Замкнутое пространство. Условная фантастическая трилогия Смирнов Алексей

Произнося это, Швейцер сосредоточенно смотрел себе под ноги, занятый как бы паркетом. Не услышав ни слова в ответ, он поднял голову и увидел, что его собеседник сильно испуган.

– Черт! Неужто разлетелось?

– Не поминайте черта. Успокойтесь: разлетелось, но не повсюду. Иначе бы с вами разговаривал не я. Понимаете?

Но Вустин уже думал о другом, он напал на след.

– Проклятый Кох! Это последняя капля…

– Оставьте Коха в покое. Скажите прямо: вы вправду видели Раевского?

Вустин вновь замолчал. Швейцер зашаркал щеткой, опасаясь спугнуть товарища.

– Может, это был не Раевский? – Он понимал, что вопрос идиотский: кого еще могли вести под конвоем, ранним утром, да так, что и после никто не узнал.

Но угрюмый Вустин, не почувствовав глупости вопроса, серьезно покачал головой.

– Я и доказать могу, – буркнул он осторожно.

Швейцер пристроился поближе. Р-раз! Р-раз! Нога его гуляла, как поршень, независимо от тела.

– Вустин! Помилуйте! Вы умеете доказывать?

Тот прекратил работу и начал неуклюже озираться.

– Теорему, конечно, пока не могу… – Он, кряхтя, полез в карман. – А вот это – извольте…

Он помахал перед Швейцером скомканной бумажкой.

Швейцер взял ее двумя пальцами и, как бы изучая, посмотрел на свет: куражился над доказательствами, к которым Вустин обнаружил неожиданную способность.

– Осторожно! – разволновался Вустин. – Еще увидит кто.

– Ничего… – Швейцер развернул листок. – Вы давайте, работайте. Вот тогда уж точно никто не увидит. Что это?

– Раевский обронил. Или бросил нарочно. Они уже сворачивали за угол; гляжу – комочек кидает беленький. Тихонько так, пальцы разжались – и готово. Еще наступили. Я пять минут подождал, а после – пулей туда, пока не вымели.

Швейцер остановился и уставился в записку. Листок был самый обычный, наспех вырванный из тетради в клеточку. На нем было написано крупными печатными буквами:

«Господа, вас обманывают. Все вранье. Никакого врага нет. Они вас…»

Болван! Стоит и машет такой уликой! Швейцер едва не бросился на глупого Вустина, забыв, что и сам только что размахивал листком.

Текст обрывался. Буквы налезали друг на друга, почерк выглядел корявым. Писавший, похоже, спешил. Швейцер представил, как Раевский, припав на колено, быстро пишет письмо – без особой надежды, что оно дойдет по назначению. Он видит, что ему не уйти от погони, и хочет сообщить нечто важное. Но не успевает. Да, так все и было – если верить Раевскому. Но Швейцер, который уже не сомневался в подлинности записки, мгновенно смекнул, что существуют и другие объяснения. Поручи ему кто выбрать из них самое дьявольское, он бы не выбрал.

4

Они провозились до самой проповеди. Поначалу было весело, но где-то через час упарились даже футболисты. Трудились молча, высунув языки; зал обманчиво посверкивал разрозненными проплешинами. В зал заглянул доктор Мамонтов, одобрительно кивнул и скрылся, незамеченный.

Швейцер, обрабатывая периметр, обогнал всех. Он расправлялся с мастикой, как с манной кашей: подъедал ее с краю. Но делал это неосознанно, поскольку, во-первых, никогда не видел манной каши и, во-вторых, думал о записке Раевского. Шила в мешке не утаишь, о странном послании скоро узнают все. Тут не помогут никакие клятвы, взятые с Вустина. Даже этот тупица, не способный просчитать возможные последствия, после внушений Швейцера начал понимать, что прячет настоящую бомбу. На благо ли будет взрыв? И будет ли? Ребенку ясно, что Раевский повредился в уме. Что значит – «нет Врага?» С ослушником что-то стряслось, и если он просто спятил в тайге, испугавшись чего-то, то это еще полбеды. Гораздо хуже, если он действовал по замыслу Врага. Нелепая, вольнодумная мысль, навязанная лицеистам извне, вызовет брожения, пересуды, отвлечет их от Устроения Господня, ввергнет в грех. Много ли нужно Врагу? Откуда им знать. Может быть, ему достаточно крохотного сомнения. Невидимое защитное поле, создаваемое коллективной верой, дрогнет, в нем появится брешь, и нечисть с гиканьем помчится на штурм твердыни. Наверно, правильнее всего будет рассказать о записке на исповеди. Однако Швейцер знал, что не сделает этого. Бог его знает почему, но не сделает. Возможно, именно в этом иррациональном нежелании уже видны первые признаки неотвратимого краха их крепости, и он тоже болен, на сей раз так, что с болезнью не справиться никакому Мамонтову.

Швейцер мчался, подобный мрачному Демону из поэмы, которую они учили на уроке литературы. Лоб его был нахмурен, челка сбилась на правый глаз, губы подобрались. Рука скользнула за спину, и Демон превратился в конькобежца. Он делал круг за кругом, пока вдруг не остановился и не увидел, что все они, шесть человек, слетелись в центр зала и тихо стоят, отдуваясь, а все вокруг сияет тусклым, многообещающим светом. Ударил колокол, созывая лицеистов на вечернюю службу. В воздухе, как всегда бывало перед проповедью, разлилось нечто торжественное, призывающее к немоте. И чувствовалось что-то еще, не столь обычное, но крайне значительное. Неужели? … Лицеисты молча побежали к дверям, попутно заправляя выбившиеся рубашки, скидывая щетки и наскоро приглаживая волосы. В коридорах и переходах стоял осторожный гул, слышался топот далеких ног. Церковь находилась на первом этаже, невдалеке от врачебного кабинета. Под нее отвели еще один зал, размерами почти не уступавший танцевальному. Лицеистов, которые ни разу не видели настоящего храма, ничуть не смущало его внутреннее устройство. И правда – все было сделано на совесть: алтарь, образа, хоругви, тяжелые свечи. По церкви растекался запах ладана. Не было разве что общей округлости форм, свойственной православным храмам, и хор был записан на пленку, а службу служил отец Пантелеймон – единственный педагог, ведавший исключительно религиозными вопросами. Хотелось пойти дальше и назвать его единственным в Лицее профессиональным священнослужителем, но это, конечно, было не так.

Прочие преподаватели помогали; сегодня вместе с Пантелеймоном служили Таврикий и Коллодий. Лицеисты чинно входили в зал, размашисто крестились на алтарь, а Коллодий, нависая над Псалтырем, монотонно бормотал бесконечную скороговорку.

Шестерка полотеров рассеялась в общей толпе; в Лицее обучалось сто с небольшим человек. Швейцер, обычно молившийся в первых рядах, не стал проходить ближе и остался стоять у входа, в ногах Чудотворца. Таврикий, скрытый от глаз в интересах таинства, включил запись. Коллодий все бормотал; грянул хор, троеперстия взметнулись ко лбам. Отец Пантелеймон вышел из алтаря и махнул кадилом, желая всем собравшимся мира. Служба началась.

Обычно ее служили строго по православному канону. Но вскоре все заметили, что сегодня в порядок внесли небольшие изменения – сократили там, сократили тут, и паства моментально поняла, в чем дело. По толпе прошло легкое волнение. Пантелеймон держался невозмутимо, его лицо не выражало никаких чувств. Пуговичные глаза смотрели прямо; в седой бородке вдумчиво округлялись ревностные губы. Однако опыт подсказывал лицеистам, что в ближайшее время служба примет совсем иной оборот. Берестецкий толкнул локтем Шконду, предлагая прислушаться: тот навострил уши и взволнованно кивнул: верно! это другая запись! И вот в необычности службы уверились все, теперь Пантелеймона никто не слушал. Все ждали первых сигналов Устроения, редких нот, которые встроятся в хор и постепенно завладеют всем музыкальным сопровождением.

Точно! Пискнула соло-гитара, квакнул бас – пока еще робко, неуверенно. Пение между тем продолжалось, не снисходя до инородных звуков. Но кто-то прошелся по струнам, и бас сложился в полноправную музыкальную тему. Соло-гитара, осмелев, разродилась замысловатым вывертом. В толпе лицеистов кто-то нерешительно хлопнул в ладоши. «Бу-у-удет со всеми ва-а-ами-и-и…» – басил Пантелеймон, кланяясь и размахивая кадилом. Пуговицы ожили: в глазках священника заиграли искорки. Хор отступал, оттесняемый нескладной электронной какофонией. Хлопки участились, послышался свист. Увертюра нарастала, похожая больше на настройку инструментов перед оперным спектаклем. Задавленные ангелы были едва слышны и казались обиженными, бас растекался, подключился электроорган. И тут же, вбивая гвозди и возвещая приближение самого главного, ухнул главный барабан. Над алтарем, под самым потолком, зажглись прожекторы. Ритм учащался, гитары с органом прыгнули на колеса. Откуда-то из-за кулис выскочили Таврикий и Коллодий. Притоптывая в такт, они сорвали с отца Пантелеймона мрачные одежды и обрядили в новые, белоснежные.

– Да-а! – проорал отец Пантелеймон, расшвырял ассистентов и ударил в мохнатые ладоши.

– Да-аа!!! – лицеисты откликнулись немедленным ревом.

Грохот ритмичных рукоплесканий сотрясал стены. Луч прожектора сорвался с места и начал прыгать, выхватывая из полумрака то одного, то другого ученика. Но двигались только руки, танцы не допускались. Засверкала стробоскопическая лампа, в ногах Пантелеймона взорвались огни подсветки.

– Что это значит? – крикнул священник, перекрывая грохот. – Какая весть грядет к вам, блаженные чада?

– Перст!!! – ответил ему дружный вой.

– Чей это перст, други мои?

– Божий!

– Как мы его встретим?

– Возрадуемся!!

– А как мы возрадуемся?

– А-а-а-а-а!!!

Стены дрогнули, упала свеча, но ее проворно подхватила и заменила чья-то тень.

Луч летал, задерживаясь на лицах не дольше чем на секунду. Всякий раз, когда он падал на лицо Швейцера, тот проваливался в пустоту, и в животе его тоже что-то обрывалось. Однако через миг, превозмогая дрожь в коленях, Швейцер уже вновь бил в ладоши, а бездна разверзалась перед кем-то другим.

Ситуацию усугублял отец Пантелеймон, который прыгал перед лицеистами и, стараясь попадать в такт лучу, тыкал в них пальцем. Праздничное одеяние, которое ассистенты успели только набросить ему на плечи, сбилось, и один рукав волочился по полу.

– Где же перст?!

Пантелеймон, словно отчаявшись, порывисто отвернулся, рухнул на колени и воздел руки к прожектору.

– Где?!! – уже без приглашения вторили ему лицеисты.

– Но мне что-то слышно! Я разбираю слова! Я прислушиваюсь к имени!

Священник приложил к уху ладонь и сделал вид, будто прислушивается.

– Громче! Громче, Господи! – возопил он.

И произошли две вещи: луч на секунду погас, а после с новой силой – но уже без прыжков, твердо и уверенно – ударил в благородный лоб Нагле. Одновременно под потолком вспыхнуло электронное табло: фамилия Нагле загорелась яркими красными буквами. Музыка оборвалась. Вокруг Нагле образовалось пустое пространство; лицеисты пятились, расступались, глядя на избранника с восторгом и ужасом. Все погрузилось во мрак, даже алтарь, остались лишь красные буквы и одинокая фигура, стоящая в центре светового круга. Какое-то время висела тишина, затем раздался слабый вздох: вернулись ангелы. Хор медленно нарастал. К первому, главному, прожектору добавился второй, за ним – третий, четвертый, седьмой, десятый. Их лучи образовали световую дорожку, которая пролегала от Нагле до отца Пантелеймона.

– Слава агнцу! – крикнул откуда-то отец Саллюстий.

– Постойте, постойте… – забормотал Нагле, ошеломленно озираясь.

У него затряслись руки. Но отец Пантелеймон не дал ему упасть духом: раскрыл объятия и зычным голосом призвал возликовать. Не слишком надеясь на душевную крепость воспитанника, он двинулся по дорожке, дошел до Нагле и стиснул его, как надломленную тростинку.

– Господь указал на тебя, чадо, – шепнул он негромко, но шепот услышали все. – Господь избрал тебя для Устроения. Пойдем, тебе пора.

Швейцер стоял через три человека от агнца. Он думал, что лучу не хватило мгновения – еще чуть-чуть, и Пантелеймон обнимал бы уже не Нагле, а… У него застучали зубы, но не от страха, а от возбуждения. Устроение – великое таинство. Бояться ли его, радоваться ли ему – никто не знал. Устроенный не возвращался никогда; с той самой секунды, когда в него упирался указующий перст, на избранника ложилась печать. Он больше не принадлежал миру простых смертных, его уста замыкались навсегда. И он, как думали многие, во что-то превращался. Каким-то образом он растворялся в Господе, прилагаясь к Его святым членам и укрепляя мощь, которая в должное время обрушится на Врага, прольется чашей гнева, преобразит мир…

Лицеисты молчали. Они уже знали, что проповеди сегодня не будет: отец Пантелеймон держался мнения, что вмешиваться в Божий промысел убогими людскими речами – непозволительное кощунство, тяжкий грех. Но этого можно было и не объяснять. Все видели, что произошло нечто исключительное. Перст указывал редко, на памяти Швейцера – всего одиннадцать раз. Он подумал, что за ужином взгляды всех будут прикованы к пустующему месту, которое еще в обед занимал ни о чем не подозревавший Нагле. И то же будет в спальне.

Полуночный заговор, химические амбиции Коха казались сейчас чем-то потусторонним.

Хор вернул себе былую силу, и даже укрепился. Отец Пантелеймон, сжимая плечо Нагле, повел лицеиста к алтарю. Избранник шел, как механическая кукла; световая дорожка, когда он делал очередной шаг, гасла за его спиной.

Нагле взошел по ступеням. Отцы Коллодий и Таврикий торжественно приблизились справа и слева. Коллодий накинул на него багровый, золотом расшитый плащ, доходивший до пола; Таврикий водрузил на голову богатую тиару. Пантелеймон придержал агнца за руку, и тот покорно остановился. Священник обернулся, преклонил одно колено, прижал руку к сердцу и склонился перед лицеистами в низком безмолвном поклоне. В тишине кто-то не к месту щелкнул пальцами. С потолка пополз бархатный занавес, отделяя алтарь с ассистентами и Нагле от всех остальных, находившихся в церкви. Когда он полностью спустился, отец Пантелеймон не изменил своей позы. Лицеисты, крестясь, потянулись на выход. Последние, которым выпало запирать двери, могли видеть, как он все стоит на колене – совсем один, то ли в скорби, то ли в глубоком благоговении.

5

Столовая была похожа на небольшой ресторан. В очередном зале – на сей раз без окон и с низким потолком – стояли столики на шесть персон. Обстановка была строгой, излишества не допускались; не было даже скатертей. Ели из расписных деревянных мисок деревянными ложками, вилок и ножей не полагалось. Обращаться с последними лицеистов учили на специальных занятиях по этикету: там выдавали настоящие фарфор и серебро.

Преподаватели столовались отдельно, в собственном погребке. Во время трапезы воспитанников один из педагогов прохаживался меж столиков и следил за порядком. Сегодня вечером дежурным оказался сонный отец Маврикий, фигура абсолютно непрошибаемая. С безучастным, полуобморочным лицом он еле передвигал ноги и казался глубоким старцем, хотя все знали, что на самом деле Маврикий находился в расцвете лет и имел шанс пережить любого коллегу, включая ректора и исключая разве что доктора Мамонтова. Он преподавал химию, изнемогая на уроках от скуки, и даже успехи смышленого Коха, которыми мог бы гордиться любой учитель, оставляли его равнодушным. Маврикия не было в храме, но если бы он там был, это никак не сказалось бы на его манерах. Ничто его не радовало, ничто не страшило и не впечатляло, в том числе и самое Устроение. Как дежурный он был, в сущности, полным нулем, пустым местом, и при иных обстоятельствах лицеисты не преминули бы воспользоваться вольницей, но нынче им было не до проказ.

Ужин проходил в точности так, как ждал Швейцер – если не хуже. Смешно было надеяться, что Маврикий проявит душевную чуткость и унесет пустующий стул Нагле. И пронзительное знание того, что Нагле никогда не вернется, имело следствием очень сложное ощущение. Это было не уныние – напротив, лицеисты были крайне возбуждены, в их жилах клокотало эхо ударных инструментов, а коллективный экстаз, спровоцированный искусным Саллюстием, нашел себе выход и был направлен на реальные, понятные каждому события. Однако отсутствие Нагле не позволяло возбуждению выплеснуться, а брешь, образовавшаяся в их рядах, создавала особую гамму чувств, жутковатый сироп, который стабилизировал гремучую смесь, заливал ее, не вредя в то же время взрывному потенциалу, из-за чего в душе сбивалось нечто вроде горячей грязи, что лопается пузырями где-нибудь на Огненной Земле или на Курилах. Где точно, Швейцер, додумавшийся до этого сравнения, припомнить не мог. Он сидел с ложкой супа, застывшей у рта, и не мог оторвать глаз от сиротского стула. Двенадцатый, думал Швейцер. Не всякий столик собирал вкруг себя шестерку, попадались пятерки, и даже четверка за одним. В один прекрасный день ударит гонг, созывая их на ужин, но никто не придет. «А столы будут стоять накрытые, – решил почему-то Швейцер. – А Маврикий потопчется, выждет минут пять-десять, и смоется к себе. Интересно, призрит ли Господь учителей, когда закончатся лицеисты?»

Неизвестно, сколько времени продлились бы эти пустопорожние размышления, не случись роковая вещь: в кухне, отделенной от зала фанерной стеной, что-то звякнуло; черпак в кастрюле, подстаканник, склянка с приправами – неважно, важно то, что этот звук произвел в душе Швейцера совершенно неожиданное изменение. Потом он уподобил свое озарение тем воспоминаниям, что просыпались в памяти прустовского героя, когда он ел бисквит, размоченный в липовом чаю тетки Леонии, – образ, которым их постоянно мучил на уроках литературы отец Гермоген. Слабый звон уцепился за что-то далекое, надежно похороненное в памяти; Швейцер услышал в нем нечто знакомое, но где и когда звенело, и что звенело? Звякало, тут же вспомнил Швейцер. Что-то звякало. И в тот же миг в его сознании сверкнула вспышка вроде тех, что испускал недавний стробоскоп. Картина, которая на долю секунды предстала перед Швейцером, была абсолютно незнакомой и непонятной. Какое-то помещение: холод стекла и металла, теплый воздух. Мерное дыхание невидимого насоса. Незнакомые люди в зеленых одеждах, колпаках и масках. Солнечные блики, вкрадчивое звяканье стали. Швейцер никак не мог взять в толк, где он все это видел. В Лицее ничего подобного не было. Комната походила на врачебный кабинет, но вотчина доктора Мамонтова выглядела иначе. Видение мгновенно исчезло, но Швейцер успел запомнить слишком много, чтобы отмахнуться от jamais vu, списав его на излишне богатое воображение. Он где-то видел эту комнату. Что-то было. Что-то напрочь забытое, запретное для сознания, связалось с невинным кухонным звоном и прыгнуло на поверхность. Хищная рыба забвения дернула леску, увела поплавок, но тот, как и положено нормальному поплавку, вынырнет снова – рано или поздно. Швейцер опустил ложку. Видение камнем шло на дно, по воде расходились последние круги, но он успел распробовать последнюю молекулу миража, распадающийся атом, и тогда ему стало по-настоящему страшно. В том помещении была женщина. Она была одной из тех, одетых в зеленое. Из-под колпака выбивался локон, глаза подведены – точно, женщина, и это означало очень многое. В Лицее не было женщин. Швейцер вообще никогда не видел ни одной, кроме барышень из женского Лицея и их опекунш. Дело, следовательно, происходило в каком-то другом месте, за Оградой; оставалось выяснить – когда. Если он вспомнит когда, то узнает и где. Возможно – давно, во младенчестве? Кто-то – не то Саллюстий, не то доктор Мамонтов – рассказывал, что такое случается. Иногда человек способен вспомнить самое отдаленное детство и даже увидеть себя до рождения. А Швейцер, как и все его товарищи, помнил только смутную мглу лицейских коридоров, начала азбуки, счет до десяти, кормление с ложки и прочие подробности, которые ничего не объясняли. Но, может быть, память возвращается? Он вспомнит родителей, жизнь за Оградой, первые дни катастрофы – да мало ли что еще. Швейцер поймал себя на том, что внимательнейшим образом прислушивается к кухонным шумам, надеясь на какой-нибудь новый акустический феномен. Таких феноменов было много, но толку – чуть, воспоминание умерло. Теперь он уже не мог определить, на самом ли деле оно приходило. Очнувшись, Швейцер тревожно посмотрел по сторонам: все тихо и чинно, общая тишина, многие уже доедают. Маврикий медитировал, привалившись к косяку. Глухо постукивали ложки, трещали свечи – низенькие, толстые, похожие на бочонки.

«Может быть, это была операция?» – подумал Швейцер. Нет. Это исключено. Вражью заразу вырезал лично доктор Мамонтов, совмещая с операционной свой кабинет. Все происходило очень быстро: плановый диспансерный осмотр, экспресс-диагностика, наркоз, операция, рубец, восстановление сил организма. Наркоз?

Швейцер потряс головой. И что с того? Причем тут вообще медицина, почему его мысли постоянно возвращаются к ней? Потому что он видел врачей, ответил себе Швейцер. Это были врачи. Зеленый цвет хирургических халатов ставил в тупик: Швейцер никогда таких не видел. Доктор Мамонтов носил обычный белый халат.

До конца ужина оставалось совсем немного. Он быстро принялся за еду, хотя совершенно не хотел есть, но оставлять пищу было нельзя: потерю аппетита могли расценить как очень серьезный симптом. Швейцер и сам бы встревожился, но только не сегодня. Сегодня выдался очень насыщенный день, и не хлебом единым – одного Раевского было достаточно, чтобы забыть об обеде и ужине сразу. Что Раевский – им предстояла полночь! После урока Саллюстия Швейцер не успел добраться до Коха и выплеснуть гнев, высказать все, что он теперь думает о преступных химических опытах. Его послали натирать пол, а после службы, к ужину, сами по себе слова Саллюстия затмились другими событиями. Сейчас Швейцер не чувствовал в себе прежней решимости, однако нюхать дрянь, состряпанную Кохом, он тоже не хотел. Кох утверждал, будто ему удалось получить нечто вроде эфира; пары этого нового, странного вещества опьяняли и вызывали приятные ощущения. Об опьянении лицеисты узнали из книг; табак, алкоголь и наркотики в Лицее не то что запрещались – их просто не было. Но и без лишних проповедей было ясно, что если бы кто-то был вдруг застигнут за употреблением наркотических веществ, то карцера могло и не хватить, не говоря уже о битом кирпиче. Савватию, проведай он о столь тяжком грехе, пришлось бы изменить своим правилам, напрячься и проявить изобретательность. Возможно, наказание придумали бы на особом соборном – не на ученом уже и не на учебном – совете. Швейцер поежился. Ушедший в тайну Нагле, случись Устроение днем позже, явился бы пред Господом уже вкусившим яда. Наверно, Господь отверг бы его жертву. Как это может выглядеть? Такого еще не случалось. Никто не видел избранных, которые не угодили Богу и вернулись обратно, неся в себе грозный знак Божьей немилости.

Устрашившись, Швейцер выскреб из тарелки остатки пищи и промокнул губы салфеткой с лицейским гербом.

Полночь была на подходе, а он так и не принял решения.

Запрет манил, сражаясь с совестью, которая твердила из последних сил: не делай, не делай, не делай этого! Не можешь удержать других – останься непричастным! Не стань пособником Врага, не допусти измены! Достаточно шага – и ты уже на другой стороне! Ты знаешь, что побоишься, не посмеешь исповедаться в совершенном, и Враг в этом случае вцепится в тебя, опутает невидимыми щупальцами, утянет к неверным, построит тебя в пятую колонну…

Но оставалась честь, оставалось братство, и эти понятия были столь же угодны Господу, сколь и общая чистота помыслов. «Кто хочет спасти душу, тот ее потеряет». Если Швейцер устранится, если он оставит во грехе своих товарищей, то из этого выйдет сплошная гордыня, а это уже грех из числа смертных. Волей-неволей ему придется сделать следующий шаг: донести. Пусть даже он этого не сделает – в глазах лицеистов он навсегда останется отмеченным печатью подозрения и недоверия. Тогда – соучастие?

«Я все-таки попробую их отговорить», – подумал Швейцер. В случае фиаско он будет спокоен: сделано все возможное.

– Встали, – проскрипел отец Маврикий, отрываясь от косяка. – Возблагодарим Иисуса Христа и Приснодеву Марию.

Лицеисты встали и опустили головы. Их губы зашевелились, замелькали творимые кресты – скороспелые, страшные, заживо хоронящие богомольцев. Чем бы ни было Устроение, никто не сомневался, что в привычном смысле Нагле уже нет в живых.

Трапеза окончилась. На столах остались пустые миски, вычищенные до блеска.

6

Дежурным по спальне был Листопадов. Это знали заранее – потому и выбрали сегодняшнюю полночь. «Чья она, полночь – сегодняшняя или уже завтрашняя?» – не к месту задумался Швейцер. Он разделся, юркнул под тонкое одеяло, примял треугольник подушки. У него так и не хватило духу переговорить с заговорщиками. Будь что будет. А Листопадов, мышонок, не подведет. Скорее всего, он просто прикинется спящим и в случае чего заявит, что все происходило у него за спиной. Тоже, спина! Швейцер поднял глаза на большие настенные часы, фосфоресцировавшие зеленым светом. До назначенного срока оставалось еще полчаса. Он повернулся на бок и уставился на Остудина, чья койка стояла рядом. Остудин с готовностью подмигнул. Он смирно лежал с открытыми, немигающими глазами и терпеливо ждал. Такой человек своего не упустит. Если что-то кому-то положено – вынь да положь. Швейцер нахмурился и обругал себя за скверный каламбур.

В дальнем углу шептались: конечно же, Шконда и Недодоев. Этих не взяли, но они не расстроятся, им с лихвой хватает друг друга. Болтают, как сороки, с утра до вечера, хохочут, рисуют неприличные картинки, портят воздух… Чуть ближе массивной глыбой лежал Вустин, укрывшийся с головой. Возможно – спал, возможно – боялся без сна. Даже до такого тугодума рано или поздно дойдет, что он ввязался в опасное дело. Швейцер пожалел, что не сказал ему для верности выбросить злополучную записку.

– Вустин! – шепотом позвал Швейцер. – Вы спите, Вустин?

Тот не шелохнулся.

– Эй, Куколка! – мгновенно окликнул его Остудин. – Не трогайте беднягу. У него живот болит.

«А, чтоб тебя!» – выругался Швейцер. Но не спросить не мог:

– А что у него с животом?

Остудин хихикнул.

– Бумажку съел. Жевал, наверно, минут десять.

– Зачем? – Швейцер притворился, будто не понимает.

– Это была записка от Раевского, он подобрал ее во дворе. Раевский пишет, что никакого Врага нет. Представляете? Он не дописал. Будь у него время, он сочинил бы, что и Спасителя нет…

Швейцер вздохнул. Опять он зевнул что-то важное, надо быть внимательнее.

– Интересно, есть ли в Лицее кто-то, кто не знает об этой записке?

– Вряд ли. Но это к лучшему. Не высекут же сотню человек!

– Сотню не высекут. А первого, кто распустил, – высекут.

– Вот он и съел, – подхватил Остудин, не видя никакой беды для Вустина.

– Эгей, там, на мачте! – донесся шепот Коха. – Вы готовы?

– Давно.

«Хоть бы ты разлил свою отраву», – с досадой пожелал Швейцер.

Кох перекатился на другой бок:

– Берестецкий! Берестецкий!

Но удивительный Берестецкий по-настоящему спал. Кох, наслушавшись его храпа, тихо фыркнул.

– Во дает, – пробормотал он. – Оштрах! Вы тоже спите? Толкните Пендронова.

Послышалась возня. Богатырь Оштрах всегда был рад кого-нибудь толкнуть.

– Обалдели? – прошипело одеяло. – Я не сплю.

– Врете, – удовлетворенно возразил Оштрах и снова пихнул.

– Да я сейчас!.. – Всклокоченный Пендронов вскочил на четвереньки и взялся за подушку. Это был сигнал к бою. Подушка в руках заставляла моментально забыть Устроение, Врага, ректора, битый кирпич и самого Господа.

Однако сегодня потасовка грозила крушением более важных планов.

– Прекратите, господа! – возвысил голос Кох. – После разберетесь.

– Нам пора идти, – вторил ему Остудин. – Кто первый? То есть первый после Коха.

Минутная стрелка глухо щелкнула, словно подтверждая его слова. Остудин спустил ноги с постели и сел.

– Господа, что вы затеяли? – насторожился Листопадов, предчувствуя какое-то несчастье.

– Ровным счетом ничего, – Кох сказал это весьма убедительно. – У нас небольшой приватный разговор. Дело чести, – добавил он веско и тут же пожалел. Решение вопросов чести в столь поздний час означало дуэль. – Мы не будем драться, нет! Это совершенно особое дело.

– Но разве нельзя его отложить? – жалобно спросил дежурный.

– Нет, Листопадов, – ответил за Коха беспощадный Оштрах, не раз тузивший Листопадова за мелкие мнимые прегрешения. – Будете спорить?

– Я ничего не буду, – буркнул тот. – Меня нет. Я дал отбой, лег, и больше ничего не слышал. Я умер.

– Славно-то как, – не без презрения заметил Оштрах. – Ну, вечная вам память.

– Я иду, – громким шепотом объявил Кох.

Он бесшумно вынырнул из-под одеяла и двинулся на цыпочках к вешалке. Не без труда отыскав в темноте свой сюртук, Кох залез во внутренний карман и вынул какой-то предмет.

– Из плошки все выветрится, – объяснил он Швейцеру, который был к нему ближе всех. – Я стащил маленькую колбу с пробкой. Будет стоять за унитазом в третьей кабинке справа. Не вздумайте подпихивать под стенку – прольете! Я проверил, там ничего не видно. Если через десять минут не вернусь, выручайте, только тихо.

«А что, если разбить колбу? – осенило Швейцера. – А после сказать, что нечаянно. Но что, если запах расползется по всему Лицею? Вряд ли. Эта дрянь не может так сильно пахнуть, иначе бы Коха давно застукали в лаборатории».

– Так кто пойдет за Кохом? – повторил свой вопрос Остудин. – Неужто жребий бросать?

– Давайте я, – сказал Швейцер.

– Идет, – кивнул Остудин. Он чувствовал некоторую вину за то, что влез незваным, и рад был задобрить Швейцера, уступив ему первенство. Кох тоже не возражал. Швейцер был парень с головой, с ним не пропадешь. Если Коху станет нехорошо и он свалится прямо возле толчка, Швейцер его вытащит.

Кох подтянул кальсоны и критическим взглядом оценил собственный сжатый кулак: колба поместилась вся, не высовывалась.

– Как считаете – в полтора часа уложимся?

– Попробуем. – Остудин, стараясь ничего не пропустить, уже перебрался на койку Швейцера и сидел теперь рядом.

– Раньше успеем, – глухо произнес Швейцер. – Нас меньше стало.

– Ах, да, – спохватился Остудин, вспомнив о Нагле, который тоже участвовал в заговоре. Легкость его восклицания задела даже Коха, который явно трусил и думал только о колбе.

– Сядьте на свое место, – процедил сквозь зубы Швейцер. – А лучше – лягте. Не ровен час, войдет кто-нибудь. Что за посиделки, спросит.

– Уже лежу, – Остудин, сверкнув босыми пятками, перепрыгнул через его постель и вернулся к себе.

Возникла пауза.

– Что вы там копаетесь? – послышался недовольный басок Оштраха. – Сдрейфили?

– Ну, я пошел, – вздохнул Кох и крадучись направился к выходу. Все притихли, и даже храп Берестецкого стал каким-то осторожным.

Швейцер посмотрел на часы, засекая время. Без одной минуты полночь. Дверь слабо скрипнула, и он услышал, как удаляются по коридору мягкие шаги Коха.

– Святые угодники, – Остудин перекрестился.

– Замолчите же!

Швейцер метнул в соседа гневный взгляд. Остудин ему отчаянно надоел. Тот натянул на голову одеяло, оставив лишь маленькую щелочку для чуткого носа.

Швейцер прислушался. Клозет находился в сорока шагах от спальни. При закрытых дверях оттуда не было слышно ни шороха, и даже вода не журчала. Но слышно было, как ее сливают, поэтому сегодня этот незатейливый звук превратился в сигнал, означающий, что все в порядке. Если он не раздастся через десять минут, Коха придется спасать. Он торопился, ловчил – мало ли что у него получилось. Сейчас надышится, рухнет, ударится головой…

Пять минут первого.

«Вылью, – твердо решил Швейцер. – Пусть убивают».

Далеко, за сотню верст от спальни, зашумела вода.

– С почином! – пискнул Остудин, довольный, что может ввернуть словцо.

Швейцер перевел дыхание. Может, не так все страшно.

Шаги возобновились. Кох шел быстро, почти бежал. Сейчас он ввалится – синий, с рукою у горла. Пройдет из последних сил к койке, повалится, захрипит, забьется в судорогах. Швейцер никогда не видел судорог, но из рассказов доктора Мамонтова помнил, что припадочному нужно разжать зубы металлическим предметом. Чтобы не задохнулся, не откусил язык. Язык вообще в таких случаях протыкают булавкой и прикалывают к воротнику, иначе он может запасть. Швейцер подумал, что не приготовил никакого металлического предмета. Ни одной железной ложки или ножа! Деревянная едва ли подойдет – перекусит. Будь она неладна, эта стилизация под древность! «Русская посуда, верность традиции, национальные корни» – оно хорошо, но надо ж с умом.

Кох вошел в спальню и расплылся в улыбке. На его лицо падал отблеск недремлющего прожектора, горевшего за окном круглые сутки.

– Что-то в этом есть, господа! – Кох щелкнул пальцами. – Если взять во внимание примеси, а их там до дури, то даже впечатляет!

– Расскажите! – одеяло Остудина слетело на пол. Оштрах и Пендронов, тоже изрядно взволнованные, снялись со своих мест и поспешили к герою. Встал и Вустин: он не откинул, а отшвырнул одеяло, как будто был страшно зол на все и вся, желая лишь одного – поскорее покончить с дурацкой затеей.

– Ну… – Кох замялся, подбирая слова. – Нечто космическое. Нюхать надо два раза, вдыхать глубоко. Трех, по-моему, будет много.

– Скоро вы там угомонитесь? – в голосе Листопадова слышался страх. Оштрах погрозил ему кулаком.

– Давайте, Куколка, – пригласил Кох. – Ваша очередь.

Швейцер нехотя встал и пошел к двери.

– Два раза! – напомнили ему в спину. Он поймал подозрительный взгляд Оштраха (вот он, ректор с его лаской, спасибо ему, начинается), ничего не ответил, медленно приоткрыл дверь, выглянул в коридор. Убедившись, что там никого нет, Швейцер напустил на себя заспанный вид, как будто проснулся, застигнутый позывом, и вся его радость – в скорейшем возвращении в постель. Он вбежал в клозет и отсчитал третью кабинку справа. Кафельный пол неприятно холодил босые ноги, сердце бешено колотилось. Интересно, волновался ли прародитель Адам, когда взял яблоко? Наверно, нет – ведь он не знал греха. А может быть, и да, ведь грех есть грех, и ему должно было стать неуютно.

Рассеянно думая об Адаме, Швейцер присел на корточки, запустил руку за унитаз и вытащил маленькую колбу с прозрачной жидкостью. Сосуд был закупорен шершавой стеклянной пробкой. Секунду-другую Швейцер колебался, решая, вылить ли зелье сразу, или все-таки отпробовать. Отзывы Коха наводили на мысли о мухах и слонах. Швейцер сделал выбор: он сел на стульчак, вынул пробку и с опаской поднес горлышко к носу. В ноздри ударил резкий лекарственный запах; Швейцер зажмурился и глубоко вдохнул. Голова закружилась, дверь кабинки скакнула в сторону. Слабея, он снова втянул в себя химию и откинулся, словно разом лишился костей. Пальцы разжались, колба выскользнула и громко хлопнула. Полубессознательный Швейцер хватал воздух ртом, не в силах отделаться от фантастической картины, которая была гораздо живее той, навеянной кухонным звуком. Тетка Леония переборщила с заваркой. Он видел просторный туннель, микроавтобус, руки, прикладывающие маску к лицу. Доктор Мамонтов захлопывает дверцу. Автобус мчится, туннель освещен цепочками огней, пахнет гадостью, которую выдумал Кох, но нет, эта крепче, Кох ни при чем. Кожаные ремни, захлестнувшие запястья и лодыжки, серебряный шприц. В автобусе много диковинных предметов, проводов, он несется, как бешеный, в туннеле светло и пустынно… и это не туннель, это…

…Швейцера подхватили под мышки.

– Швейцер, ради Бога! Что с вами?

Кто-то ударил его сперва по одной щеке, потом по другой.

– Я видел лаз, – пробормотал Швейцер.

– О чем вы? Давайте, поднимайтесь, надо уходить! Идемте, я вам говорю, Листопадов заметет осколки.

Швейцер открыл глаза и непонимающе воззрился на Коха, который держал его за плечи и чуть не плакал от ужаса.

– Вы целы? Голову не разбили?

– Все в порядке, – Швейцер встал со стульчака, и его тут же швырнуло влево.

– А, проклятье! – выругался Кох, ногой отворил дверь кабинки и потащил Швейцера наружу.

В коридоре тот отвел руки Коха, прислонился к стене и чуть-чуть постоял, приходя в себя. Химик неохотно отступил, лицо его было белым, как зубная паста; прыщи потемнели, сделались синими и походили на свежие пороховые следы.

– Все хорошо, – повторил Швейцер. – Не волнуйтесь, я сам дойду.

Из спальни уже выглядывала нетерпеливая физиономия Остудина. При виде возвращающихся она тут же скрылась, и до обоих долетел сдавленный вопль: «Идут!»

Их встретили настороженно, еще не зная, как отнестись к Швейцеру – герой он или раззява, если не хуже.

– Что там было? – спросил Пендронов, приглаживая вихор: похоже, ему снова досталось от Оштраха, вечного мучителя.

– Господа, я кокнул колбу, – Швейцер лег и уставился в потолок. – Мне стало плохо.

При этих словах Листопадов сорвался с места, схватил веник и совок и выскочил в коридор.

– Так вы небось три раза нюхали, – мрачно заметил Кох, который теперь злился на Швейцера. – Если не четыре.

– Два, – возразил Швейцер, не чувствуя в себе сил оправдываться и спорить. Кому он мог довериться? Разве Берестецкому, но тот так и не проснулся.

Оштрах, уперев руки в бока, приблизился к его койке. После Швейцера шла его очередь.

– Не думаю, – хмыкнул верзила. – По-моему, дело в другом.

«Ну, вот и оно, – подумал Швейцер. – Сказать им? Гори оно все огнем. Все равно про Раевского знают…»

Но он не успел. Оштрах сказал нечто, после чего никакие разъяснения стали невозможны. В лучшем случае они откладывались на потом.

– Вы трус, Швейцер, – заявил Оштрах. – Вы специально разбили колбу. Я подозреваю, что вы и дышать-то не стали, а просто прикинулись субтильной барышней. Обморок, ха!

И лицеист презрительно плюнул: редкий, исключительный знак презрения к собеседнику.

– А вы, Оштрах, просто подлец, – ответил Швейцер. – Вдобавок – безмозглый и злобный.

Храп Берестецкого смолк. Сгустившиеся тучи, чреватые ужасной грозой, вторглись в его безмятежные сновидения.

– Желаете драться? – Оштрах улыбнулся сострадательной улыбкой. – Извольте. Какое предпочтете оружие?

– Рапиры, – коротко бросил Швейцер.

– Господа, примиритесь! – жалобно крикнул Остудин, не любивший поединков и ссор, но Оштрах отмахнулся.

– Превосходно, – он изобразил на лице ледяное спокойствие. – Время и место?

– Только не сейчас, – быстро вмешался Кох. – Вы не дойдете до рапир, сразу попадетесь.

Швейцер помолчал. Кох сказал правду: ночное безделье усиливало бдительность дежурных преподавателей. Никто, будучи в здравом рассудке, не стал бы устраивать дуэль ночью.

– После ужина, в девять, в гимнастическом зале.

К чему усложнять? Красть рапиры, нести их во двор, искать укромный уголок… Разумнее будет рискнуть и драться там же, где хранится оружие.

– Годится. – Оштрах развернулся и молча пошел к своей койке. Швейцер прикрыл глаза. Он неплохо фехтовал, но его противник недавно выиграл первенство Лицея по всем видам физической подготовки. Будь что будет, сейчас не это главное. В ушах Швейцера стоял мерный рокот мотора. В Лицее не было ни одного микроавтобуса, у них вообще не было машин. Ничего подобного Швейцер никогда не видел, но сразу узнал в видении, а значит – видел, но забыл, и очень прочно забыл. Запах вещества, которое приготовил Кох, был сродни какому-то другому аромату, и он вдыхал его там, в автобусе, если не раньше. И был еще тот самый легендарный лаз, который оказался благоустроенным сооружением, а вовсе не тесным подземельем, что начинается какой-нибудь лисьей норой и ею же заканчивается, но уже там, в тайге, за Оградой.

В следующий миг Швейцер попытался открыть глаза, но не смог.

«Завтра открою», – подумал он равнодушно.

– … Спит! – удивленно прошептал Остудин. – Ему завтра кишки выпустят, а он спит. Похоже, что и вправду отравился.

7

– Попрошу встать, – голос отца Савватия был полон необычного подобострастия. – Позвольте представить вам господина Феликса Браго, члена тайного попечительского совета. Господин попечитель, рискуя жизнью и бессмертной душой, прибыл к нам с плановой инспекцией.

Что-то глухо обрушилось, но это класс, наоборот, встал. Таврикий, уступая власть, смиренно отошел в угол.

– Господь милостив, – почти пропел Савватий и вышел на середину. – Наша жертва пришлась Ему по душе. Господин Браго принес нам добрые вести: Враг терпит поражение за поражением. Кроме того, он привез нам сто пятьдесят пар солнцезащитных очков, и мы теперь сможем безбоязненно взирать на солнечное затмение.

Попечитель Браго слегка кивнул. Вид его заставлял вспомнить о Духе, Который веет, где хочет. Великой тайной казались мотивы, побудившие Духа веять именно в Браго. Господин попечитель отличался редкостным безобразием. Грузный, огромного – выше Савватия – роста, похожий на жабу не только обрюзгшими чертами лица, но самим его цветом – землистым, с зеленым оттенком, почти навозным. Не было в лице и здоровья: глаза попечителя, темно-карие и выпуклые, были обведены насыщенными черными кругами. Гладко выбритые щеки лишь прибавляли мерзости, все у него дрожало и колыхалось, а безупречный, тщательно отутюженный костюм казался неуместным и неестественным, словно Браго был страшной куклой, которую разрядила на свой вкус малолетняя шалунья-великанша. В ушах господина Браго рос можжевельник, а брови, напротив, почти напрочь отсутствовали. Попечителя не спасал даже внимательный, умный взгляд: мороз пробирал при одной лишь мысли о возможном предмете его внимания и действиях, которые он совершит с этим предметом.

Появление Браго было, конечно, крупным событием – гости извне бывали в Лицее редко. Но лицеисты его ждали: после таинства Устроения их неизменно навещали всевозможные инспекторы и дарители. Из тех одиннадцати, что помнил Швейцер, только три не сопровождались высоким визитом.

– Добрый день, господа, – улыбка у Браго была фальшивой. – Господин ректор слишком щедр на похвалы. На все воля Божья, но я не могу согласиться с его истолкованием моего приезда. Господин ректор усматривает в этом великий промысел, но, право слово, сто пятьдесят пар очков – такой пустяк…

Ответом ему было почтительное молчание. Попечитель, сказав свою речь, смешался и явно не знал, что делать дальше.

– Собственно говоря, – нашелся наконец господин Браго, – я пришел просто посмотреть на ваши лица. Заглянуть в ваши глаза. Почувствовать единство с теми, с кем нация связывает свою последнюю надежду. И вижу, что не обманулся: на всех вас лежит Божья отметина. Вы – действительно Золотой Фонд России, ее стратегический резерв. Наша измученная страна поднимется с колен и достигнет полного соответствия своему Божественному прообразу…

– Они такие, господин попечитель, да, – поспешно вмешался отец Савватий, поскольку увидел, что попечителя вот-вот занесет в сомнительную софиологию. – Кого ни возьмешь – орел! Но не будем нарушать занятия, прошу вас пройти в канцелярию. Отец Таврикий, вы можете продолжать…

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга-находка для читателя-интеллектуала.Глубокий философский роман о любви, жизни, поиске самого се...
Две могущественные державы: южная Империя Базилиска и северная Империя Тор ведут ожесточённую войну,...
Ни с чем не спутать особую, напряженную неподдельность интонаций стихотворений Дмитрия Быкова, их по...
Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой ...
Из именного указа императрицы Екатерины Второй генерал-губернатору Санкт-Петербурга князю Александро...
Я, Виола Тараканова, тружусь в школе и терпеливо сею разумное, доброе, вечное, вот только всходов по...