Улисс из Багдада Шмитт Эрик-Эмманюэль
— Шутишь! Десять процентов, а не пятьдесят.
— Тридцать.
— Двадцать. Последнее слово.
— Двадцать процентов? Ты видел сутенера, который берет двадцать процентов? Да я буду самым дешевым котом в мире!
— Наверно, да, зато и я буду самым дешевым жиголо в мире.
Взрыв смеха закрепил наше соглашение.
В тот же день Бубакар на несколько часов исчез и вернулся, прижимая к груди носовой платок, в котором был увязан крохотный золотой слиток.
— Буба, у тебя есть золото?
— Я его украл.
— Буба!
— Не бойся, я его украл у вора. Так что получается, что я не вор, а вершитель справедливости.
— Ну как я тебе поверю? Кого ты обокрал?
— Могильщика.
— Бедняга…
— Ты шутишь? Он сам грабит мертвых.
— Что? Здесь, в Египте, мертвецов хоронят с деньгами?
— Нет, но с золотом. Посмотри, это же зуб!
Два часа спустя, когда я примерял на базаре новую одежду, чтобы проверить перед зеркалом, как она сидит, и понюхал ткань, я убедился, насколько справедлива поговорка: деньги не пахнут.
— Черный костюм, расстегнутая белая рубашка… Да ты не просто жиголо, ты профи!
Потом Буба отвел меня в людный квартал Каира и показал мне дверь под рубиново-сапфировыми неоновыми буквами вывески, гласившими: «Нор, дансинг».
— Вот. Спускаешься на танцпол, подходишь к барной стойке, облокачиваешься и ждешь, пока женщина предложит тебе выпить.
— Пойдем вместе.
— Ты шутишь? Меня не пустят. Это бар для зеленолицых.
Я колебался. Необычность ситуации внушала мне робость, и я пытался выиграть время.
— «Нора»… Странное название для дансинга, нет?
— Для женского — нормальное.
— Те, что входят, на вид немолоды.
— Размечтался, Саад, тут написано «дансинг», а не «рай»…
Он посмотрел на меня, вращая своими огромными глазами, где было больше белоснежной эмали, чем коричневой радужки.
— Струсил и сдулся?
Восьмидесятилетняя карлица, с веками, раскрашенными тушью и лазурью, с телом без талии и шеи, увенчанным всклокоченным рыжим париком, прошла перед нами, пошатываясь на острых шпильках. На пороге заведения она оглянулась и подмигнула мне, приглашая немедленно к ней присоединиться. Я застонал.
— Хуже, я и не надувался…
Буба схватился за ребра, чтобы не лопнуть от смеха. Его веселье помогло мне убедить себя, что все, что происходит, несерьезно, и я, набрав побольше воздуха, пересек улицу и вошел в «Нору».
Девица в гардеробе, костлявая и высокая, похожая на цаплю, без стеснения оглядела меня, определяя с точностью до сантиметра мои внешние параметры. Снисходительной гримасой она дала мне понять, что проверка прошла удовлетворительно, и указала на лестницу, по которой я должен был идти вниз.
Я спустился, окунувшись в различные запахи, ароматы сладкие, цветочные, мускуса, амбры, туберозы, пачулей, так что на последней ступеньке я уже поплыл.
«Нора» представляла собой широкую танцевальную зону, круглую площадку, вокруг которой стояли столы и стулья, означавшие выпивку и передышку. Низкие лампы с абажурами из жемчужно-серой ткани пропускали редкий розовый, приглушенный свет, дальнюю стену занимала длинная барная стойка, украшенная рядом багровых неоновых ламп, чьи азвратные сполохи в сочетании с бутылями крепких алкогольных напитков придавали всему более эротичный, даже агрессивный характер. Чувственные изгибы морских раковин с воткнутыми коричневыми свечами добавляли еще один намек.
В углублении справа с чопорной автоматической твердостью играл свои шлягеры оркестр — группа из пяти музыкантов неопределенного возраста, одетых в темные рубашки и брюки, с пергаментной кожей мумий и крашеными волосами.
Мой приход не остался незамеченным. Пять десятков нарядных, накрашенных, причесанных женщин в бальных платьях стали хлопать ресницами, рассматривая меня. Все они наверняка появились на свет в промежутке между рождением моей бабушки и матери.
Эта наблюдение помогло мне снять напряжение.
Невольно я почувствовал нежность к этим женщинам, чей жизненный путь клонился к закату. Я воображал их в обществе детей, внуков, с покойными мужьями, хворыми или капризными, я видел их, проведших скучную жизнь, хрупкими, жалкими, но задорными, и вдруг меня охватила жалость.
— Откуда ты, прекрасный незнакомец?
Раскрашенная карлица не мешкая взяла меня в оборот.
— Из Багдада.
— Вот и славно, меня зовут Шехеразада. Пошли, угощу тебя шербетом с чаем.
Она, как трофей, отвела меня к своему столику. Старая белобрысая кукла, с трудом утягивавшая под сари болезненную избыточность тела, вскормленного лукумом и медом, ворчливо прокомментировала:
— Вечно уродины смелее всех.
С этого мига каждый вечер я проводил в «Норе» приятные часы. Хотя я танцевал мало — и плохо, — посетительницы оспаривали мое общество друг у друга. В отличие от других жиголо, лучше игравших свою роль, — жгучие взоры, красивые жесты, выигрышные позы, изысканные комплименты, — меня ценили за природную покладистость, за доброту, за бережную память о каждой беседе, за то, что наверняка был единственным мужчиной, не старавшимся улыбаться. На самом деле я с удовольствием возвращался в общество своих старых приятельниц.
Редкая из них хотела больше, чем я предлагал. В сумраке «Норы», после многочасовой подготовки, в ходе которой они тщательно взбивали прически, увешивали шеи бусами, красили лица румянами, утягивали животы корсетами, потом надевали тесные платья, выпячивающие что положено, они понимали, что создают иллюзию, и, спускаясь в дансинг, проникали в театр, где все было фальшиво: они сами, и я, и танцоры, и наш флирт, и гламур, и скользящие шаги по танцполу, — они становились актрисами, они играли себя, свою красоту, гибкость, молодость. Ни одна не рискнула бы по глупости сорвать спектакль, обнажив свое тело.
Бубакар радовался: я приносил в сквот мелочь. Что до моих африканских друзей, то они жили невероятно трудно, так как боялись покинуть квартиру с высокими лепными потолками; избегая облав полиции, они отсиживались за обшарпанными панелями красного дерева, остатками паркета, кучами мусора. Те смельчаки, кто решался на вылазку, если их не прогоняли в шею («грязные негры!»), попадали в кабалу к безжалостным хозяевам, не признававшим за ними ни права на отдых, ни права на приличную зарплату, ни на протест — никаких прав, кроме права помалкивать. К тому добавлялось препятствие, созданное ими самими: они отказывались учить арабский язык, ибо это означало бы, что они согласны остаться в Египте. Поэтому Буба вынужден был сортировать мусор, что едва обеспечивало ему скудное пропитание.
Иногда ночью, выпив по банке пива, африканцы рассказывали мне про «начало». Началом у нас назывался рассказ, прерываемый приступами кашля, в котором объяснялось, почему каждый в конце концов оказался здесь. Их «начала» приводили меня в ужас. В сравнении с ними мое детство в Ираке, мои утраты, наша нищета, хаос, от которого я бежал, казались детской сказкой, индийским фильмом. Я слушал их, и передо мной вставали боевики Тейлора в новой Либерии, убивающие женщин и девушек, прежде изнасиловав их, отрубающие затем ударами мачете руки и ноги старейшинам, потом добивающие юношей из «Калашниковых». Один Буба молчал, застывший, непроницаемый, так что я так и не узнал, что стало причиной отсутствия у него половины зубов: пережитое насилие или же недостаточный уход.
По контрасту «Нора» предоставляла мне шаткий, но дружественный приют. Очень быстро я сообразил, что надо стараться исключать эти страшные истории из болтовни с египтянками. Впрочем, не было нужды поддерживать беседу, достаточно было слушать и время от времени говорить с ними про них.
Однажды в субботу, станцевав два раза подряд мамбо и три — ча-ча-ча, я уединился в темном углу между баром и мужским туалетом, снял ботинки и стал массировать ноги.
Рядом со мной раздался голос:
— Да уж, сынок, не думал я увидеть тебя в подобном притоне…
— Ну наконец-то, папа. Где ты был?
— Мне нельзя отвечать на такие вопросы.
— Как приятно видеть тебя после стольких недель! Ничего, что ты попал со мной сюда?
— Отнюдь, это меня забавляет… Хоть раз ты привел меня в забавное место! Мне никогда при жизни не случалось бывать в таких местах.
— Это точно! В Ираке такого не было.
— Как знать… Зарабатываешь помаленьку?
— Так себе. Как работаю, так и зарабатываю. Иногда дают на чай.
— Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей…
— Нет, папа, хватит речей, хватит нравоучений. Я здесь не делаю ничего плохого.
— Нет, плохого ты не делаешь, ты вообще ничего не делаешь. Ни-че-го. Нельзя ругать тебя за то, что ты делаешь, можно просто пожалеть о том, что не делается.
— Моя судьба в подвешенном состоянии, папа, я жду приема в Бюро ООН, а до того надо же мне что-то есть? И потом, я посылаю деньги маме в Багдад.
— Это правда…
Облокотившись о барную стойку, папа, хотя и невидимый для женщин, невольно принимал гордый вид и залихватски поглаживал усы.
— Ой, смотри, вон та толстуха с оранжевыми волосами. Она тебе не напоминает мадам Узабекир? Невероятно! Ты не можешь подойти спросить у нее, не родственница ли она им? Я припоминаю, что у мадам Узабекир была сводная сестра в Египте. Сходи узнай.
— Да что я, по-твоему, ей скажу? Призраку моего отца показалось, что вы напоминаете мадам Узабекир?
— Ну да, просто копия!
— Папа, она подумает, что я либо сумасшедший, либо клею ее.
— Ну не съест же она тебя.
Нравственные сомнения не мешали папе с огромным удовольствием ходить со мной в дансинг. Вспоминая эти месяцы, проведенные в «Норе», я с трудом узнаю себя, я различаю не Саада вчерашнего, не Саада сегодняшнего, а какое-то промежуточное существо, никак не связанное с моими целями, не чувствительное к прелестям матрон, которых я приглашал на танец, вежливое, аккуратное, деловитое, — я жил как бы рядом с собой. Раз я решил пройти Каир как остановку на пути в Лондон, то проживу свою жизнь в Каире именно так. Единственно важным делом была встреча в ООН.
Наконец время настало. Когда в Верховном комиссариате по делам беженцев я увидел свое имя, вывешенное в списках на стене, — с датой, часом, номером кабинета, — я думал, от радости потеряю сознание. Вера ослепляла меня, теперь мне точно выпадет удача, я получу статус беженца.
Утром в день встречи Буба изображал тренера.
— Грузи лодку по максимуму, Саад, делай упор на ужасы, преувеличивай, заимствуй наши несчастья, мои, моих товарищей, бери все себе. Иначе этим людям из ООН покажется, что всегда есть кто-то несчастнее тебя.
— Буба, мне не хочется лгать.
— Саад, ты сейчас сдаешь не на диплом честного человека, а на удостоверение жертвы. Главное — не выглядеть плохим беженцем, искателем выгоды.
— Я считаю, мне хватит и правды, чтобы получить статус беженца.
— Саад, не будь глупцом. Если людям из ООН объяснять, что бежишь от бедности, что хочешь отыскать работу и помогать деньгами семье, ты их не заинтересуешь. Им нужен спектакль, политические скандалы, убийства, геноцид, диктаторы с их армиями головорезов, с мачете или автоматами наперевес. Если просто сказать, что подыхал от голода и отчаяния, — этого мало. Смерть с косой, голод, нестабильность, отсутствие будущего — это их не впечатляет!
— Я не солгу ни единым словом. Я покинул Ирак, потому что ищу жизни прямой, без компромиссов.
— Устал я от тебя. Дай-ка мне лучше мои двадцать процентов.
— Вот.
— Что? Это все?!
— Я жиголо по минимальной ставке, я тебя предупреждал. Жиголо без каких-либо амбиций. Чтобы получать крупные бумажки, надо было…
— Но раньше-то господин Саад Саад приносил побольше! А ведь господин Саад Саад тоже не спускал штаны, насколько мне известно?
— С тех пор как я возместил твои расходы, я беру только трех клиенток, а потом сижу и слушаю музыку.
— Я знал, что у тебя нет таланта, но чтобы настолько!
— Буба, у тебя тоже нет таланта сутенера!
— У меня?
— Да. Иначе ты давно бы уже снял ремень и отстегал меня до смерти.
— Спешу тебе заметить, что только последний мудак стал бы носить ремень с тренировочными штанами! И все же ты прав, мы с тобой так и остались любителями.
Он тяжело вздохнул, потом добавил, гибко распрямившись:
— Послушайся меня хотя бы в одном. Оденься на свою встречу бедняком, а не жиголо. Даешь слово?
Открыть дверь кабинета номер 21, где ждал меня чиновник из ООН, который должен был решить мою участь, я смог только со второй попытки.
В первый раз, уже собравшись постучать, я вынужден был остановиться, ибо почувствовал, что слабею. Ужас! Панический страх от встречи лицом к лицу, страх провала… В одно мгновение тело мое покрылось потом, горло охватил спазм, я засмердел. Не раздумывая, я бросился в туалет, выдал свой обед и вытерся туалетной бумагой.
Стоя перед висящим над раковиной зеркалом, я видел Саада — бледнолицего, с унылыми губами, усталыми веками, — потом я сполоснул руки и увидел, как сзади появился отец.
— Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, испарина звезд, как я могу помочь тебе?
— Есть у тебя средство от паники?
— Да. Опиши мне, что ты чувствуешь.
— Я думаю, что за дверью ждет меня судьба. Женщина, которая станет меня расспрашивать, — я знаю, что это женщина, от секретарши на входе, — это волшебница, у которой в руках — моя жизнь. От того, что именно она обо мне подумает, она станет феей либо ведьмой, доброй либо злой, ибо у нее есть власть превратить меня либо в английского адвоката, либо в свинью, валяющуюся в куче дерьма.
— Вот. Теперь ты сказал это, и все получится.
Он исчез. Я вернулся в коридор, ведущий к месту встречи.
Несколько раз стукнув в створку двери кабинета номер 21, я услышал приказ войти.
Пока я подходил, чиновница ООН сидела не двигаясь, наклонившись к бумагам, пальцем она указала мне на стул напротив стола. Затем со вздохом разложила листки бумаги по разным папкам, схватила еще какие-то документы, несколько чистых листов бумаги и поднесла ручку ко рту.
И тогда, наконец приготовившись, она все же заметила мое присутствие и обратила ко мне свои благородные темные глаза и лицо в ореоле пышных вьющихся волос, доходивших до плеч.
— Фамилия, имя, национальность, дата и место рождения?
Усевшись, я прочел ее имя, обозначенное на табличке, украшавшей кожаный портфель: доктор Цирцея.
Я назвался и протянул ей принесенные бумаги. Склонив голову набок, она просмотрела их — с опаской, полускептически, как бы нехотя.
В секунду я интуитивно почувствовал, что она ни за что мне не поможет.
Вдруг она улыбнулась, и я решил, что обманулся: нет, передо мной сидел не враг.
Записав в мое досье основные данные, она подняла голову и, держа карандаш наготове, спросила:
— Расскажите, что побудило вас покинуть родину.
— Родину?
— Да, Ирак — ваша родная страна.
— По-моему, я родился не в стране, а в ловушке. Слово «родина» звучит для меня странно. «Родная страна»! Ирак мне чужой, он не принял меня, не дал мне собственного места, мне в Ираке совсем не было хорошо, а если было, то вопреки Ираку. Я не уверен, что Ирак любит меня, и совсем не уверен, что сам люблю Ирак. Так что «родная страна» не имеет ко мне отношения. Мне это выражение даже неприятно…
К моему удивлению, она меня поддержала. Она удобнее откинулась в кресле и мягким голосом пригласила меня продолжать:
— Я прекрасно понимаю, что вы не любите эту страну и что вы оставили там любимых вами людей, живых или умерших. Расскажите все как можно подробнее, пожалуйста. Нам некуда спешить.
Почему я упорно воспринимал ее как враждебное себе существо? Почему этот начавшийся допрос рождал во мне чувство вины? Я не был виновен! Да и в чем?
Пока что не было ни обвиняемого, ни обвинителя, ибо она воздерживалась от комментариев. «Гони прочь это подозрение, Саад, не уступай паранойе, этому вирусу, которым Саддам Хусейн заразил твой народ! Расправь плечи, ободрись, отвечай».
И я поведал ей о своем детстве при диктаторе.
Нимало не стесняясь, она судорожно записывала все, что я говорил, ей было невероятно интересно. Потом я перешел к эмбарго, тут она тоже записывала, но сдвинув брови, при этом складка перечеркнула лоб. Наконец я рассказал про войну, про так называемый мир после войны, про смерть невесты, судьбу сестер…
По мере того как я продвигался вперед, я чувствовал, как интерес ее ослабевает. Неужели мне опять мерещилось? «Саад, не будь мнительным! Продолжай!» И все же казалось, она не одобряет то, что я описывал, и потому, чтобы убедить ее, я повторял про хаос, беспорядки, анархию, все эти уродства, делающие отныне в Багдаде невозможной всякую жизнь. Ее коленка под письменным столом беспокойно двигалась.
Я закончил гибелью отца, зятьев и с трудом, ибо слезы щипали мне глаза и голос мой прерывался, рассказал про агонию маленькой Салмы.
Не отвлекаясь, она несколькими фразами отметила последний эпизод и приготовилась встретить продолжение. По моему молчанию стало ясно, что история закончена.
Она прокашлялась, поискала вдохновение на потолке, не нашла, снова прочистила горло и уставилась на меня.
Она медлила со словами, и я воскликнул:
— Вы врач?
— Нет, а что? Вам нужно показаться врачу?
— Но…
— Да! Я могу это устроить.
— Спасибо, не нужно. Я просто хотел узнать…
— Что, простите?
— Странно. Почему на вашей карточке написано «доктор Цирцея», если вы не врач?
Она с облегчением улыбнулась:
— Я доктор социологии. В университете я написала диссертацию, большую исследовательскую работу, более трехсот страниц, которая дает мне право на это звание.
Плечи мои втянулись в туловище, и само тело вжалось в кресло, так мне было стыдно за себя. Как я, студент-юрист, мог проявить такую наивность? Глупость выдавала мою слабость. «Успокойся, Саад, соберись с духом!»
— Где это было?
— В Соединенных Штатах. Колумбийский университет.
— Но вы же не американка?
— Думаю, мы здесь не для того, чтобы рассуждать обо мне.
Я замолчал. Я чувствовал, что снова совершил оплошность.
Вздохнув, она досадливо махнула рукой, подумала и взглянула на меня:
— Господин Саад Саад, вы хотите получить статус политического беженца?
— Да.
— Почему?
— Разве вы не слушали меня в течение часа?
— Почему вы просите этот статус сейчас?
— Простите?
— Надо было просить во времена Саддама Хусейна.
— Извините, но я тогда был слишком молод или не готов еще покинуть свою страну.
Она покачала головой и сухо проговорила:
— Жаль.
— Как! Вы не примете мое досье?
— Приму.
— В таком же виде?
— В таком виде. Но я знаю, что вам ответят отказом.
— Простите?
— Господин Саад Саад, я хочу быть с вами откровенной: вы не получите статуса политического беженца.
— Почему?
— Потому что Соединенные Штаты освободили Ирак. Потому что сегодня Ирак — свободная страна. Потому что Ирак стремительно идет к демократии. Значит, проблемы больше нет.
Я был раздавлен. Бесполезно разговаривать, теперь я понял то, о чем догадался с самого начала: Цирцея не хотела понимать того, что я говорил! Она слушала вполуха, недоверчиво, неохотно, да и те, кто будет изучать ее рапорт, поступят так же: будут читать наспех, недоверчиво, неохотно и, как она, с восторгом примут начало и с ненавистью — конец. В их глазах Запад освободил Ирак от ига диктатора, они осуждают последовавший беспорядок, не берут на себя ответственность за него и считают даже, что это наша вина, вина иракцев, что мы не сумели воспользоваться свободой, которую они подарили нам — арабам, сумасбродам, дикарям, индивидуалистам, куда более виновным, чем они. Как я раньше не догадался? Чтобы не лопнуть от гнева, я уставился на свою левую лодыжку и стал думать об отце.
— Сколько у меня шансов?
— Почти никаких. Один на тысячу.
— Ставлю на него! Был бы один на миллион, я воспользовался бы им.
— Поймите меня правильно, господин Саад, с точки зрения административной процедура запущена, но я предполагаю ответ и хочу избавить вас от разочарования — в жизни, уже и так отмеченной несчастьем. Я предупреждаю вас из соображений гуманности.
— Из гуманности? Очень мило, что объяснили…
— Вы обиделись, но я не смеюсь над вами, господин Саад, я просто не хочу, чтобы вы зря тратили время и вашу драгоценную молодость. Вы и так уже много страдали.
— Очень любезно. Что же вы мне советуете?
— Возвращайтесь домой. Поезжайте назад в Ирак.
— Вернуться в Ирак? Зачем? Ждать, пока американцы и англичане уйдут, а дальше ждать, когда новый диктатор от имени народа захватит страну, уставит все улицы своими бронзовыми статуями и убьет всех политических противников? Не реагировать? Еще раз посмотреть на убийства? Терпеть, пока бесправие не станет явным? Пока кто-нибудь из военных не совершит переворот? Пока религиозный фанатик не подорвет власть? Сколько, по-вашему, мне надо провести там лет? Сколько времени ждать негодяя, который это совершит? Пять лет, десять, пятнадцать? Подскажите хоть примерно, чтобы мне успеть записаться к вам на прием!
Она не обратила внимания на мой выпад и мягким тоном продолжала:
— Не падайте духом, ситуация наладится, я убеждена. Не уступайте временному отчаянию. Храните веру в свою страну, храните веру в тех, кто ее освободил, храните веру в ее способность к преобразованиям с нашей помощью.
Мне хотелось завопить: «Вам что, платят за то, чтоб вы несли этот бред?!» — но я прекрасно понимал, что она одинаково искренна — и в своем нежелании услышать меня, и в желании меня утешить. Упав духом, я слышал собственный шепот:
— Я никогда не вернусь в Ирак.
Протянув мне руку, она поблагодарила меня за посещение, повторила, что мое дело будет передано из одной комиссии в другую, так что через несколько месяцев мне сообщат ответ.
Вновь оказавшись на улице, залитой солнцем, я застыл на месте.
Как же попасть в Англию?
Несколько часов спустя, ночью, мертвый от усталости, я сидел на берегу Нила, под оградой богатой виллы, где в золотистом пламени факелов шумел прием. С моего поста сквозь зелень виднелись белые и серебристые костюмы, пары, кружащиеся под ритм барабанов, оттуда доносились радостные выкрики. Как можно выглядеть так беззаботно?
Мне не было места в этом мире.
У моих ног струились воды Нила — медленные, спокойные, равнодушные.
— Взять, что ли, и прыгнуть? Но можно ли утопиться в Ниле?
— Нет, сынок, глубины мало. А течение далеко не унесет.
Ко мне присоединился папа. Я грустно заключил:
— Значит, все плохо…
— Значит, все хорошо!
Папа сел рядом со мной и похлопал меня по плечу, смущенно, неловко, из горла его вырывалось какое-то бормотание и фразы, которые он бросал на полдороге. Он, как всегда, неловко чувствовал себя в роли утешителя, настолько боялся утратить привычную непринужденность.
— Папа, они убили тебя, а теперь убивают меня.
— Нет, они убивают твою надежду. Это тоже плохо. Но не настолько.
Папа попытался было плюнуть в воду, не сумел и заговорил снова:
— Вместе с тем надежда твоя, надо признать, была довольно глупой, — согласись.
После перенесенного унижения вынести этот молодецкий тон было невозможно. Меня трясло от ярости.
— По их мнению, все идет как по маслу: они нас не оккупировали, они нас освободили, они не ввергли страну в хаос, просто оказалось, что иракцы не способны наладить мирную жизнь. Я думал, они поборники справедливости, а теперь вижу, что передо мной завоеватели. Папа, они меня ненавидят и вечно будут ненавидеть таких, как я, потому что, требуя статуса беженца, я плюю им в лицо, я сбиваю их планы, обижаю их, тычу носом в ошибки. Они не могут стерпеть это.
Папа покачал ногами над волной.
— Послушай, сынок, не будем стенать всю ночь напролет. Есть проблема — значит есть выход.
— Выход — взять и утопиться в Ниле!
— А можно еще зарезаться ножом, которым намазывают масло.
Он хихикнул и добавил:
— Или до смерти упиться отваром ромашки.
Он хлопнул себя по бедрам.