такового.
Дело, которое следовало закрыть в первые десять минут рассмотрения, дело, в котором пострадавшие просят судью перевести их в свидетели, а судья их не отпускает, тянется месяцами. Люди, которые не сделали ничего, сидят в тюрьме. Прокуроры симулируют обвинение. Но говорить об этом премьер-министру не с руки, потому что в узкоспециализированном, профессиональном сообществе власти один отвечает за финансы, другой за дороги, третий за связь, четвертый за поддержку Асада, пятый за контакты с Европой, а за стыд и позор страны не отвечает никто.
Страдания подполковника Б
Октябрь 2013 года. Медленное распятие «узников Болотной» продолжается
Болотное дело переехало в Никулинский суд на юго-западе Москвы. Это серое шестиэтажное здание с длинными коридорами, рядами одинаковых дверей и полами и стенами, облицованными коричневой немаркой плиткой. Решетки на окнах и белый неоновый свет дополняют картину. На первый взгляд здание как здание, контора как контора, но только на первый.
Чем больше времени проводишь здесь в ожидании, пока привезут узников и начнется очередное заседание суда, тем яснее и острее чувствуешь как бы тайно заложенную в проект оскорбительную издевку.
Община «болотного дела» — их полсотни человек, это родственники, активисты, адвокаты, друзья узников, люди разных взглядов и возрастов — часами ждет начала заседания перед запертыми дверями зала 303. Ни в холле, ни на всем протяжении длинных коридоров нет ни одного стула. В первый день процесса в Никулинском суде в боковом отростке коридора еще находится маленькая банкетка, на которую садится и терпеливо ждет час и второй Людмила Михайловна Алексеева. Ей 86 лет, она помнит аресты 37-го года и процессы семидесятых. Женщину, нашедшую, где присесть, примечают чьи-то внимательные глаза, контролирующие процесс, и на следующий день банкетки нет. Ее убрали, теперь сесть негде. Даже если вам 86 лет и у вас болят ноги — стойте.
По всем ГОСТам и СНиПам шестиэтажное государственное присутствие должно иметь туалеты на каждом этаже. Но их нет, а вернее, они спрятаны за дверями без табличек. Мужик в мятой зеленой робе и желтых сандалиях, бродящий по суду со стремянкой и коробкой лампочек, объясняет мне, что туалеты забрали себе судьи и прокуроры. Там, в чинном спокойствии, в запахе дезодорантов, в размышлениях о праве и законе, они свободны от контакта с этими жалкими, вечно что-то преступающими, вечно чего-то ноющими, дурно одетыми серолицыми плебеями, для которых на первом этаже выделен один-единственный туалет. Один для всех, без различия пола. Около в него в очереди стоят молодые красивые женщины, седые мужчины с портфелями, блистательные адвокаты в строгих костюмах, стильные девочки в сапожках, продвинутые мальчики с планшетами, мрачноватые мужики в кожанках. В Никулинском суде место невольной встречи всего нашего многообразного великого народа — вот здесь, у одной на всех двери в сортир. Это как будто заскорузлый палец вертухая указывает нам всем наше место.
Судья Никишина, приятная молодая женщина со всегдашней ироничной полуулыбкой на лице, приезжает в суд в фиолетовом пальто, к которому так хорошо идет изящный шелковый платочек в сиреневых тонах. В это время большая прокурорша Костюк проходит по первому этажу суда в экстравагантном суперкоротком платье, показывающем ее ноги. Они удаляются куда-то туда, за кулисы действия, в свои комнаты, где у них, конечно же, уже заготовлены прокурорские формы, судейская мантия и черные туфли на высоких каблуках. Я вижу эти туфли на шпильках, когда милая москвичка в фиолетовом пальто Наталья Никишина, перевоплотившись в судью Вашу Честь Никишину, выходит в зал в строгой черной мантии с белой манишкой.
Судья Никишина назначает заседание на 11.30, но только это ничего не значит, потому что тяжелая, ржавая, тупая тюремная машина в своей работе не обращает на судью особенного внимания и просто не доставляет ей узников в назначенный срок. Проходит час, проходит два, но узников нет. Это не случайность, это повторяется каждый день, во вторник, в среду и в четверг. И, маясь по три часа в голом предбаннике без окон и стульев (некоторые просто садятся на пол, сидят, раскинув ноги, на кафеле, полулежат на полу с планшетами в руках и рюкзачками под спиной, а Виктор Иваныч Савелов, отец узника Артема, ходит между ними и раздает яблоки), начинаешь понимать, что главный тут даже не судья. Есть кто-то или что-то еще, нависающее с высоты, темное, важное над всем этим делом и действом. Наталья Никишина сидит тихонько где-то в недрах присутствия и терпеливо ждет, пока громыхающая дверцами автозаков, никуда не спешащая, гремящая замками и мисками, пересчитывающая головы и ложки, питающаяся человеческим страданием, удобренная кровью Магнитского, растущая из грязной жижи сталинских репрессий система соизволит выбросить из своего чрева нужных для суда людей.
Предбанник вдруг наполняется бойцами в черном. Бронежилеты, береты, подбритые виски, брутальные лица, высокие ботинки, все суровы и напряжены так, словно им предстоит прорыв через вражеские порядки. Зачищают от людей холл, становятся в цепь. С тихим ужасом в глазах, сдавленные в коридоре, за их широкими спинами стоят женщины, стоит мама Андрея Барабанова в черном траурном платке, с уже никогда не проходящим выражением страдания на измученном лице. Наконец в рации звучит: «Поднимаем, готовимся!» Они напрягаются, мрачнеют, на плече у одного из спецназовцев начинает мигать красным огоньком видеокамера, фиксируя поведение мам, жен, дедушки, адвокатов, друзей подсудимых…
Из двери на лестницу до двери в зал суда — десять шагов. Подгоняемых охраной, скованных наручниками «узников Болотной» не проводят, а почти протаскивают — не стоять, быстрее, быстрее! — на глазах родных и друзей. Но едва первый из них появляется в двери лестничного пролета, как через спины спецназа и плечи полиции обрушиваются оглушительные аплодисменты. Конвой тащит девять человек в наручниках под аплодисменты, которых не бывает ни в одном театре, под аплодисменты, которые вынимают душу, под отчаянный грохот ладоней и под громкие крики, которые не может (и не пытается) прекратить никакой спецназ: «Держитесь, ребята! Мы с вами! Держитесь! Молодцы! Держитесь!»
«Держись, братишка!» — кричит Акименкову маленькая девушка в щель между спинами спецназовцев. Ее лицо чуть выше их поясниц. Большой Акименков успевает чуть улыбнуться на ходу. «Лёшик, давай, держись! Врагу не сдается наш гордый «Варяг!» — сильным голосом очень веско говорит сыну Алексею Полиховичу его отец, тоже Алексей Полихович, мужчина в коричневой кожанке. Но все происходит слишком быстро, их тащат со страшной скоростью, сын не успевает даже голову повернуть к отцу.
А за этой стремительно несущейся цепочкой черных конвоиров и скованных наручниками людей, усиливая ощущение бреда, мчится на поводке черный ротвейлер с огромной головой, а вслед за ним пролетает его хозяин в голубоватом камуфляже и таком же кепи.
Заседания суда начинаются одинаково. В клетке из серых крашеных прутьев встают узники и говорят: «Прошу дать мне возможность сделать заявление!» Встает голодающий тринадцатый день кандидат физико-математических наук Сергей Владимирович Кривов, на лице его сияет тоненькая оправа очков, встает обычно молчащий на заседаниях Андрей Барабанов и тоже просит минуту на заявление. Акименков тоже встает. По закону они имеют право сделать заявление, но судья Никишина, сидя за длинным столом, с высоты своего подиума перебивает их, затыкает им рты и словно заталкивает обратно в клетку.
Сядьте! Не разрешаю! Не давала вам слова! Я вам слова не давала! Или вообще ничего не говорит и ведет процесс мимо них, словно они со своими жалобами и болью вообще не существуют.
Так она их гасит в эти моменты. А о чем они хотят сказать? Кривов хочет сказать, что требует положенных ему по закону протоколов судебных заседаний, а ему их не выдают. Барабанов хочет сказать, что плохо себя чувствует, у него болит голова, не видит один глаз, и он просит медицинской помощи. Ночью, встав в камере, он ударился головой о какую-то железку и с тех пор мучается болями. Он начинает фразу, а судья перебивает его, он тихим, слабым голосом снова начинает фразу, а судья снова перебивает его, он тогда опять начинает фразу, а судья вновь перебивает его, и тогда этот интеллигентный молодой человек, вегетарианец и художник, молча садится, так ничего и не сумев сказать.
А Акименков не садится. Он во всем черном, а на ногах у него пластиковые шлепанцы. Он говорит: «Ваша Честь, меня перед заседанием суда бил конвой! Ударили сзади по голове!» Но и это обстоятельство судью совсем не интересует, так же как не интересует ее и заявление Кривова на следующем заседании о том, что и его тоже в здании суда только что бил конвой. Я смотрю на этих мрачных парней в черном, кем же надо быть, чтобы бить узника? Кривов говорит о действиях конвоя против желания судьи, пересиливая ее голос своим, два голоса борются некоторое время, он все же договаривает до конца, а она тогда велит охране удалить его из зала.
Кривова ведут в наручниках, а он улыбается. Со скамеек публики ему кричат: «Держись, Сергей! Спасибо, Сергей!» Одна женщина касается его рукой, словно желая перелить ему свою силу, дать ему свое благословение, но охранник резко дергает его на ходу за наручники: «Не трогать!» За спиной их уже разгорается скандал, потому что адвокат Кривова Макаров встал и идет по залу, громко говоря судье: «Вы тогда меня тоже велите удалить… его бьют… моего подзащитного бьют… и что мне делать?» Но как бы громко ни говорил адвокат, судья на своем подиуме его не слышит, потому что не хочет слышать.
В перерыве, в маленьком буфете на семь столиков, я подхожу к Макарову и прошу показать мне записку от Кривова, где он сообщает о том, что случилось. Макаров сидит перед чашкой чая. Он уже сфотографировал записку, показывает ее мне в смартфоне. Это листок в клеточку, перегнутый пополам. «Полицай 007308. Полностью раздели в коридоре. Приказали полностью снять трусы, приседать. Я присел 3 раза. Больше отказался. 007308 начал „быковать“ типа: „Ты че, отказываешься обыскиваться?“ Раз 5–6 задал этот вопрос. Я молчал. В конце ударил в плечо. Несколько минут стоял абсолютно голый перед 6–8 полицаями. В несколько метрах через стекло еще двое сидело полицаев. Одна из них женщина. Как думаете, куда и как можно пожаловаться?»
Два дня подряд в суде идет допрос пострадавшего во время событий 6 мая 2012 года на Болотной площади подполковника полиции Игоря Борисовича Беловодского. Подполковник — маленький мужичок в синем костюме и розовой рубашке, с твердым, каким-то негнущимся лицом, которое не часто удается увидеть, потому что он все долгие часы допроса стоит спиной к адвокатам и залу и лицом к судье. Другие омоновцы из вежливости оборачивались на короткое время к адвокату, задающему вопросы, этот принципиально все время стоит к адвокатам спиной, словно демонстрируя им свое презрение. Он и голосом это показывает. В толпе в тот день его толкнули, ударили в плечо и оторвали один погон. Никакого ущерба здоровью он не получил, к врачам не обращался. То, что он пострадавший, он понял не сам, ему об этом сказали следователи.
Он начинает свой рассказ о событиях 6 мая уверенно, бойко и даже грозно. Смысл его речи в том, что 6 мая на Болотной площади полиция создала для демонстрантов все условия и достаточный проход, и все, кто хотел, в него проходили, и он уговаривал всех идти на площадь, а они зачем-то хотели пройти на Большой Каменный мост. И это не полиция своей цепочкой заблокировала проход, а группа провокаторов. Да, группа провокаторов среди демонстрантов заблокировала проход демонстрантов… Что за бред? В зале шум. Кто-то из адвокатов спрашивает, почему он тогда не задерживал провокаторов, но он их не задерживал, вот и все. Бойкий подполковник скачет дальше, решительным голоском рисуя полицейскую фантазию. Вины на себе и полиции он не чувствует, машущих дубинками полицейских не видел, врывающийся в толпу ОМОН не заметил, с избитыми окровавленными демонстрантами не встречался, но зато точно знает, что вся вина на людях, это они виноваты. Эту мысль подполковник на разные лады поет и так, и эдак, как бы притоптывая людей своим сердитым начальственным голоском, и вот он расходится в своем азарте все сильнее и сильнее, понимая молчащий в одурении от его речей зал как собрание людей, которых он построил, как на плацу. Но это не так.
Вступают адвокаты, спрашивают, к кому он имеет претензии и какие? А он, этот маленький подполковник, имеет претензии ко всем сидящим здесь людям!
Вот так! Зал ахает в изумлении. Ко всем в зале или только к узникам? Подполковник подтверждает, что имеет претензии ко всем, кто сидит в клетках, они виновны, потому что просто так у нас в клетки не сажают.
Если их туда посадили органы, значит, виновны, настаивает этот говорящий винт репрессивного аппарата.
Раздается грохот. Это Мария Баронова, подсудимая, сидящая среди адвокатов, с размаху швыряет чем-то о стол и истошно кричит на подполковника. Адвокат, сидящий рядом с ней, пытается ладонью зажать ей рот, но она все равно кричит в лицо маленькому кровожадному человечку, как будто свалившемуся в судебный зал из времен репрессивной чумы, массовых посадок, стукачей и держиморд. Ей плохо от этой подлости, от этой лжи, от этого казенного зала, куда она месяцами ходит как на работу и где изо дня в день творится ложь и кошмар. Она кричит в зале суда, черном от обилия в нем спецназа, полиции и приставов, кричит в негнущееся лицо опешившего и вдруг умолкшего полицейского и вместе с тем кричит в хари и рожи всей этой бесконечной, уходящей в прошлое — а может, и в будущее — вереницы палачей и сволочей, казнивших свой народ, распихивавших его по тюрьмам за три колоска и лагерям за оторванный погон. «С твоей семьей такое сделают!..» Адвокат Бадамшин, держа Баронову одной рукой за плечи, другой наконец умудряется зажать ее кричащий рот. Он ведет ее к дверям и выводит из зала.
Первым отпор подполковнику дает адвокат Клювгант. В зале вдруг возникает и поднимается его хорошо выдержанный, громкий, сильный, профессиональный голос. В его голосе точная мера гнева и четкий лед презрения. «Презумпция невиновности у нас отменена? Какие у вас основания для обвинения присутствующих здесь людей?» Но это еще не все, адвокат бьет с размаха: «Ответ на этот вопрос необходим для привлечения вас к уголовной ответственности за дачу заведомо ложных показаний!» Так с подполковником еще никто никогда не говорил, и он начинает отъезжать назад: «Я так считаю… субъективно…» И снова огрызается — это первый свидетель обвинения, который пытается рявкать и кричать на защиту, — но тут же получает в лоб четкое, понятное, ясное: «Вы на меня, как на своих подчиненных, не кричите! — Адвокат, слушайте ответ! (это судья) — Ответ готов слушать, окрики нет!» — у Клювганта быстрая реакция, и он точен.
Теперь в клетке встает для допроса свидетеля обвинения Акименков. Он стоит спокойно во весь свой немалый рост напротив полицейского подполковника, у которого над темно-синим воротником пиджака торчит неуместно розовый воротничок, лицо Акименкова бледно, это бледность заключенного, месяцами не имеющего воздуха и света и долгие часы проводящего в железном ящике автозака, а глаза его превратились в щели. Ничего между ними сейчас нет, кроме пяти метров мертвого неонового света, серой решетки клетки и пропасти душ и понятий, разделяющей узника-активиста и полицейского в штатском.
«Пострадавший! — в голосе Акименкова сарказм. Вполне здоровый мужичок в игривой розовой рубашке, весь наполненный каким-то нездоровым гневом и нервной грубостью, тут, в суде, считается пострадавшим, а он, Акименков, второй год слепнущий в тюрьме, кто тогда? — Вы знаете фабулу моего обвинения? Это он спрашивает человека, только что сообщившего, что полагает всех сидящих в клетке виновными.
— Нет.
— Пострадавший! Снова он лепит это слово в лицо подполковнику, у которого нет никаких медицинских документов о его страданиях, да и страданий нет, а есть только оторванный неизвестно кем погон, и с этим погоном он явился в суд и попрекает им людей, которых даже и не видел на Болотной площади. — Вы знаете, что у меня в тюрьме зрение упало до 10 % на одном глазу и до 20 % на другом, пострадавший?
— Нет.
— Вы знаете, что есть полицейские в регионах, которые отказываются разгонять вышедший на улицы народ?
— Вопрос снят!
— Вы выполните приказ, если вам прикажут стрелять в демонстрантов? — задает Акименков свой традиционный вопрос, не обращая внимания на судью Никишину, чей голос сейчас суетливо вертится и вьется вокруг него. Судья пытается защитить маленького сердитого подполковника от слепого человека, сидящего в клетке. Подполковник молчит.
Работает адвокат Макаров. Этот грузный человек в рубашке в синюю полоску и в очках в массивной оправе наезжает на подполковника Беловодского, как бульдозер. Тот пришел в суд, про который он знает, что суд на его стороне, он пришел такой весь самоуверенный и даже чуть упоенный своей ролью гневной жертвы с оторванным погоном, — но теперь он подвергается допросу адвоката Макарова и понимает, что все не так легко и просто даже в этом суде. Макаров давит его, задавая десятки и новые десятки вопросов, касающиеся всех подробностей того, что происходило 6 мая 2012 года на Болотной площади. Даже если сотни вопросов, занимающие часы в заседании, имеют целью сделать пребывание свидетелей обвинения в суде тяжким и обременительным, то и тогда в них уже есть смысл. Но смысл, конечно, не только в этом. Адвокат Макаров вопросами нащупывает дыры в показаниях свидетелей обвинения, закручивает их ум в спираль, выводит их из себя. Россыпями своих бесконечных вопросов он хочет захватить и вытащить из памяти людей крупицы истины и мельчайшие подробности происходившего в тот день на площади.
Макаров очень многое знает о том, что тогда было. Он знает фамилии офицеров полиции, знает номера квадратов на оперативном плане (а подполковник их не может вспомнить, вот странно), знает, какое подразделение, под чьим началом где стояло и куда шло, знает, какие спецсредства были в кузовах грузовиков, знает несовпадения в показаниях полицейских, знает точную топографию места происшествия, которая свидетелям обвинения часто неизвестна. Они иногда даже названий улиц не знают. Упорный и тщательный, оснащенный ноутбуком и листами бумаги с записями, он на всех заседаниях терзает свидетелей обвинения бесчисленными вопросами, и я вполне верю и сам вижу, что своим маниакальным упорством он может допечь человека до белого каления и своей тщательностью довести до обморока. Его прессинг изматывает всех, включая судью Никишину, которая в конце концов устало умолкает за своим столом, сидит там с грустной улыбкой и на третьем часу работы Макарова с надеждой спрашивает: «У вас вопросы еще есть? — Конечно, Ваша Честь!»
Этот круглый, коротко стриженный человек хочет знать о событиях на Болотной площади все. Он хочет узнать, кто командовал операцией по разгону митингующих, какие приказы подполковник получал, устные и письменные, какие маневры осуществляли силы правопорядка, участвовал ли подполковник во встрече с Путиным на базе ОМОНа в Домодедове, в связи с чем утром 6 мая было принято решение о резком увеличении численности полиции в Москве, почему был изменен оперативный план, в результате чего блокирующая цепочка, первоначально не перекрывавшая Болотную площадь, была перенесена вперед и закупорила подход для огромной колонны демонстрантов, занимавшей всю ширину Якиманки. Как колонна могла пройти в узкое горлышко, созданное полицией? Ему очень трудно работать, потому что судья Никишина и две прокурорши всеми силами мешают ему. Судья снимает его вопросы по десять подряд, но ничего не может сделать с ним, потому что у него тогда находится одиннадцатый, двенадцатый… пятнадцатый. «Гособвинение панически боится этих вопросов!» — успевает он сказать негромко себе под нос, но все его слышат. Силы адвоката Макарова не иссякают никогда, упорство его не имеет границ, и он четвертый месяц делает ту работу, которая должна была бы сделать независимая думская комиссия по расследованию событий на Болотной площади, если бы у нас была Дума.
Воздух за окном становится серым. На окнах решетки снаружи и белые жалюзи внутри. Жалюзи всегда садистически опущены, чтобы не дать узникам увидеть и кусочек Божьего мира, в котором они так давно не были. Наступает вечер. Прокурорши переговариваются за своим столом, многозначительно улыбаются, хихикают и вдруг игриво предлагают адвокату Макарову сделку: обвинение не будет требовать снять вопросы защиты, если защита будет задавать их быстрее. Им кажется, что это остроумно. Макаров просит Вашу Честь прекратить ерничество гособвинения. Он готов работать весь вечер и всю ночь, засыпая несчастного подполковника вопросами, на которые тот, как сомнамбула, отвечает: «В настоящее время не помню! По 6 маю я, к сожалению, не помню… Я же сказал, не помню сейчас!» (Это он уже кричит страдальчески, замученный адвокатом.) Но и на полное запирательство подполковника, не желающего прояснять действия полиции по разгону разрешенного митинга на Болотной площади, у адвоката Макарова есть вопрос: «А почему вы уклоняетесь от ответов на вопросы защиты?»
Прокурорша Костюк, та самая, что щеголяла в ожидании заседания суда с голыми ногами и в экстравагантном платье, не выдерживает изнурительного прессинга Макарова и покидает место битвы и свое рабочее место. Она бежит из зала с коричневыми стенами, где упорно и монотонно задает вопросы неутомимый адвокат Макаров. В руке у нее голубой глянцевый смартфон, у уха легкомысленные кудряшки. Куда же вы уходите, прокурор, ведь дело еще не закончено? Ведь ваше фальшивое обвинение еще не разбито адвокатами вдребезги, ведь президент, премьер-министр, главы СК и прокуратуры еще не принесли извинения невинным узникам, ведь судья Ваша Честь Никишина еще не совершила свой судейский подвиг, запретив конвою и пальцем касаться беззащитных граждан свободной страны, ведь все газеты России и мира еще не вышли с передовицами о том, что позорище наконец завершилось и теперь гособвинению остается только думать, что оно будет объяснять своим детям, которые однажды придут из школы с урока истории и спросят: «Мама, а это ты держала невинных людей в тюрьме?» Но прокурорша бежит, может быть, вечером у нее свидание, или она ведет здоровый образ жизни и ей пора съесть котлету, или сегодня вечером у нее кино по ТВ и она уже запасла в холодильнике бутылку пива. Ничего удивительного, нормальная жизнь, в двенадцатиэтажном доме напротив суда зажигаются окна, все мы люди, и все мы рано или поздно расходимся по домам. Но только те, что сидят в клетке, пока что уйти не могут.
Этот город лучше не дразнить
Зажатая полицией, находящаяся под судом, живущая в ощущении нарастающего бреда, чувствующая пальцы палача на своем горле, живая Москва 27 октября 2013 года все равно выходит на митинг
Двое играют рок-н-ролл на углу Большой Дмитровки и Страстного бульвара. Один со старенькой черной акустической гитарой в руках, у него лысый череп, он в красной рубашке, тертой кожанке и мощных грязных ботинках на толстой подошве. У другого — алая электрическая соло-гитара, он с длинным хвостом светлых волос за спиной; оба в старых джинсах с подвернутыми штанинами. Весь их аппарат — немудреный динамик и крошечный мигающий огоньками усилитель — умещается на двухколесной каталке от сумки, с которой советские граждане когда-то ходили по магазинам. Аппарат привязан к железкам резинками от эспандера. Люди стоят вокруг широким кольцом, тут все, правые, левые, либералы, экологи, кто угодно, и они слушают длинную балладу об узнике, которого свинтили и бросили в тюрьму, а его жена…
— «Яблочники»! Идите сюда! — гитарист с наушником в ухе и крошечным микрофоном у угла рта зовет джентльменов в длинных стильных пальто с яркими бело-зелеными партийными шарфами. — Навальнисты, вы тоже! Это ничего, что петух еще не прокукарекал, а ваш вождь уже трижды предал Удальцова… Все идите сюда, будет весело!
Марш начинается. Правая часть Страстного бульвара заполнена почти вся, левая — на треть. Всего пришло тысяч пятнадцать. Как всегда, либералы занимают одну сторону бульвара, левые — другую, но сегодня особой разницы в лозунгах и настроениях между двумя колоннами нет. И справа, и слева от пустого бульвара, блокированного цепями полиции, плывут мимо домиков старой, уютной Москвы лица узников Болотной на поднятых вверх портретах. Десятки портретов, а может, сотни. Прежде, до того, как суд начался, я смотрел на такие портреты как-то вообще, теперь смотрю иначе. Теперь я видел этих людей в стеклянной клетке Мосгорсуда, за решетками в Никулинском суде, видел длинную муку издевательских судебных заседаний, видел лающего ротвейлера в зале суда, видел наручники, которыми узников приковывают одного к другому, глядел в лицо конвойному, который пять минут назад ударил слепого Акименкова, и теперь эти лица задевают меня лично и конкретно. Я вижу Сергея Кривова, плывущего над толпой, и сразу встает в памяти его невысокая фигура, стоящая в клетке, и его голос, монотонно повторяющий в адрес судьи: «Я прошу дать мне сделать заявление… Я прошу вас дать мне сделать заявление!»
В первом ряду колонны справа от бульвара идут Владимир Рыжков, всем своим обликом — черная кепка, застегнутый на все пуговицы темный плащ, глухой темный шарф — напоминающий хорошо упакованного чиновника советской эпохи (простите, Владимир!), а рядом с ним, составляя с ним контраст, шагает спортивно-импозантный Немцов с эффектной сединой в волосах, в черном блейзере и в серой майке под ним. Первый ряд несет транспарант «Требуем освободить узников 6 мая! Свободу всем политзаключенным!» Потом, на подходе к Трубной, я снова нагоняю голову колонны и вижу, что лозунг сменился, теперь он гласит: «Массовые беспорядки в голове у Путина! Покончим с путинизмом — освободим заложников!» Молодой человек в очках, крайний в первом ряду, несет листовку: «Свободу политзаключенным!», а рот у него заклеен аккуратной бумажкой со словом «Путин». И так, с заклеенным ртом, он идет весь свой путь по бульварам.
Единство связывает незримыми нитями обе колонны марша. Справа кричат: «Свободу Николаю Кавказскому!», а его мама в длинной юбке и теплой шапочке идет слева. Жену моряка, студента и анархиста Алексея Полиховича я вижу в колонне анархистов, у нее распущенные волосы, и она вместе с другими несет плакат с лицами узников, среди которых и лицо ее мужа. Левая колонна идет вперед как бы с двойным ударом, сначала всю проезжую часть перекрывает черно-красный транспарант с огромными белыми буквами: «Пора разрушить эту тюрьму!», а вслед за ним анархисты несут лозунг: «Государство — твоя тюрьма! Освобождайся!» И шипастая, мерзкая колючая проволока во всю длину сизого транспаранта.
Среди флагов, веющих на осеннем ветру, плывут плотной группой эти лица: Денис Луцкевич с короткой стрижкой, Артем Савелов, молчаливый, не очень уверенный в себе, словно схваченный немотой на портрете, бритый Удальцов, с улыбкой понимания глядящий из своего заточения на бурлящие колонны москвичей. Но тут, на портретах, лозунгах и транспарантах, не только узники Болотной, тут и другие политзаключенные: Надя Толоконникова, экологи, сидящие в мурманской тюрьме… Идет Женя Чирикова в белой куртке и белых сапожках, с поднятой правой рукой, на два пальца которой надет сложенный из бумаги кораблик, и на нем написано: «Свободу узникам Arctic Sea!» Люди из «Экообороны» под зелеными флагами идут с такими же детскими бумажными корабликами, и каждый сам пишет на нем, что считает нужным. «Природа важнее, чем прибыль!» — читаю я. Девочка лет десяти, в теплой шапочке и с шерстяной совой в руках, написала на кораблике округлым почерком: «Птицы и звери Арктики за свободу корабля Greenpeace!» А еще проплывают мимо меня две девушки под одним зонтом, вручную раскрашенным на красные и желтые дольки и с надписью по кругу: «Свободу Pussy Riot!»
В правой колонне кричат: «Вернем власть народу!» — с той же мрачной силой, что и в левой. А слева звонко кричат несколько молодых голосов: «Тридцать седьмой не пройдет!» «Вы нам коррупцию — мы вам революцию!» — кричат и слева, и справа. И лозунги, плакаты, картонки, таблички, листы бумаги говорят об одном и том же и слева, и справа: «Хватит фабриковать дела!» «Путинские скрепы» (наручники под этими словами), «Долой власть чекистов!». Течет по бульварам живая Москва, Москва всякая и разная, не приводимая к единому социальному знаменателю, Москва, выходящая на Болотную, Москва, собирающаяся на народный сход в Бирюлеве, Москва тихих переулков центра и темных окраин, Москва, изящно уезжающая отдыхать в Прованс, и мрачно в спальные районы на депрессивных маршрутках. У женщины с золотыми колечками в ушах самодельный плакат: «Берия воскрес. Жди арест». У мужчины в кожаной кепке, с окладистой седой бородой русского мыслителя и с белым зонтиком в руке на груди ватман с черными буквами, все заглавные: «ГАДУ НЕТ!» Ниже черные буквы «ФСИН РФ» перетекают в кровавые подтеки «ГУЛАГ».
Ревут, кричат, орут мегафоны, заводя марш и добавляя воодушевления в души. Глашатаи колонн по памяти, не заглядывая в бумажки, перечисляют имена всех узников Болотной, а потом то требуют для них свободы, то многозначительно подвешивают в воздух: «Путин…» — «Вор!» — кричат сотни голосов, некоторые добавляют: «Убирайся!», а маленькая женщина, бойко прыгающая вперед на двух палочках-костылях, с веселым хулиганством лепит свою личную, персональную оплеуху: «Сатана!»
Путина вообще очень много на этом марше, его поминают через каждые десять метров, его несут на плакате в виде бровастого генсека с подписью: «Я не спешу расстаться с властью!», а еще он едет в руках у одной женщины в виде самодельной карикатурной куклы из папье-маше, надевающей на матрешку-Россию тюремный кокон с зарешеченными окошками. Его очень не любит — это слабо сказано! — вот эта уличная, стихийная, бойкая, не лезущая за словом в карман, ехидная и часто злоязычная Москва, а он глядит на нее со злобным выражением лица с одного из плакатов, глядит так, что, кажется, сейчас всех тут зарежет и сожрет, и огромными буквами вопрошает народ: «Вы — кто?»
«Мы здесь власть!», «Это наш город!», «Путина — к Ельцину!» Так отвечают ему люди, прекрасно знающие, что это он взял заложников и он держит узников Болотной в тюрьме. Это люди сегодняшнего дня — дюжина смартфонов, пяток видеокамер и десяток фотоаппаратов на десять человек, и какие у девушек сапожки и шляпки! — но при этом в них есть что-то вечное. Странно вписываются времена одно в другое, и странно рифмуются места этого вечного города, стоявшего когда-то в морозный день у гроба Ленина, давившегося на Трубной по пути к гробу Сталина, миллионной непререкаемой силой выходившего на Манеж… В одном месте бульвара одно окаменевшее прошлое глядит на другое, это советский министр Ишаев смотрит начальственно с мемориальной доски, а святая княгиня является ему с камня, где выбито: «Преподобная Евфросиния, моли о нас!»
Мимо них, как между двух кладбищенских камней, проходит эта живая, неровная, буйная, веющая флагами и кричащая сотнями голосов колонна. На фасаде Театра современной пьесы висит плакат, оповещающий о премьере, но и он тоже странным образом соединяет времена. На плакате стоит: «Спасти камер-юнкера Пушкина». Над плакатом прекрасный белый старомосковский балкон-терраса, ждешь на нем Пушкина с легким жестом руки и смолью бакенбард, но вместо него там почему-то оказывается Маша Баронова, и колонна, словно почувствовав издевку подмены, разражается хохотом, и пафос мгновенно переходит в фарс, а веселый Немцов громко возвещает: «Баронова зазналась! Снимите ее с балкона! Верните ее на землю!» Сотни голосов с дружным восторгом скандируют: «Ма-ша! Ма-ша!», а она делает вдруг резкий, взрывной, почти истерический жест двумя руками от груди, требуя замолчать…
Левые по ту сторону бульвара проходят мимо роскошного заведения с таинственно темнеющими стеклами и роскошными стеклянными дверями с золотыми ручками. Кажется, там должна быть лавка сокровищ для пахнущих французской парфюмерией владельцев вилл или кофейный салон для их жен. Но нет. Заведение называется «Салон-бутик для собак». В дверях стоят две девушки во всем черном и тонком, сделанные точно по правилам журнала Cosmopolitan, и розовыми гламурными смартфонами снимают эту невидаль — колонну буйных разночинцев, проходящую по центру Москвы под красными флагами. Десятки смартфонов попроще тут же дружно нацеливаются на них в ответ, и сотня голосов оглушительно ударяет: «Товарищ! Смелее! Гони буржуев в шею!» Одна из девушек, не желая отдавать им свое лицо, поворачивается спиной и застывает… Между тем впереди, через пару километров пути, появляется билдинг ЛУКОЙЛа, и мальчишка в шерстяных перчатках с обрезанными пальцами под восхищенный щебет двух своих подружек устраивает хеппенинг. Одной рукой он держит камеру у плеча, другую вытягивает вперед и поднимает средний палец на фоне билдинга. Щелк! Фак ю, крупный капитал! Роскошный кадр!
Колонна справа от бульвара останавливается. «Свободу узникам Болотной!» — возвещает человек с мегафоном, висящем на боку, и с микрофоном у рта. У него орлиный нос героя и неулыбающееся лицо вожака уличных шествий, занятого серьезным делом протеста. Боль и страсть сгущаются в центре Москвы в пятом часу воскресного дня, боль и сострадание маленькой женщины, одиноко стоящей с листком бумаги в руке, на котором написано: «Невинные не должны сидеть в тюрьме!», и боль парня по имени Василий, который говорит, что ему недавно написал из СИЗО Володька Акименков и в письме не просил для себя, а просил передать благодарность всем, кто вышел на улицу в защиту всех политзаключенных, и агрессия высокого мужчины в надвинутой на глаза бейсболке, который с высоты своего огромного роста говорит кое-что парням с Пятого канала ТВ, улыбающимся в ответ на упреки женщин во лжи. Он говорит им слова, которые я передавать не буду, улыбки тогда замороженно застывают на их лицах, и он говорит эти слова так, что понимаешь его жизненный путь и ни капли не сомневаешься в том, что он может все, что обещает.
Марш заканчивается тем же, чем начался, — музыкой. На Тургеневской гитарист с лысым черепом и с черной гитарой, отмеченной белыми оспинами, просит круг раздвинуться, чтобы хрипящий динамик, прикрученный к каталке резинками, смог вздохнуть. Динамик старенький, ему трудно. Гитарист не исполняет, исполняют в консерватории, он не поет, поют на сцене за гонорар, а он дает и выдает, врубается и рвет жилы. В кругу людей, на площади, полной полицаев и соглядатаев в штатском, в виду старого московского метро, под задумчивым взглядом Грибоедова этот разночинец с гитарой, называющий узников Болотной по именам — Серега, Ленька, Володька, Алексей, — выдает Let Twist Again Чаби Чакера. Штучке больше 50 лет, но на антиправительственном шествии и на марше за свободу политзаключенных она звучит как надо. Женщина с рыжими волосами и мужчина в сером берете, с внешностью старого шкипера, пускаются в пляс. Лицо женщины становится счастливым. Они приседают в танце почти до асфальта, вращают локтями и коленями и выдают образцовый московский твист образца осени 2013 года. В трех метрах от них стоит невысокая черноволосая девушка с плакатом, на котором написано: «Полицейские 2-го оперативного полка Левашов и Баранов сломали 31.07.2011 руку Алеше Давыдову, что вызвало декомпенсацию его заболевания. 27.09.2013 Алеша умер. Ему было 36 лет». К ней подходит мужчина, долго читает плакат, спрашивает недоуменно: «А где эти полицейские? Их судили?» — «Тут где-то, — отвечает девушка. — Следят за порядком». — «Как такое может быть?» Она почти равнодушно пожимает плечами: «Это Россия».
Марш брошенных детей
4 ноября 2013 — «Русский марш». Другие пейзажи и лица. Это тоже Москва
Во главе готовых к русскому маршу колонн стоят четверо в черной униформе с высокими стягами. На верхушке древков, вознесенных в серое небо, массивные, песочного цвета, кресты. Огромные полотнища медленно переливаются на ветру. Справа бело-желто-черный имперский триколор, в центре два стяга с суровыми ликами Христа, слева стяг с лицом певца Талькова и надписью «убиенный за Россию Игорь». На стяге с ликом Христа с обратной стороны торжественным золотом сияет: «Россия превыше всего». Христос такого про Россию не говорил, этого не найти ни в Новом Завете, ни в неканонических Евангелиях, но тут это не важно.
Парня, стоящего в центре ряда со стягом Христа, зовут Дмитрий Антонов. У него румянец на щеках, черная форма, перепоясанная ремнями, сапоги и бекеша, на которой тускло сияет серебристый череп. На пряжке широкого офицерского ремня двуглавый орел. На одной стороне черной груди витиеватый знак с профилем Николая II, на другой знак с профилем Талькова. Этот парень, стоящий во главе марша, настолько живописен, что постоянно привлекает к себе телекамеры. Он монархист и точно знает, что монархия вернется в Россию. «Россия для русских… Мы против инородцев и иноверцев», — говорит он. «А башкиры и татары… что с ними делать?» — «Бог даст! Бог даст!» — обещает он, глядя на задающего вопрос с чистой, непререкаемой и детской серьезностью во взгляде.
Перед колонной, еще не начавшей движение, расставив ноги, стоят несколько дюжих, широких, как шкафы, омоновцев в серо-сизом камуфляже. Они смотрят на беснующуюся, исходящую воплем, матерящуюся, кричащую на срыв горла толпу молча и с чем-то таким в глазах… что, как ни странно, напоминает юмор. Вдруг у одного из них трещит рация: «Печора-два! По Белореченской улице проследовала группа подростков из тридцати человек…» Стрекочет в небе мой старый знакомец, полицейский вертолет. Между омоновцами и колонной, на пустом пространстве, в окружении группы товарищей, стоит националист Демушкин. Он в белоснежной рубашке, черном пиджаке под черной курткой и с широким оранжевым галстуком. Я догадываюсь, что так он соединил в своей одежде цвета имперского флага. Рыжая бородка выпирает с его подбородка вперед, а говорит он негромким, ясным, чистым голосом и картавит. Он говорит о том, что сегодня с утра ФСБ атаковала склад националистов, где они хранили подготовленные к маршу растяжки, лозунги, плакаты. «Положили на пол охрану, залили все наши транспаранты краской…» Его товарищи — все исключительно в черном — молча слушают вести с фронта.
Марш трогается. Сверху набухшее влагой, угрюмое небо русской осени, вокруг аккуратные новостройки окраинного района Люблино и зеленые поля с правильными дорожками, по которым, как в другой жизни, гуляют мамы с детьми, а с двух сторон неширокая улица сжата высокими переносными барьерами. Это загон, за него не выйти. За барьерами стоят молоденькие полицейские, а дальше, занимая всю парковку магазина «Ашан», выстроились в три ровных ряда тридцать трехосных армейских грузовиков с закрытыми кузовами. Ресторан «Тануки» на первом этаже новостройки предлагает «подарить близким частичку Японии», но и этот ресторанчик, проплывающий в пятидесяти метрах от колонн, тоже кажется расположенным на другой планете и в другой реальности. Там за окнами люди уютно едят суп мисо сиру, а тут, в облаке мата, в приступе остервенелой обиды, хватая весь мир за грудки, идут десять тысяч человек под черными и красными флагами с белым коловратом.
Кричат громко даже для марша, где тихо никто не говорит, на грани срыва голоса, раздраконивая воздух криком, рвя его в клочки, близко к истерике. Навального нет, но это не важно, потому что кто-то успешно заменяет его, крича с дикой, нагнетательной интонацией: «Мы здесь власть!» Идут мимо стоящих у барьеров, глазеющих с любопытством местных жителей разбитые на отряды колонны, и все без перерыва и устали бешено ревут о том, что они русские. «Кто мы? — Русские! Русским русская власть! Россия для русских! Отменить два-восемь-два! Русские, вперед!» И даже «Держи кровь чистой!». Это в каком смысле? В том смысле, чтобы не любить девушек других национальностей? Не влюбляться в молодых людей, не спросив у них пятую графу? А не пойти ли вам со своим расово правильным фашистским сексом куда подальше, ребята?
И как-то сама собой, с плавной очевидностью болезни, возникает то тут, то там в этих распаленных колоннах еврейская тема. «Во-первых, надо отличить, кто еврей, а кто не еврей…» — слышу я рядом с собой беседу мужчины и женщины. Вечные потуги и вечный страх русского националиста, усеянного блохами антисемитизма: вдруг не опознать, что человек еврей! Ах, что тогда будет! Затхлой скукой и скисшими огурцами веет от этих разговоров.
Черные куртки и бритые наголо головы хорошо сочетаются с черными тренировочными штанами с белыми лампасами. Такого количества высоких шнурованных черных ботинок в одном месте я еще не видел. Бритые головы, подбритые виски, хорошо выбритые борцовские шеи, кое у кого посредине бритой головы оставлена полоска волос — идет в марше брутальный прикид уличной войны, шагают мрачные мстители обделенных жизнью, ограбленных Чубайсом, загнанных в черное ничто окраин. Двое в обтягивающих черных одеждах на моих глазах схлестываются друг с другом с утробной ненавистью, словно звери. Что-то не поделили на ходу. Мегафон врывается в их конфликт, в него кричит невысокий человек в длинном плаще до пят и черной фетровой шляпе: «Кому принадлежит Россия? — Русским! (ревет колонна) — Кто мы? — Русские! (ревет еще пуще) — Русский порядок на русской земле!» — громогласно провозглашает мегафон. «С нами Бог!» — вслед за тем постановляет он за Бога и вряд ли знает, что именно эти слова были выбиты на пряжках СС.
Бедный Бог! Сколько уже сумасшедших, бесноватых, больных назначало его себе в главари и провозглашало, что он с ними. Сколько раз они уже решали за него и ошибались. Бог, орали они, с нами в колоннах крестоносцев, в рядах выжигающих альбигойскую ересь палачей, в тихих кабинетах царских бюрократов, неуклонно ведших страну к гибели, в факельных шествиях штурмовиков, в распаленных толпах кишиневского погрома. Но его там с ними никогда не было. И сейчас его тут с ними нет. Бог слинял, он больше не выносит националистов всех народов Земли, рвущих его на части, он в испуге отступил вдаль, ошарашенный этим все убыстряющимся, все нарастающим безумием, и спрятался где-то в глубине своей Вселенной от этих агрессивных матерящихся подростков, от этих взрослых мужиков с лицами невыносимой серьезности, обиженных властью, жизнью и судьбой, ограбленных бизнесом, лишенных надежды. И тогда они раз в год приходят в Люблино, сжимают кулаки и кричат: «Россия для русских! Русским — русская власть!»
А что им еще кричать? У них ничего больше нет, кроме национальности. Все остальное отняли. Профсоюза у них нет, в стране нет профсоюзов. Партии у них нет, где она, партия трудового человека? Денег у них нет, все забрал себе Абрамович. Образование им не светит, карьера — не смешите, какая карьера? И детей их Альфа-Банк учиться в Америку не пошлет. Оппозиция им отвратительна, потому что во главе ее ходят бывший министр ельцинского правительства, и модный писатель, высылающий поучительные письма из Прованса, и деятель сколковского распила, и тому подобный люд. Ну не за Собчак же им ходить и не комментаторов же «Эха Москвы» слушать? Поэтому они тут, и поэтому у них мрачные, тяжелые, угрюмые, очень недобрые лица, каких никогда не увидишь на Болотной, но которых так много под дождем между станциями метро «Люблино» и «Братиславская».
Это свирепость людей, выброшенных из жизни, как выбрасывают мусор, свирепость людей, проводящих свои дни в изматывающем труде без шанса заработать и оставить хоть что-нибудь детям, это свирепость людей, которые знают, что их обворовали внаглую, отобрав страну и стырив жизнь. И когда они кричат вечный лозунг протеста «Путин вор!», то Путин для них собирательное понятие всех тех подлых и мерзких людей и сил, которые отняли у них что-то, что они вряд ли могут выразить словами в беспросветной тьме своей жизни. «Долой, долой чекистский строй!» — раздается тогда молодой голос, и этот крик подхватывают сотни голосов. Под красными флагами с нарисованной на них гранатой идут люди из партии «Другая Россия» с красной же растяжкой, на которой написан лозунг ясный и простой, как пень: «Отобрать и поделить!» «Рабочий, рабочий, убей капиталиста!» — негромко приговаривают и поют эти люди под дождем, словно согревая себя немудреной песенкой городской герильи.
Я знаю, что мат в прессе запрещен, да я и без законодательных запретов вполне обходился без мата. Но тут, на этом марше и в этом тексте, мат естествен и необходим, как точное выражение ненависти и того фронтового сознания, с которыми живут тысячи тысяч жителей окраин с окнами на овощебазу. Этот мат необходим, чтобы выразить страх, который охватывает московского водилу, когда на него из черной BMW вываливаются слегка небритые джигиты с битами и ножами. Правда, и на «Русском марше» нашлись люди, которые выразили это культурными словами на аккуратном плакате: «У преступности есть национальность!» — но остальные их не поддержали. Остальные кричали с какой-то зловредной и даже радостной ненавистью: «Е…. Кавказ!», а потом всю дорогу по узкой улице между двумя цепочками полиции распевали самодельный гимн: «А ну-ка, а ну-ка у……. отсюда! Россия для русских, Москва для москвичей!» И странным образом в этой толпе, явно не отличающейся любовью к книге, я вдруг увидел на поднятом плакате лицо генерала Ермолова и его знаменитые, расширяющиеся книзу бакенбарды.
Герой Бородинской битвы, друг декабристов Алексей Петрович Ермолов был несбывшийся Цезарь и сбывшийся покоритель Кавказа. Он жег аулы. Но то была война вдали от Москвы, о которой в московских гостиных узнавали из писем и рассказов вернувшихся офицеров. А тут идет колонна москвичей с огромным серо-сизым плакатом, на котором черными буквами написано одно слово: Бирюлево. Идут мрачные мужики с поднятыми капюшонами, в грязных кроссовках, знающие, что нет ни полиции, ни суда, и в случае чего разбираться придется им самим. И дальше, под словами «Эхо грядущей войны» — ряд: «Пугачев, Ростов, Сагра, Манежка, Кондопога».
Идут своей отдельной, невеликой группой казаки в фуражках и штанах с лампасами и сладко поют на ходу: «Христос воскресе! — Воистину воскресе!» Они несут растяжку с именем атамана Петра Молодилова, получившего семнадцать лет заключения за то, что убил двух армян, изнасиловавших русскую девушку. Это не единственное его убийство. Идут молчаливые защитники Хопра с растяжкой: «Нет добыче никеля на Хопре!» Идут ребята с транспарантами «Русский значит трезвый» и весело кричат: «Русские за спорт!» Перед казаками идет грустный мужчина в белой, навыпуск, рубашке, расшитой на груди, и вместе с маленькой смуглой женщиной несет цветную картинку в рамке, на которой изображен Николай II и его семья. Согревая его душу, радуя его монархическое сердце, несут во главе колонны плакат со словами: «Православие. Самодержавие. Русский народ», на который смотрит из гроба и радостно трет ладошки придумавший и этот слоган, и эту ведущую в тупик политику Победоносцев.
Все мешается в этой не очень большой, но очень громкой толпе, которая марширует под начинающимся дождем под крики: «Слава России!» На марше очень много подростков и молодняка, это идут дети окраин, курильщики за гаражами, компании на трубах теплоцентрали, сбивающиеся в стаи и кучи в своих депрессивных районах без фонарей. Они несут перед собой короткий и высокий красный транспарант, на котором огромными буквами написано одно только слово «Русские», и над этой красной полосой, ярко сияющей в сером мелком дожде, они вдруг косо выбрасывают руки вверх, салютуя в нацистском приветствии. Один, слева, имеет разделенные на два крыла несвежие волосы и щербатый рот, в котором не хватает зуба, и он зигует и зигует в эстазе, заливается смехом и снова зигует.
В мокром воздухе ноября и в облаке тегов этого марша крутятся несочетаемые слова и понятия. Мужики в расшитых рубахах и смазных сапогах, представляющие тут ушедший в прошлое и пытающийся возродиться Охотный Ряд, который когда-то ходил бить студентов, шагают под звуки оркестра из девяти музыкантов в белых курточках с капюшонами (семь духовых, два ударные), которые исполняют советский марш «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Под звуки «Катюши» злые, бравирующие своей мрачной силой парни скандируют с хохотом: «На деревья вместо листьев мы повесим коммунистов!» Христос тут соседствует с Тальковым, антисемиты божатся евреем Иисусом, на крик «Свободу!» отвечают: «Слава роду!», а требование европейской зарплаты и демократии сопровождают требованием национально-пропорциональной системы власти. Один небольшой паренек, с грязными руками, несет над собой табличку, презентуя себя как члена группы Wotan Jugend, а другой, еще меньше этого, идет с желтым футбольным мячом под мышкой и спартаковским шарфом на шее. На шарф он прицепил черный череп. А другой фанат прямо в середку имперского флага влепил герб ЦСКА. Ох, бедная жертва системы образования, человек, выросший в краю ящиков и помоек, кто бы тебе рассказал про Боброва, про Нетто и про то, что ты напрасно истошно вопишь «Россия для русских!», хотя бы потому, что генерал Багратион был грузином, майор Цезарь Куников евреем, а русский имперский флаг, который ты несешь, придумал немецкий барон…
И в этот сумбур, во всю эту кашу понятий, в гогот и хохот, в кличи и крики вдруг вплывает дружным шагом тесно сплоченная колонна энергичных молодых фашистов, во главе которой идет спиной вперед высокий парень и кричит в мегафон с аффектацией, умышленно раскатывая «а»: «На-циональный са-циализм! На-циональный са-циализм!» Прямоугольник колонны со всех сторон обвешан транспарантами: движется мимо меня картина нордического героя с топором в руках, плывут две мрачные рожи неизвестных мне скинхедов в черных очках с подписью «heroes forever», но главное не это. Главное — самоназвание огромными буквами «Национал-социализм», цифра 88 и написанное под ней издевательское «Каждому свое», снятое с ворот Бухенвальда и притащенное сюда, на московскую улицу, в нашу измученную и обескровленную той войной жизнь, к нашим кладбищам, на которых и по сей день стоят пирамидки с маленькими облупившимися истребителями ЯК-3 и овальными серыми портретиками молодых летчиков.
ОМОН атакует фашистов сбоку, от своих автобусов. Их там целый парк, в них можно разместить полк. Я видел в майский день, как на Болотной стояли, сцепившись руками, мальчики и девочки интеллигентного, художнического и совсем не брутального вида, видел, как два часа держались под атаками ОМОНа, не давая себя разогнать и растащить, простые москвичи с лицами офисных деятелей и длинными волосами богемы, но эти, в пугающих черных масках с узкими щелями, только что торжествующе ревевшие фашистскую чушь, не выдерживают и нескольких секунд. Их колонна перестает существовать, разваливается, отдельные типы ломятся в ужасе влево и вправо, и вокруг начинается паника. Это очень неприятный момент, когда сотни людей, мерно шедших перед тобой, вдруг оборачиваются и с перекошенными лицами со всех ног бросаются бежать прямо на тебя, грозя снести и затоптать. И деться некуда. Через несколько минут спокойствие восстанавливается, и марш мирно течет мимо трех застывших в неподвижности омоновцев, один из которых поражает меня полутораметровым разворотом плеч и тремя тугими жировыми складками на бритом затылке. Он в берете. За их спинами смятые, сломанные, истоптанные и порванные, валяются в воде и грязи черно-красные фашистские плакаты и транспаранты.
Как и положено во дворах, тут поддерживают своих. Я обошел все колонны «Русского марша» и видел только два портрета узников Болотной — Ильи Гущина и Ярослава Белоусова. Потому что, как было написано под портретами, они национал-демократы. Портретов других, которые не национал-демократы, на «Русском марше» не было.
А сзади всех, позади этих вопящих, шумящих, матерящихся и уже вымокших под все усиливающимся дождем колонн, едва поспевая за ними, тащился на полусогнутых, подгибающихся ногах большой полный мужчина в распахнутой на вспотевшем теле теплой куртке, в нелепой шапке со свисающими ушами и в больших коричневых башмаках. Более странное явление на марше националистов трудно было себе представить. На шее у мужчины, вообще-то имевшего весьма потрепанный вид, гордо сиял чистыми бело-зелеными цветами «яблочный» шарф. Он был единственный член партии «Яблоко» на русском марше. Я спросил его, откуда он, и он сказал, что из-под Тулы, и доверчиво, как житель маленького городка другому такому же, рассказал о своей борьбе за честные выборы в избирательных комиссиях. И как его выводили за руки вон, и держали в холодной комнате, и как он все равно с ними боролся. Он точно, по датам, сказал, когда на каких выборах голосовал за Явлинского, но больше слов значил вздох, которым он сопроводил эти слова. Это не была жалоба. Он не жаловался. Но трудно, трудно, бесконечно трудно быть демократом и честным человеком в глубокой провинции, в маленьком городке под Тулой!
Сзади него, замыкая «Русский марш», перегораживая своей редкой цепочкой улицу, шли полицейские девушки в сизом камуфляже с собаками на поводках. Дождь уже залил мостовую, я шел по воде, не выбирая пути, потому что все равно уже был мокрый насквозь. И мой собеседник тоже. Густая шерсть у овчарок намокла, отяжелела, легла, хвосты опустились к земле, собаки на ходу сутулились, и мне было их жалко. А за девушками с собаками медленно ехали рядком полицейские бело-голубые автобусы.
Я все-таки пытался понять, зачем он пришел на «Русский марш». Никто из его партии не пришел, а он пришел. «Агитирую потихоньку», — сказал мне в ответ это мужественный чудак и странный русский человек, а на спине у него висел на веревочках самодельный плакат «Свободу 26 узникам Болотной!».
Москва город маленький
В декабре 2013 года Госдума обсуждает амнистию по случаю двадцатилетия Конституции. 18 декабря, в понедельник, амнистия должна быть объявлена. Еще есть шанс добиться, чтобы под амнистию попали «узники Болотной» — для этого надо, чтобы на Охотный ряд пришли тысячи людей, что были в тот день на площади… 16 декабря под стенами Думы полиция расправляется с группкой демонстрантов
Без трех минут семь часов вечера в понедельник на Охотном Ряду в центре Москвы полиция захватывает первого демонстранта. Он не успел толком развернуть лист ватмана со словами про амнистию для «узников Болотной», как был погребен под кучей налетевших на него черных тел с белыми буквами «Полиция» на спинах. И вот невысокого коренастого мужчину в сером меховом картузе ведут к автобусу с непрозрачными стеклами, а он истошно кричит, требуя ответа: «За что?» В вопле его ярость человека, внезапно схваченного посреди улицы, но сквозь гнев проступает и растерянность… растерянность человека, которому на пятидесятом году жизни впервые заламывают руки и волокут в воронок.
Очень легко говорить о том, что быть арестованным теперь не страшно: выпустят через три часа и всего-то навсего дадут штраф. Но когда видишь захват с расстояния вытянутой руки, так не думаешь. Захват — это какое-то животное зрелище пожирания одних людей другими. Жертве никуда не деться. Ее никто не защитит. Тот, кого полицейские наметили в жертву, вдруг остается один в круге так называемых «стражей закона», которые «выполняют приказ». Сейчас его будут крутить, мять, тащить, волочить… И надо иметь твердость и мужество, чтобы, зная все это, все равно развернуть свернутый в трубку лист ватмана и встать с ним у стены Думы.
Следующим разворачивает плакат Александр Рыклин. На листе выведено черной тушью крупными печатными буквами: «Свободу не дают, свободу берут». Он молча стоит две минуты в кольце фотографов и сиянии вспышек, с сердитым лицом человека, в напряжении ждущего неизбежного. Стая черных отделяется от воронков (их пять, два на Охотном Ряду, три на Тверской) и бежит к нему. Несколько полицейских забегают сзади и хватают его со спины, другие набрасываются спереди, чья-то рука в перчатке рвет у него плакат. В таких ситуациях их всегда не меньше десяти на одного. Рыклин невысок ростом, и его не видно в сомкнувшемся вокруг него кругу.
Тогда у стены Думы встает высокая женщина в черном платке, оранжевом шарфе и оранжевых варежках. Это Надежда Митюшкина. Плакат у нее точно такой же, какой был у Рыклина, те же буквы, те же слова, та же черная тушь. Снова стоя в метре от всей этой идиотской и бессмысленной спецоперации, я ищу хоть какой-то изъян в механике захвата и утаскивания человека в кутузку. Секунда растягивается, как липучка, в тот момент, когда молодой полицейский, ретиво подбежавший первым, вдруг тормозит и не решается наброситься на женщину, которая старше его и выше на полголовы. Они смотрят друг на друга. Его рука в перчатке уже взялась за угол ватмана, но она не отдает, и возникает легкая, едва уловимая заминка. Может быть, если бы он был один… и она сказала бы ему два слова… но из-за его спины уже набегают толпой еще десять человек, одни снова забегают жертве за спину и хватают оттуда, другие наваливаются спереди, крутят руки, волокут…
Дума огорожена от жизни решетчатым забором, в проеме которого, на широком тротуаре, установлена караульная будка с непрозрачными стеклами. Перед забором и будкой стоят двести человек, пришедших на народный сход «За широкую амнистию». Никаких вождей тут нет, ни одного. Эти люди пришли сами по себе, пришли потому, что за день до обсуждения амнистии в Думе хотят показать, что им не все равно. Этим двумстам не все равно, что захваченные властью заложники уже полтора года сидят в тюрьме. Им не все равно, что надвигается полицейский режим, пустой и бесперспективный, как оловянные глаза Николая Палкина и окостеневший мозг Брежнева. Они шли сюда в светлой надежде, что и многие другие тоже придут, и при этом все-таки догадывались в глубине души, что других не будет. Этим вечером к Думе не придут те сто тысяч, что однажды майским днем решительно шли по Якиманке. Не придут те воодушевленные офисные герои, что несли яркие флаги и дружно кричали: «Один за всех! Все за одного!» Не придут те тысячи, которые однажды почувствовали себя оскорбленными фальшивыми выборами и вышли на улицу, чтобы протестовать против узурпации и лжи. Все они в понедельник 16 декабря 2013 года останутся дома, или займутся шопингом, или будут сидеть в ресторанчике и взахлеб говорить о Майдане. Как там, кстати, на Майдане? Но эти, которым не все равно, пришли — и их двести на весь город.
Вожди не явились, хотя, впрочем, какие же это тогда вожди? Только Удальцов, сам на пороге тюрьмы и в преддверии процесса ежово-бериевского типа, сумел через вбитый в рот кляп и с помощью адвокатов передать на волю, что надо выходить, чтобы те, в Думе, слышали улицу и знали о ней. Но Навальный, в день 6 мая ведший колонну, странным образом вообще не обратил на все это никакого внимания. За несколько часов до последней попытки двухсот упорных повлиять на решение об амнистии и сделать ее широкой он разбирался в своем «Фейсбуке» с вопросом плагиата в диссертациях. Об «узниках Болотной» — ни слова. И Немцова, в тот майский день тоже ведшего колонну, в которой были те, кто вот уже много месяцев проходит пытку судом, тут не видно. И Митрохин тоже не пришел, и Касьянов где-то задержался, и даже молодой Гудков с молодым Пономаревым тоже почему-то не пришли. Наверное, дела.
Двести упорных, двести-на-весь-город, терпеливо стоят у отгородившейся от них забором Думы, мерзнут, ходят, смеются, обнимают друг друга и беспрерывно фотографируют всеми видами современной техники. Между ними ходит полицейский с мегафоном и упорно долбит по мозгам: «Уважаемые граждане, просим вас не стоять на тротуаре, освободите проход!» Он говорит это десять раз, сто раз, триста раз, и в конце концов получает в ответ: «Надоел, кончай трындеть!» Вдруг четыре женщины разного возраста слаженно встают в ряд и ловко растягивают в толпе длинный плакат со словами: «Свободу узникам режима!» Они успевают простоять две минуты, а одна успевает еще произнести ясным голосом заготовленную заранее чеканную фразу: «Бастрыкинская мануфактура шьет дело гнилыми ниткам по лекалам 1937 года!» — но тут два десятка униформированных мужиков с промытыми в казарме мозгами набрасываются на них, мнут, давят, крутят им руки и волокут по черному зимнему асфальту к автобусам. В раскрытые двери воронка я вижу клетку, туда, в темноту клетки, пихают их. Я обхожу автобус и через частую решетку в борту вижу вжатое в нее лицо и слышу сильный мужской голос, который кричит оттуда без устали, как заведенный: «Полиция с народом, мусора с Путиным! Свободу героям Болотной!»
На Тверской, в ста метрах от народного схода, идет обычная жизнь. Машины уставились в глухую вечернюю пробку. В магазине Bosco продают красные спортивные штаны за пятнадцать тысяч рублей. Из кафе звучит громкая музыка. На тротуаре стоит парень и раздает прохожим листовки, но это не призыв спасти «узников Болотной», а призыв купить драгоценности в ювелирном магазине «Якутские алмазы». Он отдает последнюю рекламную листовку кому-то в руки и с легкой душой уходит в ночной, нервный, упоенный жизнью, свихнувшийся на деньгах, полный приезжими город, десять миллионов жителей которого забыли о своих братьях, невинно сидящих в тюрьме.
Дума высится, как фараонов дворец, с освещенным прожекторами фасадом и золотым двуглавым орлом, распластавшимся на высоте в холодном воздухе зимы. Там у них какая-то своя жизнь, довольно странная. Радостно мигают две высокие новогодние елки, упрятанные за охранный забор. Это, видимо, отдельные какие-то елки, депутатские. Я предполагал, что те, кто выходят из Думы, будут смотреть на собравшуюся толпу с недоумением, но ошибся: они не смотрят никак. То есть просто сквозь. Сначала из высоких дверей вышел высокий человек в элегантном длинном пальто, несший на плечиках белоснежный пиджак, и удалился в черный автомобиль. Потом выбежал игривый клерк, почему-то с гитарой. Особенно хороша была дама-депутатка в белой меховой шубе, вышедшая из Думы в сопровождении лакея, который, семеня ногами, забегал то слева, то справа, а она шла сквозь его подобострастную беготню с победительной улыбкой дивы на службе цезаря. Наконец он открыл ей дверцу сияющего, а может быть, даже благоухающего шампунем черного авто, и она села туда, одарила его улыбкой и уехала домой пить китайский чай в чашечке тончайшего фарфора. Ей надо было отдыхать, завтра с утра ей предстояла тяжелая работа: принимать предложенную президентом амнистию.
Черные машины у Думы стояли длинными рядами и ждали депутатов. Я обошел их ряды, заглядывая в кабины. Шоферы все были мужики в теле, очень спокойные. На бурлящую вокруг толпу протестантов и на абсурдные действия полиции, зачем-то винтившей просто стоящих на месте людей, они не обращали никакого внимания. Двое полицейских волокли мимо машины молодого человека с тубусом в руках (он даже не успел развернуть свой плакат), а шофер машины был в это время в уютной полутьме кабины и в трех тысячах световых лет от жалкой планеты Земля. Двумя руками он держал планшет, на дисплее были еще две руки с пистолетами, и он, четырехрукий, мчался с этими пистолетами по коридорам Армагеддона за монстром и палил, палил, палил. Болотная? Где? Какая Болотная?
А прямо у полицейской караулки, заслоняющей вход в Госдуму, стояла высокая Стелла Антон, мама Дениса Луцкевича, которому 6 мая 2012 года исполосовали дубинками спину так, что длинные сине-багровые рубцы вздулись. Он полтора года сидит в тюрьме. Она была в легкой курточке с поднятым капюшоном, в джинсах и в коричневых ботинках со скругленными мысками. Она молчала и была словно сама по себе, одна в своей судьбе и в своем горе. Я не стал подходить к ней и спрашивать, чего она ждет от сегодняшнего схода у Думы, потому что в ней — может быть, единственной из всех в этой небольшой героической толпе, которая периодически взрывалась криками: «Свободу! Свободу!» — чувствовалась отрешенность и усталость. Холодало, мерзли руки, но она упорно стояла у дверей Думы и не уходила. Потом к ней подошла Наталья Николаевна, мама Николая Кавказского, и две мамы теперь стояли вместе до тех пор, пока полиция на широком тротуаре не построилась в цепь и не начала медленное неуклонное движение на людей. В центре Москвы, под окнами депутатских офисов, в самый разгар вечернего ажиотажа, на глазах у идущих по своим делам прохожих полиция проводила зачистку тротуара у забора и караулки Госдумы, но две мамы все равно не уходили. Они смотрели в сторону надвигающейся полицейской цепочки с таким равнодушием, словно ее не существовало.
Вышинский суд
20 февраля 2014 в Москве начинается очередной судебный процесс. Не последний. Медленно, холодно, с мстительным садизмом власть на показательных процессах удушает оппозицию
Трое судей сидят в ярко освещенном зале за высоким столом под двуглавым золотым орлом. В этом же зале № 635 в прошлом году несколько месяцев подряд шел суд над «узниками Болотной». Судья слева благообразно седой, судья справа имеет бритые спортивные виски и такой же затылок. В центре сидит судья Замашнюк, высокий лысеющий мужчина с глубоко сидящими глазами и плотно сжатыми губами. Он — председательствующий на процессе Удальцова и Развозжаева.
