Улисс из Багдада Шмитт Эрик-Эмманюэль

Влечение побуждало меня целовать ее, ласкать, входить в нее, но никогда — общаться. Я жил, укрыв сердце свинцовой плитой, и мне не приходило в голову что-то ей рассказать. И потому я вел себя как любовник — вежливый, но немой.

В годовщину моего прибытия на Сицилию Виттория решила устроить праздник. В то утро она прильнула своим горячим телом к моему, провела ласковой рукой по моей груди и нежным голосом спросила:

— Улисс, не пора ли тебе открыть свое настоящее имя?

— Мм…

— Я знаю, ты снова станешь говорить, что забыл. Я соглашалась на эту ложь, но теперь, через год, я думаю, что имею право на правду?

Широко раскрытыми глазами я смотрел на нее, любуясь совершенством ее черт, погружал пальцы в безбрежное море ее волос и думал, что объективно я должен чувствовать себя счастливейшим из людей. Однако с губ моих слетели совсем другие слова:

— Меня устраивает имя Улисс. Я привык к нему.

Это звучало сухо, холодно, бесчувственно. Она сморгнула:

— Я хотела бы, чтобы ты открыл сердце, Улисс, чтобы ты поверил мне, чтобы поведал о своем прошлом.

— И что это изменит?

— Это позволит мне сильнее любить тебя.

— Мне достаточно нынешней любви.

— Это доказало бы, что ты меня любишь.

Я отвернулся к окну: теперь разговор мне нравился меньше.

Не повышая тона, с той же нежной теплотой она повторила:

— Да, это доказало бы, что ты меня любишь, ты никогда мне этого не говорил. И наконец, рассказав про себя, ты доверишься мне так же, как я доверилась тебе. Что ты думаешь?

Я пробормотал что-то невнятное. Она чмокнула меня в ухо и, проворно выскочив из кровати, подвела итог:

— Подумай, Улисс. И дай мне ответ сегодня вечером.

Чтобы не думать об этом, я стал смотреть на попугайчика за приоткрытым окном: он устроился на нашем балконе и решил свить гнездо.

Потом я встал, чтобы принять душ. Вытирая ноги, я почувствовал, что в ванной кто-то есть. Папа был настроен весьма игриво:

— Сынок, сынок, сынок! Видела бы это твоя мать! Вы — прекрасная пара. Насколько ты черноволос, настолько она белокура. Вас надо показывать в витрине музея и славить род человеческий.

— Успокойся, папа. Что-то ты меньше ликовал, когда я встречался с Лейлой.

— Неправда! Лейлу я любил так же! Честное слово! Девушка, непохожая на других, оригинальная, умная, курила потрясающе! Однако с тех пор ты вынес столько страданий, что сегодня я радуюсь больше.

— Кстати, о Лейле: ты встречал ее в царстве мертвых?

— Нет, никогда.

— Любопытно.

— Да, это любопытно. Но надо уточнить, что она умерла до меня.

— Эо что-то меняет?

— Возможно. Я не знаю.

Он указал на черную кожаную коробочку, стоявшую на трюмо, и подмигнул:

— Поздравляю — кольца!

— Какие кольца?

Следуя его указаниям, я открыл крышку и увидел два обручальных кольца.

11

Бывает, ожидание счастья губит счастье сегодняшнее.

Из слабости в день нашей помолвки я сказал «да».

Но как просто и безмятежно ни текли минуты в обществе Виттории, я по-прежнему думал об отъезде. Оставаться в Сицилии не входило в мои планы. Лондон не выходил у меня из головы, Лондон зван меня. Со странным упорством, корни которого были мне неизвестны, я назначил себе свидание в Англии. Поэтому все, что делалось до того, существовало лишь наполовину, «пока что».

Хотя в глазах всех я выглядел женихом Виттории, сам я знал, что я лишь призрак его, фантом, в данный момент имеющий телесную оболочку, но вскоре обреченный принять свою настоящую, окончательную сущность — отсутствие.

Бывало, что, предчувствуя боль, которую я ей доставлю, я был с ней нежен, даже слишком нежен, но потом одумывался, понимая, что эта пылкость сделает мое исчезновение еще непонятнее и болезненнее для нее, и становился с ней суров, даже слишком суров. Словом, по мере приближения события, которое другие называли свадьбой, а я точно понимал как отъезд, мне с трудом удавалось реагировать адекватно.

Иногда я спрашивал себя, не догадалась ли Виттория о моем плане. Лежа в молчании после любви, сплетясь со мной руками и ногами, она пыталась разгадать меня как головоломку, в ее голове роились вопросы, удерживаемые устами, ее рука ласкала меня рассеянно, словно ища точку, нажатие на которую включает речь.

Я с самого начала понимал, что грусть роднит нас больше, чем радость. Мы были связаны не счастьем, но несчастьем: я спал с ней, чтобы заглушить тоску о Бубе, я возвращался к ней на ложе, убегая от черных мыслей, и с первого дня, когда она нашла меня на отмели бухты, я видел в Виттории прибежище в бурю; она же приняла меня, борясь с одиночеством, дразня обывателей, ломая семейную традицию, подбиравшую друг к другу слишком схожих людей, и, главное, меняя страдание тела — на наслаждение тела. С обеих сторон, по-моему, в нашей страсти было больше «вопреки», чем «благодаря», мы любили друг друга «наперекор судьбе», как выжившие в катастрофе, мы любили друг друга с энергией отчаяния, чтобы не думать, не терять времени. Мы оба ждали иного, не того, что могли друг другу дать.

Убедившись, что обрел слова, которые выразят мою мысль, я собрал свои немногочисленные пожитки, в том числе покрывало матери, которое нашел через полгода после крушения, выброшенное волнами на гребень скалы, написал записку и оставил ее на кровати, на видном месте.

«Виттория!

Бывает, что любовь прекрасна своей мимолетностью. Когда от нее требуют большего, она тужится, корчится и дурнеет. Как дикие лошади, что скачут быстро только по собственной воле, такая любовь расцветает в вольной скачке и сразу же выдыхается под седлом.

Так живет наш союз — он прекрасен, если видеть в нем прихоть, и начинает хромать, как только его пытаются загнать в брачные узы. Я сплю с тобой — и я счастлив, но, представляя, что я свяжу свою жизнь с твоей, я стыжусь занимать место человека, который будет любить тебя больше и не будет любить никого, кроме тебя.

Ибо я люблю женщину, и эта женщина — не ты. Ее зовут Лейла. Она умерла.

И что с того? Прости, Виттория, но эта Лейла, даже уйдя, сидит во мне так прочно, так явно, что все еще держит пленницей мою любовь. Не в моей власти завязать и разрешить связующие нас узы. Я думал, встретив тебя, что смогу освободиться. Ошибка. Все решает по-прежнему Лейла.

Я уезжаю, Виттория. Ты была моим наслаждением, но Лейла — моя судьба.

Я привязан к тебе настолько, настолько могу привязаться к женщине — красивой, умной, великодушной, которую желаю, почитаю, которой дорожу.

Если завтра я уеду, у нас останется прекрасное воспоминание. Если останусь, нам выпадет брак, несовершенство которого пока еще скрывает наша страстность.

Если я лишь прохожий, то наш счастливый год не исчезнет, а будет маяком сиять в нашей жизни, если же задержусь, то нас ждет несчастье, ибо только великий художник может сделать мимолетное вечным.

Прости мне те слезы, которые вызовет эта записка, но, по мне, лучше, чтобы ты плакала без меня, чем со мной. Я люблю тебя так, как могу любить, и наверняка не так, как ты заслуживаешь.

Все равно твой навсегда

Саад Саад».

В первый — и в последний — раз я открыл ей свое имя.

Проходя мимо зеркала спальни, я убедился, что одет достаточно прилично для путешествия автостопом, и причесался.

Папа воспользовался моментом и возник в зеркальной раме.

— Зачем уходить, сын? Если надо жить, просто жить, то можно жить и здесь.

— Наверно, я хочу большего.

— Чего?

— Я не знаю.

— Если надо быть любимым, здесь тебя любят. Твоя непоседливость становится абсурдной. Боюсь, ты свернул не в ту сторону и любой реальности предпочитаешь химеры.

— Я хочу туда, куда влечет меня желание, — в Лондон. И потом, мне нестерпимо все, что дает случай. Я выбрал цель, и мне не будет покоя, пока я не достигну ее, привалов не будет.

— Что бы ни случилось, я с тобой. Справа пригладь немножко гелем.

— Спасибо.

Несколько часов спустя, поймав подряд две машины, которые помогли мне преодолеть путь, я высадился в порту Палермо.

Мне надо было найти способ покинуть Сицилию, не предъявляя документов и еще — не потратив те несколько евро, которые пожертвовали мне жители деревни.

Слоняясь по причалу, бесконечно наблюдая, я пытался выработать план. В момент, когда я изучал загрузку парома, позади раздался голос:

— Что, парень, хочешь уехать — по-тихому и без денег?

Обернувшись, я увидел черного колосса, гору плоти и мускулов, обтянутую золотистыми нейлоновыми брюками и ярко-розовой майкой. На левой его руке красовалось четыре пары поддельных золотых часов — три пары круглых и одни квадратные. Развалившись на швартовой тумбе, он улыбался мне, обнажив редкие зубы.

Вспомнив свое прибытие в Каир, припомнив, как обратился ко мне Бубакар возле офиса Верховного комиссариата ООН, я невольно подумал, что судьба специально для меня усадила на краю причала новое воплощение Бубакара. В ответ я улыбнулся великану, не пытаясь лукавить:

— Угадал.

— Ага!

— У тебя есть план?

— Да.

— Какой?

— А с чего мне тебе его рассказывать?

— По дружбе.

— Ты не мой друг.

— Все впереди.

— А с чего мне с тобой дружить?

— Спорим?

Удивленный моей уверенностью, он захохотал. Я предложил поужинать вместе, уточнив: «Приглашаю», на что он тут же ответил, что всегда готов потратить время на будущих друзей.

Леопольд — так его звали — был родом с Берега Слоновой Кости. В конце странствий, отличных от моих, но таких же сложных, он хотел попасть в Париж.

— Я философ, — объявил он мне после второго блюда.

— С дипломом по философии?

— Нет, откуда? У меня не было времени получить образование. Надо было кормить семью. Даже если сильно вертеться, все равно не получалось.

— Тогда почему ты представляешься философом?

— Потому что только философ может жить так, как я живу! — воскликнул он. — И раньше, на Берегу Слоновой Кости, и теперь, нелегалом. Моя мечта — стать философом в Париже.

— Преподавать в Париже философию?

— Да что ты несешь! Чуть что, у тебя лекции, школы, университеты! Быть философом в Париже — значит философствовать на асфальте и на парижских мостовых.

— Под мостами, например?

— Точно.

— С бомжами?

— Наконец-то дошло! Потому что если бомжи не достигли вершин философии — значит, я ничего не понимаю в философии.

Я согласился. Леопольд продолжал есть и говорить с неистощимым аппетитом:

— Понимаешь, я просто хочу найти непыльное местечко во Франции, но не хочу становиться ни французом, ни европейцем, только по документам. Потому что, честное слово, я никогда не смогу уловить их образ мыслей.

— Европейский образ мыслей?

— Да. Я слишком мягкий, слишком всеядный, слишком простой. Я люблю жизнь, люблю мир. Я не способен, как они, обожать войну.

— Ты шутишь?

— Открой глаза, друг. Европейцы обожают бойню, им только и подавай бомбы и запах пороха. Доказать? Каждые тридцать лет они устраивают войну, больше им просто не выдержать. Даже в мирное время им нравится только военная музыка, чтобы гремел барабан и горн трубил патриотические гимны. Тогда у них на глазах слезы, они начинают плакать, их переполняют чувства, можно подумать, им играют песню про любовь. Нет, ясное дело, они любят войну, сражения, захват. И хуже всего: знаешь, почему европейцы устраивают войны, убивают других и гибнут сами? От скуки. Потому что у них нет идеалов. Они воюют от занудства, воюют, чтобы спастись от тоски, воюют, чтобы было что-то новенькое.

— Ты преувеличиваешь. Европа уже шестьдесят лет живет в мире.

— Вот именно! Они слишком долго жили без войны: сегодня их молодежь чуть что — идет на самоубийство, их подростки, все как один, ищут способа погубить себя.

— Нет, они стали другими. Сейчас все не так плохо.

— Да, все не так плохо, потому что есть кино, телевизор, и они выдают им каждый день порцию ужаса, трупов, крови, эвакуации раненых, взрывов, падающих зданий, окруженных солдат, солдатских матерей — плачущих, но сдержанно. Все это держит их в тонусе, но все это лишь подручные средства, что помогают им продержаться до следующей образцовой бойни.

— Я удивлюсь, если найдется европеец, который признает себя в портрете, нарисованном тобой.

— Естественно! Европейцы не знают, что они такие. Почему? Потому что, желая увидеть себя, они придумали кривое зеркало: интеллектуалов. Гениальная штука: зеркало, которое показывает их — другими! Отражение, позволяющее видеть, не видя! Европейцы обожают интеллектуалов, они дарят славу, богатство, влияние тем, кто убеждает их, что они не такие, какие есть, а совсем наоборот: миролюбивые, гуманные, братья всем, идеалисты. Вот уж работенка у интеллектуалов! И прибыльная, и полезная. Если бы я не решил быть философом в Париже, я стал бы интеллектуалом. С помощью интеллектуалов европейцы отлично могут жить двойной жизнью: говорят про мир, а сами воюют, делают все разумно — и убивают без счета, придумывают права человека — и крадут, захватывают землю, убивают больше, чем за всю историю человечества. Странный народ эти европейцы, друг, странный народ: у них голова отдельно, а руки отдельно.

— Однако именно там ты хочешь жить, друг?

— Да.

Три дня и три ночи мы с Леопольдом не расставались.

К полуночи кровь, разгоряченная сказанным и выпитым, бурлила в венах, Леопольд не стоял на месте и рвался соблазнять женщин. С тех пор он безудержно приставал ко всему, что имело попу и груди. И самое странное, что в своих кричащих нарядах — то цвета испуганной нимфы, то желто-цыплячьих, со звякающими цепочками и браслетами, с рэперскими погремушками, при золотых ботинках и серебристой каскетке, которые рядом с ним делали самого цветастого из бразильских трансвеститов монахиней, Леопольд всегда нравился туристкам и всегда добивался цели.

Покинув объятия своей мимолетной жертвы, он возвращался ко мне, с красными глазами, с дымящейся головой.

— Знаешь что? Мы — негры, арабы, азиаты — забьем их, этих европейцев, наделаем им детей, потому что трахаемся больше них, лучше них, потому что любим малышню и больше рожаем. Настанет день, и останется этих европейцев совсем чуть-чуть!

— Да, только это уже будем мы с тобой. Или, вернее, твои пащенки, поскольку ты вроде как собрался увеличить население планеты.

— Чтобы везде были мои сыновья и дочки? Вот уж точно, всем будет лучше!

— Когда я слышу, какую чушь ты несешь, сомневаюсь.

По мере того как он сочинял свои теории про европейцев, которые его жадно интересовали, Леопольд по крупицам делился со мной планом бегства. Чтобы покинуть Сицилию, мы должны были сесть на паром, однако, чтобы не платить и не предъявлять документы, которых у нас не было, надо было найти машину с туристами и спрятаться в ней. С этой целью мы проводили дни за изучением популяции путешественников, ища, какая категория помогла бы нам осуществить свой план.

— Идеально было бы подцепить швейцариков.

— Кого?

— Семью швейцарцев. Блондинистых, богатеньких, одетых в белый лен, передвигающихся на машине размером с грузовик, идеальную семью, где родители улыбаются, а дети не пачкаются, баловней судьбы, где у младенца и то есть мобильник, а у зародыша — платиновая кредитка. К таким полиция не цепляется. Они такие стерильные, что им и в голову не придет, что можно где-то смухлевать. Найди нам швейцариков! Но только чтобы были швейцарики не из Швейцарии! Потому что прикинь, что будет, если нас запрут в этом их сейфе посреди Европы? В Швейцарии мы никому не нужны. Они прикрывают свои границы озерами, горами, таможнями, собаками, полицейскими — всем! Заметь, другие европейские страны тоже не слишком радуются, когда их щекочут в зоне национальной границы.

— Разумно охранять свою территорию, если ее имеешь, — сказал я.

— В последние века европейцы ездили где хотели, где хотели — торговали, где хотели — воровали, где хотели — рыли, где хотели — строили, где хотели — размножались, что хотели — колонизировали, а теперь обижаются, что кто-то едет к ним? Это ни в какие ворота не лезет! Европейцы бесстыдно расширяли свою территорию за наш счет, да? Это они стали передвигать границы. Теперь наш черед, придется привыкать, потому как мы все к ним приедем, и африканцы, и арабы, и латиносы, и азиаты. Я, в отличие от них, не перехожу границу с оружием, солдатами или с благородной миссией поменять им язык, законы и религию. Нет, я их не завоевываю, не хочу ничего менять, я просто хочу взять себе кусочек земли и укрыться там. Смотри, а это не швейцарики?

Он указал мне на элегантную семью, только что припарковавшую на стоянке парома два огромных прогулочных автомобиля.

— Вот тут тебе, должно быть, хватит места.

— А тебе? Может, хватит места двоим.

— Нет, я остаюсь тут.

— Что? Ты не хочешь быть философом в Париже?

— Хочу, хочу. Но не сразу. Пока что я работаю философом в Палермо. Помогаю людям вроде тебя. По-моему, я полезнее здесь.

— Но…

— Слушай, друг, в роду человеческом есть только два типа людей: те, что сердятся на себя, и те, что сердятся на других. Ты принадлежишь к первым: ты прешь вперед и обвиняешь только себя в случае неудачи. Я, к несчастью, пополнил стадо последних, людей досадливых, тех, кто ругает весь свет. Я много болтаю и мало действую.

— Тогда заткнись, бери мешок и пошли со мной.

— Отцепись ты от меня! Прыгай в колымагу швейцариков. Не мешкай, а то уплывет.

Я понимал, что он прав: если промедлить, экипаж погрузит оба автомобиля на паром.

— Леопольд, почему ты мне помог?

— Потому что ты мне друг. И потому, что ты кормил и поил меня несколько дней.

— Леопольд, мне кажется, ты не уедешь.

— Ага, догадался? А ты знаешь, что ты и вправду мой друг?

Взглянув в последний раз на Леопольда, на его фальшивые часы, на побрякушки, на тряпки с логотипами мира, который он обожал, ненавидел и куда никогда, наверно, не попадет, я рванул к ближайшей машине, проскользнул через заднюю дверь, между передним креслом и детскими сиденьями, прикрылся сверху несколькими легкими сумками, и сделался невидимым. Я затаился.

Работник парома сел в машину, подогнал ее к сходням, припарковал на стоянке, расположенной в металлическом чреве корабля.

Несколько часов я сидел неподвижно, потом раздалось урчание, резкий свисток сирены, и земля сдвинулась с места.

Паром тронулся и взял курс на Неаполь.

В голове моей с безумной скоростью проносились молитвы и научные выкладки о размере корпуса и его способности выстоять в бурю. Иными словами, я трусил.

12

В Неаполе стоило повертеться вокруг вокзала, чтобы проникнуть в подпольную торговую сеть. Ищешь наркотики — найдешь товар у вокзала, нужны проститутки — их снимают у вокзала, нужны мужчины — за деньги или так, их тоже снимают у вокзала, нужна черная работа — хозяев и работников находят у вокзала. О, неаполитанский вокзал не был раем, здесь без билета пускали прямо в ад, здесь женщины были уродливы, мужчины вымотаны, труд — унизителен, наниматели — мерзавцы, оплата — призрачна, а наркотики убийственны. На неаполитанском вокзале можно было найти все, но все было испорчено, опошлено, изъедено пустотой.

Потратив несколько дней на расспросы украдкой, я нашел перевозчиков, которые шаркали лакированными ботинками среди прочего люда и не замедлили объяснить мне свои условия.

За сумму, равную заработку за четыре-шесть месяцев, они обеспечивали перевоз до Северного моря, то есть проезд через две страны — Италию и Францию и пересечение двух границ — французской и бельгийской. А там на месте надо было искать других людей, чтобы достичь Англии.

Среди нас — кандидатов-беженцев — редко кто обладал нужной суммой. Никаких проблем! Если денег не было, проводники предлагали их заработать. Как турагентство, они предлагали «полный пакет» — несколько месяцев работы за обещанный перевоз.

Я сразу заподозрил, что за этими людьми стоит мафия.

— Она всегда в ногу со временем, всегда отслеживает новые рынки! Мафия почуяла, что на нелегалах можно заработать деньги. Таков гений торговли, сын мой: понять, что из бедных можно вытянуть столько же денег, сколько из богатых.

Папа явился в тот момент, когда я растирал лодыжки, сидя на вентиляционной решетке одной вонючей улочки.

— Что я должен делать, папа?

— Сын, ты просишь у меня советов? А станешь ли ты их слушать? Вот уж наглость, честное слово! Годами делать что вздумается и спросить у меня совета на самом краю пропасти… Я отказываюсь отвечать.

— Это ты отказываешься отвечать? Значит, ты со мной согласен.

Изучив предложения и уяснив, что они стоят друг друга, — либо конкуренты тайком сговорились держать расценки, либо мафия все контролировала, — я связался с одним из проводников.

Вот так получилось, что я несколько недель работал на сборщика металлолома, хотя и весьма странного. У него было официальное предприятие, но основная деятельность проходила вне закона. Под покровом ночи бригадиры взламывали ворота строек, где до того, просидев несколько часов в засаде, надежные люди обрезали провода сигнализации, камер, телефонные линии. Мы, рабочая сила, должны были без света и шума красть строительную медь и цинк, опустошать складские запасы, выдирать уже установленное оборудование, и в пять часов утра мы грузили добычу в желтый грузовик, который ехал сбывать эти тонны оборудования в нескольких десятках километров от места. Иногда, когда не хватало крупных строек, мы по воскресеньям грабили заводы, где изготавливалось или собиралось это оборудование. Иной раз, когда дела шли туго, начальник отправлял нас за город, и мы с наступлением темноты снимали кровельное железо со стоящих на отшибе вилл.

С первой кражей я вывел совесть за скобки. Я рассудил, что нужда диктует свои правила, и перестал думать о жертвах, о разграбленных предприятиях, о пострадавших промышленниках и тем более о частных домовладельцах, которые обнаружат, что у них на доме нет кровли. Я работал много, зарабатывал мало, жил стиснув зубы.

Время от времени, намыливаясь под горячим душем в общественной бане, я поражался капризам судьбы: я удивлялся, что покинул Ирак и его несправедливости, чтобы оказаться в Неаполе на службе у мафии.

— Я рад, что тебе случается давать себе в этом отчет, сын мой, плоть от плоти моей, кровь от крови моей. Твоя совесть, хоть и склонная убегать и играть в прятки, все еще жива.

Папа часто пользовался такими моментами, чтобы выдать мне порцию поучений.

— Привет, папа, ну как там у вас, тишь, как на кладбище?

— Очень смешно. Думаешь, эти люди сдержат уговор? Не кинут они тебя?

— Я убежден, что бесчестные люди строго держат слово, если предлагают тебе сделку.

— Понимаю: у преступников слово — все. Потому что ничего другого у них и нет!

— Точно. Поскольку они ничего не оформляют, их слово стоит всех подписей.

— Хватит, сын, меня сейчас вырвет. Честный вор! Железное слово! Блатная романтика! Ради бога, прекрати! Эти гады используют чужое несчастье, чтобы набить себе карманы, и ты хочешь, чтобы я аплодировал?

Он поморщился, разглядывая меня.

— Выдержишь, сынок?

— Да.

— Точно?

— Да.

— Ты вот ухаживаешь за ногами, а руки ты свои видел? Заусеницы. Царапины. Они на двадцать лет старше тебя, сын. У тебя уже руки не такие, как мои. Ты помнишь мои руки, сын?

— Очень красивые были руки, папа.

— Признаться, я их не больно-то утруждал: листал книги, обнимал твою мать, гладил дочек…

— Давал оплеухи сыну.

— Один раз.

— Два. Но я сам нарывался…

— Знал бы ты, как я любил тебя, сын мой, и насколько эти две оплеухи я дал тебе из любви.

Дальнейшее подтвердило нашу правоту — мою, потому что я в конце концов уехал, и отцовскую, потому что в уплату за перевоз они продержали меня на работе лишних шесть недель.

Наконец мне сказали, что два перевозчика в следующее воскресенье отправятся к Северному морю.

В то утро я явился на зады фабрики по производству печенья, в южном пригороде Неаполя. Трое рабочих, которых я знал, ибо вместе мы срезали не один километр кабеля, — один турок, один афганец и один албанец — ждали на месте. Мы кивнули друг другу. Появились другие неизвестные, в большинстве своем негры, увешанные фальшивыми часами — символом роскоши, в которой они скоро будут купаться, — каждый с котомкой или мешком, потому что по инструкциям нельзя было брать чемодан. Хотя все с трудом волочили ноги и лица у всех были осунувшимися, хотя никто ни с кем не разговаривал, один и тот же блеск радости горел у всех в глазах, и нас роднило одно и то же чувство избавления. Некоторые курили, с улыбкой глядя в небо, другие напевали, два совсем молодых негра хлопали в ладоши. Когда появился первый грузовичок, я заметил, что нас уже больше тридцати.

Изнутри вышли трое мафиози и приказали нам идти в здание и сходить в туалет — важная предосторожность, чтобы не прерывать путешествие. Кстати, нам и так уже советовали накануне мало есть, чтобы в кишечнике было пусто. Мы покорно подчинились. Потом нас снова собрали во дворе и сказали лезть в машину.

— Где второй грузовик? — возмутился албанец, объяснявшийся по-итальянски.

— Все в задний отсек. Кто недоволен, возвращайся в свой сквот.

Пробежал ропот, но никто больше не хотел протестовать. К чему? Если изначально мы бежали от своей страны, то теперь — от подпольного существования, от рабства, от зависимости от мафиози, от обращения, низводившего нас до уровня скота. Все полезли в фургон. Лучше в последний раз побыть скотиной и вырваться из стада…

Мы жались друг к другу. В любом случае вариантов было два: либо ложиться штабелями и точно знать, что нижние задохнутся, либо вжиматься друг в друга вертикально, локтями к ребрам, плечами к лопаткам. К счастью, каждый, из уважения к себе и к спутникам, перед дорогой начистился, одежда не пахла потом и салом, тела не пахли грязью или мочой, и только от некоторых шел запах пряной, чесночной кухни. Все терпимо.

Я думал, мне снится страшный сон, но мафиози подогнали палетту с двумя кубометрами коробок и стали грузить их за нами.

— Нам и так места мало.

Каждый бурчал на своем языке. Назревал бунт.

Шофер тут же сгреб двух первых попавшихся нелегалов, вышвырнул их из машины и припечатал к земле.

— Не нравится? Никуда не поедете.

Недовольство разом стихло.

Двое выброшенных встали, забормотали, что берут свои слова обратно, и попытались вскарабкаться назад. Но мафиози отодвинули их и стали снова ставить упаковки с печеньем, которые, как кирпичная стена, призваны были укрыть нас от полицейского досмотра.

Когда два негра поняли, что их снимают с поездки, они принялись кричать, умолять, плакать, один из них сорвал кроссовки и вытащил из-под стельки еще пачку денег.

Мафиози оставались непреклонны.

Мы трусливо молчали. Мы уловили, что именно так, за счет выдворенных негров, они обеспечивали нашу покорность. Сдавленные в грузовичке, мы считали, что нам сильно повезло.

— Чтобы вас не было слышно, не зовите меня, не стучите по обшивке, решайте свои проблемы молча! — проорал шофер. — Я рискую жизнью так же, как вы. Даже больше. Вы, если что, потеряете деньги и вернетесь по домам, а я окажусь за решеткой! Так что помалкивайте до конца. Если будете делать что надо, все будет нормально. Кто понял, переведите товарищам, в ваших интересах держаться заодно. Так что ни слова, ни жеста. И писайте в бутылки из-под воды, когда они освободятся. От вас шуму должно быть не больше, чем от печенья, ясно?

Двери клацнули и заперли нас в полной темноте.

Машина тронулась. Еще несколько метров мы слышали умоляющие крики двоих оставленных за бортом. А потом ничего.

Садист-шофер, чтобы устроить пассажирам боевое крещение, поехал по разбитой дороге. К моему удивлению, несмотря на тряску, в едущем грузовике нетрудно было держаться стоя, настолько теснота придавливала нас друг к другу. Трудно было только дышать: несмотря на высокий рост, меня вдавило носом в какого-то нигерийского верзилу.

Никто не протестовал. Раз уж с нами обращались как со скотом, мы считали делом чести вести себя как люди, не жаловаться, стараться не давить друг на друга. Словом, я никогда не видел такого проявления человеческого достоинства, как в этой унизительной ситуации.

Нас предупредили, что путь долог, но я быстро осознал, что он невыносимо долог. Убедившись, что мафиози лишь частично держат данные обещания, я гадал, будут ли у нас остановки.

— Как ты думаешь, у нас будут привалы? — прошептал я своему соседу.

— Конечно.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Имена героев этой книги не нуждаются в особых представлениях. Никита Хрущев и Леонид Брежнев, барон ...
Георгий Жуков, прославленный полководец, маршал Советского Союза, участник нескольких войн; герой, к...
Поздняя осень 1940 года. Лондон сотрясается от немецких бомбежек. Жителей столицы массово отправляют...
Зона стала привычной, она давно исследована сталкерами, исхожена вдоль и поперек. Ловушки, аномалии,...
Когда в спину дышит старуха с косой, согласишься на многое, а тут всего-навсего работу предлагают. И...
Денису исполнилось тринадцать, когда в Москве образовалась Новая Зона, а он потерял родителей в поги...