Схевенинген (сборник) Шендерович Виктор

Слово для открытия взял Никодим. Забравшись на солонку и вкратце обрисовав положение, сложившееся с приходом Семенова, и размеры его тапка, он передал слово Геннадию для внесения предложений по ходу работы съезда. Взяв слово и тоже вскарабкавшись на солонку, Геннадий предложил для работы съезда избрать президиум и передал слово обратно Никодиму, который тут же достал откуда-то список и его зачитал. В списке никого, кроме него и его брата Геннадия, не обнаружилось.

В процессе голосования выяснилось, что большинство – за, меньшинство – не против, а двое умерли за время работы съезда.

Перебравшись на крышку хлебницы, избранный в президиум Геннадий снова дал слово Никодиму. Никодим слово взял и, свесившись с крышки, предложил повестку ночи:

п. 6. Хочется ли нам поесть? (Шебуршение на столе.)

п. 17. Как бы нам поесть? (Оживленное шебуршение, частичный обморок.)

п. 0,75. Буфет – в случае принятия решений по пп. 6 и 17. (Бурные продолжительные аплодисменты, скандирование.)

В процессе скандирования умерло еще четверо.

При голосовании повестки подраковинные попытались протащить пунктом плюс-минус девяносто объявление все-тараканьего бойкота плинтусным, но им было указано на несвоевременность, и пунктом плюс-минус девяносто пошло осуждение самих подраковинных за подрыв единства.

После перерыва, связанного с поеданием усопших, съезд продолжил свою работу.

По пункту 6 с крышки хлебницы выступил с докладом Никодим. Выступление его было исполнено большой силы. Не зная устали, он бегал по крышке, разводил усами и в исступлении тряс лапками, отчего однажды даже свалился на стол, где, полежав немного, и продолжил речь – прямо в гуще народа.

Никодим говорил о том, что больше так жить нельзя, потому что он очень хочет есть. Подробно остановился на отдельных продуктах, которые хотел бы поесть. Это место вызвало особенный энтузиазм на столе – председательствующий Геннадий, свесившись с солонки и стуча по ней усами, вынужден был даже призвать к порядку и напомнить, что за стенкой спит Семенов, будить которого не входит в сценарий работы съезда.

Единогласно проголосовав за то, что больше так жить нельзя и надо поесть, развязались с пунктом шесть; изможденный выступлением Никодим начал карабкаться обратно на хлебницу, а председательствующий Геннадий предоставил слово себе.

Его речь и события, развернувшиеся следом, стали кульминацией съезда. Геннадий начал с того, что раз больше так жить нельзя, то надо жить по-другому. Искусный оратор, он сделал паузу, давая несокрушимой логике сказанного дойти до каждого.

В паузе, иллюстрируя печальную альтернативу, умер один подраковинный.

– Но что мы можем? – спросил далее Геннаадий. Тут мнения разделились, народ зашебуршился.

– Мы можем все! – крикнул кто-то. Собрание зааплодировало, кто-то запел.

– Да, – перекрывая шум, согласился Геннадий, – мы можем все. Но! – тут он поднял усы, прося тишины, а когда она настала, усы опустил и начал ползать по солонке, формулируя мысль, зарождавшуюся в его немыслимой голове. И все поняли, что присутствуют при историческом моменте, то есть таком моменте, о котором уцелевшие будут рассказывать внукам.

Мысль Геннадия отлилась в безукоризненную форму.

– Мы не можем спустить Семенова в унитаз, – сказал он. Образ Семенова, спускаемого в унитаз, поразил съезд.

В столбняке, осенившем собрание, стало слышно, как сопит за стенкою узурпатор, и ни с чем не сравнимая тишина повисла над столом. Одна и та же светлая мысль пронизала всех.

– Не влезет… – мрачно сказал Альберт, ставший пессимистом после года совместного проживания в одной щели с тещей. Луч надежды погас, едва осветив мрак нашего положения.

– Я продолжаю… – с достоинством напомнил Геннадий. – Поскольку мы не можем спустить Семенова в унитаз, – повторил он, – а есть подозрение, что сам он туда не полезет, то придется, сограждане, с Семеновым жить. Но как?

В ответ завыли тараканихи. Дав им отвыться, Геннадий поднял лапку. Вид у него был торжественнейший. Геннадий дождался полной тишины.

– Надо заключить с ним договор, – сказал он. Тишина разбавилась стуком нескольких упавших в обморок тел, а затем в ней раздался голос Иосифа.

– С кем – договор? – тихо спросил он.

– С Семеновым договор, – просто, с необычайным достоинством, ответил Геннадий.

И тут загомонило, зашлось собрание.

– С Семеновым? – перекрывая вой, простонал Иосиф. – С Семеновым! – истерически выкрикнул он и вдруг прямо по спинам делегатов, пошатываясь и подпрыгивая, побежал к солонке. Продолжая выкрикивать на разные лады проклятое слово, Иосиф начал карабкаться на солонку, но Геннадий его спихнул – и вот дальше я ничего не помню, потому что упал Иосиф на меня.

Вытащенный из давки верной подругой моей жизни Нюрой Батарейной, я был ею наутро проинформирован о ходе работы съезда.

Вот чего было дальше.

Упав на меня, Иосиф страшно закричал – чем, как я подозреваю, меня и контузил. Все в панике забегали, а родственники Иосифа побежали к солонке, чтобы поотрывать Геннадию усы. Трех из них Геннадий спихнул, но четвертый, никому решительно не известный, по имени, как выяснилось впоследствии, Климентий Подтумбовый, спихнул-таки его сзади на трех своих родственников, и пока спихнутые выясняли, где чьи усы, Клементий предоставил слово сам себе.

Прочие делегаты тем временем носились друг через друга по клеенке, плинтусные искали подраковинных, Кузьма Востроногий кричал, что наша кухня лучше всех, а Никодим с хлебницы отрекался от Геннадия и обещал принести справку, что он круглая сирота.

Пока присутствующие нарушали регламент, оказавшийся на солонке без присмотра Клементий успел протащить штук тридцать собственных резолюций, сам ставя их на голосование и голосуя под протокол.

В процессе этого увлекательного занятия Клементий незаметно для себя вошел в раж. Так, под номером 19 прошло решение улучшить ему жилищные условия под тумбой, номером 24-м он со всей семьей зачислялся на общественное довольствие с обслугой, после чего (видимо, в целях экономии времени) ставить номера на резолюциях Клементий перестал.

Последним принятым документом была резолюция, обязывавшая Семенова стоять возле тумбы, под которой живет Клементий, и отпугивать от нее тараканов. Проголосовав это, Клементий сам удивился настолько, что слез с солонки и пошел спать, не дожидаясь закрытия съезда.

Действие же на столе тем временем продолжало разворачиваться довольно далеко от сценария. Разобравшись с Геннадием, родственники Иосифа пошли на поиски отрекшегося брата, в то время как сам Иосиф бегал по спинам делегатов, собирая свидетелей своего падения. Свидетели разбегались от него, как угорелые, топча Кузьму, продолжавшего при этом кричать что-то хорошее про нашу кухню.

Никодима родственники Иосифа не нашли ни на хлебнице, ни вокруг нее. Нюра говорит: наверное, он ушел за справкой, что сирота. Если так, то надо отметить, что справка лежала довольно далеко – еще неделю после этого Никодима никто не видел, да и потом не особенно.

Отдельно следует остановиться на судьбе Геннадия. Побитый родственниками Иосифа, он не стал настаивать на своих формулировках, нервно дернул уцелевшим усом, сказал «Живите вы, как хотите» – и в ту же ночь удалился в добровольное изгнание, под ванну.

Последняя фраза его несколько озадачила оставшихся, потому что они уже давно жили, как хотели.

По дороге в ванную Геннадий задел ногой Степан Игнатьича, и тот, проснувшись, спросил, скоро ли буфет. Больше ничего интересного не произошло, кроме того, что плинтусные с подраковинными все-таки нашли друг друга и, найдя, поотрывали, что смогли.

На этом, по наблюдениям подруги моей жизни Нюры Батарейной, съезд закончил свою работу.

III

Богатая событиями ночь съезда обессилила нас. Целый день на кухне и в окрестностях не было видно ни души; Семенов, понятное дело, не в счет – этот как раз весь день шатался по территории и изводил продукты.

Куда ему столько? Отнюдь не праздный вопрос этот давно тяготил меня, и в последнее время, имея вместо полноценного питания много досуга, я, кажется, подошел вплотную к ответу. Разумеется, ест Семенов не потому, что голоден – это, лежащее на поверхности, объяснение давно отметено мною. Нет, не голод гонит чудовище к полкам, ему не знакомо свербящее нытье в животе, выгоняющее нас из тихих щелей на полные опасности кухонные просторы – другое владеет им. Страшно вымолвить! Он хочет опустошить шкаф. Он хочет все доесть, вымести крошки из уголков и вытереть полку влажной, не оставляющей надежд губкой. Но, безжалостный недоумок, зачем же он сам ставит туда продукты?

Вечером мы с Нюрой пошли к Еремею – послушать про жизнь за щитком. Придя, мы застали там еще пятерых любителей устных рассказов. Все они сидели вокруг хозяина и нетерпеливо тарабанили лапками. Мы сели и тоже затарабанили. Но тяжелые времена сказались даже на радушном Еремее: крошек к рассказу подано не было.

Воспоминания о жизни за щитком начались с описания сахарных мармеладных кусочков и соевых конфет, сопровождались шевелением усов, вздохами и причмокиванием. Я был несколько слаб после контузии, вследствие чего вскоре после первого упоминания о мармеладе отключился, а отключившись, имел странное видение: будто иду я по какой-то незнакомой местности, явно за щитком, среди экзотических объедков и неописуемой шелухи, – причем иду не с Нюрой, а с какой-то очень соблазнительной тараканихой средних лет. Тараканиха выводит меня на край кухонного стола и, указывая вниз, на пол, густо усеянный крошками, говорит с акцентом: «Дорогой, все это – твое!» И мы летим с нею вниз.

Но ни поесть, ни посмотреть, что будет у меня с тараканихой средних лет дальше, я не успел, потому что очнулся – как раз на последних словах Еремея. Слова эти были: «… и мажут сливовым джемом овсяное печенье». Сказав это, Еремей заплакал.

Начали расходиться. Мы тоже попрощались и, поддерживая друг друга, побрели домой, соблюдая конспирацию.

И вот тут началось со мной небывалое.

Проходя за плитой, я неожиданно почувствовал острое желание нарушить конспирацию, выйти на край кухонного стола и посмотреть вниз. Желание было настолько острым, что я поделился им с Нюрой. Нюра меня на стол не пустила и назвала старым дураком, причем безо всякого акцента.

Полночи проворочавшись в своей щели, уснуть я так и не смог и, еще не имея ясного плана, тайно снялся с места и снова отправился к Еремею.

Еремей спал, но как-то беспокойно: вздрагивал и, подстанывая на гласной, без перерыва повторял слово «дже-ем». И все время шевелил лапками, как будто собирался куда-то бежать.

– Еремей, – тихо сказал я, растолкав его. – Помнишь щель, которую ты нашел возле унитаза?

– Помню, – сказал Еремей и почему-то оглянулся по сторонам.

– Еремей, – сказал я еще тише, – слушай, давай поживем немного за щитком.

– А как же наша кухня? – спросил Еремей, продолжая озираться.

– Наша кухня лучше всех, – ответил я. – Но здесь Семенов.

– Семенов, – подтвердил Еремей и опять заплакал. Нервы у него в последнее время совершенно расстроились. – Но только недолго, – сказал он вдруг и перестал плакать.

– Конечно, недолго, – немедленно согласился я. – Мы только посмотрим, разместятся ли там все наши…

– Да! – с жаром подхватил Еремей. – Только проверим, не вредно ли будет нашим овсяное печенье со сливовым джемом!

И мы поползли. Мы обогнули трубу и взяли левее. Возле унитаза при воспоминании о Кузьме Востроногом у меня снова заныло в животе.

– Еремей, – сказал я. – Как ты думаешь, поймут ли нас правильно?

– Наша кухня лучше всех! – крикнул Еремей и быстро нырнул в щель.

Опуская подробное описание нашего путешествия, скажу только: оно было полно приключений. Но упорство Еремея, без перерыва твердившего про сливовый джем, вывело нас к утру в другое измерение, к унитазу.

В тамошнем мире все было как у нас, только по-другому расставлено. Сориентировавшись, мы рванули на кухню и возле мусорного ведра прямо с пола поели вкуснейших крошек. Я, признаться не был расположен покидать эту халяву, но Еремей, попав за щиток, как с цепи сорвался.

– Хватит тебе! – орал он. – Где-то тут должен быть шкаф!

И, стуча усами, помчался наверх. Я бросился вдогонку. Шкаф, действительно, был. Мы собирались уже заползти между створок, когда оттуда показались усы, а вслед за ними выполз огромный и совершенно бурый таракан.

– Хэлло, мальчики, – проговорил он со знакомым акцентом. – Далеко собрались?

– Добрый день, – вежливо отозвался Еремей. – Нам бы в шкаф.

На это вылезший поднес ко рту лапку и коротко свистнул. На свист отовсюду полезли очень здоровые и опять-таки бурые тараканы, и не прошло пяти секунд, как мы были окружены со всех сторон. Последним неторопливо вылез жирный, как спичечный коробок, бурый же таракан с какой-то бляшкой на спине. Этот последний без перерыва жевал, что, может быть, отчасти и объясняло его размеры.

– Шериф, – обратился к нему тот, что нас остановил, – тут пришли какие-то черные ребята, они говорят, что хотят в наш шкаф.

Тут все захохотали, но как-то странно, и, приглядевшись, я обнаружил, что они тоже жуют. Вообще, среди бела дня и посреди кухни они вели себя совершенно по-хозяйски – и совершенно не учитывали человеческий фактор.

Жирный вразвалку подошел к нам и не спеша разглядел: сначала Еремея, потом меня.

– А вы, собственно, кто такие? – спросил он через некоторое время, видимо, так и не разглядев.

– Мы – тараканы, – с достоинством сказал Еремей.

– Это недоразумение, – веско ответил называвшийся шерифом. – Тараканы – мы. А вы собачье дерьмо.

Когда взрыв хохота утих, жирный уставил лапу Еремею в грудь и, не переставая жевать, сказал так:

– Мальчики, – сказал он, – идите, откуда пришли, и передайте там, что в следующий раз мои ребята будут стрелять без предупреждения. А сейчас мы с ребятами посмотрим, как вы бегаете.

Тут стоявшие вокруг нас образовали коридор, и по этому коридору мы с Еремеем побежали. Сзади сразу начался беспорядочный грохот, и над головами у нас засвистело.

Как я и обещал Еремею, наше пребывание за щитком было чрезвычайно коротким: уже вечером Еремей затормозил возле нашего унитаза, держась за сердце и тяжело дыша. Он хотел что-то сказать, но сразу не мог. Удалось ему это только через минуту. Сливовый джем, сказал Еремей, вовсе не так вкусен, как он думал. И, может быть, даже вреден для тараканов нашего возраста. Прощаясь со мной возле крана, Еремей попросил также никогда больше не уговаривать его насчет овсяного печенья.

Так закончилось наше путешествие за щиток. Иногда я даже спрашиваю себя, не привиделось ли мне все это, как тараканиха средних лет. Но нет, кажется… А впрочем… Вы же понимаете, в наше время ни за что нельзя ручаться.

Дома меня ждала Нюра. Нашего с ней разговора я описывать не буду, бабы – они бабы и есть.

Всю следующую неделю я болел: бег после контузии не пошел мне на пользу. Жирный с бляшкой являлся мне во сне, а явившись, тыкал лапой в грудь, называл «мальчиком» и заставлял бегать. Но все это оказалось куда легче реальности, ибо вскоре после моей болезни случилось то, что заставило меня, превозмогая слабость, торопиться с окончанием моих мемуаров…

IV

Первое, что я увидел, когда, пошатываясь, вышел из-под отставших обоев, был Семенов. Он стоял ко мне спиной и держал в поднятой руке какую-то штуковину, из которой с шипением вырывалась струя. Сначала я ничего не понял, а только увидел, как со стены, к которой протянул руку Семенов, срываясь, летит вниз Дмитрий Полочный, как падает он на кухонный стол и, вместо того чтобы драпать, начинает быстро-быстро крутиться на месте, а Семенов не бьет по нему ладонью, а только с интересом смотрит. Когда Дмитрий перестал крутиться, подобрал лапки и затих, узурпатор взял его за ус и бросил в раковину.

Паника охватила меня. Я бросился обратно под обои, я помчался к Нюре, дрожь колотила мое тело – я понял, что приходит конец. До наступления ночи от семеновской струи погибло еще трое наших, и все в кухне провоняло ею до последней степени.

Ночью, убедившись, что убийца уснул, я зажал нос и снова бросился к Еремею. Еремей, сидя, по холостяцкой своей привычке, в полном одиночестве, раз за разом надувался и, поднося лапки ко рту, пытался свистнуть. Он еще ничего не знал.

Услышав про струю, Еремей перестал надуваться, обмяк и устало поглядел на меня. Только тут я заметил, как постарел мой верный товарищ за минувшие сутки.

– Что же теперь будет? – спросил Еремей.

– Боюсь, что не будет нас, – честно ответил я.

– Прав был Геннадий, – тихо выдохнул он. – Надо было договариваться с Семеновым.

– Геннадий был прав, – согласился я.

– Надо собрать тараканов и пойти к Геннадию, – сказал вдруг Еремей.

Через пять минут, собрав кого можно и зажав носы, мы двинулись в сторону ванной. Делегация получилась солидная: кроме нас с Еремеем и Нюры, пошли Альберт с супругой, его теща и еще семеро встреченных тараканов. Примкнул к колонне и разбуженный нашим топотом Степан Игнатьич. По дороге ему объяснили, куда идем.

Зашли и за Иосифом, но он идти к Геннадию отказался: лучше, сказал, умру здесь, как собака, а к этому семеновскому прихвостню – не пойду. И, сказав, отвернулся очень гордо. Делать нечего, вышли мы от него, построились в цепочку и след в след прокрались в ванную.

Зашли за ножку, Еремей встал на стреме у косяка (обещал таки свистнуть, если что), а остальные пропозли к Геннадию. Сильно исхудавший изгнанник лежал на спине за тазом с тряпками, раскинув лапки. Мы подползли и встали вокруг.

– Ты чего? – спросил наконец Альберт.

– Не мешай медитировать, путник, – мирно ответил Геннадий, продолжая лежать.

– Чего не мешай? – попробовал уточнить Степан Игнатьич.

Геннадий не ответил, а только скрестил нижние лапки и закатил глаза.

– Слушай, – сказал я тогда, – ты давай быстрее это слово, народ ждет.

Геннадий осторожно расплел лапки и перевернулся.

– Говори, странник, – сухо сказал он.

Тогда я рассказал ему обо всем, что произошло у нас после Второго всетараканьего. Геннадий не перебивал, но смотрел отрешенно. Сообщение о ядовитой струе встретил с завидным хладнокровием. Спрошенный совета, рекомендовал самосозерцание, мантру и укрепление духа путем стойки на усах, после чего опять закатил глаза.

– А договор? – напомнил я, волнуясь. – Помнишь, ты хотел заключить с Семеновым договор?

– С каким Семеновым? – спросил Геннадий.

Мы немного постояли и ушли.

Развязка приближалась неотвратимо. Наутро по вине высунувшегося из-под колонки Терентия узурпатор залил дрянью все зашкафье, плинтуса, батареи и трубу под раковиной. К вечеру те из нас, которые еще могли что-либо чувствовать, почувствовали, что дело швах.

Ночью, покинув щель, я вышел на стол. Стол был пуст и огромен, полоска лунного света косо лежала на нем. Меня подташнивало. Бескрайняя черная кухня простиралась вокруг; ручка от дверцы шкафа тускло поблескивала над хлебницей.

И тогда я закричал. На крик отовсюду начали сходиться уцелевшие, и сердце мое защемило – разве столько сошлось бы нас раньше? Когда приполз Степан Игнатьич – а он всегда приползал проследним – я сказал:

– Разрешите Третий всетараканий съезд считать открытым.

– Разрешаем, – хором, тихо отозвались тараканы.

– Я хочу сказать, – сказал я.

– Скажи, Фома, – подняв лапку, прошептал Еремей.

– Тараканы! – сказал я. – Вопрос сегодня один: договор с Семеновым. Буфета не будет. Скандирующей группы не будет. Антресольные, если хотят автономии, могут ее взять и делать с ней, что хотят. Если плинтусные имеют что-нибудь против подраковинных или наоборот – пожалуйста, мы готовы казнить всех. Но сначала надо договориться с Семеновым.

И мы написали ему письмо, а Степан Игнатьич перевел его: он, пока жил за обоями, выучил язык. Вот это письмо, от слова до слова:

«Семенов!

Пишут тебе тараканы. Мы живем здесь давно, и вреда от нас не было никому. Еще ни один человек не был раздавлен, смыт или сожжен тараканом, а если мы иногда едим твой хлеб, то, согласись, это не стало тебе в убыток. Впрочем, если ты не хочешь есть с нами за одним столом, никто не станет тебя неволить – мы согласны столоваться под плитой.

Мы не знаем, за что ты так ненавидишь нас, за что терпели мы и голод, и индивидуальный террор, но химическое оружие, Семенов! Оно запрещено даже у вас в ООН. Тебя осудят, Семенов – если только какая-нибудь гадина не успеет наложить вето.

Семенов!

Мы хотим мирного сосуществования с различным строем и предлагаем тебе Большой Договор, текст которого прилагается.

Ждем ответа, как соловьи лета.

Твои тараканы.

Приложение

Большой договор

Руководствуясь интересами мира и сотрудничества, а также желанием нормально поесть и пожить, Высокие Договаривающиеся Стороны принимают на себя нижеследующие обязательства.

Жильцы Тараканы:

1. Обязуются не выходить на кухню с 6-00 до 8-30 (в выходные – до 11–00), а также быстро покидать места общего пользования по первому кашлю.

2. Гарантируют неприкосновенность свежего хлеба и праздничных заказов в течение трех суток со дня приноса.

3. Как было сказано выше, согласны обедать ниже.

Встречным образом Жилец Семенов обязуется:

4. Перестать убивать Жильцов Тараканов.

5. Не стирать со стола, а стряхивать на пол сухой тряпочкой.

6. По выходным и в дни государственных праздников не выносить помойное ведро, а вытряхивать на пол.

Подписи:

За Семенова – Семенов

За тараканов – Фома Обойный».

Степан Игнатьич писал все в двух экземплярах – писал ночами, на шкафу, при неверном свете луны, и мы притаскивали ему последние крошки, чтобы у лапок Степана Игнатьича хватило сил.

На обсуждение вопроса о том, кто передаст письмо Семенову, многие не пришли, сославшись на головную боль. Кузьма Востроногий передал через соседей отдельно, что отказывается участвовать в мероприятии, потому что Семенов может его неправильно понять. Решено было тянуть жребий из пришедших, и бумажку с крестиком вытащил Альберт.

Мудрый Степан Игнатьич сказал, что это справедливо, потому что у Альберта в щели все равно теща.

Мы сделали Альберту белый флажок и под утро оставили его вместе с письмом дожидаться прихода Семенова.

Описывать дальнейшее меня заставляет только долг летописца.

Едва Альберт, размахивая флажком, двинулся навстречу узурпатору, тот подскочил, издал леденящий душу вопль, взвыл, рванулся к столу и оставил от Альберта мокрое место. Сделав это, Семенов соскреб все, что осталось от нашего парламентера, текстом Договора и выбросил обоих в мусорное ведро. Потом он обвел кухню дикими глазами и шагнул к подоконнику, на котором стояла штуковина с ядовитой струей внутри.

Мы бежали, бежали…

Эпилог

Четвертые сутки сижу я глубоко в щели и вспоминаю свою жизнь, ибо ничего больше мне не остается.

Родился я давно. Мать моя была скромной трудолюбивой тараканихой, и хотя ни она, ни я не помним моего отца, он несомненно был тараканом скромным и трудолюбивым.

С детства приученный к добыванию крошек, я рано познал голод и холод, изведал и темноту щелей, и опасность долгих перебежек через кухню, и головокружительные переходы по трубам и карнизу. Я полюбил этот мир, где наградой за лишения дня было мусорное, сияющее в ночи ведро – и любовь. О, любви было много, и в этом, подобно моему безвестному отцу, я был столь же скромен, сколь трудолюбив. Покойница Нюра могла бы подтвердить это, знай она хоть пятую долю всего.

Я выучился грамоте; прилежно изучал историю; красоты поэзии открылись мне. И сейчас, сидя один в щели, я поддерживаю свой дух строками незабвенного Хитина Плинтусного:

  • Что остается, когда ничего не осталось?
  • Капля надежды – и капля воды из-под крана…

Так и я не теряю надежды, что любознательный потомок, шаря по щелям, наткнется на этот манускрипт и прочтет правдивейший рассказ о жестокой судьбе нашей, и вспомнит с благодарностью скромного Фому Обойного, которому, несмотря на скромность, невыносимо хочется есть.

Надо все-таки пройтись вдоль плинтуса – авось чего-нибудь…

От переводчика

На этом месте рукопись обрывается, и, предвидя многочисленные вопросы, я считаю необходимым кое-что объяснить.

Манускрипт, состоящий из нескольких клочков старых обоев, мелко исписанных с обратной стороны непонятными значками, был обнаружен мною во время ремонта новой квартиры. Заинтересовавшись находкой, я в тот же день прекратил ремонт и сел за расшифровку.

Почерк был чрезвычайно неразборчив и, повторяю, мелок, а тараканий язык – чудовищно сложен; работа первооткрывателя египетских иероглифов показалась бы детской шарадой рядом с этой, но я победил, распутав все неясности, кроме одной: автор манускрипта упорно называет моего обменщика Семеновым, хотя тот был Сидоров. Тип, кстати, действительно мерзкий.

Восемь лет продолжался мой труд. Квартира за это время пришла в полное запустение, а сам я полысел, ослеп и, питаясь одними яичницами, вслед за геморроем нажил себе диабет. Жена ушла от меня уже на второй год, а с работы выгнали чуть позже, когда заметили, что я на нее не хожу.

По утрам я бежал в магазин и, если успевал, хватал кефира, сахар, заварку, яиц и батон хлеба. Иногда кефира и яиц не было, потом пропал сахар – тогда я жил впроголодь целые сутки, на чае, а случалось, и на воде из-под крана.

С продуктами стало очень плохо. Вот раньше, бывало… Впрочем, это уже неважно… И потом этот завод. Пока я переводил первую главу, его построили прямо напротив моих окон, и сегодня я уже боюсь открывать форточку. Совершенно нечем дышать. Но перевод закончен, и я ни о чем не жалею.

В редакциях его, правда, не берут, говорят, не удовлетворяет высоким художественным требованиям; я говорю: так таракан же писал! Тем более, говорят – значит, не член Союза.

Впрочем, я не теряю надежды – ничего не пропадает в мире. Кто-нибудь когда-нибудь обязательно наткнется на эту рукопись и узнает, как всё было.

1989

Лужа

Геннадию Хазанову

В городе Почесалове достопримечательностей было три: церковь Пресвятой Богородицы девы Марии, камвольно-прядильный комбинат имени Рамона Меркадера и лужа на центральной площади.

История первых двух достопримечательностей более или менее ясна. Церковь, построенная при Алексее Михайловиче, была перестроена при Анне Иоанновне, разграблена при Владимире Ильиче и взорвана при Иосифе Виссарионовиче. После чего, ввиду временной (со времен татаро-монгольского ига) нетрудоспособности почесаловского населения, развалины церкви так и пролежали до Никиты Сергеевича, при котором их наконец приспособили под овощехранилище.

Вторая достопримечательность, камвольно-прядильный комбинат имени Рамона Меркадера, сооружен был после войны и с тех пор бесперебойно выпускал ледорубы на экспорт, соревнуясь за переходящее знамя с кондитерской фабрикой имени Чойбалсана, выпускавшей что-то до такой степени сладкое, что людей, работавших там, за проходную не выпускали вообще.

Что же до третьей достопримечательности, большой, в полтора гектара, лужи посреди города, – разобраться в истории этого вопроса гораздо сложнее: никаких документов относительно времени и обстоятельств ее появления в почесаловских архивах не сохранилось. Да и в областном центре, в городе Глупове, их тоже не нашлось.

Надо заметить, что демократы, в новейшие времена пришедшие к почесаловскому кормилу, неоднократно и с самым загадочным видом кивали на опечатанные комнаты в местном отделении КГБ – но уже давно побиты стекла в КГБ, уже, посрывав печати, энтузиасты гласности повытаскивали из ихних сейфов всё до последнего стакана, а света на тайну почесаловской лужи не пролилось и оттуда.

Вроде как всегда она была; вроде как имманентно присуща этой именно местности. По крайней мере, почетный старожил города Самсон Цырлов, про год рождения которого спорят местные краеведы (сам Самсон Игнатьевич отморозил мозги в Альпах в итальянскую кампанию 1799 года), – так вот, этот самый дедушка утверждает, что ишо в мирное время, до итальянской, то есть, кампании, лужа была. Еще указ вроде читали царицы Екатерины Алексеевны: осушить ту лужу, не позорить ея перед Волтером! – и даже прислали из столицы на сей предмет капитан-исправника, и песка свезли на подводах со всей России, но тут пронесся по Почесалову слух, что в Петербург, проездом от ливонцев к китайцам, нагрянул маг, превращающий различные субстанции в золото и съестное, – и песка не стало.

Причем, вроде даже и не воровал никто, а просто: вышел утром капитан-исправник на площадь – стоят подводы, нагнулся сапог подтянуть, подтянул, голову поднял – ни подвод, ни песку; опять голову нагнул – сапог нету.

Впечатление было столь сильным, что капитан-исправник, до того не бравший в рот, немедленно напился влёжку, а потом, опохмелившись, пошел все это искать. Но мужики, глядя честными глазами, разводили честными руками – и умер капитан-исправник здесь же, в Почесалове, в опале и белой горячке, под плеск разливающейся лужи, в царствование уже Павла Петровича.

При Павле Петровиче жизнь почесаловцев быстро упорядочилась: первым делом прислал он с фельдъегерем приказ устроить на центральной площади плац и от заутрени до обеда ходить по оному на прусский манер, под флейту.

Эта весть повергла почесаловцев в уныние, и ближе к полудню они начали стекаться к площади. На месте будущего плаца, широко разлившись, плескалась лужа.

– М-да… – сказал один почесаловец, почесавшись. – Да еще под флейту…

– А при Катьке-то – поменьше была, – заметил другой насчет лужи.

Постояли они, поплевали в нее, да и разошлись по домам. Согревала их такая чисто почесаловская надежда, что начальственное распоряжение, по местному обычаю, рассосется само собой. Однако же само собой не рассосалось, и через неделю весенний ветерок пронес по городу слово «гауптвахта». Что означало сие, толком никто сказать не мог, но звучало слово так нехорошо и не по-местному, что население, взяв ведра, пошло на всякий случай лужу вычерпывать.

Встав в цепочку, почесаловцы принялись за работу, в чем сильно преуспели – по подсчетам местного дьяка, ведер ими было перетаскано до восьми сотен с лишком, однако лужи все не убывало. Ближе к вечеру почесаловцы сели перекурить, а один шебутной некурящий интереса ради пошел вдоль цепочки, по которой передавали ведра, и обнаружил, что кончается она аккурат у другого конца лужи. Когда он сообщил об этом курящим, его начали бить, а прибив, разошлись по-тихому, с богом, по домам.

В столицу же было послано с курьером донесение о наводнении, затопившем свежепостроенный плац вместе с ходившими по оному, на прусский манер, селянами.

Однако же прочесть этого Павлу Петровичу не довелось, потому что по дороге в Санкт-Петербург курьер заблудился и нашел столицу не сразу, а только спустя три года, ранней весной 1801-го. Опоздал курьер самый чуток. Гусар Зубов взял его за грудки, приподнял над паркетом, рассмотрел и спросил:

– Че надо?

– Донесение к императору, – просипел курьер.

– Пиздец твоему императору, – доверительно сообщил ему гусар Зубов, и курьер с чувством исполненного долга побрел обратно в Почесалов.

При новом государе вопрос о луже временно потерял актуальность: государь воевал, и ему было ни до чего. А самим почесаловцам – не то чтобы совсем не мешала, а так… привыкли. К тому же рельеф дна оказался совсем простой; даже малые дети знали: здесь по щиколотку, тут по колено, там вообще дна нет. Ну, и гуляли себе на здоровье. А вот французы, идучи через Почесалов на Москву, потеряли эскадрон кирасир, до того без потерь прошедший Аустерлиц. Только булькнуло сзади.

Позже, когда здешние сперанские затеяли осушить наконец лужу и соорудить на ее месте нечто по примеру Елисейских полей, местные патриоты вышли к луже с хоругвями и песнопением – и отстояли святое для всех россиян место. Ни черта у сперанских не вышло: Елисейские поля так и остались в Париже, а лужа – в Почесалове.

А уж потом пошло-поехало. Сперанские подались в декабристы, проснулся Герцен – и почесаловцы, поочередно молясь, читая по слогам «Капитал» и взрывая должностных лиц бомбами-самоделками, даже думать забыли о луже. Только регулярно плевали в нее, проходя то в церковь, то на маевку.

Лишь изредка какой-нибудь нетрезвый гражданин, зайдя по грудь там, где безнаказанно бегал ребенком, начинал кричать в ночи леденящим душу голосом. Эти звуки отрывали его земляков от «Капитала» и борща с гусятиной; они внимательно прислушивались к затихающему в ночи крику и философски замечали:

– Вона как.

И кто-нибудь обязательно добавлял насчет лужи:

– А при Николае Палыче – меньше была… Наконец, изведя администрацию терактами, почесаловцы дожили до того светлого дня, когда на край лужи с жутким тарахтением въехала бронемашина и какой-то человечек в кожанке, никому здесь не знакомый, взобравшись на броню и пальнув из маузера в Большую Медведицу, объявил о начале с сей же минуты новой жизни, а с 23 часов – комендантского часа. В связи с чем предложил всем трудоспособным в возрасте от 15 до 75 лет явиться завтра в шесть утра для засыпки позорной лужи и построения на ее месте мемориала Сен-Жюсту.

– А это что за хрен такой? – поинтересовался из толпы один недоверчивый почесаловец и был человечком немедленно пристрелен из маузера. Тут почесаловцы поняли сразу две вещи: первое – что Сен-Жюст никакой не хрен, а второе – что шутки с человечком плохи. Поэтому той же ночью его потихоньку отловили, связали и утопили в луже вместе с маузером и броневиком.

Тут началось такое, чего почесаловцы не видали отродясь. Белые и красные принялись по очереди отбивать друг у дружки город и, войдя в него, методично уничтожать население, по мере силы-возможности топившее и тех, и других. Причем с каждый разом процедура утопления становилась все более мучительной, потому что каждый раз перед вынужденным уходом из города и белые, и красные назло врагу, поэскадронно, совместно с лошадьми, в лужу мочились.

Вышло так, что последними из города ушли белые, поэтому историческая ответственность за запах осталась на них, о чем до последнего времени в Почесалове знал каждый пионер. Уже в 89-м побывал здесь напоследок один член политбюро. Два дня морщился, а потом не выдержал, спросил: да что же это у вас, товарищи, запах такой? А ему в ответ хором: да белые в девятнадцатом нассали, Кузьма Егорыч! А-а, сказал, ну это другое дело…

Но это все было позже, а тогда понаехало товарищей во френчах – и поставили они возле лужи памятник первому утопленнику за дело рабочих и крестьян, и решили в его честь построить в Почесалове канал – от лужи до Северного Ледовитого океана.

Почесаловцы хотели было спросить: зачем им канал до океана? – но вовремя вспомнили про Сен-Жюста и ничего спрашивать не стали. А утопить всех товарищей во френчах не представилось возможным вот почему: те первым делом провели по земле черту, объявили ее генеральной линией и сообщили почесаловцам, что шаг вправо, шаг влево – считается побег.

Канал почесаловцы строили тридцать лет и три года. А когда почти уж прорыли его, оказалось: проектировал канал уклонист и направление, скотина, дал неверное, и все это время копали не на север, а на восток, к совсем другому океану.

– А вы о чем думали? – сурово спросило у почесаловцев начальство.

– А вот мы и думали: чего это солнце на севере встает? – ответили почесаловцы.

Так что бросили канал копать и начали его закапывать, причем для пущей государственности закопали туда и строителей. Закопали, послали телеграмму товарищу Сталину и сели на берегу лужи орден ждать. Но вместо ордена пришло им из Москвы сообщение, что они вместе со всем советским народом наконец-то осиротели и можно немного расслабиться.

Вскоре в Почесалов приехал из района новый руководитель и сказал: теперь, когда мы этого усатого бандита похоронили, буквально никто не мешает нам эту поганую лужу закопать. А то, сказал, ее уже из космоса видно. Давайте, говорит, навалимся на эту гадость всем миром! Услышав знакомые нотки, почесаловцы тревожно на говорящего посмотрели, но ни маузера, ни кожанки не увидели: шляпа да пиджак на косоворотку. Незнакомых слов человек не произносил, и собою был прост до крайней степени, будто и не начальник он им, а так, дядя по кузькиной матери.

Детишек с собою на трибуну взял: видите, сказал, этих мальцов? Если не потонут в вашей вонючей луже, то будут жить при коммунизме.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

Страны Далеко-Далеко больше нет – она погребена под сугробами вечными снегов и пеплом обрушившегося ...
Грешница, блудница, прелюбодейка! Пуританские нравы не знают пощады, и за измену мужу молодая Эстер ...
Книга «Деньги» принесет тебе ясность. Тема денег перестанет казаться тебе запутанной и туманной тайн...
Мама – сердце семьи. Сердце работает постоянно, 24 часа 7 дней в неделю. Мамы ни на миг не останавли...
Эта книга предназначена для владельцев компаний и руководителей любого уровня, которые хотят не прос...
«…Прошло четыре года с момента образования аномалий. Земля успела практически забыть об ужасе Зон от...