Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург Николаев Евгений
В госпитале
Как меня доставили в госпиталь города Жиздры, помню весьма смутно. Уже потом Тимофей сказал, что доктор почел меня уж безнадежным. «Кабы корнет не схватился за саблю, не покорились бы они – не стали б лечить-с», – пояснил мой верный слуга.
Но доктор покорился, а я выкарабкался. Тимофей ухаживал за мной с той заботливостью, на какую не всякая нянька способна, а сам, чтобы не пропасть от голода, прибился к госпитальной кухне.
По мере моего выздоровления все меньше видений являлось ко мне, и теперь, когда я почти уже здоров, с изумлением вспоминаю все пережитое за последние дни. О, какая бездна разверзлась перед моим мысленным взором! Что происходило со мной на самом деле, а что было лишь игрой воспаленного разума, не всегда теперь представляется возможным разделить. При этом болезнь, сопряженная с временным помешательством моего разума, явила во всей полноте ужасающую картину моего духовного и нравственного падения. Вероятно, Господь послал мне эту болезнь, чтобы я смог остановиться и ступить на путь нравственного возрождения.
Однако я чувствую, что пока не имею еще сил, чтобы круто повернуть свою жизнь в другую сторону.
Единственное, на что хватило у меня нравственных сил, так это на это, чтоб обнять Тимофея и сказать ему: «Братец ты мой, братец! Спасибо тебе за все!»
Тимофей прослезился, да и я тоже.
…Лежа на койке, наблюдаю за слугой своим. Прежде мне было не до него: подумаешь, выиграл какого-то человечка в карты! Неужто его за это полагается еще и рассматривать? Теперь же я отчетливо вижу, что мой слуга наделен многими достоинствами, которых не во всяком благородном человеке сыщешь. Так, например, ради ближнего он готов отказывать себе во многом. Даже порой в самом необходимом. И делает он это не по холопскому скудоумию – Тимофей хотя и неграмотный, но весьма смышленый от природы, – а потому, что так уж устроена его целомудренная душа: чужие тяготы и скорби воспринимает он как свои собственные.
Теперь скажу несколько слов о внешности моего спасителя. Тимофей росту и телосложения среднего, имеет усы и густую темную бороду. Вечером в свете свечей борода его начинает поблескивать, и кажется, что это небольшой рой пчел совершенно покорил нижнюю часть его лица, оставив относительную свободу лишь губам. Глаза у него голубые, а нос довольно длинный и с горбинкой. Такие носы я видывал на лицах отпетых разбойников и властителей, что иногда совершенно одно и то же. Благодаря такому строению носа Тимофей представляется мне иной раз персидским владыкой, который имел похвальное обыкновение, переодевшись простолюдином, ходить среди народа и узнавать истинные нужды и чаяния людей. А иначе как и узнаешь? Не царедворцы же доложат!
Тимофей носит нанковый сюртук, вероятно, принадлежавший когда-то давно его прежнему хозяину или прежнему слуге хозяина. Когда приедем в Москву, обязательно подарю Тимофею новый сюртук. Только бы не позабыть об этом в сутолоке грядущих дней.
По выходе моего из госпиталя доктора устроили вечеринку. В ней я, разумеется, принял участие, но не выпил ни глотка, даже шампанского, как ни просили меня об этом. Нужно держать голову в трезвости. Это первое условие становления на правильный путь. Один из докторов так меня уговаривал выпить хоть стопочку, так при этом крутился передо мной, что поневоле припомнился мне тот «мужичок» в кибитке, и я дал госпитальному эскулапу хорошую оплеуху. После нее он сразу же от меня отвязался, и другие тоже уж не приставали с предложениями выпить.
Мы отправились в путь; вместе с Тимофеем обедаем и ужинаем в трактирах, но водки уж ни-ни. При этом мне все время кажется, что окружающие смотрят на меня с изумлением, а пожалуй, даже со страхом. Возможно, они думают – отчего ж он водку не пьет и безобразия не устраивает? Странно… Удивительно… Невероятно… А может, я все-таки заблуждаюсь насчет того, что люди так думают, – откуда им, собственно, знать, что я любитель водки и безобразий? Однако ж некое недоумение с примесью страха все-таки явно читается в глазах окружающих. Может быть, видя примерное мое поведение и строгий вид, они принимают меня за какого-то ревизора и опасаются, что будут выведены на чистую воду. Ведь у каждого много грехов и каждый страшится, что вот явится некто и выведет его на чистую воду. И холопы, и купцы, и люди благородного звания – все сторонятся меня, пугливо жмутся по углам, словно та стража, завидевшая на крепостной стене тень отца Гамлета.
За карты я не сажусь, дам старательно избегаю. Лишь только завижу смазливую мордашку иль услышу веселый перестук каблучков, тотчас отворачиваюсь иль опускаю глаза. Знаю, в какие долы печали зовут эти каблучки и мордашки! Так и едем теперь.
…Продолжаю недоумевать – зачем меня срочной депешей вызвали в Петербург? Кому я там потребовался? Шутки ради, ведь разговаривать-то мне не с кем, спросил мнение Тимофея на этот счет. Тимофей осклабился и, сказав какую-то ерунду, хихикнул себе в рукав. Помаленьку начинает наглеть мой слуга, поскольку я держу его теперь за равного.
Калуга
Прибыли в Калугу. Первым делом я пошел исповедаться в церковь Георгия, покровителя нашего воинства. В это время там шел ремонт, и вокруг храма, и в нем самом стояли леса. Тимофей предложил отправиться в другую церковь, но я все-таки повел его в Георгиевскую. Строительные леса меня ничуть не смущали. Более того, мне даже понравилось, что в храме идет ремонт. Я люблю движение, перемены, а там, где все обустроено, все на своих местах, там я осознаю себя случайной соринкой, оказавшейся в исправно работающем механизме.
Когда исповедовался у батюшки, слезы потекли.
«Негоже, когда у гусара слезы», – подумал я, и они сразу высохли.
…В Калуге немало красивых барышень, но я от них отворачиваюсь, чтобы не прельщаться. Душа моя чует, что придет время, когда встретится мне суженая. И вырастут за нашими спинами дивные крылья, и взовьемся мы с возлюбленной в самое поднебесье чувствами своими и мыслями друг о друге. Непременно это когда-нибудь случится. Порукой тому то обстоятельство, что душа моя, предчувствуя это, спокойна и умильна, будто наша встреча с возлюбленной уже состоялась. Не рвется и не волнуется моя душа, как непременно волновалась бы, если бы это предчувствие было бы лишь пустой мечтой. Уже сейчас мы с возлюбленной, хотя еще и не видели друг друга, как два сообщающихся сосуда; я уверен: все лучшее, что происходит в моей душе, происходит и в ее душе. Удивительно же сотворен мир! Конечно, иной раз сомнения посещают мой разум – а что, если мы с ней никогда не встретимся, что, если это только мои фантазии? Ведь не раз же я чувствовал себя влюбленным, но потом оказывалось, что чувства мои, как падающая звездочка – мелькнула на небе и канула в бесконечной тьме. Взять ту же Елену Николаевну – ведь этот ее запах одуванчикового луга еще недавно сводил меня с ума. А теперь… теперь мне жалко корнета, который, поди, уже встретился с нею в Москве. А сколько еще было у меня таких, как Елена Николаевна! Одно время я их записывал отдельной графой в дневнике, да уж давно перестал. Ведь это все равно что пес считал бы блох на своем брюхе и записывал бы их в своем собачьем календаре!
И все-таки, как бы ни обманывала меня жизнь, как ни обманывал бы я сам себя, душа моя знает, что еще и на этом свете она возрадуется и возликует.
По выезде из Калуги велел Тимофею остановиться – на пригорке увидел кузню. Горел горн, а кузнец с подмастерьем бойко ковали. И так стучали их молотки, что я заслушался. Любо было мне это слушать – точно музыку. Не ту, что придумывают музыканты, вылавливая призраки гармонии, носящиеся в воздухе, и не ту, что они списывают друг у дружки из нотных альбомов, а музыку истинную, ту, что живет своей жизнью в мире и преображает его.
– Поехали, что ли, барин! – сказал Тимофей. – Чего тут понапрасну стоять?
– Понапрасну? – удивился я. – Да может, это лучшие мгновения твоей жизни? Может, никогда более не увидишь ты этот горящий горн, не услышишь эту дивную мелодию железных молотов?!
– Да что ж тут дивного? Всего-то кузнецы куют, – усмехнулся Тимофей.
– Да ведь не повторится эта картина в твоей жизни никогда! Канет, будто ее и не было! Понимаешь ли ты это?
– Я и получше чего видывал-с, – недовольно пробурчал слуга.
– Получше? Что ж ты мог видеть лучшего истинной гармонии?! – воскликнул я и затем попытался понятными ему словами донести до Тимофея мысль о том, что кузнецы – подлинные творцы, что их надобно ценить не за то, что они подковывают лошадей, а за то, что они, подобно поэтам, предлагают миру новые ритмы.
– А тебя, барин, в госпитале-то не долечили, – сказал на то мой слуга и задумчиво огладил бороду.
Оплеухи во благо
…Остановились в Малоярославце. Я сел за дневник, а Тимофей, даже не спросив у меня соизволения, отправился куда-то. Я замечаю, что он стал весьма заносчив: нужно ли подать чаю – не торопится, смотрит искоса, а скребницей чистит коня с таким видом, словно одолжение мне делает. Заносчивость моего слуги сродни дерзости уверенной в себе собаки по отношению к никчемному хозяину. Впрочем, сам я и виноват в этом: памятуя о верном его служении мне в госпитале, теперь слишком многое дозволяю Тимофею. А ведь собака любит палку.
Вернулся Тимофей за полночь, когда проходил мимо меня в свой чулан, по комнате словно жбан с брагой пронесли.
Утром выяснилось, что слуга мой не только не почистил вечером лошадей – наглость его распростерлась куда дальше: он пропил новую уздечку и даже скребницу.
Дал Тимофею по левому уху, затем по правому и пообещал в следующий раз повесить на суку. Слуга мой сразу стал послушен, расторопен и словно даже повеселел. Оплеухи пошли ему на пользу.
До Москвы уже рукой подать. Это видно хотя бы уже по тому, что вокруг все меньше лесов. По всей России они буйствуют и густы, там они точно борода справного Микулы, а под Москвой – как щипаная бороденка Игнашки. Так возле кострища травы теряют силу, однако ж стоит только ступить пару шагов в сторону, они зеленеют, будто не знают ни огня, ни ног человека. Москва – огонь. Жадный, как купец, выстрадавший каждую копеечку, и веселый, как гусар, просаживающий последний рубль.
Мы едем, и все больше пеших и конных попадается на глаза, все больше суеты и движения; дороги спотыкаются друг о дружку и бегут, бегут в Москву. А-ца-ца-ца-ца-ца-ца!!! Приказал и я Тимофею погонять, а он рад стараться. И вот, будто искра мелькнула за лесочком, потом еще одна – московские купола. Ну, здравствуй, Москва златоглавая! Чего тебе от меня надобно?
В Москве у дядюшки
Прибыв в Москву, я направился на Поварскую к дядюшке. Лакей сразу же узнал меня и помчался докладывать на второй этаж барину. Хотя лакей был уже немолод и притом вид имел весьма степенный, однако ж перепрыгивал через две ступеньки и клокотал руками, как раненый глухарь крыльями. При этом он что-то бормотал себе под нос. Всех слов было не разобрать, но «ох, Господи, напасть-то какая!» прозвучало меж них отчетливо.
Вероятно, лакей вспоминал прошлый мой визит сюда, когда я пытался тайно втащить через окошко на второй этаж барышню. Попытка та закончилась неудачей – веревка оборвалась, и барышня вроде как ногу тогда сломала. С тех пор уже много воды утекло, но оказалось, что живые события тех времен до сих пор волновали лакея чрезвычайно.
Дядюшка сделал вид, что весьма рад моему приезду. Едва я вошел в кабинет, он поспешно вскочил с кресла и засеменил мне навстречу. При этом дядюшка улыбался, и по лицу его бежали морщинки – точно в стылый старый пруд бросали камешки. Он деликатно обнял меня и, изображая родственный поцелуй, осторожно ткнул свою щеку в мою.
– Ну, как ты, дорогой племянник? Надолго ль в Москву?
– О, нет, не надолго, – сразу успокоил я дядюшку. – Спешу в Петербург по долгу службы.
– По долгу службы?
– Именно, именно.
– Ну, хорошо, хорошо, хорошо, – дядюшка засеменил назад в свое кресло, пытаясь незаметно обтереть после «поцелуя» платочком свою щеку. – И как служба? Скоро ль в генералы?
И хотя последний вопрос он задавал, будучи ко мне спиной, я так и видел, как губы его кривятся в усмешке.
Усевшись, дядюшка позвонил в колокольчик и приказал явившемуся слуге подавать обед.
– В залу подавать-с? – спросил слуга.
– Сюда подавай, остолоп! – воскликнул дядюшка и топнул ногой. – На двоих, слышишь, подавай!
Слуга поспешно удалился, а мы начали беседу. Поначалу она шла туго – точно не меж родственниками, друг друга давно не видевшими, а разбойниками, которые случайно столкнулись на узкой ночной дорожке и не о том думают, как сказать и что ответить, а как бы половчее свой нож из-за голенища выхватить.
Однако ж мало-помалу разговор вошел в обычные берега. Дядюшка стал расспрашивать меня о службе: он желал знать, как обстоят дела с закупками провианта, по-прежнему ли гусары готовы дать по носу наглому пруссаку и турку, не в одном ли я служу полку с его давним знакомцем майором Кондулуковым и прочее, прочее, прочее.
Я, как мог, отвечал. Разговор, разумеется, зашел и о родственниках. Дядюшка сделал обзор их здоровья: у кого мигрень, у кого жаба, кто уже едва ноги волочит, а кто еще «скоренько бегает». Признаться, меня мало занимало состояние здоровья и степень бодрости и проворства моих родственников, тем более что о многих из них я знал лишь понаслышке, а об иных имел лишь смутные детские воспоминания.
– А как поживает мой двоюродный братец и ваш сын Александр? – спросил я. – Помнится, мы пробовали с ним скрещивать разные породы животных. Продолжает ли он подобные опыты?
– Опыты? – дядюшка насупился. – Кабы не мое приятельство с губернатором, плохо бы эти опыты для вас тогда закончились.
– Это были все лишь невинные шалости, имевшие единственной целью обогатить природу новыми видами.
– Единственной целью… – криво усмехнулся дядюшка. – Ты лучше скажи, когда, наконец, образумишься и семьей обзаведешься?!
Я ответил, что еще не пришло мне время жениться, но непременно это сделаю когда-нибудь, как всякий порядочный человек.
– Порядочный? – переспросил дядя, и в щеки его добавилась изрядная порция багрянца.
– У вас есть сомнения на сей счет?
– Сомнения? Я полагаю, что порядочные люди не волочатся за каждой юбкой! Порядочные люди обзаводятся супругами, плодятся на законном основании и почитают своим долгом заботу о семействе. Се-мей-стве! – дядюшка устремил вверх указательный палец. – Вот, например, я… С тех пор как перешла в мир иной моя Анна Степановна, Царствие ей Небесное, не стал я шляться по дамам, охочим до развлечений.
– А что ж не стали? – поинтересовался я.
– А потому не стал, что я совесть в отличие от некоторых имею. Со-весть! – тут он вновь устремил вверх указательный палец. – Жду, когда и меня приберет Господь, чтобы мы с Анной Степановной воссоединились на небесах.
– А со Стефанией Карловной на небесах не желаете воссоединиться? – спросил я. – Ведь, насколько мне известно, она тоже когда-то была вашей супругой? С которой же из двух вы желали бы воссоединиться на небесах?
– Кхы, кхы, кхы… – откашлялся дядюшка. – Да, Стефания Карловна родила мне первенца Александра, а сама умерла при родах. Однако при чем тут Стефания Карловна?
– Как при чем? Ведь именно она была вашей первой супругой, а не Анна Степановна! И потому было бы логично воссоединиться на небесах сначала с нею… В приоритетном, так сказать, порядке. А уж потом, коли и там, на небесах, не сложится, воссоединяться с Анной Степановной.
– Странное предположение. Ты весь в отца, как я погляжу… Тот же взгляд, те же повадки…
– Это делает мне честь – быть похожим на папеньку, – с простоватым видом отчеканил я.
– Кхы, кхы, кхы… – закатив глаза, еле отдышался дядюшка. – Давно он тебе не писал?
– Регулярно пишет.
– А не отписал он тебе, что вновь спутался с этой… Даже не хочу ее имя произносить в этих стенах. Опозорил мою сестру и твою мать! – теперь уже выкатив глаза, заговорил дядя. – Говорил я… говорил тогда, что не надобно за него ей идти…. Как чувствовал, хотя и сам в те поры еще молод был!
– Да не тебе, дядюшка, о моем отце судить.
– Это почему ж?
– А потому, что я канделябрами кидаюсь, когда разговор мне не по душе.
– Ишь ты какой! – вдруг улыбнулся мой родственный собеседник. – Что ж, это похвально, это я приветствую! Это – наша порода! Коли есть у нас еще такая молодежь, за Отечество я покоен.
Пожилая стряпуха принесла обед; дядюшка внимательно следил, как она расставляет на столе тарелки, а потом сказал:
– Вот что, Степанида… когда пойдешь вниз, вели, чтоб молодому барину постелили в спальне рядом с моим кабинетом. И еще скажи Анисье, Татьяне и Ольге, чтоб живо собирались и отправлялись во флигель. Там пусть сегодня и ночуют.
Тут дядюшка глянул на меня и добавил:
– Да еще накажи, чтоб изнутри хорошенько закрылись. А Ерофей пусть окна ставнями снаружи запрет.
– Что ж, и Ольге во флигель идтить-с?
– И ей.
– Да к чему ж такое? – развела руками стряпуха.
– Цыц! – с неожиданной горячностью воскликнул дядюшка. – Делайте, коль я говорю! Вон в дом какой герой пожаловал! – тут он кивнул на меня. – Не успеешь и глазом моргнуть, как он вас всех тут обрюхатит!
– А мне тоже во флигеле прятаться? – стряпуха уставила на меня испуганные глаза. При этом она на какую-то секунду даже оцепенела – видимо, представила весь ужас положения, в котором могла из-за меня оказаться. То есть стать мною обрюхаченной.
Дядюшка с некоторым удивлением оглядел ее с ног до головы, поморщился и молвил:
– Ты можешь остаться – стара уже. Надеюсь, на тебя он не позарится.
Не желая привносить сумятицу в покойный дядюшкин дом, я сказал, что переезд молодых служанок во флигель вовсе не обязателен, поскольку ночевать я здесь не намереваюсь – очень уж спешу в Петербург по казенному делу.
– Что, в самом деле торопишься?
– В самом деле.
– Ну, как знаешь, – дядюшка наполнил два бокала ренским. – Удерживать тебя не буду – служба есть служба.
Мы выпили по бокалу и только начали обед, как за дверями послышалось младенческое хныканье, и в кабинет вошла девка с ребенком на руках. Судя по тому, как она посмотрела на дядю и как держалась, здесь она чувствовала себя если и не полновластной хозяйкой, то уж точно и не обычной служанкой.
– Ольга, ступай! – воскликнул дядюшка, поспешно вскакивая. – Потом, потом, потом!
– Да куда ж нам во флигель?! – вопросила девка изумленно. – Что это такое вы удумали-с?
Дядюшка с неожиданным для его лет проворством метнулся к ней и со скороговоркой «потомдушечкапотомпоговорим» обхватил ее за плечи и насколько деликатно, настолько и решительно выпроводил из кабинета вон.
Я едва сдержал смех – так вот, оказывается, какая есть тайна у моего дядюшки, столь склонного к нравоучениям!
Меж тем он как ни в чем не бывало вернулся за стол, и мы продолжили трапезу. Я, разумеется, не стал задавать вопросов касательно девицы и младенца, а дядюшка не почел нужным вдаваться в объяснения.
«Конечно, дядюшка мой – двуликий Янус, – думал я, кушая его пирог. – Объявляет себя поборником нравственности, утверждает, что ждет не дождется, когда воссоединится на небесах с почившей своей супругой, а сам тем временем плодится на земле с дворовой девкой. И при этом смеет еще моего отца осуждать. Да, лжив, блудлив и плутоват мой дядюшка. И много чего еще есть нехорошего в нем. Да чего уж там лукавить – подлец он, да и только!»
И уже произнес я мысленно дядюшке этот свой приговор, как вдруг… Вдруг дядюшка отпихнул от себя тарелку, и как-то бросились мне в глаза кисти его рук. Точь-в-точь такие же, как у моей матери, когда, чем-то раздраженная, начинала она жестикулировать или точно так же гнала от себя докучную ей тарелку. А еще почему-то вспомнилось мне, что, когда я сам был еще совсем маленький, с любопытством рассматривал свои руки, свои пальцы, свое лицо в зеркале. Все это было мне тогда в диковинку и думалось с изумлением – неужто это и есть я? Прошло время, и я довольно узнал себя, а теперь иной раз чувствую, что даже надоел я сам себе. Будто весь уже износился, и нужен мне иной облик. Пресыщен я собой. Пресыщен… Какая адская тяжесть в этом слове! Можно ли от нее избавиться? Да ведь это все равно что от самого себя избавиться. Вон змея сбрасывает кожу, а все равно все той же змеей остается. И только любовь избавляет от пресыщения и исцеляет, поскольку находит душе применение, направляет ее в то русло, которое и было предназначено ей. Она возвышает человека, вернее, и делает его человеком. И еще я подумал, что по-настоящему может любить лишь тот, кто уже пресыщен собой, и искать этот новый облик свой души нужно в любви. Искать любви, чтобы спасти свою душу… Может, дядюшка решил пойти этим путем, чтоб душе своей хотя бы надежду на спасение дать? А впрочем, о чем это я? Вон в какие материи загнул, а дело между тем, пожалуй, и выеденного яйца не стоит. Просто блудлив мой дядюшка, а потому и шашни с дворовой девкой водит. И просто лжет, когда о загробных своих надеждах рассказывает.
А впрочем, впрочем… Престарелый слабый и одинокий человек хочет душевного покоя. Утоли печали раба твоего, Господи!
Когда трапеза закончилась, дядюшка достал из комода шкатулку и, вынув оттуда пятьсот рублей, подал их мне.
– Вот тебе деньги! – сказал он. – В дороге-то, небось, поиздержался? Да бери, бери! Это я тебе от чистого сердца дарю, по-родственному. Не затем, чтоб умаслить на молчание о виденном, об Ольге моей. Ведь шила-то в мешке все равно не утаишь – все и так уж знают…
Тут дядюшка вздохнул, а затем крепко обнял меня. Потом он проводил меня, и на крыльце мы троекратно по русскому обычаю расцеловались на прощание. Я поехал, а дядюшка все стоял и махал рукой на прощание. Не обтирал на этот раз платочком свои щеки после моих поцелуев. А может, просто платочек в кабинете позабыл.
На балу
Я велел ехать в гостиницу на Сретенке, где не раз прежде уже останавливался и где всегда были хорошие номера. В гостинице я быстро привел себя в порядок: ополоснулся и, произведя с помощью ножниц решительную экзекуцию над усами, которые уже добрались до нижней губы, отправился в Петровский театр. В глуши я ужасно истосковался по блеску жизни, по ее кипению. А где ж, как не в театрах больших городов, лучше и полнее можно ощутить это бурное течение жизни, этот ее нарочитый блеск? Элегантные коляски без привычных пудов грязи на колесах… милые барышни в алмазных и жемчужных ожерельях… разговоры на французском да на аглицком… А запахи… что за чудные запахи! Пропорхнет рядом барышня, мелькнет соболиной бровью… Уж и нету красавицы, вся в толпе потерялась, но запах ее духов успел поразить тебя в самое сердце… Один только вдох, и все былые утехи и приключения мгновенно всплывают в памяти: о, как была хороша такая-то, а потом я встретил такую-то… И сладко в душе, и грустно. Но и сама эта грусть сладкая. Да, хорошо в театре, люблю я его. А что касается самих постановок, то, по правде сказать, скучны они. Особенно иностранные. Сюжеты ходульные, характеры неправдоподобные, все белыми нитками шито и торчит в разные стороны, точно перья на битом петухе. Притом актрисы и актеры обычно так громко кричат, словно не роли свои играют, а выясняют – у кого глотка самая луженая. Вероятно, так в театрах принято выявлять самого даровитого.
А в спектакле Клейста, который давали в тот день и который являл не то комедию, не то драму, ко всем вышеперечисленным недостаткам добавлялся еще и тот, что актрисы были уже весьма не молоды. Причем, как я заметил, чем старше была актриса, тем больше слоев румян и пудр накладывала она на свою физиономию, полагая, что так будет выглядеть молодее. Вообще, о возрасте женщины разумнее всего судить по количеству слоев этих пудр, точно так, как лесник узнает возраст дерева не по россказням досужих старожилов, а натурально – по количеству колец на пне.
В антракте встретил я своего давнишнего знакомого Еланского. Это был один из тех светских щеголей, что без устали снуют по всяческим балам и вечеринкам, вполне искренне полагая, что только для этого они и живут на белом свете. Такие всегда знают, где какое увеселение происходит, и стремятся туда, словно мухи на мед. Если б объявить им, что все увеселения раз и навсегда отменены, они, пожалуй, осыпались бы от тоски с «древа жизни», как горох из стручков по осени. Еланский предложил ехать на бал, который давал этим вечером князь Бобровский.
На бал к князю мы прибыли, когда вальсировка была уже в самом разгаре. Я прислонился к колонне и стал наблюдать за происходящим. Оно так же отличалось от тех вечеринок, на которых я бывал в последнее время, находясь в провинциальных городишках, как барская трапеза на втором этаже – от ужина холопов на первом. Зал был полон огня и блеска, десятки пар кружились под музыку по сияющему паркету.
Вскоре вокруг меня образовался кружок из гостей, среди которых было и несколько знакомых мне господ. С одним мы когда-то прежде вместе сиживали за ломберным столом, другой был секундантом моего знакомца, третий… Бог весть, где я его видел прежде, но он меня приветствовал, как товарища. И я его, разумеется, приветствовал так же.
Завязался веселый разговор, шампанское пенилось, и лакеи едва успевали подносить нам новые полные фужеры. Меня расспрашивали о походной жизни, и я охотно рассказывал байки о службе, о своих товарищах по эскадрону и пересыпал эти рассказы анекдотами.
– Так для чего же вас, поручик, все-таки вызывают в Петербург? – вдруг поинтересовался кто-то.
– Проведать лучшую дорогу для эскадрона. – Тут я сделал лицо серьезным, насколько только мог. – Мои товарищи походной колонной уже следуют за мною.
– Стало быть, происходит передислокация?
– О нет, для нашего эскадрона это не передислокация, а маневры. А вот для стройных дамских ножек это действительно передислокация.
– Передислокация для дамских ножек? – разом воскликнуло несколько человек. – Как же это понимать?
– Да очень просто. После отхода нашего эскадрона их правые и левые ножки смогут воскликнуть друг другу: «Ну, наконец-то мы вместе!»
Пыхнул хохот, многие в зале обернулись в нашу сторону. В это мгновенье меня что-то кольнуло в висок, точно мошка укусила. Я повернул голову и увидел очаровательную молодую барышню. Она смотрела на меня сияющими глазами и улыбалась. Черты лица ее показались мне знакомыми, уже когда-то прежде виденными. Улучив удобный момент, я поинтересовался у Еланского, кто эта барышня.
«На балу»
– Как, разве вы не знакомы? – удивился тот. – Да ведь это же Настасья Ивановна Брындина, дочка Иванстепаныча. Ведь вы, помнится, бывали в его доме и должны знать его дочь.
– Это Настенька? – изумился я. – Неужто это она? Да ведь она была подростком!
– Что ж, годы быстро летят! Настенька, которую вы помните подростком, как видите, вполне уже выросла! Более того – она уж замуж успела выйти! Вон, кстати, ее супруг, господин Абросов. – Еланский кивнул на тучного господина в жандармском мундире, который с напором шмеля стремился сквозь толпу дам к комнате, где шла игра в вист. Судя по быстрому мельканию рук над зеленым столом и азартным восклицаниям, доносившимся даже сквозь плотную завесу музыки, игра там была в самом разгаре.
Настенька
– Вы ли это, Настенька? – подойдя к юной даме, спросил я и щелкнул каблуками. – Если это вы, то я глазам своим не верю!
– А я вот вас сразу узнала. – Настенька в смущении опустила взор.
– Ну, меня-то нетрудно узнать! – шутливо сказал я. – Я все так же громко щелкаю каблуками, и у меня все те же усы! Кстати, сегодня я их подрезал, и они стали жесткими, как щетка. Вот, потрогайте… Извольте…
Настенька еще больше смутилась, и на щеках ее выступил румянец.
– Впрочем, да… Не вполне было б уместно, если б вы стали сейчас на балу ощупывать мои усы! Вы ведь уже далеко не тот подросток, которого я помню. – Я посмотрел на красавицу, и по сердцу моему словно щелкнули серной спичкой. Спичка-то сама, пожалуй, не загорелась, но вот искры от нее так и посыпались куда-то в живот.
– Ужель я так сильно изменилась с тех пор, как вы видели меня в последний раз? – с придыханием спросила Настенька.
– О, да! – признался я.
– В чем же? Скажите!
– Ну, знаете… Я вот еду сейчас в Петербург… То есть не буквально сейчас… Не сию минуту, а вообще, в целом еду… из Конотопа, где стоит мой эскадрон…
– Из Конотопа? – как бы в полусне спросила Настенька.
– Да, из Конотопа… Меня в Петербург вызвали… Но не о том речь… не о том…
– А о чем же?
– Я еду в столицу и по дороге вижу всяческие поля со злаками. Овес, там, пшеница всяческая… А зайдешь в трактир отобедать – так там подают пироги из этих злаков. Так вот и вы… прежде были… как бы это сказать… ну, незаметны, как те невзрачные злаки в полях… Зато теперь…
– Я, что же, на пирог теперь стала похожа? – Настенька несмело улыбнулась и подняла на меня глаза.
Тут я понял, что взял неправильное направление – Настенька давно уж превратилась из подростка в цветущую даму, и подобные сравнения были неуместны.
– На пирог? Нет! Как могу я сравнивать вас с пирогом! Вы стали прекрасны! – воскликнул я с жаром. – Вы словно превратились из гусенка в лебедя! То есть я хотел сказать, что вы теперь прекрасны, словно трель жаворонка! Или зимородка! Да! Как восхитительная трель зимородка над прекрасным цветущим лугом!
– Признаться, я никогда не видела зимородков, – смущенно молвила Настенька.
– А слышали ли вы трели соловьев?
– Да, – тихо сказала она. – У нас в имении много соловьев, их пение я люблю слушать…
– Любите? Так знайте, что вы теперь прекраснее, чем пения этих соловьев при первых лучах зари!
Тут я начал говорить что-то уже такое, чего и сам теперь не припомню. Очнулся я, когда уж услышал, что вокруг нас перешептываются присутствующие. Дабы не скомпрометировать супругу господина Абросова, я щелкнул каблуками и отправился пить шампанское с Еланским и новыми своими товарищами. Я продолжал сыпать шутками и с показным щегольством приглашал на танцы всех барышень, которые только ни подворачивались мне под руку.
При этом, однако, кружась в танце с другими барышнями, я продолжал наблюдать за Настенькой. Я видел, что и она с меня глаз не сводит. Разумеется, не преминул я пригласить и ее несколько раз. Танцевала она, надо отметить, великолепно. Мы кружились и болтали о всяком вздоре. «А что, ваш папенька по-прежнему вольтерьянствует?» – спрашивал я. «О, да!» – отвечала Настенька. «А маменька все пасьянсы раскладывает?» – «О, да!» – с восторгом восклицала она.
Я был совершенно очарован Настенькой, и сердце мое было как серебряная ложка, которой кушали пирожное с вишенками.
…Когда бал уже подходил к концу, я, оставив товарищей, незаметно выбрался из дома и, сев в коляску, стал дожидаться, когда Настенька станет уезжать. Я уже понимал, что она влюблена в меня. Такое частенько случается с впечатлительными барышнями, которые умудряются во взрослую свою жизнь «затащить» романтические представления отроческих лет. В отрочестве они выдумывают себе героев, влюбляются в них и продолжают любить некоторое время даже после замужества. Особенно если муж не в полной мере соответствует их представлениям о том, каков должен быть настоящий герой. В доме Брындиных я бывал лет пять назад. Бывал, кажется, пару раз, не более, и, конечно, не обратил тогда особого внимания на девочку-подростка Настеньку, поскольку для меня она не представляла тогда никакого интереса. Однако юное созданье, начитавшееся всяческих романтических историй, а может быть, «нагадавшее» меня в предрождественскую ночь, уверовало в то, что именно этот блестящий гусар, то есть я, и является живым воплощением ее представлений о герое ее сердца, ее суженый. Она полюбила, собственно, не меня, а свою мечту о будущем муже. Но полюбила. Прошло время, она повзрослела, родители выдали ее замуж, и отроческое мечтанье рассеялось, как дым в суете дней. Но сегодня она увидела меня на балу, и прежнее мечтанье воскресло в ее сердце и вновь покорило ее ум. Вероятно, Настенька не была счастлива в браке. Да и могла ли она быть счастливой с человеком, который оставлял ее на балу одну ради игры в карты? Я был уверен, что прав в своих оценках сердечного состояния Настеньки и в оценке отношений ее с мужем, но все-таки дал этой супружеской чете последний шанс доказать, что я ошибаюсь. Если между ними есть любовь, то еще до рассвета я умчусь из Москвы сломя голову. Но нет, нет, такого не случится – она влюблена в меня!
Затаившись в коляске, как паук, подстерегающий жертву, я ждал, когда Настенька выйдет с мужем на крыльцо и направится к своему экипажу. Мне нужно было увидеть, как они пойдут рядом. Ведь здесь, в темноте, избавившись от внимания досужих глаз, оба они будут куда искреннее, и язык их движений скажет об их истинных отношениях куда больше, чем любые слова. Ведь слова обманчивы, а язык тела не лжет. Каждый шаг, каждый поворот головы явят всю подноготную их отношений.
Вот вышли и забираются в свои коляски незнакомые мне дамы и господа, вот, кажется, мелькнул Еланский с драгунским офицером. А вот и Настенька. Она плывет, словно облачко… ее муж топает рядом, опустив голову, как усталая ломовая. Они движутся вместе, но при этом между ними точно пропасть. Так ходят либо те, кто прожил вместе целую жизнь и уже не обращает внимания друг на друга, как не обращаем мы внимания на собственную руку или ногу – куда ж они денутся, либо совершенно чуждые друг другу люди. Они подошли к экипажу. Муж Настеньки даже не подал ей руку, когда она садилась! Решено, она будет моей!
…Я велел Тимофею следовать за Настенькой. Скоро мы подъехали к двухэтажному дому на Неглинной. Экипаж Абросова заехал во двор, а я приказал слуге остановить чуть подалее. Соскочив на землю, я прошелся по улице в ожидании, когда загорятся свечи на втором этаже.
Ах, что за дивная ночь окружала меня со всех сторон: звезды на небе и редкие огоньки в городе, было свежо и пахло отцветшим чубушником, да еще – водой и тиной. Так пахнет от днища выброшенного на берег долго ходившего корабля. По улице и в черных дворах погуливал теплый ветерок и постукивали друг о дружку цветочные головки на высоких стеблях.
…Вот на втором этаже дома загорелась свеча, и тень Настеньки пробежала по занавеси. Тени ее мужа не было.
Сон со старухой
Я долго лежал в постели с открытыми глазами и думал о Настеньке. Нужна ли она мне? Нет. Хочу ли я связать с нею свою жизнь? Нет. Возможно, это я ей нужен, чтобы избавиться, наконец, от глупых иллюзий юности и начать настоящую взрослую жизнь? Вздор. Не ради этого я начал интригу. Просто у меня давно не было женщины. Это единственная причина. Если, конечно, не считать того, что Настенька действительно весьма мила. Может быть, излишне восторженна, шею имеет тонкую, не много толще гусиной, и пахнет ванилью сверх меры, но это уж мелочи, на которые не стоит обращать внимания. А еще мне вдруг подумалось, что она, допивая кофе, имеет обыкновение энергически прополаскивать рот, чтоб избавиться от кусочков, засевших во время еды меж зубов. Например, от кусочков пирога с черносливом. Ведь чернослив ужас какой прилипчивый. Но это уж вовсе непонятно, почему мне так подумалось. Скоро я заснул, предчувствуя, что Настенька мне приснится. Предчувствие меня на этот раз обмануло: вместо Настеньки во сне ко мне явилась старуха. Та самая, которая, подобно россыпи высыхающих на пеньке грибов, грелась на завалинке у крапивненского трактира и которой я по ошибке овладел ночью. Старуха тихо вошла в номер и присела мне в ноги на кровать.
– Чего пришла, старая? – спросил я.
– Да разве ж я старая? – она сбросила с себя чепчик, и по плечам ее рассыпались густые черные волосы, каких не бывает у старух. Даже и у крашеных. – Ну, что скажешь, милый? Хороша я?
– Ступай вон! Не хочу иметь с тобой дела.
– Убил меня, а теперь – убирайся вон?!! – старуха засмеялась.
– Что ты мелешь? Когда это я тебя убил?
– Когда опалил огнем любви да уехал! – сказала гостья. – Я умерла от тоски по твоим нежным объятиям!
– Убирайся вон! Я старух не обнимаю!
– Ой ли? – она быстро запустила свою руку под одеяло и ухватила мой уд.
Я вскочил с кровати и прыгнул на середину номера. Хоть я и понимал, что все это происходит во сне, но даже и во сне мне не хотелось, чтобы мой уд тискала старуха. Меж тем она двинулась ко мне, широко расставляя руки, чтоб поймать. Я прыгнул к окну и в один миг выбрался на крышу. Старуха стала карабкаться за мной.
– Подай же руку, милый! – просила она.
– Еще чего! Убирайся! – я наступил на ее пальцы, которыми она вцепилась в край кровли.
Старуха только щелкнула зубами и, надувая щеки, решительно полезла на крышу. Я побежал прочь. Над Москвой уже светало, над краем города приподнимались густые облака, точно одеяло, взбодренное ленивой ногой просыпающегося исполина.
Я бежал по крышам, легко перепрыгивая с одной на другую. Старуха следовала за мной, но я не опасался, что она меня догонит, поскольку на крышах она чувствовала себя явно не в своей тарелке и, прежде чем перепрыгнуть через какой-нибудь проулок, широко расставляла руки, как бы примериваясь, кудахтала и уж только затем прыгала. Я же с удовольствием и легко перелетал с крыши на крышу и думал, что, должно быть, представляю занимательное зрелище для того, кто так же, как я, во сне блуждает сейчас внизу по московским улицам. Мало-помалу прыжки мои становились все продолжительнее, и наконец я понял, что парю над городом. Делать это было совсем нетрудно, и я удивился, что не летаю в обычной жизни.
«Надо бы получше запомнить, как это все делается, – думал я. – А потом, когда проснусь, продемонстрировать это свое удивительное умение на публике. То-то же изумится Настенька, дядя, а слугу моего Тимофея, поди, и вовсе кондрашка хватит».
Подлетев к Кремлю, я взмыл повыше и, оставив под собой зубчатые стены, проплыл над Тайницким садом, Ивановской площадью, над дворами и закоулками. Круглыми от изумления глазами смотрели на меня голуби, сидевшие под крышами, – никогда еще не видели они летающего человека.
– Не бойтесь, голуби, кошки так не умеют, – сказал я и стал опускаться ниже.
Проплыв под аркой Спасской башни, я оказался над совершенно пустынной Красной площадью у Лобного места. Тут мне вздумалось потрогать ногой булыжники. Едва моя нога коснулась камня, кто-то спросил:
– Что барин, все еще спит?
– Еще спит-с, – сказал Тимофей.
Веселая придумка
Я открыл глаза и увидел у своей постели сияющего Еланского с бутылкой шампанского в руках.
– Долго ж ты спишь! – радостно воскликнул Еланский. – Уж полдень! Кстати, ты вчера очень большое впечатление произвел на графиню Бабушинскую. Эй, человек, – обратился он к моему слуге, – подай-ка нам стаканы.
– Бабушинскую? – переспросил я, выбираясь из постели.
– Да, да, ей! Она сожалела, что ты исчез куда-то и вы даже не попрощались… – Тут Еланский смолк и только остолбенело смотрел на мой уд. Сплю я обычно голый, и на этот раз, хоть и снились мне полеты над Москвой, уд мой был взбодрен. Не скажу, что взбодрен он был в полную силу, однако ж на тщедушного и изнеженного щеголя Еланского, даже будучи таким, он произвел сильнейшее впечатление. Вероятно, мой приятель мысленно сопоставил мой уд со своим, и это сравнение тяжким камнем упало на его сердце.
– Так что Бабушинская? – спросил я, надевая шлафрок.
– Бабушинская? Она… она… Да где, черт побери, стаканы?! Сколько можно ждать? Я бы такого нерасторопного слугу высек! – со злостью воскликнул Еланский.
– Да вот стаканы – на столе уж давно стоят, – молвил Тимофей с усмешкой.
Мы выпили, и Еланский, печально глянув в окно, сказал, что молодая Бабушинская желала бы меня видеть сегодня на приеме в ее доме.
– Что, будешь? – спросил он и вздохнул.
– Бабушинская – это черненькая такая, с длинными локонами?
– Да, – снова вздохнул Еланский.
Я был бы, конечно, не прочь побывать у Бабушинской, но у меня на этот вечер был другой план – встретиться с Настенькой. Говорить об этом Еланскому я, разумеется, не стал – ведь мои слова могли стать известными слишком многим и повредить ее репутации. Поэтому я сказал, что почел бы за счастье побывать на приеме, но, к сожалению, спешу в Петербург и быть у Бабушинской не смогу. Разве что только на обратном пути, когда снова поеду в полк.
Мы выпили еще шампанского. Еланский неуклюже раскланялся и ушел, а я задумался – каким образом устроить себе встречу с Настенькой? Не мог же я явиться в дом ее родителей и сказать ее папеньке: «Вот вы все вольтерьянствуете, так докажите, наконец, делом свое вольтерьянство – доставьте-ка сюда свою дочь, чтоб я ее обесчестил!» Не было у меня также никаких оснований, чтоб отправиться в дом, где она жила с мужем, с этим шмелеобразным господином Абросовым. Кем бы я ему представился? Надеяться же на случайную встречу с Настенькой на каком-нибудь балу или в театре я тоже не мог, времени не было – нужно было скорее отправляться в Петербург, ведь я и без того порядочно уже задержался в дороге.
Я выпил еще шампанского, и в голове моей веселыми кузнечиками запрыгали мысли, одна удивительнее другой.
– Эй, Тимофеюшка! – крикнул я. – Живо собирайся – пойдешь в галантерейную лавку за дамскими лентами! Да набери самых что ни на есть лучших!
– За лентами? – изумленно переспросил слуга. – Да почто вам дамские ленты-с?
– Лошадей моих лентами будем украшать! – засмеялся я.
Приуготовления к тайному свиданию
Тимофей отправился за лентами, а я тем временем быстро накатал любовное письмо к Настеньке с предложением тайной встречи. Львиную долю этого послания, разумеется, составляли живописания томлений моего сердца от вспыхнувшей в нем любви. И уж такими яркими красками была описана моя сердечная смута, что в какой-то миг даже мне самому показалось, что я и в самом деле так страстно влюблен в Настеньку, что умру, коль не явится она на свидание.
Не забыл я в этом письме также употребить словесный пассаж, который безотказно действовал на всех дам без исключения. А именно написал, что «воспоминания о прежних наших встречах являются для меня драгоценнейшими изумрудами, которые я храню в своей памяти, как в шкатулке, и лишь иногда достаю, чтоб полюбоваться ими в лучах заходящего солнца». Этот пассаж я вычитал когда-то в романе и запомнил, чтоб потчевать им дам во всех своих любовных посланиях. Причем я заметил, что чем наивнее была барышня, тем в больший восторг приходила она от этих слов. Всякий раз, когда их пишу, надеюсь, что хотя бы на этот раз адресат подвергнет их осмеянию, но, увы, – ни разу еще такового не случилось. Не только осмеяния, но даже и робкой критики на эти слова еще не было. Таковы уж дамы – более всего на свете любят восторги и славословия в свой адрес.
Тем временем явился Тимофей с коробкой лент и со вздохом поставил ее на стол.
– Самых ли лучших лент купил? – спросил я.
– Да почем мне знать? – печально молвил Тимофей. – Попросил лучших. А каковы они на самом деле – кто ж разберет?
– А доводилось ли тебе заниматься торговлей, любезный Тимофеюшка?
– Это-с торыжничать, что ль? – с презрением молвил слуга.
– Ну, пусть будет по-твоему – торыжничать.
– Никогда, барин. Я не таковский, чтоб торыжничать.
– А кто уздечку мою да скребницу продал?
– Так то не продал, а пропил-с, – с серьезным видом пояснил мне Тимофеей. – Понимаешь ли, барин, разницу?
– Понимаю, – сказал я с усмешкой. – Теперь возьмешь эти ленты и отправишься на Неглинную в известный тебе дом, чтоб под видом торговца вручить их барыне, Настасье Ивановне. А главное – вот это письмо ей незаметно передашь.