Стеклянный дом Ульсон Кристина
— Вам письмо, — почтальонским голосом сообщил Прокопчик, протягивая мне листок с факсом.
«Последнее предложение — 5000$ (пять тысяч долларов)». Подпись неразборчива.
— Интересно все-таки, чего он так убивается из-за этой пленки? — спросил я, с порога отправляя новое послание туда же, куда и предыдущее.
— А что, — заметил Тима, — мне этот парень д-даже нравится. За такие бабки, думаю, ему уже можно разрешить хотя бы п-послушать. Одним ушком.
В спокойной домашней обстановке мой застенчивый помощник заикается гораздо меньше, чем на людях. Впрочем, мне случалось видеть, как он нарочно начинает спотыкаться на каждом слове, используя свой, по его собственному выражению, «д-д-дефакт речи» себе на пользу.
— Как твои успехи? — поинтересовался я, устало опускаясь в кресло за своим столом.
— Мало-мало, — отозвался Прокопчик. — Навестил этих твоих... д-дочевладельцев. Поставил вместе с ними «жучки»: на телефонный аппарат и в д-детской. Хотя ребенок довольно взрослый — ч-четвертый номер б-бюста.
— Ты ее уже видел?
— В разных ракурсах. П-пленочки сохнут в лаборатории, отчет я уже д-дописываю. А у тебя как?
Хотя успехов у меня имелось гораздо меньше, мой рассказ занял значительно больше времени, а выводы были подвергнуты нелицеприятной критической оценке.
— Если там завещание, то значит, все упирается в него. И т-только в него. П-при чем же здесь тогда эта стальная открывалка? Тебе твой Шурпин что сказал? У меня, сказал, скоро б-будет много денег, так? А найдем убийцу, еще больше, т-точно? Это что же, в завещании все наперед расписано: если племянницу убьют, ее деньги мужу, а ежели найдется убийца, его денежки т-туда же, так что ли?
— Вот сразу видно, Тима, что тебя выперли со второго курса школы милиции... — сказал я с сожалением.
— Я п-подпольный милиционер, — с гордым видом ввернул он.
— ...и в законах ты не силен. Во-первых, в завещаниях довольно часто указывают альтернативного наследника, а во-вторых, по закону убийца не может наследовать за убитым, ясно?
— Ты меня п-параграфами н-не дави, — как всегда, горячась, Прокопчик начал заикаться больше обычного. — Ты мне ответь: п-при чем тогда эта ж-железяка? И все эти разговоры т-твоего Котика про сейфы с к-ключами?
Точных ответов на эти вопросы у меня не было, зато предположений — хоть отбавляй, и я совсем было собрался закидать ими оппонента, когда раздался звонок в дверь и экран видеофона заполонили пышные бакенбарды Гарахова.
— Нашел, — слегка запыхавшись, сообщил он с порога.
— Нашел список жильцов.
Это были несколько отпечатанных на машинке ветхих желтушного вида страничек, где счастливые пайщики только что образованного жилищного кооператива «Луч» располагались согласно доставшимся им по жеребьевке номерам квартир. На мое счастье, Марлен Фридрихович, уже тогда оказавшийся участником какой-то комиссии, сохранил в своем архиве то, что не смог сохранить в памяти. Но надо честно признаться, поближе ознакомившись с генеалогическим древом рода, основанного купцом первой гильдии Саввой Арефьевым, я прилива оптимизма не ощутил.
— Скорей берите карандаш, мы начинаем вечер наш... — пропел себе под нос Прокопчик и был абсолютно прав: без подробного записывания и даже рисования схем обойтись не удалось. Тут же ему как бы к месту загорелось поведать нам об очередном эпизоде своей многотрудной жизни, подтверждающем его эксклюзивное право «опытного архивного работника» проводить генеалогические исследования: в свое время он служил сторожем на Троекуровском кладбище. Рассказ был мною решительно купирован, тем более что самого Тиминого стремления поработать карандашом никто не ограничивал.
Двое самых старших братьев Саввичей умерли бездетными довольно много лет назад. После одного из них, правда, осталась вдова, почти девяностолетняя старушка, которую Тима немедленно отправил на выселки, поместив кружок с ее именем куда-то у самого края листа. «Д-дорогу молодым!» — провозгласил он при этом.
Четыре народившиеся вслед за братьями у многодетного Саввы дочери к настоящему моменту тоже перешли в лучший мир, успев, однако, дать потомство.
Первая их них вышла замуж за инженера-строителя Буренина, от какового брака родились дочери Наталья и Настасья. Вторая дважды сочеталась законным браком и дважды разводилась, причем все это в доисторический, то бишь в докооперативный период, поэтому к новоселью подошла, имея свою добрачную фамилию Арефьева и с двумя детками, один мужеска, другой женска пола, соответственно каждый с фамилией своего папаши. (Тут впервые я с некоторым облегчением обнаружил хоть кого-то из упомянутых Котиком: сынка звали Наум Яковлевич Малей.)
Третья дщерь, в замужестве Дадашева, произвела на свет девочку Веронику и мальчика Николая. (В этом месте у меня екнуло сердце: уж не Верка ли Дадашева имеется в виду? Как, бишь, звали ее брата? Не помню.)
Наконец четвертая и последняя из купеческих дочек в счастливом супружестве с кандидатом технических наук Рачуком родила ребенка, которого нарекли Евгенией.
Следовало отметить, что, к нашей радости, Саввовы потомки не унаследовали от своего батюшки его чадолюбия и завидной плодовитости. После того, как Прокопчик с подобающим моменту постным выражением со слов Гарахова пометил черными крестиками всех почивших в бозе старших Арефьевых, в нижней части древа остался в центре сам Глеб Саввич, а вокруг него племянники и племянницы:
1. Наталья Дмитриевна Буренина
2. Ее сестра Настасья Дмитриевна Буренина
3. Наум Яковлевич Малей
4. Его сестра по матери Маргарита Робертовна Габуния
5. Вероника Ивановна Дадашева
6. Ее брат Николай Иванович Дадашев
7. Евгения Семеновна Рачук
Я уж было обрадовался, что на этом можно подвести черту, но Гарахов слегка меня охладил, пояснив: коли речь о завещании, то нет прямых оснований считать заведомо включенными в него поголовно всех племянников и племянниц, зато туда могут попасть совсем иные люди. После чего явно вошедший во вкус Прокопчик нарисовал еще две веточки, каллиграфически выведя в кружочках:
8. Пасынок Арефьева Павел Сергеевич Сюняев, сын его второй, ныне покойной супруги Инны Васильевны Сюняевой от первого брака
9. Последняя (неформальная) жена Глеба Саввича Людмила Семеновна Деева
Пятнадцать человек на сундук мертвеца. У меня немного зарябило в глазах, но Тима Прокопчик философически утешил меня:
— А что ты хотел за т-тридцать миллионов б-баксов?
По поводу двух новоявленных фигурантов дед Гарахов дал нам кое-какие дополнительные пояснения. Про пасынка сообщил, что отчим никогда его не любил, но в память о покойной супруге кое-чем помогал ему вплоть до последнего времени. Несколько подробнее он остановился на личности мадам Деевой — последней пассии умирающего миллионера по прозвищу Люся-Катафалк. Такую характеристику Людмила Семеновна получила от сограждан благодаря тому, что на протяжении минувших двадцати лет методично похоронила пятерых мужей и, вполне вероятно, вскорости похоронила бы шестого, но, по слухам, в последние перед болезнью Глеба Саввича месяцы что-то промеж них не заладилось.
Когда комментарии исчерпались, мы все трое молча уставились на разрисованный лист. Прокопчик восторженным взглядом художника, оценивающего свое творение. Гарахов затуманенным воспоминаниями взором. Я весьма и весьма скептически.
Хуже всего было то, что гараховский список совпадал с шурпинским всего на одну фамилию: Малей. Правда, с большой долей вероятности можно было предположить, что Саввовы внучки повыходили замуж и сменили фамилии. Например, хоть я и не помнил Женькину девичью фамилию, скорей всего она и была Ненилиной дочерью Евгенией Рачук. Но странность состояла в другом: среди названных Котиком в основном преобладали мужчины: Забусов, Блумов, Эльпин, Пирумов... Женщина имелась лишь одна — Макарова.
Есть от чего приуныть.
Единственное, что оставляло надежду, были принесенные Гараховым архивные листки с номерами квартир. С их помощью можно было попытаться по домовой книге кооператива «Луч» проследить за дальнейшей судьбой Саввова семени.
Когда я собрался запирать контору, на дворе стемнело, шел уже одиннадцатый час. Последнее, что еще можно было успеть предпринять, не дожидаясь завтра, это позвонить по телефону, указанному напротив фамилии Дадашевых. Чем черт не шутит — ведь и в моей, вернее, дедовской квартире номер не менялся последние сорок лет.
Позвонить-то я позвонил, но, видать, такова была моя сегодняшняя планида: ответом была очередная неопределенность. Буквально на втором гудке в трубке щелкнуло, включился автоответчик, и бравурно-приподнятое женское контральто торжественно сообщило: «Вы поступили а-абсолютно верно, набрав этот номер! Мы поможем не только вашему здоровью, но и вашему кошельку!» А после короткой, шелестящей атмосферными разрядами паузы, добавило на два тона ниже: «Оставьте, пожалуйста, свое имя и номер телефона, мы вам обязательно перезвоним».
Веркин это голос или чей-то еще, мне спустя два десятка лет судить было затруднительно. Но после короткого колебания я на всякий случай все-таки назвал свое имя и продиктовал телефоны — служебный и домашний.
Позади был трудный, наполненный трагическими событиями, похмельным синдромом, мелкой суетой и к тому же в целом довольно малопродуктивный день. Я брел домой, с трудом переставляя ноги, как тяжелый водолаз перед погружением: казалось, что все во мне налито свинцом. Но едва вошел в квартиру, как раздался телефонный звонок. Доковыляв до кресла, я упал в него и с досадой уставился на аппарат: брать трубку или не брать? Неужели у кого-то еще остались ко мне дела, которые не могут подождать до утра? Все равно я сейчас уже не в состоянии проявить какую-либо активность — меня вряд ли хватит даже на простой разговор.
Но телефон упорствовал, звонил и звонил на одной занудной ноте. И я, чертыхнувшись, снял трубку.
— Стас? — голос был робкий и неуверенный, совсем не похожий на вздернутое контральто автоответчика, поэтому я в первый момент совершенно не связал одно с другим. — Это правда ты?
— Правда, — подтвердил я. — А какие, собственно, основания для сомнений?
— Это я, Вера Макарова... то есть, Дадашева, — она легонько усмехнулась, — мы ведь с тобой лет сто не виделись. Ты что, тоже хочешь торговать кастрюлями?
— Какими кастрюлями? — не понял я.
От усталости голова варила плохо.
— Почему ты решила, что я хочу чем-то торговать?
— Так ты звонил не насчет «Цептера»? А я уж подумала... — она запнулась.
— Нет, я не поэтому звонил. Я хотел поговорить с тобой насчет Женьки... Жени Шурпиной. Или Рачук, не знаю, как тебе удобнее. Твоей двоюродной сестры.
Мне показалось, что голос Веры куда-то отодвинулся, ослабел и поплыл, как будто в магнитофоне вдруг сели батарейки.
— Ее убили, — еле услышал я.
— Да, вот об этом и нужно поговорить.
— Ну да, ты же, вроде, стал милиционером... — голос приблизился, я уловил в нем утраченную было уверенность.
— Тебе поручено это дело?
— Не совсем. — Не хотелось объяснять ей все с самого начала по телефону. — Но в некотором смысле — да.
— Что значит «в некотором смысле»? — теперь в том, как она это произнесла, мне послышались напряжение и подозрительность. — Ты милиционер или нет?
— Ну... как тебе объяснить? Я теперь на вольных хлебах.
— Милиционер на вольных хлебах? — не поверила она.
Я начал раздражаться, чего, безусловно, делать не стоило. Надо было взять себя в руки. А заодно захватить ускользающую, кажется, инициативу.
— Послушай, Вера, — произнес я усталым голосом, что, впрочем, далось без особого труда. — Мне кое-что известно о смерти Жени, о том, кто и зачем это мог сделать. А с тобой я просто хотел встретиться, чтобы посоветоваться. Но если ты занята, это не так уж важно. Я найду еще кого-нибудь из ее родственников...
Сработало.
Любопытство, особенно женское, весьма сильная жизненная мотивация.
— Нет-нет! — быстро сказала она. — Приходи, если нужно.
— Когда? — спросил я, судорожно прокручивая в уме завтрашнее расписание.
— Да хоть прямо сейчас.
Сработало. Даже с перебором. Сказать «нет», перенести на утро? Но сейчас на моей стороне эффект неожиданности — в конце концов, она первая из арефьевских наследников, с кем я встречаюсь. Кто знает, что будет завтра?
— Минут через пять, — сказал я с ненавистью к своему кретинскому нетерпеливому характеру, уже тяжело выколупывая себя из кресла и одновременно приходя к неутешительному выводу, что мужское любопытство, в принципе, не настолько уж уступает женскому.
7. Скелет в шкафу
Бредя по направлению к Стеклянному дому, я размышлял над тем, что нас с Веркой Дадашевой разделяет всего лишь наш старый хоженый-перехоженый двор и двадцать... нет, дайте точно подсчитать... девятнадцать с хвостиком лет.
Подумать только, юношеская любовь, первый поцелуй и все такое прочее — а я совершенно ничего не знаю, как и чем она жила все эти годы. Сменила фамилию — значит, замужем. По крайней мере, была. И это все.
Я напряг память, пытаясь вызвать из ее глубин воспоминание хотя бы о том, куда она хотела поступать после школы. Что-то, кажется, с театром. Да, точно, она хотела стать театроведом, вернее, театральным критиком, писать о театре. А я ходить по театрам не больно любил, но таскался за ней в «Современник», «Сатиру», на «Бронную» и на «Таганку». Это было время, когда все сходили по ним с ума. Верка стреляла лишние билетики — ей это всегда почему-то удавалось. Она была хорошенькая, улыбчивая, настырная, с искрящимся взором, шныряла в толпе перед входом, звонко крича: «У кого лишний? Отдайте нуждающимся!» А затем, отсидев в душном зале, мы шли домой, держась за руки, и не сговариваясь заходили в незнакомые темные подъезды и там целовались взасос, до изнеможения, так, что потом болели губы, и Верка с каждым разом позволяла все больше и больше, мы медленно, но верно двигались вперед, кропотливо постигая эту новую науку, и я уже разобрался в сложном устройстве застежки лифчика и узнал, как могут наливаться и твердеть под моими жадными требовательными руками еще ни разу не виденные, пока знакомые только наощупь соски ее маленьких грудей... Господи, сколько разных, казалось, давно забытых глупостей хранится в закоулках мозга!
Я попытался представить себе, во что могла превратиться за два десятилетия тоненькая хрупкая девочка с мелкими чертами фарфорового личика, осиной талией и очаровательной маленькой попкой, но не смог. В любом случае, я твердо решил с порога объявить ей, что она совсем не изменилась.
Собственно, у Верки дома я был один-единственный раз в жизни. Она говорила, что у нее очень строгие родители, к тому же мать не работала, часто болела и поэтому редко выходила. Но ее подъезд, второй от угла, тот самый, где мы впервые поцеловались, я помнил очень хорошо.
— В семьдесят вторую, — бросил я вооруженной вязальными спицами сторожихе и был пропущен благосклонным кивком. А в лифте на меня опять нахлынули воспоминания.
Верка жила на последнем этаже, и, когда потихоньку выскальзывала из квартиры ко мне на лестницу, мы поднимались еще выше, к запертому на огромный висячий замок машинному отделению, и здесь, зажавшись в угол, ласкали друг друга под натужный вой лебедки, таскающей взад и вперед громыхающую клетку лифта, под чудовищный лязг и грохот его металлических сочленений. Вот там однажды, неожиданно замерев в моих объятиях, она прошептала чуть слышно за этой чертовой какофонией, почти касаясь мягкими губами моего уха: «Пойдем ко мне, мои уехали к бабушке на дачу».
Что еще я помню? Какие-то обрывки.
Огромную сумрачную квартиру, уходящую во все стороны лабиринтом нескончаемых комнат, обставленных тускло отсвечивающей в полутьме полированной, дорогой, наверное, мебелью. На фоне сереющего окна Веркин струной натянутый силуэт, ее торчащие, как у молоденькой козочки, груди — одна выше, другая ниже. И в полумраке темнеющий под матовым животом треугольник, к которому я все не решался прикоснуться. Кажется, она, опустив руки, сидела на кровати, а я стоял перед ней на коленях, и мои трепещущие ладони отправлялись в экспедицию вверх по ее бедрам, готовясь на этот раз овладеть всем до конца, когда за моей спиной где-то в глубине лабиринта раздался страшный, как мне почудилось, грохот, что-то полетело на пол, упало, разбилось, и громкий злой голос завопил: «Верка! Ты дома? Верка!» Это был ее старший брат, который на сутки раньше вернулся с военных сборов, пьяный в стельку. На следующий день она уехала в летний спортивный лагерь (художественная гимнастика или что-то в этом роде), а осенью, придя в школу первого сентября, я узнал, что ее отца (он был какой-то средней руки внешторговский чин) отправили в Китай, и школу она заканчивала уже там. Какая странная судьба, странная судьба, пелось в песенке того далекого времени...
На лестничной клетке перегорела лампочка, было темно, и, когда открылась дверь, я на контражуре увидел перед собой широкую коренастую фигуру, внутренне ахнул и услышал глуховатый голос:
— Проходи. Надо же, ты почти не изменился!
Впрочем, уже в освещенной прихожей обнаружилось, что моя давняя коханочка встречает меня в каком-то бесформенном, огромном не по росту мужском грубо вязаном свитере и потрепанных тренировочных штанах с пузырями на коленях. Поймав мой взгляд, она, правда, едва заметно усмехнулась и пробормотала:
— Извини, я тут по дому... Плиту мыла. Хочешь чаю или кофе?
— Чаю, — сказал я, оглядываясь по сторонам. — Чаю покрепче я бы не отказался.
Квартира, заставленная громоздкими, давно вышедшими из моды ореховыми шкафами под красное дерево и зеркальными сервантами, показалась мне тесной. В одной из распахнутых комнат штабелями до потолка стояли какие-то оклеенные ярким глянцем коробки, пол устилали клочья оберточной бумаги, обрывки веревок. Кухонный стол, за который меня усадила хозяйка, покрывала похожая на старинную штурманскую карту клеенка, вся в пятнах и разводах, изрезанная, исколотая, облупившаяся на сгибах. Верка поставила передо мной чашку на треснутом блюдце, залила кипяток в заварочный чайник с отбитой ручкой и накрыла его ватной бабой, обожженной со всех сторон, как старый танкист. Чтобы не показывать, какое впечатление все это на меня производит, я стал непринужденно вертеть головой по сторонам и тут же уперся взглядом в потолок, краска на котором свисала вниз болезненными серыми струпьями.
— Ты глаза-то не отводи, — снова легонько усмехнувшись, Верка уселась напротив меня и подперла щеку кулаком. — Чего уж там, говори, как есть: узнать хоть можно?
Я честно всмотрелся.
Про фигуру, конечно, сказать что-либо было затруднительно, а фарфоровое личико не избежало влияния времени. Нет той белизны, того румянца, а если присмотреться, то станут заметны кракелюры, пустившие свои паутинки над веками и в уголках рта, но в целом... В целом это была та же Верка Дадашева, только глаза изменились по-настоящему: больше не искрились, глядели твердо и устало. Я сообщил ей об этом, и она в ответ длинно вздохнула:
— Устанешь... За столько лет...
Мы оба замолчали. Разговор не клеился, я сидел, придумывая, с чего начать, и тут Верка посмотрела мне прямо в лицо и решительно сказала:
— Чтоб тебе не задавать наводящих вопросов. Отец умер давно, мать в прошлом году. Я здесь живу всего месяц, после того, как с мужем разошлась. — Помедлила слегка и добавила, криво усмехнувшись: — С четвертым, если тебе это интересно. Сейчас торгую швейцарскими кастрюлями — изготовлены из особых сплавов, не пригорают, можно готовить без масла и жира, сберегут вам здоровье и деньги. Может, хочешь купить?
Последние слова она произнесла привычной рекламной скороговоркой, в которой мне послышался прежний звонкий голос, требующий отдать нуждающимся лишний билетик. Я сказал ей об этом, и мы оба расхохотались.
— И как идет торговля? — поинтересовался я.
— Плохо, — весело ответила она. — Не приучен наш народ беречь ни здоровье, ни деньги.
С билетиков мои ассоциации естественным образом соскользнули на следующую ступеньку, и я, решив, что пора переходить к делу, то бишь к возможным арефьевским наследникам, поинтересовался, как поживает брат Николай, а Верка почему-то подавилась смешком и уставилась на меня чужим взглядом.
— Ты и этого не знаешь, — протянула она, опуская глаза, и пробормотала непонятно: — Скелет в шкафу. Все равно никуда не денешься...
Коля, Коля, Николаша оказался плохим мальчиком. Строгие Веркины родители не доглядели за сыночком, и он убил отца. А, в конечном счете, и мать. Не прямо, конечно. С несколькими приятелями он оказался замешан в ограблении квартир, однажды его схватили прямо на месте преступления, потом были суд и тюрьма. Когда это случилось, Дадашева-старшего немедленно отозвали из заграницы, он приехал в Москву уже с инфарктом, на инвалидность. А через полгода второй инфаркт добил его окончательно.
Мать на этом деле слегка тронулась умом, перестала интересоваться чем-либо вокруг, опустилась, по многу месяцев проводила в психбольнице и в конце концов там же угасла. Рассказывая все это, Верка смотрела в стенку за моей спиной, но мне казалось, что она не видит и ее. Выговорившись, вдруг словно вынырнула из-под тяжелой холодной волны, потрясла головой и жалко улыбнулась:
— Хороша семеечка, да? А я ведь, между прочим, театральный все-таки кончила, правда, заочно. Теперь вот по кастрюлям... — Но тут же сама себя резко оборвала, словно крюком подцепила и вздернула, заговорила ровно и по-деловому: — Ну, ничего. Я, как раньше говорили, эмансипэ, давно уж привыкла рассчитывать только на себя. Железная женщина, гвозди можно делать. Давай теперь ты. Рассказывай про Женьку.
Я, как мог, изложил. Про то, что узнал от Котика. Про свою версию его смерти. Про арефьевскую кому. Верка все это выслушала до конца, ни разу не перебив, не задав ни одного вопроса. Я думал — из вежливости. Оказалось — потому что с самого начала не поверила ни во что. О дяде Глебе ей, конечно, известно, часто навещала его в больнице, последний раз приехала как раз в тот день, когда старика увезли в реанимацию. А про Женьку в милиции сказали, что маньяк или просто хулиган. Про Костю — самоубийство.
— Ты же по телефону сказал, что знаешь точно, кто ее убил? — она теперь смотрела на меня холодными прищуренными глазами.
— Я сказал не так, — мне очень не хотелось оправдываться, залезать в словесные дебри, и это раздражало, но другого выхода не виделось. — Я сказал, что знаю кое-что о ее смерти и о том, кто это мог сделать. А главное, зачем. Котик считал, что в этом могли быть заинтересованы другие наследники...
— Другие — в том числе я? — ее лицо побелело и застыло, как припорошенная снегом льдина.
— Теоретически — да, но... — я развел руками, с отчаянием понимая, что сейчас она просто укажет мне на дверь, и этим все кончится. — Мне кажется, тебя он не считал способной...
Если она воспримет это как комплимент, то еще ничего. А если обидится? «Дура», запятая, «временами». Но Верка, оказывается, думала совсем о другом.
— А Костя не объяснил тебе заодно, откуда он знал, кому полагается наследство, а кому нет? — вкрадчиво осведомилась она.
— Не объяснил, — вынужден был признать я. — Но он предполагал, что...
Выражение Веркиного лица практически не оставляло мне шансов на продолжение разговора. И я понял, что настало время для последнего из припасенных аргументов. Если и он окажется холостым выстрелом, придется сдаться. Но шарахнуло так, что я и предположить не мог.
— Ты знаешь, что это такое? — спросил я, извлекая из кармана маленький металлический цилиндрик с насечками и дыркой.
Если бы на моей ладони вместо кусочка мертвого железа оказалась живая сколопендра, это не произвело бы большего эффекта.
— Откуда это у тебя? — помертвевшими губами спросила Верка. Я явственно увидел, что под толстым мужским свитером «железную женщину» бьет натуральный колотун. Обхватив себя руками за плечи, тщетно стараясь унять непроизвольно возникшую дрожь, она еще раз спросила почти шепотом: — Откуда?
— Котик дал. Перед самой своей смертью, — честно ответил я, пораженный такой ее неожиданной для меня реакцией. И вдруг меня, словно током, ударило, осенило, озарило: — У тебя такой же, да? Скажи, у тебя тоже есть такой?
С полминуты, наверное, Верка смотрела на меня пустыми, невидящими глазами, будто не слышала моего вопроса. Потом словно очнулась, резко встала, повернулась ко мне спиной и глухо сказала:
— У меня голова что-то ужасно разболелась. Уходи, Стае.
— Так ты знаешь, что это такое? — надавил я.
Но это оказался случай, когда давить не следовало.
— Не знаю. Уходи, — не поворачиваясь, процедила она сквозь зубы. И вдруг закричала громко, визгливо, по-бабьи: — Уходи! Уходи! Голова сейчас треснет, не понимаешь, что ли! Уходи!
Следовало констатировать, что запланированный мною эффект неожиданности при встрече с первым из предполагаемых наследников Глеба Саввича, безусловно, был достигнут. Оставалось неясным лишь, для кого неожиданность оказалась эффективнее: для Верки или для меня?
8. Дамский цирюльник
Да, подкинул мне Котик дельце: опять среди ночи лежу на постели без сна. Дело о...
Я попытался в уме перевести тридцать миллионов долларов в рубли, но тут же запутался в нулях. Цифры получались совсем уж несусветные, вроде бюджета какой-нибудь Курской области. Может, начать считать эти миллионы вместо баранов, прыгающих через забор? Один миллион прыгнул, другой миллион прыгнул...
Не помогло. Вместо того, чтобы навевать сон, зрелище, наоборот, получалось возбуждающим.
Я слез с кровати и босиком прошлепал к книжным полкам. Гомера бы сейчас... Список кораблей почитать...
Но вместо Гомера на глаза попался маленький яркий томик с обвитой змеями голой дамочкой на обложке. Константин Шурпин. «КТО БЕЗ ГРЕХА». Разумеется, я взял ее в руки совсем не для того, чтобы читать. Котик обычно сочинял довольно остросюжетные штучки, а это не лучшее средство борьбы с бессонницей. Просто она была материальным подтверждением того труднодоступного сознанию факта, что всего сутки назад мой друг был жив, дарил мне свою новую книгу, надписывал ее... Я открыл титульный лист. Оказывается, роман имел еще и второе название: «КТО БЕЗ ГРЕХА, или ЭРИНИИ».
Эринии, эринии... Что-то знакомое, но откуда — убей Бог. Костя любил щеголять всякими умными словечками. А вот на форзаце и дарственная надпись. Выведено, как курица лапой, но разобрать можно: «Стасику Северину, бессмертному отныне герою этой книжки — от автора. К. Шурпин». Ни фига себе! То-то он, подписывая, бормотал насчет того, что мне интересно будет! Все еще стоя босиком возле стеллажей, я открыл первую страницу.
«Прошло три тысячи лет, и случилось то, что должно было случиться: от Ольги Делонэ ушел муж. Примерно тогда же произошло еще одно событие, в настоящем никак с первым не связанное: Макса Крутовица с треском уволили из полиции, и он подался в частные сыщики...»
Ну, вот и я попал в прототипы. Это ведь меня выгоняли из милиции, причем дважды и оба раза с треском. Типический характер в типических обстоятельствах. «Когда б вы знали, из какого сора...» Как там дальше? «Растут стихи, не ведая греха...» Или «стыда»? Нет, «греха» — это у Кости.
Искушение немедленно начать читать было велико, но я его превозмог. Представлялось очевидным, что, отдавшись во власть Шурпина-писателя, я бы неизбежно пренебрег интересами Шурпина-клиента: завтра с утра предстояло много работы, которая уже сегодня не дает мне уснуть. А после бессонной ночи с книжкой в руках из меня и вовсе тот еще будет работничек. Так и не выбрав ничего успокоительного, я поплелся обратно в кровать, по дороге куда в голову мне пришло философическое соображение, что, если Котик написал правду, и я отныне действительно «бессмертный герой», то нервничать и суетиться просто глупо, а в общем-то по большому счету даже неприлично. У меня впереди вечность, на фоне которой выглядят жалкой тщетой любые миллионы. Особенно, чужие.
С этой мыслью я неожиданно для себя успокоился, одновременно вдруг почувствовав неудержимое стремление к подушке. И, кажется, на этот раз мне, как в молодости, удалось заснуть, не донеся до нее головы.
Наутро первым нашелся Наум Яковлевич Малей, который, как выяснилось при посредстве адресного бюро, жил почему-то отнюдь не в Стеклянном доме. Впрочем, сей по-мичурински причудливо привившийся плод Саввова семейного древа, упав с него, откатился не слишком далеко и владел теперь квартирой в Доме-где-метро. Установивший этот факт Прокопчик был, несмотря на его прозрачные намеки насчет внезапно обострившегося остеохандроза, откомандирован мною на поиски координат прочих птенцов арефьевского гнезда, а сам я отправился по указанному адресу, благо путь предстоял недолгий.
Дом-где-метро, замыкающий наш двор с юга, вырос в громокипящих тридцатых как наземное дополнение к расположенной под ним станции метрополитена, на голом энтузиазме рванувшего из центра на еще совершенно не освоенные окраины, и довольно долгое время оставался, мне кажется, едва ли не единственным каменным строением среди окружающих его бревенчатых бараков и прочих утонувших в садах глухих и слепых от рождения домишек. Стиль «раннего сталинанса» наложил на него все полагающиеся времени черты: громоздкую помпезность снаружи и пышные, особенно на фоне окружающей нищеты, излишества внутри. Предполагалось, что населять его будут метростроевцы, главным образом, разумеется, комсостав, поэтому огромным квартирам с четырехметровыми потолками и даже комнатами для прислуги вполне соответствовали парадные подъезды с высокими мраморными порталами и псевдодорическими колоннами. А на фронтоне здания вдоль всего карниза были, как водится, установлены аллегорические фигуры Летчика, Рабочего, Ученого, Колхозницы, еще кого-то и, конечно, Метростроевца в шахтерской каске с отбойным молотком в руках. Вот с этим скульптурным ансамблем и связано (рассказывает Гарахов) одно из самых таинственных событий в истории нашего околотка.
Во время торжественной сдачи объекта с крыши неожиданно упала статуя Метростроевца. И угодила она не куда-нибудь, а прямехонько в персональный «паккард» лично прибывшего на мероприятие наркома путей сообщения товарища Кагановича, положившего немеряно сил, средств и чужих жизней на алтарь строительства метро (его имя, о чем сейчас мало кто помнит, в течение долгих лет носил потом московский метрополитен).
Сам Лазарь Моисеевич в этот драматический момент произносил пламенную речь на митинге, идущем под землей, на перроне открывающейся станции, поэтому рухнувший с неба болван расколошматил вдребезги только пустой правительственный лимузин. Но тем не менее делу о покушении на жизнь сталинского наркома был дан ход, виновники теракта, и даже, как выяснилось в процессе следствия, они же участники крупномасштабного антисоветского правотроцкистского заговора, быстро нашлись, по каковой причине часть метростроевского комсостава отправилась валить лес в мордовские лагеря, а на освободившуюся таким образом жилплощадь заселились другие строители, числом поболее и не такие начальственные, превратив многие квартиры из отдельных в коммунальные. Странность, однако, была не в этом. Странность и даже таинственность состояли в другом. А именно в том (дойдя до этого места, Марлен Фридрихович обычно понижал голос), что над тем местом, где в несчастливый для себя день припарковался искореженный впоследствии правительственный «паккард», карниз украшала статуя вовсе не Метростроевца с отбойным молотком, а наоборот, Летчика с пропеллером. Место же Метростроевца было на противоположном крыле здания, между Колхозницей и Физкультурником.
Тем не менее не только сами полностью сознавшиеся и глубоко раскаявшиеся в преступлении бывшие комсоста-вовцы, но, что совсем уж удивительно, даже умудренные, опытнейшие следователи не сумели найти рационального объяснения тому, как удалось без специального такелажного оборудования протащить по узкому карнизу полутонный каменный статуй. И главное — зачем, если под руками имелся другой, ничуть не менее массивный и тяжелый. Возникали, правда, в кулуарах кое-какие совершенно уж несусветные версии, но они были решительно отринуты ввиду их полного несоответствия передовому атеистическому мировоззрению. В конце концов, здраво рассудив, что эта мелкая на фоне грандиозного заговора деталь существенного значения не имеет, на нее решили плюнуть и сдать дело в архив.
Но тут от верных людей в компетентные, как сказали бы теперь, органы стала поступать информация о неких темных и, несомненно, провокационных слухах, получивших внезапное распространение среди наиболее несознательной части граждан. То болтали о тяжелых, словно каменных, шагах, которые будто бы слышали над своей головой жильцы последних этажей, то пересказывали друг другу байки о странных, хорошо видных ясными безоблачными ночами, бродящих по крыше тенях ростом в полнеба. Разумеется, люди идейно выдержанные, прежде всего партийцы и комсомольцы, едко высмеивали подобные чуждые суеверия, легко и вполне научно объясняя вышеуказанные явления. Так, тяжелые шаги представлялись ничем иным, как грохочущими в дурную погоду плохо закрепленными листами кровельного железа. Ну а тени в полнеба объяснялись и того проще — трепещущим на ветру бельем, которое кое-кто из домохозяек повадился развешивать на крыше в тайне от домкома. Слухи, однако, несмотря на научные разоблачения не утихали, а наоборот, ширились, в связи с чем была соответствующими организациями предпринята полная проверка всех обстоятельств, и хотя широкую общественность так и не оповестили о том, какие сделались выводы, но зато (здесь Гарахов делал весьма многозначительную паузу) хорошо известен факт: в один прекрасный день приехали монтажники, сняли все оставшиеся после падения Метростроевца скульптуры и увезли их в неизвестном направлении, после чего слухи разом прекратились.
Наверное, я еще в юности впервые услышал эту байку и, как водится, тогда же посмеялся над ней. Но вот что интересно: каждый раз, берясь за ручку двери Дома-где-метро, я ловлю себя на том, что помимо воли взглядываю наверх, не летит ли что-нибудь с крыши мне на голову.
За шестьдесят с лишком прошедших со времени постройки лет мрамор порталов пожух и покрылся морщинами, облупились колонны, а стены просторных, как паровозное депо, подъездов покрылись таким количеством проломов, пробоин и даже целых пластов обнажившейся под рухнувшей штукатуркой гнилой дранки, что впору было на них писать: «Эта сторона особенно опасна при обстреле». Но, как ни странно, дом переживал вторую молодость. Район наш неожиданно оказался в числе престижных, и застарелые, как подагра, неизлечимые, казалось, в своей заскорузлости коммуналки принялись стремительно расселяться, приобретать новых респектабельных обеспеченных хозяев, которые ремонтировали свои вновь ставшие персональными апартаменты, а заодно грозились привести в порядок прилегающие помещения. Когда я вошел в парадное, то обнаружил этому наглядное подтверждение: весь холл перед лифтом был заставлен строительными козлами, ведрами, полными белил, баллонами газосварки и прочими атрибутами новой светлой жизни.
Судя по номеру квартиры, Малей жил на самом верхнем этаже. Но когда я, осторожно лавируя между заляпанной раствором бетономешалкой и грудой присыпанных цементной пылью кирпичей, добрался до лифта, меня встретила обескураживающая табличка «Капремонт» с припиской от руки кривыми печатными буквами: «Ходите пешком. Движение — это жизнь». Слово «жизнь» было зачеркнуто, и поверх него какой-то остряк, склонный, видимо, к гиподинамии, каллиграфически вывел «смерть».
Где-то этажу к четвертому-пятому я уже смог по достоинству оценить этот мрачный юмор: лестничные марши казались раза в два длиннее обычных, а щербатые ступеньки и шатающиеся, как старческие зубы, перила с обглоданными временем деревянными поручнями не облегчали пути к вершине. Остановившись на полминуты, я глянул вниз, в пролет лестницы. Дна в гулком полумраке уже не было видно, и у меня слегка закружилась голова, как будто я наклонился над бездной. Оторвавшись от этого малоприятного созерцания, я решительно взбежал на площадку последнего этажа и нажал на звонок.
В этот раз в мои планы не входило предварительно предупреждать о своем визите по телефону, поэтому я готов был к разглядыванию меня в глазок и осторожным расспросам через дверь. Но мне открыли быстро и решительно. На пороге стоял невысокий, элегантный даже в длинном махровом купальном халате, седой коротко стриженый мужчина с тонкими нервными чертами лица, похожий на подбритого с боков серебристого миттельшнауцера.
— Чем могу служить?
Фраза была не менее изящна, чем внешность. Я протянул ему заготовленную визитку.
— О! — изогнул он брови не без некоторой игривости. — Частный сыщик! Раньше встречал только у Рекса Стаута. Вы случайно не ошиблись адресом?
— Не ошибся, если вы — Наум Яковлевич Малей, а вашу покойную мать при этом звали Елена Саввична Арефьева.
Что-то похожее на беспокойство мелькнуло в его взоре, он даже непроизвольно ухватился за ручку двери, и мне на миг показалось, что сейчас она захлопнется перед моим носом. Но этого не произошло. Наоборот, хозяин отступил в сторону, пропуская меня.
Первое, что бросилось в глаза — чрезмерное обилие зеркал в прихожей. Два поясных и еще одно в полный рост. Едва я перешагнул порог, создалось неприятное ощущение, что нас в тесном полутемном коридорчике целая толпа. Сделав приглашающий жест рукой, Малей направился в глубь квартиры, на ходу захлопнув дверь в спальню, но я успел краем глаза разглядеть огромную двуспальную кровать со сбитыми белоснежными простынями, краем уха уловить там какое-то шурщащее движение, а краем, если можно так выразиться, носа унюхать доносящийся оттуда сладковатый аромат не то сандалового дерева, не то какой-то неизвестной мне косметики. В конце концов мы оказались в просторной комнате с большим эркером, интерьер которой состоял опять же из зеркал, а также парикмахерского кресла, специально оборудованной раковины с душем на гибком шланге и прочих парикмахерских причиндалов. Дамский цирюльник, вспомнил я шурпинский список. Визажист-надомник.
Войдя в помещение, хозяин зачем-то плотно прикрыл за нами распашные двери с матовыми узорчатыми стеклами, но хотя в углу, надо полагать, для ожидающих своей очереди посетительниц, вокруг журнального столика с пепельницей и телефоном имелись диванчик и пара пышных пуфиков, сесть меня Малей не пригласил, ясно давая понять, что на долгий разговор рассчитывать не стоит.
Я и не рассчитывал. Честно говоря, на месте всех этих арефьевских наследничков я себя и на порог бы пускать не стал, не то что разговоры разговаривать. Шутка ли, пять, или сколько там, миллионов баксов на рыло! Поэтому меньше всего я надеялся на то, что совершенно незнакомый человек упадет мне на грудь с подробными рассказами о своей семье и в особенности о родственниках, вместе с ним претендующих на сумасшедшее наследство. Но у меня имелся некий оселок, с помощью которого, как я уже мог убедиться в случае с Веркой, можно попытаться проверить остроту чувств каждого из предполагаемых наследников. И когда Наум Яковлевич, обратив ко мне свое умное, тонкое, нервное лицо, снова поинтересовался, чем может быть полезен внезапному визитеру, я этот оселок нащупал в кармане и вытащил на свет Божий.
Малей прореагировал сдержаннее своей кузины, но и в полном отсутствии эмоций его было не упрекнуть. Краешек левого века вдруг задергался, запульсировал прерывистой захлебывающейся морзянкой. Но голос звучал ровно:
— Где вы это взяли?
Я объяснил. И поскольку новых вопросов сразу не последовало, решил воспользоваться временным замешательством собеседника и овладеть инициативой:
— Есть основания полагать, что из-за этой штуки двоих уже убили. Мне кажется, нам с вами стоит обсудить кое-какие серьезные вопросы. У вас ведь тоже имеется что-то в этом роде...
Я выжидательно замолчал. Глаза миттельшнауцера сузились, покрылись легкой поволокой, словно затуманились воспоминаниями, и даже серебристые волоски на висках теперь, показалось мне, как будто пожухли, утратив гладкий блеск, превратившись в сухие и мертвые короткие иголки.
Тримминг. Ни к селу ни к городу вспомнилось вдруг это заморское слово. Миттельшнауцеров не бреют, их триммингуют — выщипывают шерсть. Зверская, должно быть, процедура.
Малей слепо нашарил позади себя парикмахерское кресло, развернул его и опустился на сиденье. Лицо еще оставалось бесстрастным, но голос подвел, в нем появилась плавающая растерянная нотка:
— Откуда вы знаете? Кто вам мог сказать, что я... что у меня...
Он запнулся и замолчал. А передо мной встала дилемма, которую необходимо было решить немедленно: честно признаться, что это только мои предположения, или с ходу начать врать что-нибудь, темнить, отделываться намеками, делать вид, будто мне известно больше, чем показываю, и выжидать, пока он сам обо всем проговорится. Оба пути имели как свои плюсы, так и минусы, я судорожно перебирал в голове возможные варианты, но от муки выбора был избавлен совершенно неожиданным образом. Узорчатые двери резко распахнулись, однако, как ни странно, никто в комнату не вошел, зато откуда-то из коридора донесся крайне взвинченный, слегка задушенный и от этого показавшийся мне бесполым голос:
— Мусечка, молчи!
С искаженным досадой лицом Малей скатился с кресла, бросился к дверям и попытался закрыть их обратно. Но кто-то удерживал ручку одной из створок с другой стороны, хозяин пыхтел, перетягивая ее к себе, с той стороны тоже тянули и пыхтели, и сквозь это пыхтение прорывался все тот же высокий и одновременно спертый вопль:
— Не смей, слышишь, не смей! Тебе нельзя говорить об этом! Тебе запретили!
Напрягшись вздувшимися на шее жилами, куафер рванул дверь на себя, и в проем влетел новый неожиданный персонаж: рослый, на голову длиннее хозяина, всклокоченный детина с пунцовыми губами и крашеными в соломенный цвет волосами. Короткий павлиньих оттенков халатик от борьбы разъехался на нем, обнажив мускулистый, хоть и заплывший уже слегка жирком, торс, украшенный внизу мощными, выпирающими под узенькой полоской трусов мужскими статями. Он всего на мгновение мелькнул перед моим взором, потому что в следующую секунду тот, кого назвали «мусечкой», ожесточенно толкнул его руками в грудь, шиты в лицо:
— С ума сошел! Хотя бы оделся! Выйди отсюда!
От резкого толчка пунцовый так же неожиданно, как появился, вылетел из поля моего зрения, успев на прощание испустить еще один отчаянный вопль:
— Мусечка! Тебя предупреждали! Ты не должен!
Захлопнув наконец дверь, парикмахер припер ее спиной и повернулся ко мне с кривой ухмылкой:
— Извините... Прошу меня понять...
— Ничего-ничего, — сочувствующе махнул я рукой. — Понимаю. В какой семье не бывает ссор. Так мы можем с вами обсудить кое-какие вопросы?
Он скривился еще больше и пробормотал, отводя глаза:
— Нет, не сейчас, вы же видите... К тому же, он прав... Мне не следует... Я ведь вас совершенно не знаю... Надо подумать. Я перезвоню вам, хорошо?
— Хорошо, — покладисто пожал я плечами и двинулся к выходу.
Малей резво распахнул передо мной дверь и снова бросился по коридору впереди меня, на ходу раздраженно захлопывая спальню, откуда доносилось бряканье какими-то флаконами, шарканье шлепанцев по паркету, глухое бормотанье, все вместе складывающееся в монотонное шебуршение, будто огромный жук ворочался в огромном спичечном коробке.
— В другой раз, в другой раз, — бормотал хозяин, отпирая замок. — Примите извинения, в другой раз...
— Ну что вы, что вы, время терпит, — в том же духе отборматывался я, — это мне нужно извиняться... В другой раз, так в другой раз, как вам будет угодно...
Надо сказать, насчет того, что время терпит, я кривил душой. Больше того, я в этом очень сильно сомневался. Часы и минуты бессмысленных покуда хождений по нежелающим откровенничать со мной людям грозили сложиться в дни, а те — в неделю. В ту самую «неделю максимум», которую неумолимая судьба отвела на остаток жизни умирающего в онкологическом центре Глеба Саввича Арефьева.
Что будет потом, когда наступит этот последний срок, «dead line», как очень подходяще к данному случаю говорят англичане, я не знал, но носом чуял: будет поздно. Во всем же остальном я был совершенно искренен, ибо действительно не возражал перенести встречу с изящным визажистом на более поздний срок.
После вчерашней беседы со своей бывшей возлюбленной я действительно находился в сильном подозрении, что с Малеем может получиться нечто аналогичное. Это представлялось вполне логичным и последовательным, ведь не только Верка, но днем раньше даже покойный Котик, в пьяном отчаянии всучивая мне на хранение эту сакральную железяку, так и не сподобился объяснить все до конца. Какое-то табу, явный и суровый запрет витали над всей этой историей. Поэтому еще вчерашней бессонной ночью я пришел к выводу, что вряд ли достигну результатов, пытаясь пробить стенку головой. И мое сегодняшнее посещение Дома-где-метро лишь внешне выглядело как еще одна неудачная лобовая атака. На самом деле, если уж пользоваться военной терминологией, это был скорее партизанский рейд по тылам, призванный ввести предполагаемого противника в заблуждение, спровоцировать его на активность. И с этой точки зрения цель, которую преследовал скоротечный визит к Малею, была полностью достигнута.
Едва не переломав ноги, я кубарем скатился вниз по щербатой лестнице, бегом пересек двор, ворвался к себе в контору — и все равно не успел. Магнитофон, подключенный к приемному устройству, уже вовсю крутился. Миниатюрный кварцевый передатчик, который я, воспользовавшись короткой схваткой за обладание дверью между Малеем и его дружком, прилепил под низ телефонного аппарата, включался автоматически при снятии трубки или просто на звук голоса, и это означало, что после моего ухода из квартиры там отнюдь не наступила умиротворенная тишина.
— ...ты идиот, Нюма, и останешься идиотом до смерти, — говорил, вернее, выговаривал холодный яростный женский голос. — Я тебя третий раз спрашиваю и не могу получить вразумительного ответа: какого черта ты пустил его в дом?
— Но, Марочка, он показал мне ключ, очень похожий на те, что у тебя и у меня, а потом сказал, что из-за него убили двух человек, я так понял, Женечку и ее мужа... — блеял в ответ Малей. — Как я мог... Я растерялся...
— Кретин, — жестко отозвалась женщина. Я уже не сомневался, что это единоутробная сестра Малея Маргарита Робертовна Габуния. — Этому шпику не надо было даже дверь открывать.
— Ну почему же шпику? — слабо отбивался парикмахер. — Он мне показался вполне нормальным человеком. Ни на чем не настаивал. К тому же я ему так ничего и не сказал...
— Боже, какой дебил! — простонала его сестра. — Ничего не сказал — но ничего и не отрицал, так? Ты все ему подтвердил, дубина стоеросовая!
В этом месте неожиданно возник еще один голос, но, судя по тембру записи, не в трубке, а где-то рядом, за кадром.
— Скажи им, скажи, что я был против, что это я тебе не позволил, — страстным шепотом канючил он.
— Да, вот и Севочка тоже, — атакуемый со всех сторон, потерянно сдался Малей, — он советовал мне ни о чем не разговаривать, и я послушался.
Но на эту поддержку со стороны Маргарита отреагировала самым неожиданным образом:
— Не смей при мне упоминать эту твою девку с яйцами!
— яростно завопила она. — Ему ты тоже не имел никакого права ничего говорить!
— Как это? — взвился дотоле покорный визажист. — Ты-то ведь своему Бобсу все рассказала!
— И у тебя хватает наглости сравнивать? — ахнула сестра. — Борис — мой муж, а этот... эта...
Видать, ей удалось задеть брата за живое, потому что теперь и он в ответ заорал:
— Тебя не касается моя личная жизнь! Я взрослый человек и живу отдельно от тебя!
— Ах, отдельно? — голос Маргариты зловеще понизился.
— Ты живешь отдельно, потому что мы купили тебе эту квартиру!
— Нет, Марочка, — язвительнейше возразил Малей, — вы купили эту квартиру, потому что отдельно захотелось жить не мне, а вам. В квартире матери, между прочим.