Схевенинген (сборник) Шендерович Виктор
Он направился к сцене, а к Алямову, хихикая, робко подобрались несколько девочек.
– Здравствуйте! – сказали они, держась друг за дружку.
– Здравствуйте… – Димы пытался разглядеть в водовороте у сцены Лену, но видел и слышал только востроносую воспитательницу, строившую малых детей.
– Вы из Москвы? – выпалила самая смелая из подошедших. Остальные ждали с жадным интересом.
– Ну. – Алямов тоже ждал.
– А Пугачеву видели?
– Нет, – сказал Алямов.
– Жаль, – вздохнула девочка, – я от нее просто помираю. Алямов улыбнулся как можно теплее. Произошла пауза.
– Можно я вам значок подарю? Спартаковский. Вы за «Спартак» – болеете?
Алямов пожал плечами. Петрович, Лена и месткомовская в компании директора вышли из зала и направились к автобусу. Ну, слава тебе, господи.
– Болеете?
– Да, – сказал Алямов, выбрасывая окурок. Он болел за ЦСКА, но соглашаться было легче.
– Нате. – Девочка решительно отцепила от костюмчика значок и протянула Диме. – Берите, берите…
– Спасибо.
– Пожалуйста. Вы к нам еще приедете?
– Наверное, приеду. – Надо было как-то заканчивать…
– Приезжайте.
Алямов посмотрел на девочек. Что-то неясное шевельнулось в нем.
– Спасибо, девчата. Ну, мне пора. Извините.
– А как вас зовут? – услышал он и обернулся.
– Дима.
– Приезжайте, Дима!
На дороге уже фырчал автобус.
3
Все складывалось как нельзя лучше.
Только начинало смеркаться; рука Алямова уже привычно и чуть крепче прежнего обнимала тонкое плечо, а Лена казалась взволнованной, что-то говорила про интернатских девчушек. Алямов слушал вполуха, и когда вдоль шоссе замелькали московские окраины, сказал негромко, словно эта мысль только сейчас посетила его:
– Слушай, ты никуда не спешишь? А то давай посидим где-нибудь?
Лена улыбнулась смущенно и благодарно, и Алямов уже успел подумать, что пойти надо будет в кафешку на Чистых Прудах, а потом завалиться к Пашутину и попросить его неназойливо слинять, – все это пронеслось в возбужденном мозгу точной шахматной трехходовкой, прежде чем он услышал ответ:
– Нет, Дима, ничего не получится.
– Почему?
Этого он почему-то совсем не ожидал.
– Меня дома ждут…
– Кто? – совсем уже глупо спросил Алямов.
– Гости. Муж, – просто ответила Лена.
«Так чего ж ты тогда, – возмутился кто-то в Алямове, – целый день мне голову морочила?»
– Жалко, – сказал он. Лена не ответила.
Автобус встал у светофора. Водитель щелкнул ручкой приемника; что-то заверещало, обрывки голосов и мелодий смешались в эфире и снова оборвались щелчком. Повисло молчание. Окаменевшая на чужом плече, его левая рука чувствовала себя идиоткой.
– Не сердитесь, Дима, – вернувшись на вы, улыбнулась учительница, и сквозь досаду Алямов пожалел, что не он ждет ее прихода, развлекая гостей.
– Что вы, Лена… – сказал он. – Муж – это серьезно… Алямов шутил по инерции: разговаривать не хотелось.
Тем более на вы.
– Спасибо за компанию! – сказала Лена, выходя у метро, а Алямов поехал дальше, слушая разговор Петровича с месткомовской о каких-то фондах, положении с обувью и одеждой…
«Вот тебе и "компле"», – с тяжелой досадой думал он. – Кретинизм. День впустую».
В институт Алямов заходить не стал, попрощался со всеми очень вежливо, и той же, что и вчера, дорогой отправился домой. Настроение было паршивое. В мрачных своих мыслях он чуть не проскочил гастроном, но, слава богу, вспомнил про колбасу, зашел и сразу, опытный боец, встал в очередь.
– Я отойду? – тут же спросила женщина, стоявшая впереди.
– Пожалуйста. А что там есть? – Алямов кивнул в сторону прилавка.
– Колбаса есть всякая; вареная есть… – Женщина начала прорываться к кассе.
– Ветчину днем не привезли, – обернувшись, пожаловался Алямову толстый дядька в шляпе. – Обещали – вечером привезут. Стою вот, жду.
– Понятно, – качнул головой Алямов, подумав, что где-то слышал сегодня похожую фразу… Где именно – он вспомнил уже на улице, когда шел к метро с добытой колбасой наперевес. Как он сказал, этот пацан?
«Да-да…» – Алямов вдруг отчетливо вспомнил утро, большеголового мальчика в «трениках», снизу, не отрываясь смотревшего в глаза, вспомнил свой ответ: «Раз обещали – значит, привезли».
«Ч-черт… – подумал Алямов, замедляя шаг по мягкому предновогоднему снегу, – а ведь не привезли. Надо же, как неудобно получилось…»
Какое-то незнакомое чувство овладело Димой. Сегодняшний день, пустой и странный, начал собираться в картинку, как мозаика.
Он вспомнил детей, бегущих в стареньких костюмчиках по колено в снегу, без шапок, к автобусу, который привез из далекой сказочной Москвы людей и подарки, вспомнил смутный разговор о нехватке фондов и золотую печатку на холеной руке воспитателя, вспомнил девочку, подарившую ему бесценный свой спартаковский значок, – и поморщился от незнакомого чувства…
«Надо бы сказать Савельеву: есть же шефский сектор, пускай наведет там порядок. Скинемся, купим парнишке чего-нибудь…» – подумал Алямов, уже втайне понимая, что ничего этого не будет, потому что у каждого своя жизнь, и есть дела поважнее.
Алямов еще раз вспомнил об учительнице, о своей неудаче, и подумал, что так бездарно угробить день – это надо уметь…
На первой же остановке вышло пол-автобуса, и два волосатых школяра внесли с собой снегопад и дум-дум-дум, стучавшее в здоровенном динамике. Дима мотнул головой, окончательно вытряхивая лишние мысли. Пора было возвращаться в свою опрятную, отлаженную жизнь. Автобус летел по белому предпраздничному городу, дома ждала любимая, в целом, жена; сегодня что-то должно было решиться с путевкой на Домбай.
Дима поднял воротник и шагнул к дверям: на следующей он выходил.
1987
Шестидесятая годовщина
Театральная быль
Раньше в нашем городе вообще театра не было – так жили. А потом обнаружилось: один член Политбюро идет по нашему округу, а встретиться с избирателями – негде… Ну и отгрохали под это дело наш сарай на тыщу мест: мозаика, люстры, ковры – полный версаль, только звук до галерки не доходит. Хотя с нашим репертуаром, может, это и к лучшему.
Ну вот. А пятого с утра театр уже на ушах стоит, потому что из обкома сообщили: этот, из Политбюро, на родину едет, хочет встретить седьмой десяток Великой Октябрьской вместе с земляками. Репертуар, понятное дело, на хер пошел, режиссер красный бегает, корежит его, болезного: он у нас вообще со странностями… В театре, как всегда, бардак: того нет, этого нет, и все орут на помрежа.
А днем приезжают эти… мастера спорта в штатском, все, как из одного магазина, в серых пиджаках. Сразу началось: сюда не ходи, туда не ходи… С трех часов к театру не подъехать уже – везде «кирпичей» понаставлено, словно не концерт вечером, а склад боеприпасов нашли и будут взрывать. А посреди всего этого идет прогон – ну тот еще прогончик, на живую нитку, праздничный монтаж, полная порнография… «Пиджаки» по сцене гуляют, как у себя дома.
Через полчаса такого искусства с примой нашей, Люськой Павлевич, случилась истерика – удивительно еще, как она полчаса продержалась: отказываюсь, кричит, работать в таких условиях, ухожу из театра… «Пиджакам» это все, как слонам Моцарт: не надо, говорят, нервничать, гражданка, у вас своя работа, у нас своя, и давайте не будем. В общем, часам к пяти главный уже не кричит, не курит даже, сидит, в пространство смотрит, чистый сфинкс. Перегорел мужик.
Тут наш завпост появляется, Кузьмичев, спокойный, как кусок дерева, в часы пальцем тычет: пора, мол, президиум строить, бюст ставить, кумач вешать. Ему вообще все побоку, Кузьмичеву.
Я тогда у главного спрашиваю: мы свободны? Он рукой машет: гуляйте до полседьмого. Я говорю: зачем до полседьмого, в семь только торжественная часть, они же пока не выговорятся, мы все равно не начнем! Тут он чуть не плеваться в меня начал – будто новые батарейки ему вставили, честное слово! Ну, хозяин – барин, в полседьмого так в полседьмого… Домой не поехал – толку туда-сюда мотаться? – пошел в буфет, а там уже весь театр, хорошо хоть сосиски остались. Взял, подсел к Михалюку – а тот еще злее меня сидит, у него из-за этой Великой Октябрьской халтура сорвалась, сорок рублей живых денег.
Тут меня черт за язык и дернул. Что, говорю, Иваныч, сыграем сегодня для начальства? Михалюк только этого и ждал. Я бы, говорит, им сыграл. «Малую землю», на баяне. Чтоб их совсем скособочило. Я, конечно, заржал, как идиот: я вообще смешливый, меня на сцене расколоть – нефиг делать. Ну и ржал, пока Маслову за соседним столиком не увидел. А как увидел ее, чуть сосиской не подавился.
Тут ее, профурсетку партийную, все заметили, кроме Федяшева. Этот вообще фишки не сечет, с рождения туповатый… Героям-любовникам вообще мозги не положены. Жора, спрашивает, а ты земляка политбюрошного нашего, товарища Харитоньева, из-за которого весь сыр-бор, ты его живьем видел? Тут Михалюк на бис выступил. Зачем, говорит, мне земляк. Я на его дружка бровастого каждый день в ящик смотрю.
В буфете заметно тише стало. И уже в тишине Михалюк (видно, на всякий случай, если кто не расслышал) дружка изобразил. Похоже так изобразил, последние сомнения отпали.
Маслова сразу лицом закаменела. Как говорит наш знаток латыни, бутафор Константиныч, оближи свой ноблез…
– Георгий Иванович! – говорит.
Всего два слова сказала, а глядишь, не то что не смеется в буфете никто, не ест даже.
– Георгий Иванович, в чем дело?
– В чем дело? – переспрашивает Михалюк очень заинтересованно.
– Это я вас спрашиваю, – говорит Маслова.
– Меня? – Жора даже лицом посветлел. – Надо же, – говорит, – меня о чем-то спрашивают. Не иначе, к празднику.
– В чем дело, Георгий Иванович? – спрашивает Маслова уже совсем нехорошим голосом. Заело ее, никак с реплики соскочить не может.
– Понятия не имею, – говорит Михалюк. – Паш, горчицу передай…
Даю я ему горчицу, а тишина стоит – ой, думаю, намажут тебе этой горчицей…
– Хорошо, Георгий Иванович, – ласково говорит Маслова, взглядом всех переписывает и выходит. А за нею еще двое – у одной тоже ноблез оближ, а у другого просто застарелая мания преследования.
И все, которые не выбежали, понимают, что в лучшем случае пойдут как свидетели.
– Ну и дурак же ты, – говорю я Федяшеву. А он только глазами лупит. Я ж говорю: герой-любовник. А Михалюк, чертов сын, сосиски жрет. Что это, говорит, с нашей партайгеноссе? Жора, говорю, тормози, ты сегодняшнюю норму уже выполнил.
– В гробу я их всех видал, – отвечает.
– Знаю, – говорю.
– Ну вот и славно. Приятного аппетита! – Тарелку отставил, лапищей по столу хлопнул – и отвалил.
Аппетита у меня, однако, не прибавилось. Посидел я еще чуток, потом думаю: надо за Михалюком присмотреть, вразнос пошел мужик.
Жора, слава богу, у себя в гримерке – сидит, курит.
– Сигаретки не найдется? – спрашиваю.
Он пачку мне подвигает, коробок сверху кладет. Покурили.
– Ну ты силен, – говорю. Молчит.
– Ладно, – говорит, – проехали.
– Это точно, – говорю, а сам думаю: проехали – не проехали – это еще бабушка надвое сказала.
Пока мы эту пачку докурили, всех обсудить успели: и Маслову, и областное начальство, и московское, и про всех Михалюк какие-то особые слова нашел, просто удивительно!
За разговором этим мы самое интересное пропустили: Люську Павлевич свинтили все-таки! Только она в кожанке и с маузером наперевес из гримерки вышла – кто, мол, еще хочет комиссарского тела? – тут ее за руки и лицом к стене. Маузер бутафорский разобрать пытались. Крику, говорят, было!..
А мы с Михалюком это дело пропустили – не везет так не везет!
Ну вот. Почти докурили мы ту пачку – тут Федяшев, чудило кудрявое, в гримерку заглядывает как ни в чем не бывало: Паша, говорит, Иваныч, слыхали? – после всего не уходите, угощение будет, в репзале стол накрывают! Откуда, говорю, стол – местком, что ли? Федяшев аж зашелся – это тебе, говорит, местком, а на остальных лично товарищ Харитоньев раскалывается – пайковую пищу жевать будем, Иваныч! Балычок, ветчинка, то, се…
Михалюк, мелочи отметая, сурово интересуется:
– Водка будет?
– А как же! – взвизгивает Федяшев и аж гарцует в дверях, Ромео недорезанный. – Как же без водочки? Праздник, Иваныч! Держись.
И исчез.
Тут, признаться, гораздо нам с Михалюком веселее стало; Жора говорит: черт с ними, хоть какая польза… Тут как раз и антракт.
Пошли мы за кулисы – «пиджаков» никого нет, начальство в центральную ложу снялось – а у наших общее оживление, Федяшев, сорока, всем на хвосте разнес.
Отыграли мы концерт в хорошем темпе, без пауз практически. Михалюк Маяковского отгрохал, мы со Светкой быстренько порвали страсть в клочки, подхватили Жору – и наверх, поближе к репзалу. А там уже все, кто отстрелялся, похаживают, с Федяшевым во главе. А за дверью (не соврал, подлец) действительно готовится что-то – углядел народ и бабенку какую-то рыжую, крашеную, не из наших, и скатерку белую, и бог знает что на скатерке.
В общем, долго ли, коротко ли – дождались. Вышел откуда-то благообразный «пиджак» и говорит: мол, коллектив обкома и лично товарищ Харитоньев поздравляют вас, то-се, и приглашают, мол, откушать. Тут подлетает к нему рыжая, каблучками тук-тук, и что-то шепчет. И «пиджака» как корова языком слизывает.
Подождали мы немного – «пиджак» не возвращается, рыжая тоже. Михалюк говорит: ребята, держите меня, у меня слюноотделение началось. Тут всех как прорвало: действительно, чего стоим, уж пригласили, поздравили – пора!
Вошли мы, стол облепили – и понеслась! Минуты только через три заговорили, а до того – одна челюстная музыка… Федяшев на ветчину налег, Люська Павлевич, как была в кожанке, балык целый с блюда подцепила и на тарелку себе – шлеп! – чтоб она на сцене так цепко работала… Михалюк Светке моей подливает – гляжу, а одна чекушка уже пустая. Ну и сам я, признаться, от всего этого прибалдел немножко: многое, что на том столе стояло, я только в кино и видел.
И вот ставлю я на место блюдо с мясом заливным, смотрю – Маслова! Тоже здесь, тварь старая. Ветчинку прибирает, и личико у нее при этом брезгливое необычайно. Понимать это надо так, что не в ветчине дело, и не в икре с балычком, а просто – не имеет права отрываться от масс.
А Михалюк после второй развеселился и опять шутить начал: братцы, говорит, слушайте, нам когда коммунизм обещали? К восьмидесятому? А он вот он уже, а вы не верили, дурачки… И еще говорит – мол, хороший человек товарищ Харитоньев, зря я его обижал; как думаете, говорит, если я ему каждый день с утра пораньше Маяковского читать буду – он меня на паек поставит?
Тут Маслова есть перестала. Не потому что наелась, и не от возмущения даже, а просто: все, как один, смотрят на нее. Слушают Михалюка, а смотрят – на нее. Жевать в такой мизансцене затруднительно.
Наконец до Масловой доходит, что если все равно не ешь, то надо проявить партийную позицию. И она встает. И только она встает, как мы слышим жуткий вопль от дверей.
Орет рыжая в чепчике. А рядом с нею стоит «пиджак» и хотя не орет, в глазах тоже ужас.
– Вы что делаете? – орет рыжая. – Вы что? Вон отсюда! Вон!
Причем, что интересно, орет на Маслову, потому что мы все сидим, а Маслова стоит, как будто собирается, несмотря ни на что, произнести тост.
– Немедленно покиньте помещение, – говорит тогда «пиджак», и уж такой у него голос, что из-за стола нас как ветром выносит. Федяшев, однако, ветчины все же напоследок уцепил и даже тяпнуть успел на ходу – удивительно шустрый юноша!
– Кто вам разрешил сюда входить? – орет крашеная. – Кто?
И мы все, как один, поворачиваем головы к «пиджаку», и «пиджак» издает протяжный стон, как Борис Годунов в одноименной опере.
– Не сюда-а-а… – стонет пиджак. – Вам – не сюда-а-а!
– Что же теперь делать, что делать, – квохчет рыжая, и прыгает вокруг «пиджака», и прямо руки себе заламывает. – Ведь сейчас придут же… придут!
Тут «пиджак» становится решителен, как майор, принявший дивизию.
– Ирина Евгеньевна, – чеканит он, – звоните на базу, пусть быстро везут новое. Это – убрать!
Крашеная испаряется, и «пиджак», повернувшись к нам, блеет речитативом:
– А вам – в буфете, там, та-ам… – И делает рукой широкий жест – не столько в сторону буфета, сколько куда-то вообще – к чертовой матери.
– А вот это вам, Георгий Иванович, так не пройдет, – шипит на лестнице, обгоняя Михалюка, Маслова. Лицо у нее красное, как транспарант, а глазки злые, но довольные – и я понимаю, что Жоре, кроме Леонида Ильича, будет пришито и коллективное поедание обкомовской ветчины.
Я гляжу на Михалюка, Михалюк – на Федяшева, а тот только глазками моргает, дитя невинное. Тут у меня начинается смеховая истерика с икотой. Я смеюсь и икаю, икаю и смеюсь, и никак не могу решить, с чем бороться сначала.
В буфете, действительно, накрыто: котлетка с лапшой, кусок хлеба, по стопке водки и треснутый маринованный помидор с краю. Разложено по тарелкам, как в детском саду.
Минуту молчания прервала Маслова.
– Что ж, – бодро сказала она. – Давайте садиться, товарищи! – И села первой.
– С праздничком, – отозвался Михалюк.
1988
Человек с плаката
Под утро пошел дождь. Он пошел с серых, забросанных рваными облаками небес, ветер подхватывал его и швырял на кубики многоэтажек, на пустой киоск «Союзпечати», на огромное полотнище плаката, возвышавшегося над проспектом.
На плакате этом было что-то написано метровыми буквами и стоял над буквами человек, уверенным взглядом смотревший вдаль – туда, откуда по серой полосе проспекта скатывались в просыпающийся город грузовики.
Дождь хлестал плакатного человека по лицу, порывы ветра пронизывали насквозь его неподвижную фигуру, и, промокнув до нитки, он понял, что больше так не выдержит ни минуты.
Осторожно поглядев по сторонам – проспект был сер и пуст, – человек присел на корточки и спрыгнул с плаката. Поежился, поднял воротник немодного синего пиджака и, наворачивая на ботинки пласты грязи, запрыгал к ближайшему блочно-панельному кубику.
Во втором подъезде, обняв метлу, курил дворник Курдюков. Увидев бегущего, он открыл не полностью укомплектованный зубами рот, отчего папироска, повисев на оттопыренной губе, кувыркнулась вниз. Курдюков охнул и прижал к стеклу небритую физиономию. Скосив глаза, он попытался навести их на резкость, но в размерах бегущий не уменьшился.
…Человек с плаката вбежал в соседний подъезд и огляделся. Было темно. Он потянул носом – несло какой-то скверностью. Нахмурившись, человек пошел на запах, но остановился. В неясном, слабо сочившемся свете на исцарапанной стенке четко виднелось слово. Человек прочел его, шевеля губами. Слово было незнакомое; не с плаката.
Человек поднялся на лестничную площадку, пристально разглядел раскрошенный патрон, доверху забитое помойное ведро, уставил вниз указательный палец и произнес:
– Грязь и антисанитария – …
Голос у человека был необычайно сильным.
– …источники эпидемии!
Сказав это, он решительно отправился вниз.
…Человек с плаката шагал по кварталу. Дождь лупил по его прямой фигуре, тек по лицу и лился за шиворот, но воспитание не позволяло отсиживаться в тепле, мирясь с отдельными, еще встречающимися у нас недостатками.
– Образцовому городу – образцовые улицы и дома! – сквозь зубы повторял человек, и крупные, с кулак, желваки двигались на его правильном лице. Он шел, перешагивая кипящие лужи, и в праведной ярости уже не замечал разверзшихся над ним хлябей небесных.
Тщетно пытаясь сообразить, который час, Павел Игнатьевич Бушуйский протяжно зевнул, щелкнул выключателем и, почесывая грудь под байковой пижамой, приоткрыл дверь. В полутьме лестничной клетки взору его предстали ботинки шестидесятого примерно размера, заляпанные грязью брюки и уходящий наверх пиджак.
– Здравствуйте! – раздался сильный голос из-за верхнего косяка.
– З-з… здрась… – выдавил Бушуйский, прирастая к половику.
– Вы начальник ДЭЗ-13?
От этого простого вопроса во рту у человека в пижаме сразу стало кисло.
– Ну я, – сказал он.
Мокрый, грязный, невозможного роста и совершенно незнакомый ему гражданин нагнулся и вошел в квартиру.
– В чем дело, товарищ? – теряя при отступлении шлепанцы, дал петуха начальник ДЭЗ-13.
– Нуждам населения – внимание и заботу! – надвигаясь на микрорайонного владыку, объявил вошедший.
Услышав такое с утра пораньше, владыка больно ущипнул себя за костлявую ляжку, но проснуться второй раз не получилось.
– Что вам надо? – спросил он, стараясь опомниться.
– Товарищ Бушуйский! – голосом мокрого гражданина можно было забивать сваи. – Работать надо лучше!
От подобного хамства Павел Игнатьевич пришел наконец в себя и уже открыл было рот, чтобы посулить вошедшему пятнадцать суток, но поглядел ему в глаза – и раздумал. Что-то в выражении этих глаз остановило его.
– Сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня! – пояснил свою мысль гражданин и, положив пудовые руки на плечи Бушуйскому, крикнул в ухо, как глухому: – Превратим наш район в образцовый!
Начальника ДЭЗ-13 отличала большая сообразительность.
– Превратим, превратим… – мягко, чтобы не раздражать спятившего горемыку, согласился Бушуйский, мечтая, однако, не о превращении района в образцовый, а совсем напротив – о валидоле или, в крайнем случае, рюмке коньячка.
Совершенно удовлетворенный ответом, гражданин-горемыка широко улыбнулся: губы его растянулись, как эспандер, и встали на свои места. Он крепко пожал Павлу Игнатьевичу руку, после чего она сразу отнялась, маяча широченной спиной, шагнул к двери, но вдруг, к ужасу хозяина квартиры, обернулся:
– Дали слово – выполним?
– Выполним-выполним, – немедленно заверил Бушуйский, осторожно заглядывая в лучезарные глаза сумасшедшего.
– Экономьте электроэнергию, – напомнил на прощанье гражданин, погасил свет в прихожей и ушел.
Заперев дверь, Бушуйский бросился к телефону. «Предупредить милицию», – думал он, пытаясь попасть пальцем в отверстие диска. Но, набрав нолик, мудрый начальник ДЭЗ-13 тут же нажал на рычаг и – по здравом размышлении его можно понять. Жаловаться на гражданина, посоветовавшего работать сегодня лучше, чем вчера?..
«Надо же, – угревшись под одеялом, вздохнул он философски минуту спустя, – вот так жил человек, жил – и вдруг тронулся… Эх, жисть-жестянка!» И владыка погрузился в теплую тину дремы.
Город просыпался.
Дома, как огромные корабли, вплывали в серый день. Уже выходили из подъездов люди, бросали безнадежные взгляды на небеса, открывали зонты, поднимали воротники плащей и, поежившись, ныряли в сырую непогодь. Десятками забивались они на островок суши под козырьком остановки и оттуда тянули шеи, с надеждой вглядываясь вдаль… Автобуса все не было.
Один из стоящих сильно выделялся среди прочих граждан. Во-первых, на той высоте, где у граждан были шляпы, у этого была грудь. Детина сутулился и пригибал голову, чтобы уместиться под козырьком. Ни плаща, ни зонта у детины не имелось, и выглядел он так, словно только что оделся в секции уцененных товаров.
Вел себя гражданин тоже странно, а именно: всем, радостно улыбаясь, говорил «доброе утро, товарищи», за что, без сомнения, огреб бы от товарищей по первое число, кабы не разность размеров. Товарищи имели об этом утре отдельное мнение. Предвкушая посадку, на здоровенного гражданина смотрели с персональной ненавистью, отчего на лице у того медленно проступило недоумение.
Наконец, из-за поворота выполз автобус, грязный, как Земля за пять дней до первого выходного. Когда служивый люд заметался по лужам, неадекватный гражданин предложил было пропустить вперед женщин и людей преклонного возраста, но уж не тут-то было! Демонстрируя силу коллектива, его молча стиснули с боков, оттерли в сторону, повозили лицом по стеклу и вдавили в автобусное чрево; двери со скрежетом закрылись у него за спиной.
Человек с плаката, согнувшись в три погибели, трясся в полутемном автобусе.
Он ехал просто так, куда-нибудь; ехал, искренне сокрушаясь, что не может своевременно и правильно оплатить свой проезд. Ему было стыдно, но это чувство уже заглушалось другим. Жизнь влекла его; с волнением заглядывал он в людские лица, с тревогой всматривался в пейзаж, проползающий за окном.
Мир, в который попал он, был огромен и удивителен.
Вот, например, сидит симпатичный молодой человек – почему он сидит? Ведь написано же над сиденьем… Неужели инвалид? Странно… Вот косо льется с рамы на сиденье вода – кто так сделал эту раму? Человек морщил крупный лоб. И почему так шатает автобус, и такая грязь везде, и люди перебираются через нее по разбитым бетонным плитам? Почему не отремонтировано, не сделан водосток? Ведь все во имя человека, все для блага человека! А бетонные плиты в грязи? Ведь экономика какой должна быть? Неужели кто-то не в курсе? В чем же дело? Напрягаясь в поисках ответов, человек морщил большой лоб…
На конечной двери раскрылись, и автобус начал выдавливать из себя пассажиров. Последним изнутри выпал высокий человек в синем костюме. Он постоял минуту, поднял воротник и побрел за всеми, а на месте, где стоял он, начала расплываться по асфальту синяя лужица, словно пролили немного краски.
К полудню дождь перестал падать на землю. Солнце засверкало над крышами, над опорами электропередачи, над очередью за апельсинами. Когда последние капли разбились об асфальт, из вестибюля метро, пошатываясь, вышел человек. Румянец будто осыпался с его щек – и как ни огромен был он сейчас, а раньше был все-таки выше. Пиджак на гражданине уже не казался новым, да и брюки сильно потерпели от действительности.
Перемены, словом, были очевидные. Но тот, кто решился бы повнимательнее заглянуть человеку в глаза, смог бы заметить главную: у него стал неспокойный взгляд, там появилась неуверенность, вертикальная складка прорубилась между бровей, а уголки рта опустились вниз.
Виною этому, надо признать, были жители города. Это они так встревожили человека. С ними что-то было не так! Они не смотрели вдаль уверенными взглядами – они вообще не смотрели вдаль, не были взаимно вежливы, не уступали мест престарелым; они шли, переговариваясь на странном языке – вроде бы русском, но таком, которого человек почти не понимал. Из черной дыры с ревом налетали поезда и, набив утробу людьми, с воем уносились прочь. Людская река швыряла большого человека, как щепку, людские лица мелькали вокруг – и от всего этого слабость потекла по его суставам, и, вырвавшись наконец наверх, человек судорожно вдохнул теплеющий воздух и опустился на мокрую скамейку у ободранного газетного стенда, с ужасом понимая, что все вокруг совсем не так, как должно быть.
Синяя струйка у его ног светлела, расплываясь в дождевой воде.
– Сердце прихватило?
У скамейки стояла женщина.
– Чего молчишь-то?
Женщина открыла сумку, вынула металлическую трубочку, вытряхнула две белые таблетки.
– Такой молодой, а уже сердце… – Она покачала головой. – Вот, возьми.
Человек недоуменно смотрел на нее. Потом подобие улыбки тронуло широкие полосы его губ.
– Чего смотришь-то? – Женщина смутилась. – Да бери ты их, вот бедолага, ей-богу…
– Бога нет, – ответил человек. Потом крепкими зубами разжевал таблетки, вспомнил еще что-то и сообщил: – Религия – опиум народа!
Женщина ойкнула, посмотрела на него большими глазами и вдруг рассмеялась. И он, сам не зная почему, с облегчением засмеялся в ответ.
Раньше человек знал только одну женщину. Громадная, почти с него ростом, она стояла на противоположной стороне проспекта со снопом пшеницы. Рядом, подпирая ее плечами, высились двое близнецов: один в каске, а другой в очках и с циркулем. Та женщина не вызывала у человека никаких чувств, кроме уважения.
А от этой, маленькой, с ямочкой на щеке, у него потеплело внутри и вдруг захотелось странного: прикоснуться к ней, погладить по голове, обнять. Он испугался, он встал, чтобы уйти, но земля поплыла под ногами.
Женщина перестала смеяться.
– Погоди-ка, – сказала она, – ты что – голодный? Мужчина молчал.
– Ты сегодня ел?
Мужчина отрицательно покачал головой.
– Гос-споди, бывают же стервы! – с чувством произнесла женщина и, подумав не больше секунды, прибавила: – Идем, покормлю тебя! Ой, да не бойся ты. Я тут близко…
Человек с удивлением обнаружил, что ослушаться ее не может.
Жила женщина действительно недалеко.
– Входи, входи.
Через минуту он сидел на низеньком табурете и опасливо косился на узкоглазую, почти совсем раздетую девушку у синего моря, сиявшую с календаря. Потом перевел удивленный взгляд на облупленный подоконник, баночку с луковицей, на стены в подтеках, на связку газет в углу и – с замиранием сердца – на маленькую женщину, возившуюся у плиты.
– Чего молчишь? – на секунду обернувшись, спросила она.
– Думаю, – честно ответил он.
