Весь мир театр Акунин Борис
– Поди ты к бесу со своей японской экзотикой! – Эраст Петрович разозлился. – Я спрашиваю не про гейшу, а про актрису, нормальную европейскую актрису.
Маса задумался.
– У меня были актрисы. Три. Нет, четыре – я забыл мулатку из Нового Орлеана, которая танцевала на столе… Пожалуй, вы правы, господин. Они отличаются от гейш. Завоевать их любовь гораздо легче. Только трудно понять, сыгранная она или настоящая.
– Ничего, как-нибудь разберусь, – нетерпеливо сказал Фандорин. – Ты сказал, легче? Да еще гораздо?
– Было бы совсем легко, если б вы были режиссер, сочинитель пьес или писали в газетах статьи про театр. Актрисы признают высшими существами только три эти типа мужчин.
Вспомнив, какая улыбка озарила лицо Элизы, когда она приняла его за театрального рецензента, Фандорин так и впился глазами в своего консультанта.
– Ну? Говори, говори!
Маса рассудительно продолжал:
– Режиссером быть вы не можете, для этого нужно иметь свой театр. Рецензии писать, конечно, нетрудно, но пройдет много времени, прежде чем вы сделаете себе имя. Напишите хорошую пьесу, где у актрисы будет красивая роль. Это самое простое. Я занимался сочинительством. Дело нетрудное, даже приятное. Вот вам мой совет, господин.
– Ты издеваешься?! Я не умею писать пьесы!
– Чтобы доказать женщине свою любовь, приходится совершать подвиги. Для такого человека, как вы, преодолеть сто препятствий или победить сто злодеев – не подвиг. А вот взять и ради любимой сочинить чудесную пьесу – это было бы настоящим доказательством любви.
Эраст Петрович велел специалисту катиться к дьяволу и вновь остался один.
Но идея, вначале показавшаяся дурацкой, все вертелась в голове и постепенно увлекла Фандорина.
Любимой женщине надо дарить то, что доставит ей наибольшую радость. Элиза – актриса. Ее жизнь – театр, ее главная радость – хорошая роль. Ах, если бы в самом деле было возможно преподнести ей пьесу, в которой Элиза захотела бы сыграть! Тогда бы она перестала смотреть с вежливым безразличием. Маса дал очень неглупый совет. Жаль только, неосуществимый…
Неосуществимый?
Эраст Петрович напомнил себе, что много раз в жизни сталкивался с задачами, которые поначалу представлялись неразрешимыми. Однако решение всегда отыскивалось. Воля, ум и знание способны одолеть любую преграду.
За волей и умом дело не станет. Со знанием хуже… Осведомленность Фандорина в сфере драматургии была минимальной. Ему предстояло совершить деяние, подобное подвигу Геракла. Но можно было по крайней мере попытаться – ради такой цели.
Ясно одно. Не видеть Элизу невыносимо, но показываться ей на глаза в качестве человека из толпы, одного из многих, больше нельзя. Один раз уже получил по носу, довольно. Если являться на новую встречу, то во всеоружии.
Так бывший гармонический человек перешел в завершающую стадию – непоколебимой решимости.
К исполнению задуманного Эраст Петрович приступил со всей обстоятельностью. Сначала обложился книгами: сборниками пьес, исследованиями драматического искусства, трактатами по стилистике и поэтике. Навыки быстрого чтения и концентрация внимания вкупе с лихорадочным возбуждением позволили будущему драматургу одолеть за четверо суток несколько тысяч страниц.
Пятый день Фандорин провел в абсолютном бездействии, предаваясь медитации и создавая внутри Пустоту, где должен был зародиться животворящий Импульс, который западные люди называют Вдохновением, а восточные – Самадхи.
Какое именно сочинение он будет писать, Эраст Петрович уже знал – нужное направление подсказала беседа со Штерном об «идеальной пьесе». Оставалось дождаться мига, когда слова потекут сами.
Ближе к вечеру взыскующий озарения Фандорин начал покачиваться в некоем ритме, его полузакрытые веки широко распахнулись.
Он обмакнул стальное перо в чернила и вывел длинное название. Сначала рука двигалась медленно, потом все быстрее и быстрее, едва поспевая за вырвавшимся на свободу потоком слов. Время окутало кабинет колыхающимся, поблескивающим облаком. Глубокой ночью, когда в небе царственно сияла полная луна, Эраст Петрович вдруг замер, почуяв, что волшебная энергия иссякла. Уронив на бумагу кляксу, он выронил ручку. Откинулся на спинку кресла и наконец, впервые за все эти дни, уснул. Лампа осталась гореть.
В комнату бесшумно вошел Маса, накрыл господина пледом. Стал читать написанное, вздыхая и скептически покачивая круглой, как луна, головой.
До бенефиса семь единиц
Месть Чингиз-хана
Хоть не ложись совсем. Опять то же: лицо в капусте и борода вокруг беззвучно поющих губ. Собственно, начиналось сновидение очень мило. Будто едет она по загородному шоссе – не в авто, а в карете. Ритмичный перестук копыт, позвякиванье сбруи, мягко качают рессоры, отчего снизу вверх, утробно, подкатывают сладостные волны. Рядом никого, настроение – так и полетела бы, и душу наполняет предчувствие счастья, и ничего-ничего не нужно, только покачиваться вот так на упругом сиденье и ждать близкой радости…
Вдруг стук в левое окошко. Смотрит – там синюшное лицо с закрытыми глазами, с пышных пегих усов свисают капустные лохмотья. Рука с перстнем поправила галстук, а тот зашевелился. Не галстук это – змея!
И справа тоже стук. Дернулась – а там певец с бородкой ярко-красного цвета. Глядит на нее проникновенно, разевает рот, еще и руку плавно отводит, но ничего не слышно.
Только стук в стекло: так-так-так, так-так-так!
Одно время сны почти прекратились. Она даже не очень испугалась, когда на «Бедной Лизе» увидела в третьем ряду партера знакомую плешь и сияющий ненавистью взгляд из-под сросшихся черных бровей. Знала, что рано или поздно он объявится, была внутренне готова и осталась довольна своей выдержкой.
Но после спектакля, когда из бутонов вдруг высунулась змеиная головка с точно такими же неистовыми маленькими глазками, кошмар обрушился вновь, с еще большей тяжестью. Если б не милый, трогательно влюбленный Девяткин… Бр-р-р, об этом лучше не думать!
Двое суток потом она не давала себе спать, зная, чем это закончится. На третьи усталость возобладала – и, конечно, ужасное пробуждение. С криком, с судорожными рыданиями, икотой. С тех пор каждую ночь одно и то же: старый петербургский сон, в котором отныне еще поселилась и змея.
В дортуаре балетного училища, перед сном, маленькая Лиза часто изображала перед подругами героинь, которые умирают. От медленно действующего яда, как Клеопатра, или от чахотки, как дама с камелиями. Закалывающаяся кинжалом Джульетта тоже годилась, потому что перед тем как зарезаться, она произносит трогательный монолог. Приятно было лежать с закрытыми глазами и слушать, как всхлипывают девочки. Они все потом пошли по танцевальной части, некоторые даже достигли известности, но карьера балерины коротка, а Лиза хотела служить на театре до старости, как Сара Бернар, потому выбрала драму. Она мечтала упасть бездыханной на сцене, как Эдмунд Кин, чтобы увидела тысяча человек и чтоб думали, будто это по роли, но все равно рыдали, и чтобы последний вздох она испустила под аплодисменты и крики «Браво!».
Замуж Лиза выпорхнула рано. Играла принцессу Грёзу, Саша Лейкин – влюбленного принца Жоффруа. Первый успех, первое опьянение всеобщим обожанием. В юности так легко спутать пьесу с жизнью! Конечно, разошлись, очень скоро. Актерам нельзя жить вместе. Саша растаял где-то в провинции, от него осталась одна фамилия. Но героиня не может быть «Лизой Лейкиной», и она стала Элизой Луантэн.
Если первый брак был всего лишь неудачным, второй оказался катастрофой. Опять-таки виновата сама. Соблазнилась драматургией жизненного поворота, мишурой внешней эффектности. Звучным титулом, наконец. Мало ли актрис, которые вышли замуж, только чтоб зваться «ваше сиятельство» или «ваша светлость»? А тут еще помпезней: «ваше высокостепенство». Именно так полагалось титуловать супругу хана. Искандер Альтаирский был блестящим офицером лейб-конвоя, старшим сыном владетеля одного из кавказских ханств, присоединенных к империи в ермоловские времена. Сорил деньгами, красиво ухаживал, был недурен собой, несмотря на раннюю плешивость, а плюс к тому по-азиатски пылок и речист. Был готов пожертвовать ради любви всем – и сдержал слово. Когда начальство не дало разрешения на брак, подал в отставку, поставил крест на военной карьере. Испортил отношения с отцом, отказался от своих прав в пользу младшего брата: актриса, да еще разведенная, не могла стать супругой наследника. Но годовое содержание отщепенцу назначили очень приличное. Главное же, Искандер клялся не препятствовать сцене и соглашался на брак без детей. Чего еще, казалось бы, желать? Актрисы-соперницы от зависти чуть не полопались. Лида Яворская, в замужестве княгиня Барятинская, даже из России эмигрировала – княгинь-то в Петербурге пруд пруди, а ханша всего одна.
Второе замужество рассыпалось еще быстрее, чем первое – немедленно после свадьбы и брачной ночи. Причина заключалась не в том, что от чрезмерного возбуждения супруг не сумел проявить себя надлежащим образом (это как раз было трогательно), а в условиях, которые он выставил ей наутро. Статус ханши Альтаирской обязывает, строго сказал Искандер. Я обещал не препятствовать вашему увлечению театром и слово свое исполню, но вы должны избегать пьес, в которых вам придется обниматься или, того пуще, целоваться с мужчинами.
Элиза рассмеялась, думая, что он шутит. Когда выяснилось, что муж совершенно серьезен, она долго пыталась его урезонить. Объясняла, что в амплуа героини без объятий и поцелуев обходиться невозможно; более того, сейчас входит в моду довольно откровенно показывать на сцене акт карнального торжества.
– Какого торжества? – переспросил восточный человек, так выразительно скривившись, что Элизе сразу стало ясно: проку от объяснений не будет.
– Того, которое у вас не получилось! – вскричала она, имитируя великолепную Жемчужникову в роли Марфы Посадницы. – И теперь уж не получится! Прощайте, ваше высокостепенство, медовый месяц окончен! Свадебного путешествия тоже не будет. Я подаю на развод!
Жутко вспоминать, что произошло дальше. Отпрыск древнейшего рода, прямой потомок Чингиз-хана, опустился до рукоприкладства и казарменной брани, а потом кинулся к письменному столу, чтобы вынуть револьвер и застрелить оскорбительницу на месте. Пока он возился с ключом, перепуганная Элиза, конечно, убежала и в дальнейшем соглашалась встречаться с полоумным чингизидом только в присутствии адвокатов.
При свидетелях Искандер держался цивилизованно. Учтиво объяснял, что развода никогда не даст, ибо у них в семье это считается страшным грехом и отец лишит его содержания. Против жизни порознь не возражал и даже изъявил готовность, при соблюдении супругой «приличий», платить ей алименты (от чего Элиза с брезгливостью отказалась – слава Богу, она в театре зарабатывала вполне достаточно).
Свою дикарскую натуру хан проявлял во время встреч наедине. Должно быть, он установил за женой слежку, потому что представал перед нею в самых неожиданных местах и всегда без предупреждения. Выскакивал, как чертик из табакерки.
– Ах так? – говорил он, злобно сверкая выпуклыми глазами, которые когда-то казались ей красивыми. – Театр вам дороже моей любви? Прекрасно. На сцене можете вести себя, как шлюха. Это ваше дело. Но поскольку формально вы продолжаете оставаться моей женой, покрывать грязью мое древнее имя я не дам! Учтите, сударыня: любовники у вас могут быть только при свете рампы и на глазах у публики. Всякий, кого вы пустите в свою постель, умрет. А вслед за ним умрете и вы!
Правду сказать, сначала ее это не очень-то пугало. Наоборот, прибавляло в жизнь огня. Во время спектакля, если любовная сцена, Элиза специально исподтишка оглядывала зал и, если наталкивалась на испепеляющий взгляд брошенного супруга, играла с удвоенной страстью.
Так продолжалось до тех пор, пока ею всерьез не увлекся антрепренер Фурштатский. Видный мужчина, с хорошим вкусом, владелец лучшего киевского театра. Предлагал идти к нему в труппу на невероятно выгодные условия, заваливал цветами, комплиментничал, щекотал ухо пышными благоухающими усами. Сделал предложение и иного рода – матримониального.
Она уже готова была согласиться – и на первое, и на второе. Об этом заговорили по всему театральному миру, завистницы опять кусали локти.
И вдруг, на торжественном обеде, устроенном в честь Фурштатского попечителями Театрального общества, он скоропостижно умирает! Сама Элиза на банкете не присутствовала, но ей очень живописно изобразили, как антрепренер побагровел, захрипел и упал лицом в тарелку с селянкой по-деревенски.
Элиза, конечно, в тот вечер плакала. Жалела бедного Фурштатского, говорила себе: «Значит, не судьба», и всё такое. А потом зазвонил телефон, и знакомый голос с кавказским придыханием прошептал в трубку: «Я предупреждал вас. Эта смерть на вашей совести».
Даже тогда она не начала воспринимать Искандера всерьез, он казался ей опереточным злодеем, который топорщит усы и таращит глаза, а не страшно. Мысленно она насмешливо называла его «Чингиз-ханом».
О, как жестоко наказала ее судьба за легкомыслие!
Месяца через три после смерти антрепренера, в естественности которой ни у кого сомнений не возникло, Элиза позволила себе увлечься другим мужчиной, героическим тенором из Мариинки. Тут соображения карьеры были ни при чем. Просто певец был красив (эта ее вечная слабость к картинным красавцам!) и обладал умопомрачительным голосом, от которого по всему телу разливалась дурманная истома. В ту пора Элиза уже служила в «Ноевом ковчеге», но еще дорабатывала свой концертный ангажемент. И вот однажды они с тенором (его звали Астралов) давали одноактную пьеску-дуэт «Красная борода». Милый пустячок: она декламировала и немного танцевала, Астралов пел – и был до того хорош, что потом они поехали в Стрельню и случилось то, чему рано или поздно следовало случиться. Собственно, почему нет? Она взрослая, свободная, современная женщина. Он привлекательный мужчина, не семи пядей во лбу, но зато очень талантливый и галантный. Утром Элиза уехала, ей нужно было к одиннадцати на репетицию, а любовник остался в номере. Он очень тщательно ухаживал за внешностью, повсюду возил с собой туалетный несессер: там маникюрный набор, всякие щеточки, ножнички, зеркального блеска бритва для подбривания бороды.
С этой бритвой в руке его и нашли. Он сидел в кресле мертвый, вся сорочка красная от крови, борода тоже. Полиция пришла к выводу, что после ночи, проведенной с женщиной, тенор перерезал себе горло, сидя перед зеркалом. Элиза была в вуали, и гостиничная прислуга ее лица не видела, так что обошлось без скандала.
На похоронах она рыдала (их там было порядком, зареванных дам), терзаясь горестным недоумением: что она такого сделала или сказала?! Как это непохоже на бонвивана Астралова! Вдруг увидела в толпе Чингиз-хана. Он посмотрел на нее, ухмыльнулся и быстро чиркнул себя пальцем по горлу.
Только тут у Элизы открылись глаза…
Убийство! Это было убийство! Даже два убийства – можно не сомневаться, что Фурштатский отравлен.
День или два она металась, как в угаре. Что делать? Что делать?
Заявить в полицию? Но, во-первых, нет никаких доказательств. Сочтут бредом взбалмошной дамочки. Во-вторых, у Астралова семья. В-третьих… В-третьих, было очень страшно.
Чингиз-хан сошел с ума, ревность к ней стала его параноидальной идеей. Повсюду – на улице, в магазине, в театре – она чувствовала слежку. И это была не мания преследования, нет! В муфте, в шляпной коробке, даже в пудренице Элиза обнаруживала маленькие клочки бумаги. Там ни слова, ни буквы, только рисунки: череп, нож, петля, гроб… От мнительности она уволила нескольких горничных, ей казалось, что они подкуплены.
Хуже всего были ночи. Из-за напряжения, из-за вынужденного одиночества (какие уж тут любовники!) Элизе снились отвратительные сны, в которых чувственность смешивалась с жуткими образами смерти.
Элиза теперь часто о ней думала. Наступит миг, когда безумие Чингиз-хана достигнет кульминации, и тогда изверг ее убьет. Это может произойти очень скоро.
Почему же все-таки она ни к кому не обратилась за помощью?
Причин несколько.
Во-первых, как уже сказано, нет доказательств и никто не поверит.
Во-вторых, стыдно за свою чудовищную глупость – как можно было выходить за монстра? Так тебе, идиотке, и надо!
В-третьих, мучило раскаяние за две погубленные жизни. Виновата – расплачивайся.
А еще – самая странная причина – никогда Элиза так остро не ощущала хрупкую прелесть мира. Доктор-психиатр, с которым она очень осторожно, не называя имен, проконсультировалась насчет Чингиз-хана, сказал, что у параноиков обострение происходит осенью. Это последняя осень моей жизни, говорила себе Элиза, глядя на начинающие желтеть тополя, и сердце ее сжималось от сладкой безысходности. Наверное, то же чувствует мотылек, летящий на свечку. Знает, что погибнет, но не хочет повернуть…
Единственный раз, поддавшись минутной слабости, проговорилась она о своем страхе – дней десять назад, добрейшей Ольге Книппер. Что называется, сорвалась. Ничего конкретного не объяснила, но плакала, лепетала бессвязное. Потом сама была не рада. Оля со своей немецкой прилипчивостью измучила расспросами. Телефонировала, слала записки, а после истории со змеей примчалась в гостиницу. Делала таинственные намеки на какого-то человека, который поможет в любой ситуации, ахала, охала, выпытывала. Но Элиза была будто окаменевшая. Она решила: чему быть, того не миновать, а посторонних втягивать незачем.
Отвязаться от сердобольной заступницы можно было лишь одним способом, жестоким: рассориться. И Элиза знала, как это сделать. Наговорила обидных, совершенно непростительных вещей про отношения Ольги с ее покойным мужем. Та сжалась, расплакалась, перешла на «вы». Сказала: «Вас за это Бог покарает» – и ушла.
Покарает, вяло подумала Элиза, и скоро. Такая она в тот день была помертвевшая, полуживая, что нисколько не раскаивалась. Лишь ощутила облегчение, что ее оставили в покое. Наедине с последней осенью, безумием и ночными кошмарами…
«Так-так-так! Так-так-так!» – снова постучали в стекло, и Элиза протерла глаза, гоня прочь ужасное сновидение. Нет никакой кареты, и мертвецы не прижимаются к стеклу жадными лицами.
Тьма рассеивается. Вот уже проступили очертания предметов, видно стрелки настенных часов: начало шестого. Скоро рассветет, и страх, как ночной зверек, уползет в свою нору до следующих сумерек. Она знала, теперь можно уснуть без боязни, утром кошмаров не бывает.
Но вновь раздалось тихое «так-так-так».
Она приподнялась на подушке и поняла, что пробуждение было ложным. Сон продолжается.
Ей снится, что она лежит в своем номере, перед рассветом, смотрит в окно, а там опять мертвое лицо с красной растрепанной бородой – огромное, расплывчатое. Господи Боже, сжалься!
Она ущипнула себя, опять потерла слипающиеся глаза. Зрение прояснилось. Это был не сон!
За окном покачивался огромный букет пионов. Из-за него высунулась рука в белой перчатке, постучала: «тук-тук-тук». Сбоку появилось лицо, но не мертвое, а очень даже живое. Губы под закрученными усишками шевелились в беззвучном шепоте, глаза таращились, пытаясь разглядеть внутренность комнаты.
Элиза узнала одного из своих самых настырных поклонников – лейб-гусара Володю Лимбаха. В когорте отчаянных питерских театралов было немало молодых офицеров. В свите всякой мало-мальски известной актрисы, певицы или балерины обязательно имелись эти шумные, восторженные юнцы. Они устраивали овации, забрасывали цветами, могли ошикать соперницу, а в день бенефиса или премьеры выпрягали из коляски лошадей и катили властительницу своих сердец по улицам. Их обожание льстило и было полезно, но некоторые из молодых людей не знали, где остановиться, и позволяли себе переступить черту между поклонением и домогательством.
Будь Элиза в ином состоянии, она, возможно, рассмеялась бы проделке Лимбаха. Бог знает, как ему удалось влезть на карниз высокого бельэтажа. Однако сейчас ее охватила ярость. Проклятый щенок! Как он ее напугал!
Она соскочила с постели и подбежала к окну. Корнет разглядел в сумраке раздетую белую фигуру, жадно приник к стеклу. Не думая о том, что мальчишка может упасть и свернуть себе шею, Элиза повернула шпингалет и толкнула створки, которые распахивались наружу.
Букет улетел вниз, а сам Лимбах от толчка утратил равновесие, однако не сверзся с высоты. Вопреки законам земного тяготения, офицер повис в воздухе, покачиваясь и слегка проворачиваясь вокруг оси.
Загадка объяснилась: нахал спустился с крыши на веревке, обвязанной вокруг пояса.
– Божественная! – сдавленно, короткими фразами заговорил Лимбах. – Впустите! Я желаю только! Поцеловать край! Вашего пеньюара! Благоговейно!
Гнев Элизы вдруг исчез, вытесненный страшной мыслью. Если об этом узнает Чингиз-хан, глупый мальчик погибнет!
Она оглядела Тверскую улицу, в этот глухой час совершенно пустую. Однако где уверенность, что проклятый маниак не прячется где-нибудь в подворотне или за фонарем?
Молча Элиза затворила окно и сдвинула шторы. Вступать в переговоры, увещевать, бранить лишь означало бы усугублять риск.
Но Лимбах не отвяжется. Покоя от него теперь не будет и ночью, в собственном номере. Хуже всего, что окно выходит прямо на улицу…
На время московских гастролей труппа «Ноева ковчега» поселилась в «Лувре-Мадриде», на углу Леонтьевского переулка. «Лувром» называлась шикарная гостиница, расположенная фасадом на Тверскую. Здесь, в апартаментах «люкс», жили режиссер, премьер и примадонна. Более скромная часть комплекса, номера «Мадрид», выходила окнами в Леонтьевский. Там квартировали остальные актеры. Заезжие труппы часто останавливались в этом сдвоенном заведении, будто специально приспособленном для театральной иерархии. Остроумцы из актерской среды прозвали длинный коридор, что соединял блистательный отель и непритязательные номера, «труднопроходимыми Пиренеями».
Если это повторится, надо будет поменяться с кем-нибудь из-за Пиреней, придумала Элиза, немного успокаиваясь и даже начиная улыбаться. Все-таки трудно оставаться равнодушной, когда сталкиваешься с любовными безумствами. Примчался из Петербурга, чертенок. Наверное, втихомолку от начальства. Теперь насидится на гауптвахте. Но это не самое страшное, что может с ним произойти…
Страшное
После скандала на представлении «Бедной Лизы» о театре так много писали и говорили, что Штерн изменил первоначальные планы – передумал отменять спектакли. Ажиотаж вокруг «Ковчега» достиг небывалых масштабов; спекулянты перепродавали билеты не по тройной, а чуть ли не по десятерной цене. В зале всюду, где можно и нельзя, понаставили дополнительных стульев. На каждом выходе Элиза чувствовала, как в нее жадно впиваются две тысячи глаз – будто ждут, не стрясется ли с примадонной еще что-нибудь диковинное. Но она, в отличие от обычного, в зал старалась не смотреть. Боялась увидеть горящий безумием взгляд из-под сросшихся бровей…
Дали каждый из старых спектаклей еще по разу: «Бедную Лизу», «Три сестры», «Гамлета». Принимали очень хорошо, однако Ной Ноевич остался недоволен. На разборах после спектаклей, когда все пили шампанское, делали записи в «Скрижалях», говорили друг другу лестности и колкости, режиссер сетовал, что «понижается накал».
– Безукоризненно, но пресно, – восклицал он. – Как у Станиславского! Так мы растеряем всю фору! Театр без шума, провокации, скандала – это полтеатра. Дайте мне скандал! Дайте пульсацию крови!
Позавчера на «Гамлете» скандал-таки случился, и его объектом вновь стала Элиза. Эффект был меньше, чем 5 сентября, однако еще неизвестно, что омерзительней – увидеть змею или снести гадкую выходку Смарагдова!
Кого Элиза совершенно не выносила, так это своего основного партнера. Напыщенный, неумный, мелочный, завистливый, самовлюбленный павлин! Никак не может смириться с тем, что она равнодушна к его конфетному очарованию и что публика принимает ее лучше. Если б не кучка истерических дамочек, электризующих своим визгом остальную публику, все давно разглядели бы, что король гол! Играть толком не может, только глазами сверкает. А еще норовит, скотина, целоваться по-настоящему, в губы. Даже язык пробует просовывать!
Позавчера вообще перешел все границы. В сцене, где Гамлет пробует ухаживать за Офелией, Смарагдов сыграл принца датского каким-то похабным грубияном. Прижимал, тискал за грудь, а потом к ужасу и восторгу зала ущипнул за ягодицу, с вывертом, как денщик горничную!
За кулисами Элиза влепила ему пощечину, но Смарагдов только ухмыльнулся, будто сытый кот. Она была уверена, что на разборе наглецу влетит по первое число, но Штерн похвалил «новаторскую находку» и посулил, что завтра об этом напишут все газеты. Они и написали, причем бульварная «Жизнь-копейка» позволила себе прозрачно намекнуть на «особенные отношения» между г-жой Альтаирской-Луантэн и «неотразимым г. Смарагдовым», да ввернула «африканскую страстность, столь непосредственно прорвавшуюся на сцене».
Если так пойдет дальше, Ною Ноевичу, чтоб не разочаровать публику, придется каждый раз выдумывать новые фокусы – согласно его «теории сенсационности». Крокодилов, что ли, он станет на сцену выпускать? Или заставит актрис играть голыми? Лисицкая вон уже предлагала в «Трех сестрах» выйти на сцену в дезабилье – якобы, чтоб подчеркнуть, какой Наталья стала распустехой и бесстыдницей, когда освоилась в доме Прозоровых. Кто только захочет любоваться на костлявые мощи Ксантиппы Петровны?
Репетиции «Вишневого сада» шли полным ходом – каждое утро с одиннадцати. Но спектакль как-то не складывался. Много ль сенсационности в «Вишневом саде», пускай и в новой трактовке? Ной Ноевич, кажется, и сам уже понимал, что промахнулся с пьесой, но не желал признавать ошибки. А жаль. Так хотелось сыграть что-нибудь пряное, изысканное, необычное. Роль семнадцатилетней чеховской инженю Элизе совсем не нравилась. Скучная, одномерная, играть почти нечего. Но дисциплина есть дисциплина.
Без четверти одиннадцать она села в авто. Премьеру и премьерше по статусу полагалась открытая машина, остальным выдавались разъездные на извозчика, но сегодня Элиза, слава Богу, ехала одна. Смарагдов в гостинице не ночевал (с ним такое случалось часто).
Придерживая широкополую шляпу со страусиным пером, Элиза прокатилась по Тверской. Ее узнавали – вслед неслись приветственные крики, шофер в знак признательности дудел клаксоном. Элиза любила эти поездки, они помогали зарядиться творческой энергией перед репетицией.
У каждого актера есть свой особенный прием, своя маленькая хитрость, помогающая войти в магическое состояние Игры. Лисицкая, например, обязательно с кем-нибудь ругается, доводя себя до нужного нервического градуса. Регинина нарочно возится и тянет, чтобы опоздать и чтобы режиссер на нее накричал. Пухляшка Клубникина бьет себя по щекам (Элиза не раз видела). Лев Спиридонович Разумовский, все знают, осушает фляжечку. Ну а Элизе был необходим короткий, с ветерком проезд под приветственные крики – или, тоже неплохо, пройтись по улице летящей походкой, чтобы узнавали и оборачивались.
Раскрасневшаяся, вся звенящая внутри, она взбежала по лестнице, сбросила накидку, сняла шляпу, поглядела на себя в зеркало (бледновата, но это к лицу) и минута в минуту, ровно в одиннадцать, вошла в зал. Все кроме Регининой и Смарагдова сидели перед сценой, в первом ряду. Штерн стоял наверху, с часами в руках, уже готовый взорваться. За спиной у него топтался Девяткин, сопереживал.
– Не понимаю, как можно с таким неуважением относиться к своим коллегам, к искусству, наконец, – медоточивым голосом начала Лисицкая.
Мефистов подхватил:
– На настоящий Ноев ковчег они бы тоже опоздали? Человек, претендующий на положение первого актера труппы, кажется, считает нас всех челядью. Включая режиссера. Все должны ждать, пока он соизволит отзавтракать! И эти вечные опоздания Регининой! Входишь в образ, готовишься, настраиваешься играть, а вместо этого…
Тут, как обычно, в зал со словами «Я не опоздала?» полувбежала раскрасневшаяся Василиса Прокофьевна. Лисицкая сказала: «Ха-ха-ха», Штерн схватился за виски, Девяткин укоризненно покачал головой. Теперь можно бы и начать, но Смарагдов все не появлялся. Это было на него не похоже. Где и с кем бы ни провел он ночь, на репетиции Ипполит всегда являлся вовремя, даже когда еле переставлял ноги с похмелья.
– Пойдите кто-нибудь, посмотрите в гримерной. Вероятно, наш красавчик так опух, что никак не может запудрить мешки под глазами, – предположил Разумовский.
– Сами и сходите. Здесь слуг нет, – презрительно бросила ему бывшая жена.
Ловчилин пошутил:
– То есть как «нет слуг»? А я?
Но с места не поднялся. В результате, конечно, пошел безотказный Вася Простаков.
Скука какая, думала Элиза, подавляя зевоту. Прав Мефистов: этак весь настрой на игру пропадет.
Она вынула из ридикюля зеркальце, стала тренировать мимику своей героини: невинная радость, трогательное волнение, умиление, легкий испуг. Всё такое девичье, нежное, в пастельных тонах.
Штерн за что-то отчитывал Девяткина, Костя Ловчилин смешил Серафиму, Лисицкая визгливо препиралась с Регининой.
– Господа… Ной Ноевич!
У кулисы стоял смертельно бледный Вася. Его голос дрожал и срывался. Все повернулись. Шум стих.
– Вы нашли Смарагдова? – сердито спросил Штерн.
– Да… – Губы Простакова задрожали.
– Ну и где же он?
– У себя в уборной… По-моему, он… умер.
– Что за чушь!
Ной Ноевич бросился за сцену. Остальные следом. Зеркальце прыгало в руках у Элизы. В тот миг она ничего такого не подумала, просто была потрясена. Поспешила за остальными.
Все были перепуганы, бестолковы, растеряны. Хотя с первого же взгляда стало ясно, что Ипполит мертв (он лежал на полу, навзничь, выставив вверх скрюченную руку), кто-то пытался его поднять, дуть в рот, кто-то кричал «Врача! Врача!».
Наконец, Ной Ноевич крикнул:
– Вы что, не видите? Он окоченел уже. Все отойдите! Девяткин, телефонируйте в полицию. У них должен быть свой врач… Как это называется… Медицинский эксперт.
Элиза, конечно, заплакала. Ей было ужасно жалко, что Смарагдов, в жизни такой невозможно красивый, лежит теперь на полу с перекошенным лицом, и брючина задралась, а Ипполиту все равно.
Стояли, сгрудившись в дверях, ждали полицейских. Регинина с чувством читала молитвы, Клубникина всхлипывала, Мефистов с Лисицкой шепотом обсуждали, с кем мог провести ночь покойник. Разумовский вздыхал: «Догулялся, допился, жуир несчастный. А я его предупреждал». Не умеющий оставаться без дела Девяткин пробовал навести порядок: поднял опрокинутый стул, подобрал валяющийся на полу оловянный кубок (реквизитный, из «Гамлета»). «Где ж теперь взять Лопахина?» – непонятно у кого спросил Ной Ноевич.
Наконец прибыл полицейский чиновник с врачом и всех попросили выйти, а дверь закрыли. Осмотр тела тянулся долго. Мужчины кроме Ноя Ноевича отправились в буфет помянуть новопреставленного. Появился первый репортер, непонятно откуда пронюхавший о трагедии. За ним другой, третий. Возникли и фотографы.
Элиза немедленно ушла к себе (ей, как и Смарагдову, по контракту полагалась персональная уборная). Села перед зеркалом, думая, как одеться на проводы. Похороны-то будут не здесь, а в Петербурге – у Ипполита есть супруга, ненавидящая театр и всё театральное. Теперь ветреный муж наконец к ней вернется, и она предаст его погребению так, как сочтет нужным.
Она попримеряла лицом разные оттенки скорби.
Потом в коридоре зашумели, послышались шаги, взволнованные голоса, кто-то даже вскрикнул. Элиза поняла, что полиция закончила и пора выходить к прессе. Встала, накинула перьевое боа из «Трех сестер» – подходящего контура и цвета, траурное. Бровям придала горестный излом, уголки губ приопустила. Лоб и щеки были бледные, естественным образом. И глаза при мысли о бедном Ипполите моментально увлажнились, на фотографиях будут блестеть. Какое горе, какой ужас, сказала себе Элиза, настраиваясь.
Только это еще был не ужас. Ужас начался, когда в дверь просунулось веснушчатое личико Зои Дуровой.
– Представляете, Элизочка? Врач говорит, Смарагдов отравился! Не иначе из-за несчастной любви! Ну кто бы мог ожидать, от Смарагдова-то! Репортеры как с ума сошли!
И умчалась с потрясающей новостью дальше.
А Элиза вспомнила антрепренера Фурштатского. И еще кое-что – вот только сейчас, в эту самую секунду.
Когда Гамлет-Смарагдов ущипнул Офелию и в зале кто-то ахнул, а кто-то загоготал, Элиза боковым зрением заметила, что некто в черном фраке порывисто вскочил и идет к выходу. Тогда она была фраппирована, ошеломлена и не стала вглядываться, но теперь эта картина возникла перед нею, будто на фотокарточке. Взгляд Элизы обладал этой важной для актрисы способностью: удерживать в памяти детали.
У выходившего из зала были квадратные плечи, дерганая походка, блестящая лысина. Это был Чингиз-хан, безусловно он – сейчас она в этом не сомневалась.
Подавившись криком, Элиза схватилась за стол, чтоб не упасть. И все-таки упала. Ноги подогнулись, будто тряпичные.
Проводами Ипполита Смарагдова руководил лично Ной Ноевич, отнесясь к этому печальному мероприятию, как к театральной постановке.
Зрелище получилось впечатляющее. Из театрального подъезда гроб вынесли, как положено, под аплодисменты и завывание целого хора безутешных плакальщиц – осиротевших поклонниц премьера. Площадь была переполнена народом. Процессия двинулась через полгорода, до Николаевского вокзала, растянувшись на версту.
Элиза шла сразу за катафалком, опустив голову и не глядя по сторонам. Она была в вуали, которую изредка поднимала, чтобы утереть слезы.
Состояние панического страха, владевшее ею с той минуты, когда она догадалась об истинной причине смерти Ипполита, на время оставило ее. Элиза чувствовала на себе взгляды и была вся в образе. Покойника, облаченного в костюм Сирано (то была самая знаменитая его роль), разве что без приклеенного носа, везли в открытом гробу, и вообразить себя Роксаной, которая провожает в путь безвременно ушедшего героя, было нетрудно.
Перед отправлением поезда Штерн произнес великолепную речь, от которой женщины в толпе рыдали, некоторые истерически.
– Ушел великий актер, человек-загадка, унеся с собой тайну своей смерти. Прощай, друг! Прощай, талантливейший из моих учеников! О, как осиянно ты жил! О, как кромешно ты ушел! Из света через тьму к еще более лучезарному Свету!
Должна была сказать прощальные слова и Элиза как партнерша усопшего, но после штерновских изысков выглядеть дурочкой не хотелось, поэтому она вскинула руку к горлу, будто пыталась протолкнуть горестный комок. Не справилась, поникла и лишь молча уронила в гроб белую лилию.
Кажется, вышло недурно. Чем хороша вуаль? Сквозь нее можно оглядывать лица, и никто не заметит. Элиза так и поступила. О, как на нее смотрели! Со слезами, с восхищением, с обожанием.
Вдруг ее внимание привлекла поднятая рука в белоснежной перчатке. Сжалась в кулак, большой палец повернулся книзу в жесте, каким приговаривают к смерти поверженного гладиатора. Вздрогнув, Элиза перевела взгляд с перчатки на лицо – и всё будто подернулось туманом. Это был он, Чингиз-хан! Торжествующий, скалящий зубы в мстительной улыбке.
Второй раз за два дня Элиза лишилась чувств. Нервы у нее совсем истончились.
По дороге с вокзала в театр Ной Ноевич ей выговаривал, перекрикивая рев мотора:
– Сцена с лилией была чудесна, не спорю. С обмороком – это уже перебор. И потом, зачем падать так грубо, неэлегантно? Звук от соприкосновения вашего затылка с асфальтом был слышен за десять шагов! С каких пор вы стали приверженкой натуралистической школы?
Она молчала, еще не до конца придя в себя. Пускай Штерн думает, что хочет. Жизнь все равно кончена…
В театр ехали не справлять поминки. Это было бы пошлостью, мещанством. Режиссер сказал: «Лучшая тризна по актеру – продолжить работу над его последним спектаклем» и назначил экстренное собрание по перераспределению ролей. Труппа горячо поддержала предложение. Со вчерашнего дня все рядили: кто же будет играть Эраста, Вершинина, Гамлета и Лопахина?
Перед актерами Ной Ноевич произнес речь в совершенно ином роде, нежели на кладбище.
– Актер был посредственный, а умер красиво. Можно сказать, положил себя на алтарь родного театра, – сказал он прочувствованно, после чего сразу перешел на сугубо деловой тон, да и выглядел не особенно скорбно. – Благодаря Ипполиту о нас все пишут, все говорят. В связи с этим предлагаю смелый ход. Мы объявляем месячный траур. Заменять Смарагдова в репертуарных спектаклях не будем. Так сказать, идем на убытки в дань памяти выдающегося артиста. «Сестер», «Лизу» и «Гамлета» закрываем.
– Грандиозно, учитель! – воскликнул Девяткин. – Благородный жест!
– Благородство тут ни при чем. Публика наш репертуар уже видела. Без Смарагдова и его истеричек спектакли потеряют половину электричества. Отменять возвышенные цены будет ошибкой, а пустых мест в зале я допустить не могу. Отныне, друзья мои, мы сосредоточимся на репетициях «Вишневого сада». Прошу всех быть в 11 часов на месте. Без опозданий, Василиса Прокофьевна, не то стану штрафовать, согласно контракту.
– Всё бы вам на деньги пересчитывать! Вы – торгующий в храме, вот вы кто!
– В храм, Василиса Прокофьевна, билетов не покупают, – парировал Штерн. – И дьячкам по триста рублей в месяц вне зависимости от количества богослужений, то бишь спектаклей, не платят.
Регинина надменно отвернулась, не снизойдя до ответа.
– Для поддержания градуса и пополнения кассы мы проведем несколько концертов памяти Смарагдова. На первом зал наполнят его поклонницы, специально приедут из Петербурга. Самоубийства сейчас в моде. Если повезет, какая-нибудь дура наложит на себя руки вслед за своим кумиром. Мы и ее память почтим особым концертом.
– Но это ужасно! – прошептал Простаков. – Как можно строить подобные расчеты!
– Чудовищный цинизм! – громко подхватила обиженная угрозой штрафа гранд-дама.
А Элиза подумала: Штерн не циник, для него жизнь немыслима без театральности, театральность – без эффектности. Жизнь – декорация, смерть – декорация. Он такой же, как я: хотел бы умереть на сцене под рукоплескания и рыдания публики.
– Всё это чудесно, – спокойно прогудел Разумовский, – но кого вы намерены вводить на роль Лопахина?
Ответ у режиссера был готов:
– Поищу кого-нибудь на стороне. Может быть, уговорю Леню Леонидова на временное сотрудничество – из солидарности с нашим несчастьем. Роль ему знакома, переменить акценты для актера его масштаба пара пустяков. А на период репетиций введу Девяткина. Вы ведь, Жорж, текст знаете?
Ассистент с готовностью кивнул.
– Вот и отлично. Симеонова-Пищика и прохожего подыграю сам. А начальника станции можно вообще выкинуть, у Чехова он ни слова не произносит. Прямо сейчас и начнем. Прошу всех открыть папки.
В эту минуту дверь (сидели в артистическом фойе) скрипнула.
– Кто там еще? – раздраженно сказал Ной Ноевич, не выносивший, когда во время репетиции или собрания заявлялись посторонние.
– А это вы, господин Фандорин! – Худое лицо режиссера моментально сменило выражение, осветившись обаятельнейшей улыбкой. – Я уж не чаял…
Все обернулись.
В дверном проеме, держа в руках серый английский цилиндр с невысокой тульей, стоял кандидат на должность драмотборщика.
Теория надрыва
– Ной Ноевич, мне сказали по телефону, что вы з-здесь, – сказал он с легким заиканием. – Приношу соболезнования и прошу прощения, что беспокою в этот п-печальный день, но…
– У вас есть для меня новости? – оживился режиссер. – Входите же, входите!
– Да… То есть нет. Не в том смысле, а в д-другом, довольно неожиданном…
Вошедший держал под мышкой кожаную папку. Он сдержанно поклонился присутствующим.
Холодно кивнув, Элиза отвернулась и подумала: как неумело он изображает смущение. Вряд ли это чувство ему знакомо. Вчера, в куда более неловкой ситуации, смущенным он не выглядел.
Вчера Элиза была в экзальтации. Рыдала, тряслась в нервном ознобе, не находила себе места. А поздно вечером, охваченная внезапным порывом, помчалась в театр. В руках у нее был огромный букет черных роз. Она хотела, в знак раскаяния и памяти, положить цветы к месту, где умер человек, которого она так не любила и кого невольно погубила.
Дверь служебного подъезда она открыла сама. По теории Ноя Ноевича, театр должен быть не вторым, а даже первым домом актера, поэтому у каждого члена труппы имелся свой ключ. Ночного сторожа на месте не оказалось, но Элиза не придала этому значения. Она поднялась на этаж, где располагались уборные, пошла по длинному темному коридору, вдыхая аромат роз. Повернула за угол – остановилась.
Дверь Смарагдова была нараспашку. Внутри горел свет, доносились голоса.
– Вы уверены, что он остался з-здесь, когда все ушли? – спросил кто-то. Кажется, она уже слышала это заикание.
Ответил сторож:
– Что я, врать буду? Позавчера «Гамлета, принца датского» давали, чувствительная пьеса. После представления господа выпили, пошумели. Ну, это завсегда так. Разошлись. А господин Смарагдов тут остался. Я заглянул, думал, опять свет не погасил. А он мне: «Ступай, грит, Антип. Встреча у меня». Веселый был, пел чего-то. Одежу казенную переодел уже – ну портки энти, с пузырями, шляпку с пером, саблю. А кружки, из которых на пиру пьют, с собой притащил. Красивые такие, с орлами.
– Да-да, вы г-говорили. И что же, пришел к нему кто-то?
– Врать не буду. Не видал.
Возмутившись, Элиза молча встала в дверях.
Надо же, а при первой встрече этот господин, Эраст Иванович, нет, Эраст Петрович с какой-то не вполне обычной фамилией, произвел на нее хорошее впечатление. Красивый, хорошего мужского возраста, лет сорока пяти, выигрышное сочетание свежего лица с благородной сединой. Единственно, со вкусом в одежде не очень – чересчур элегантен, и кто из понимающих мужчин сейчас носит жемчужину в галстуке? Но держится безупречно. Сразу видно человека из общества. Он, пожалуй, мог бы ее даже заинтересовать, если бы занимался чем-нибудь стоящим. Но драмотборщик – это так скучно, это для Башмачкина какого-то. Он, правда, назвался «путешественником». Скорее всего, какой-нибудь фанатичный театрал из светских бездельников, жаждет проникнуть в мир театра. Типаж не особенно редкий. В Художественном вон бывший генерал на третьих ролях бесплатно играет.
– Не думала, сударь, что вы из числа любопытствующих, – презрительно сказала Элиза, когда он ее заметил.
Как только стало известно о драматичной смерти Ипполита Смарагдова, здание театра подверглось настоящей осаде – репортеры, безутешные поклонницы, любители скандалов чуть не в окна лезли. Ну а «путешественник», видимо, поступил хитрее: пришел в поздний час, когда толпа разошлась, да и сунул ночному сторожу бумажку.
– Да, сударыня, тут много любопытного, – ответил Фандорин (вот как его фамилия) так же холодно, причем нисколько не сконфузился.
– Прошу вас уйти. Посторонним сюда нельзя. Это, в конце концов, непристойно!
– Хорошо, ухожу. Я, собственно, всё уже видел. – На прощанье он слегка, даже небрежно поклонился и сказал Антипу. – Госпожа Луантэн совершенно права. Заприте дверь на ключ и никого сюда больше не пускайте. До свидания, мадам.
Она неприязненно проговорила:
– «До свидания»? Вы еще не передумали поступать к нам в драмотборщики?
– Передумал. Но мы скоро увидимся.
И действительно увиделись.