Замкнутое пространство. Условная фантастическая трилогия Смирнов Алексей
— Обождите немного, — он натянуто улыбнулся барышне. — Сейчас я сгоняю на кухню и принесу.
Его усердие было встречено с благосклонностью; Волжина вздернула носик и чопорно прикрыла глаза: ступайте, и поскорее.
Швейцер выскочил из зала. За спиной затопотали, но это была не погоня, а танец.
"Маловероятно, — стучало его сердце. — Маловероятно. Маловероятно."
Он кубарем скатился с лестницы и бросился к столовой. У входа замедлил шаг, изобразил — довольно бездарно — невинность, пригладил растрепавшиеся волосы.
В столовой никого не было; за окошечком раздачи клубился пар. Что-то звякало и глухо гремело, но не рядом, а вдалеке. Швейцер прошел между столами, осторожно повернул дверную ручку. Дверь подалась, и он шагнул в просторное помещение, загроможденное плитами и баками. В топках трещало пламя, пахло капустой и гречкой.
Хотелось бы знать: он уже преступник, или еще нет? Шагнул ли он за грань?
В ту же секунду он увидел то, что искал: железную дверь, которая вела в какое-то другое место. Она была одна, и выход мог быть только через нее. Амбарный замок был отперт и висел, зацепившись дужкой за отверстие засова. Из замка торчал ключ. Это означало, что побег возможен лишь днем, ночью дверь запрут.
— Что вы здесь делаете? — послышался сзади злобный голос.
Этого следовало ожидать. Швейцер подпрыгнул и обернулся: перед ним стоял повар, усатый мужчина лет пятидесяти, завернутый в грязно-белые тряпки и с мятым колпаком на голове.
В Лицее, помимо преподавателей, было много людей, занятых на хозяйственных службах — механиков, уборщиков, поваров. И, разумеется, вооруженных охранников. Они никогда не общались с воспитанниками, это строго запрещалось. Лицеистам говорили, что все эти люди так или иначе пострадали от Врага и могли навредить молодому рассудку случайно оброненным словом.
Наивно было думать, что бал остановит их работу, все были на местах.
— Я за пирожным, — ответил Швейцер, удивляясь собственной наглости. — У нас кончились пирожные.
— Ну, и нечего здесь делать! — повар распахнул дверь, в которую тот только что прошел. — Извольте удалиться! Пирожные сейчас подадут.
— Спасибо, — Швейцер, не дожидаясь повторного приглашения, прошмыгнул мимо повара.
— Моду взял шастать, — проворчали за спиной. И тут же крикнули кому-то: — Эй, умерли, что ли? Пирожных господам!
Не веря в свое спасение, Швейцер взвился по лестнице и вновь очутился в зале. Полька сменилась новым вальсом; Волжина, красная от смущения, что-то объясняла своей наставнице. Монашка смотрела то на нее, то на вход; при виде Швейцера она указала на него пальцем и опять задала какой-то вопрос. Волжина проследила за пальцем и с явным облегчением закивала: это он!
— Сейчас принесут! — выпалил Швейцер, останавливаясь перед ними. И страшное напряжение не замедлило сказаться: он схватился за виски, застигнутый уже знакомой аурой, похожей на предвестницу эпилептического припадка. Дверь с табличкой "В. В. Сектор" распахнулась, из-за нее вышел сердитый человек с птичьим лицом. При виде таблички он рассвирепел и начал орать: "Снова? Достали своим стебом, придурки! Здесь же ходят посторонние, черт вас возьми! Шутники хреновы, оторвы…" Он дернул табличку, швырнул ее в угол и начал таять.
"Только б не упасть", — пронеслось в мозгу Швейцера. Новый припадок поставит крест на всей затее.
В зал вкатили тележку, нагруженную сластями.
— Вы так побледнели, — донесся голос Волжиной. — Вы больны?
Швейцер взял себя в руки.
— Нет, что вы! — он чуть ли не взвизгнул, и его партнерша слегка отпрянула. — Что там у нас, вальс? Позвольте вашу руку, сударыня.
Та неохотно подчинилась.
Но музыка тут же стихла.
— Антракт! — с притворной строгостью крикнул ректор, обмахиваясь цилиндром. — Угощайте дам, господа лицеисты. И говорите только по-французски!
— Вот еще, — Волжина сморщила нос, но тут же сказала: — Tenez, on a bien vu quelque chose?
— Permettez-moi de vous demander ce que vous avez vu?[2]
Она взяла Швейцера под руку, и они медленно двинулись к тележке.
— Вертолет, — шепнула та, подавшись к его уху.
— Как? — Швейцер не поверил. — C'est pas possible.
— Si, c'est bien possible. Mais ne dites rien: on ne peut pas parler.[3]
— Но вертолетов давно уже нет. Враг уничтожил всю авиацию, — он окончательно перешел на русский язык.
— А может, это Враг и был. Он пролетел прямо над нами, похож на стрекозу. Страшный! А на боку — звезда, красная.
Швейцер остановился.
— Он же мог вас расстрелять, — проговорил он испуганно. "Значит, все-таки через тайгу шли, по поверхности".
— Но не расстрелял же.
— Или облучить чем-нибудь.
Теперь побледнела Волжина.
— Что вы такое говорите! Не надо так, со мной может быть обморок!
— Простите, — смешался Швейцер.
Но Волжина уже раскаивалась, что рассказала.
— Поклянитесь, что это не пойдет дальше! Если мать Саломея узнает, меня посадят в карцер.
— Я вам клянусь. А что — у женщин тоже есть карцер? — Швейцер сменил тему.
Они дошли до тележки, Волжина взяла эклер.
— Есть, — ответила она с набитым ртом. — Вообразите — там крысы!
— Это ужасно.
Швейцер удивлялся своему спокойствию. Все было за то, что он уже привык и его не проймешь даже сногсшибательной новостью о вертолете.
— Знаете, — сказал он, отпивая ситра, — очень возможно, что это наши. Господин ректор сообщил нам о крупных победах. У нас недавно было Устроение, и Бог укрепился в желании помочь правому делу. Врага оттеснили, а вертолет счастливый трофей…
— Тише вы! — прошипела Волжина. — Кричите на весь зал!
Швейцер, спохватившись, прикрыл рот. В уме он просчитывал, не мог ли его микроавтобус на деле оказаться вертолетом. Нет, они ехали по земле. Если потом и летели, то в памяти это не сохранилось.
Он посмотрел в сторону оркестра: отцы перекусывали за отдельным столом, и ректор что-то разливал из маленькой фляги. Все шло к тому, что перерыв затянется надолго — так шло из бала в бал. Другие лицеисты стояли группками и отдельными парами; они вели вымученные разговоры с подругами. Мать Саломея сидела на женской половине, как изваяние. Отец Савватий несколько раз звал ее к столу, показывая зачем-то фляжку (что в ней было?) но та лишь качала головой и оставалась сидеть.
Швейцер почувствовал, что уже ненавидит Волжину. Вот жаба! Жаба, безмозглая.
Волжина вовсе не была похожа на жабу, но он упрямо твердил про себя: жаба! жаба!
Однако светскую беседу полагалось продолжить.
— А вам уже делали операции? — с фальшивым интересом спросил Швейцер.
— О да, — Волжина прикрылась веером и сделала глупые, страшные глаза.
12
… Разошлись к полуночи.
Мать Саломея ударила в ладоши, и барышни, вмиг бросив кавалеров, слетелись к ней и выстроились в строй.
— Прощайте! — крикнул кому-то Берестецкий, маша платком.
Ему не ответили. Дамы перешли в иное измерение.
Швейцер вытирал лоб. Танцы его утомили; несколько раз он — без особой надежды — принимался задавать партнерше наводящие вопросы, упоминая невзначай то табличку, то наркоз, то посторонних врачей и сестер. Реплики Волжиной были скучны и бесцветны; Швейцер понял из них одно: в женском Лицее есть своя каморка, медицинский кабинет сродни тому, где хозяйничал Мамонтов, и воспоминания гостьи не выходили за рамки этого кабинета. Тогда Швейцер прекратил расспросы, и остаток вечера они танцевали молча, как куклы, следуя раз и навсегда установленному канону. Волжина выглядела разочарованной, хотя было непонятно, на что она рассчитывала и чего ждала от кавалера.
Швейцер, конечно, читал и слышал многое о надеждах и ожиданиях дам, но в Лицее о том невозможно было помыслить. Невозможно настолько, что никто и не мыслил, а пришлые барышни не воспринимались как объекты последних в своем роде желаний, за которыми — тьма; они будоражили воображение, возбуждали тревожное волнение, будили предчувствия, но все дальнейшее содержалось за семью печатями.
На этот случай каждый лицеист вел секретный альбом, в котором, впрочем, не было никакого секрета, и даже напротив — вести его в свое время деликатно подсказали отцы. Они не приказывали, они осторожно намекнули, сообщили воспитанникам мягкий толчок. В альбом переписывались любовные стихи, туда же срисовывались сердечки, рыцарские эмблемы и гербы, которые хоть сколько-то ассоциировались с ухаживанием. Альбомы прятались от чужих глаз; лицеисты показывали их только самым верным друзьям, поверяя им невинные, смешные тайны и мучаясь раздумьями, что бы еще такое втиснуть в альбом, чтобы достроить некое призрачное здание, замок. На самом деле замки строились — и никогда не достраивались — в душах; альбомы были зыбким отражением этого беспомощного долгостроя, а может — руин.
Музыкантов как ветром сдуло. Пробей часы — и вышло бы как в сказке про Золушку, когда кареты превращаются в тыквы, лакеи — в крыс, и все такое, но сказка, как вечно бывает со сказками, прошла стороной, и все обернулось прозой. Швейцер ушел с бала ни с чем — если брать один бал, в прочем смысле его знание умножились. Табличка, кухонная дверь, вертолет: отлично, будет, с чем разобраться, но это — завтра. Когда на тайгу упадет тьма, он попытает счастья.
В спальне он сел на кровать, достал из тумбочки альбом и сразу положил обратно. Волжина не стоила специальной записи. Вместо альбома он вынул другой предмет: маленькую черно-белую фотографию. На снимке была мать Швейцера: призрак, незнакомка, существо из другого мира. Белокурая женщина лет тридцати смотрела прямо перед собой. Саллюстий, когда Швейцер показал ему снимок, сказал, что фотография была сделана для документа — паспорта. Этим объяснялись невыразительность взгляда, строгость прически, нетронутый белый фон. Швейцер слыл счастливцем: у него была целая фотография, другие не имели и того. У Коха, к примеру, сохранилась только отцовская перчатка, правая. Недодоев носил на шее образок, доставшийся от родителей; Берестецкий владел дешевым портсигаром, в котором еще оставались табачные крошки.
"Не было времени, — говаривал Саллюстий и тяжко вздыхал. — Хватали, что под руку попадется. Берегите, чада, эти драгоценные предметы, в них — ваша память".
И они берегли. Листопадов — так тот вообще располагал каким-то странным лоскутом, оторванным то ли от платья, то ли от сорочки, и что же: лелеял его, ложился с ним спать и даже, как слышали некоторые, разговаривал.
Среди лицеистов существовал строгий уговор, закон: не трогать собрата в минуты созерцания фамильных реликвий. Этим и воспользовался Швейцер: воспитанники, входившие в спальню, видели, с чем он сидит, и не смели его беспокоить. Он ничего не обдумывал, не строил планов, оставляя все дело на завтра и доверяясь судьбе, ему всего-то и хотелось, чтобы его не тормошили, оставили в покое, он не хотел разговаривать. Как случалось всегда, лицо на снимке вскоре заворожило Швейцера, и от лицеиста остался голый разум, проросший и воплотившийся в глаза, прочее тело исчезло. Он всматривался в фотографию, готовый взглядом прожечь ее насквозь. В какой-то миг ему почудилось, что та уже стала дымиться, но дело было в навернувшихся слезах, размывавших контур. Он и в мыслях не допускал, что женщина, изображенная на снимке, могла где-то жить, ходить, произносить слова. Швейцер, несомненно, верил в это, но вера — одно, мысли — совсем другое. И уж всяко не надеялся он встретить ее вовне, за Оградой, не к ней он собрался. Цели и задачи должны быть реальными, скромными — хотя какая тут скромность.
"А зачем я все это делаю? Может, к черту?.. Неубедительные галлюцинации плюс какие-то важные дела во внешнем мире, до которых ему не должно быть дела. Он не знает такого слова: «стеб» — что это? Может быть, это не имеет значения, и знание с незнанием тоже обманчивы? И страшно, конечно, тоже. Вот только непонятно, чего больше страшно — собственной наглости или…"
Второе «или» было гораздо хуже. Болезнь, вполне возможно, зашла слишком далеко и стала неизлечимой. А он молчит, рискуя заразить остальных. Где же тут честь? Какое ему мнится самопожертвование? Ведь мнится же, господа, маячит на заднем плане, бездарно притворяясь героическим горизонтом. Гордыня в крайнем выражении, греховная закваска.
— Куколка, ложитесь, — предупредил его Остудин. — Сейчас пойдут с проверкой.
Не выпуская из рук фотографии, Швейцер разделся и спрятался под одеяло.
Дурак, он опять забыл поговорить с Вустиным. Важна любая мелочь, а Вустин мог умолчать о какой-то детали, которая изменит все. Что мелочь — он даже не спросил про злополучный лаз.
В спальне шептались.
— Я, когда клал ей на талию руку, нарочно провел повыше и дотронулся…
— Стыдитесь! И что она?
— Причем тут стыд? Я же не про вашу даму рассказываю. Она — ничего, словно и не заметила. Начала говорить про погоду, про уроки…
— И не покраснела?
— Да я не посмотрел, волновался очень.
— Вустин! Эй, Вустин!. Как это вас угораздило повалить даму?
— Отвяжись.
— О-о, господа, ну и хам! Мы с вами брудершафт не пили, Вустин. Откуда такая фамильярность?
— Оставьте его, не видите — он сейчас вспыхнет, как спичка.
— Потушим. Вустин! Вам надо было танцевать с матерью Саломеей.
— Вот! Тогда бы он так просто не встал.
— Господа, живот у всех в порядке? У меня что-то крутит.
— Вы бы больше эклеров ели. Сожрали штук пять! Это из-за вас подвозить пришлось.
— Вам-то что? Вы зато по части напитков… Смотрите, не напрудите в постель.
— Оштрах, киньте подушку, я его…
— Тише вы! Сейчас в карцер пойдете!
— И отлично — Листопадова помучаем.
— Раевский не даст.
— А там нет никакого Раевского. Вустин! Признайтесь — вы все сочинили?
— Ему пригрезилось. Он сохнет по Раевскому.
— Тьфу!
— Да, да! Вустин! Вы оглохли? Вам надо было танцевать с Раевским.
— Лучше сразу с ректором.
— О-о-о! Вот был бы номер!..
— Ага. Руку на талию, голову на грудь…
— Господа, перестаньте! Меня сейчас стошнит.
— Нет, лучше с Саллюстием. Вустин! Здорово-то как: борода в рот лезет, козлом попахивает!
— Полный рот шерсти!
— Ме-е-е!..
— И сразу в альбом — любовную лирику. Потом показать, и сразу пятерка будет. В отличниках будете ходить!
— Заглохните, сволочи, надоели!..
— Что за выражения. Вы что, Вустин — с лакеями говорите?
— Известно, он груб. Он сыграл бы активную партию.
— А ректор — мазо.
— Где вы такого нахватались?
— Не ваше дело. Идеи витают в воздухе, господа. Александр Блок.
— Ваши идеи витают в каком-то своеобразном воздухе.
— Верно. И знаете, где такой воздух?
— Молчите лучше.
— Нет, знаете?
— Молчите, убью!..
— Такими идеями, сударь мой, пахнет в…
Удар подушкой. Еще один. Пыхтенье, писк. Луна, прожектор, черное небо.
Часть вторая. ИМЕЮ ЧЕСТЬ
1
Наивный Швейцер недалеко ушел в своих колебаниях, он не знал, что в юности чувства склонны господствовать над разумом. Швейцера утвердило в решении событие, которым именно чувства и хотели возбудить — правда, совсем не те.
До солнечного затмения оставалось три часа, и он все еще не знал окончательно, пойдет ли в кухню, заглянет ли за дверь — дальше его фантазия не простиралась. За доводы разума Швейцер принимал обычный страх. Немного отвлекала муштра, которой заведовал отец Коллодий: шел урок строевой подготовки.
Коллодий был человеком небольшого ума: ать-два — вот все, что он знал, не считая скверной игры на скрипке. Имя очень шло ему: нечто аморфное, разбухшее из коллоидной химии. Такими в старину рисовали прожорливых монахов-католиков: брюхо, гладкие щеки, круглые глазки, тонзура.
— Между шапкой и бровями должен оставаться зазор в два сантиметра, учил Коллодий. — Пятки вместе, носки врозь! Между носками должна помещаться ступня — не больше и не меньше.
Коллодия не любили. Не удовлетворяясь существующими нормами, он сочинял свои собственные: например, наказал воспитанникам носить при себе ровно по сорок сантиметров туалетной бумаги. И лично проверял, ходил с рулеткой — не дай Бог, где-то выйдет сорок один! Разгильдяй — он и есть разгильдяй, подмога Врагу. Все начинается с малого. Столь же скрупулезно подходил отец Коллодий к вопросам военной терминологии.
— Вам ли не знать, — говаривал он, — что офицеры и солдаты не отдают честь. Честь отдают распущенные девушки. Ну-ка, хором: что отдают офицеры?
И класс отвечал ему хором:
— Воинское приветствие!
В этот день отец Коллодий просто сыпал невнятными намеками и пророчествами, предрекая близкую гибель Врага.
— На Бога надейся, а сам, как говорится… — Здесь учитель хитро подмигивал. — Есть у нас одна штучка…
И, как бы спохватившись, замолкал.
— Атомная бомба? — спросил кто-то с места.
Коллодий нахмурился, пошел к нахалу, но в этом месте урок был прерван. Распахнулась дверь, и в класс торжественно вошли Савватий, Саллюстий и доктор Мамонтов. На священниках были темные одежды скорби, доктор пришел в колпаке. В руках у ректора была шелковая подушка, на которой лежали ученический ремень, дешевые часы, гребешок и пуговица от мундира.
— Встать! — гаркнул отец Коллодий.
Ректор положил подушку на стол и некоторое время стоял в безмолвии. Потом сверкнул глазами и возвестил:
— Чада! Сегодняшнее утро омрачилось несчастьем, и большое знамение предварилось малым. Вещи, которые вы видите перед собой, принадлежали вашему товарищу. Вы понимаете, что я говорю о Раевском, который нынче же будет причислен к мученикам. Вот все, что удалось найти поисковому отряду, который прочесывал окрестные леса в надежде найти и спасти эту заблудшую душу, соблазненную Врагом. Но мы опоздали и даже не знаем, чем кончил несчастный. Пусть случившееся послужит вам уроком. Я прошу почтить павшего лютой смертью минутой молчания.
Чувствительный отец Саллюстий промокнул глаза, а Коллодий вытянулся и отдал вещам Раевского воинское приветствие. Доктор Мамонтов обводил лицеистов мрачным взором, а ректор высился, как несокрушимая глыба в окружении хаоса. Тьма разбивалась о него и разлеталась брызгами, дьявольские тени обтекали стороной; смерть, размахивавшая косой, ломала лезвие за лезвием.
Швейцер мгновенно распознал обман. Спроси его кто — он не сумел бы ответить, как. Шестое ли было то чувство или какое-нибудь десятое, но именно оно овладело его рассудком, и лицеист решился. Привычного уклада ему осталось ровно на два с половиной часа, потом — неизвестность. Но кое в ком печальная церемония возбудила совсем другие мысли. Этим человеком неожиданно оказался тихий Листопадов, которого к утру выпустили из каменного мешка, посчитав раскаявшимся и поумневшим. Покуда тянулась траурная минута, он жег глазами растерянного Вустина, стоявшего в соседнем ряду. А после, когда тройка удалилась, захватив с собой все, что осталось от Раевского, продолжал сверлить его взглядом. Этого никто не замечал, Коллодий продолжил урок. Наконец, наступила перемена; Листопадов улучил момент, подбежал к Вустину и, не говоря ни слова, влепил ему звонкую пощечину.
— Вы лжец, Вустин! — крикнул он, сверкая глазами.
Тот было рванулся дать сдачи, но успел сообразить, что Листопадов вдвое меньше ростом и драться с ним недостойно.
— Я… я… — Вустин покраснел и полез в карман. Он хотел вытащить доказательство: злополучную записку, позабыв, что съел ее, и, не найдя и вспомнив, начал заикаться, а класс, получивший простой и печальный ответ на мучительные вопросы, изготовился к травле.
— Хватит, Вустин! — закричал Оштрах, пробираясь к несчастному. — Мы уже сыты! Что там у вас еще? Новые каракули, сами написали? Дайте сюда!
— Молчите, дураки, — испуганно пробормотал Вустин, видя, что дело дрянь.
В него полетел огрызок яблока. Недодоев, конечно.
— Тише, тише, — напомнил кто-то из лицеистов. — Пойдемте скорее ангелы поют.
Оштрах демонстративно толкнул Вустина и вышел из класса. Воспитанники, благословляемые хором, потянулись к выходу. Швейцер задержался, намереваясь выйти последним. Его позвал Берестецкий, но тот сделал вид, будто что-то ищет.
— Иду! — крикнул Швейцер, роясь в тетрадях.
Вустин угрюмо отошел от дверей и стоял, прислонившись к стене. Комната опустела; на подошедшего Швейцера он посмотрел с опаской.
Тот быстро схватил парию за локоть и с силой сдавил.
— Я на вашей стороне, Вустин, — прошептал Швейцер быстрым шепотом. Мне понадобится ваша помощь. Вы справитесь?
Вустин, похожий на заблудившегося слона, кивнул, еще сильнее заливаясь краской.
— Я собираюсь бежать. Это удобнее сделать во время затмения, когда все выйдут во двор. Думаю, что охрана не устоит, ей тоже интересно. Мы спустимся в кухню, и вы запрете за мною дверь, ведущую на склад. Сделаете? Это очень важно. Нельзя, чтобы кто-нибудь догадался, как я ушел.
В душе Вустина происходила борьба. Он еле заметно пожал плечами.
— Ну, решайте быстрее! — яростно прикрикнул Швейцер. — Нас не должны видеть вместе.
— Хорошо, я сделаю, — сказал Вустин.
— Тогда говорите, где лаз. Может быть, мне лучше бежать оттуда.
Маловероятно, после Раевского наверняка законопатили.
— Он — за дверцей у мамонтовского кабинета, под лестницей! — выпалил Вустин. — Где ректор постоянно бывает.
— Тьфу, — с досады Швейцер топнул ногой. — Скажите, какая догадливость! На что мне это… Про ректорскую нору все и так знают. Вы что — только теперь сообразили, что там есть ход за Ограду?
Вустин не посмел обидеться. Швейцер подумал, что он зря оскорбляет сообщника. Но какая тупость!
— Ладно, не берите в расчет, я нервничаю. Ждите, вам будет знак.
Швейцер вторично пожал локоть Вустина и нарочито неспешным шагом вышел из класса. Вовремя: Берестецкий, оставшийся без пары, уже шел его поторопить.
— Вустину никто не подаст руки, — вздохнул Берестецкий. — Придется ему симулировать, бежать в клозет. Скатертью дорога, верно? Там ему самое место.
— Истинно так, — согласился Швейцер. — Как по-вашему, откуда мы будем следить за солнцем?
— Хорошо бы подняться на крышу, — мечтательно заметил тот. — Интересно, как там?
— Да, интересно, — поддакнул Швейцер, думая о подвалах.
2
За полчаса до затмения лицеистам раздали солнцезащитные очки. Началась свалка; многие, надев их, изображали слепцов и горестно выли, когда наталкивались на соседей.
Воспитанников вывели во двор; урок литературы отменили. День выдался на удивление погожий, жаркий. На залитом светом асфальте была видна каждая песчинка. Небо неистовствовало цветом, готовое втянуть в себя землю, и, если бы не зной, многие ощутили бы восторженную тягу к высотам, где все растворяется и успокаивается.
Двор был разбит перед главным входом. Бетонный брусок здания в несколько этажей, с пуленепробиваемыми оконными стеклами, быстро нагревался и строго молчал, готовый с достоинством встретить любой катаклизм. Двери, на случай чего, оставили распахнутыми. На волю, как и думал Швейцер, высыпали все — преподаватели, повара, чернорабочие, мастеровые. Охранники тоже успели надеть очки и сразу приобрели необычно бравый, лихой вид, став похожими на коммандос из довоенной жизни.
От тайги Лицей отделяла высокая бетонная стена с колючей проволокой, пущенной поверх. Над крышей подрагивал поникший триколор. На территории Лицея не пели птицы; самых крупных, случайных отстреливала охрана. За стеной, как рассказывали воспитанникам, шел ров с заостренными кольями, а дальше — кольцевидный участок пашни, разровненной граблями. Тайгу было видно только из окон, она казалась шкурой огромного зверя, в которой Лицей становился болезненной проплешиной. Но болен был сам зверь, в его зеленой, а к горизонту — синей шерсти, водились смертоносные паразиты. Здоровье оставалось только в плеши — на специально выбритом пятачке, где прививался иммунитет от заразы. А лицеисты были иммунными клетками, готовыми в свой срок метнуться в сосуды зверя и выступить против Врага, который зря торжествовал, подмяв под себя землю и рвавшийся к небу. Его грязная тень уже наползала на солнечный диск.
Отец Саллюстий вышел вперед. Никто не сомневался, что говорить поручат именно ему. Лицеисты испытывали возбуждение, их тревога усиливалась с каждой секундой. Затмения поминались в многочисленных пророчествах, легендах и просто суеверных байках, однако наступили времена, когда возможно все. Даже в лицах преподавателей проступило некоторое беспокойство. Вскорости очки надели все, так как поминутно бросали на солнце опасливые взгляды. Могло показаться, что Лицей и впрямь собрался проследить за ядерным взрывом, который устраивает неизвестно, чья сторона.
Солнце таяло, как масло. Саллюстий кашлянул и воздел руки:
— Склонимся, чада, перед знамением Господа нашего, Заступника и Устроителя. Отбросим страхи, оставим трепет. Мы знаем, что в самом затмении Солнца нет никакого волшебства, однако время, в которое мы можем наблюдать это редкое событие, позволяет нашему немощному разуму прикоснуться к замыслам Создателя. Нам явлен величайший символ, соединяющий в себе прошлое, настоящее и будущее человечества. На несколько минут мир погрузится во тьму: о чем это говорит? О том, что великая Тьма с большой буквы, где мы томимся и стенаем, для Господа — миг. Мгновение — вот срок, который Господь, отмеряя Божественной мерой, дарует Врагу. Высочайшее попустительство недолговечно, светило очистится и вновь воссияет нетронутым и благостным. Вы — первые лучики возрождающегося Солнца. Примите мертвящую тень как испытание веры, и да не угаснут светильники ваших душ. Пусть Враг веселится в гибельном заблуждении, пусть прячутся испуганные безбожники. Солнце спокойно и чисто, и наши молитвы, летящие к нему на крыльях умиления… наши Устроительные подвиги, родственные жертвам… возрадуется священный огонь…
Саллюстия в очередной раз занесло, и видно было, что он вот-вот собьется то ли на почитания бога Ра, то ли вообще превратится в огнепоклонника. В его обращении Солнце занимало все большее место.
— Лучи и свет… жизнетворящий пламень… упование и опора всякого зверя и гада…
Ректор едва заметно поморщился и громко кашлянул. Историк осекся, поправил очки и широко перекрестил лицеистов.
— Не нужно слов, — заявил он бодро. — Будем зрить и наматывать на ус.
В небесах пламенел месяц: Солнце — а с ним и Создатель — унизились до презренной Луны.
Швейцер стоял в последнем ряду, позади всех. Выходя из здания Лицея, он придержал Вустина.
— Когда я нырну в дверь, бегите за мной. Когда побежите — разбейте очки.
— Зачем? — не понял Вустин.
— Вам придется как-то объяснить свой уход. Скажете, что нечаянно разбили и ушли, побоялись ослепнуть.
И Швейцер отодвинулся, не желая, чтобы кто-нибудь видел, с кем он общается.
Но Вустин снова придвинулся к нему:
— А что, если Враг все-таки есть? Не страшно?
Недотепа попал в точку: без пяти минут мятежник гадал, хватит ли у него духу пойти до конца.
— Да нет там Врага, — огрызнулся он на Вустина и вновь отступил.
Над головами лицеистов раздалось шипение: включились динамики. Администрация Лицея сочла своим долгом обеспечить зрелищу музыкальное сопровождение. Музыка, которую выбирал сам ректор, не имела ничего общего с церковными песнопениями. Скорее, это было старомодное «диско» — но стиль разъяснился позднее, когда солнечный диск был почти полностью закрыт; пока же звучала бесконечная увертюра. Повизгивали гитары, рассыпался тарелочный бисер, вздыхал орган. Наконец, включился сосредоточенный рокот. Многие лицеисты начали машинально притоптывать. Отец Саллюстий повернулся к стоявшим спиной и воздел руки, обращаясь к дьявольской тени. Однако на колени он не встал — и никто не встал, это не предусматривалось. В конце концов, затмение — штука нешуточная, редкая, и мало ли, что могло за ним последовать. Нельзя, чтобы кого-то застигли врасплох, в смиренной позиции. Об этом лицеистов много раз предупреждал Коллодий, твердя свою скверную присказку про Бога и про надежду на Него. На все Его воля, но пусть ее испытывает на себе пустоголовый, который не спрятался.
Вустин, нервничая, загодя снял очки и вертел их в руках. Швейцер толкнул его в бок:
— Наденьте, вы что! И вправду ослепнете!
Тот спохватился и вернул очки на место.
— Ох, пропаду я с ним, — пробормотал Швейцер так, чтобы Вустин не услышал. Поздно, уже не переиграешь. На что он рассчитывал? На благодарность и преданность, конечно. Вустин, отвергнутый всеми, кроме Швейцера, готов для него на все. Это читалось во взгляде, в поспешности движений, угодливости осанки. Но эта любовь может быстро закончиться — как только Вустин попадет в ректорские лапы. А значит, Швейцер выгадывал совсем немного — минуту здесь, минуту там. Если ему не удастся за этот срок найти выход на поверхность, то он пропал. Туннель закупорят с обоих концов, прочешут, заполнят дымом Швейцер почему-то был уверен, что уж до туннеля-то он доберется, хотя последний был всего лишь смутным сном. Добрался же Раевский! Тот шел как-то иначе, но как — не узнать уже никому.
Он поискал взглядом вчерашнего повара: точно — вон он, стоит на отшибе с запрокинутой головой.
"В худшем случае — изображу панический страх, — догадался Швейцер. Или религиозный ужас? Экстаз?" Он ужаснулся по-настоящему: хула, великий грех, крамола!
Как быстро он разобрался с Врагом. Вы слишком торопитесь, сударь.
Динамики рявкнули, собравшиеся вздрогнули, и кто-то ахнул. Несколько человек захлопали в ладоши, чей-то слабый голос выкрикнул "Вау!"
Барабан ритмично отщелкивал остановившееся время, подхрюкивал бас.
На землю упала ночь.
Черный диск, как новый Бог, победно висел в вышине, обрамленный огненной короной. Зубцы содрогались, стараясь попасть в такт; прочая жизнь прекратилась. Солнечный Бог напялил страшную маску — или он ее сбросил?
— Взирайте! — взвизгнул Саллюстий и взмахнул распростертыми руками на манер дирижера. Небесный оркестр отвечал ему на каких-то секретных частотах. Инфразвук возбуждает ужас — стало быть, это вполне мог оказаться инфразвук.
Ну, все.
