Машина времени (сборник) Уэллс Герберт
Я рассматривал содержимое пакетов с облегчением, но все-таки с некоторой опаской. Сколько времени я проторчал в детской, не знаю…
Это случилось шесть месяцев тому назад. И теперь я начинаю думать, что никакой беды не произошло. В котенке оказалось не больше волшебства, чем в любом другом котенке. Солдаты отличались такой стойкостью, что ими был бы доволен всякий полковник. Что же касается Джипа…
Чуткие родители согласятся, что с ним я должен был соблюдать особенную осторожность.
Но недавно я все же отважился на серьезный шаг.
Я спросил:
– А что, Джип, если бы твои солдаты вдруг ожили и пошли маршировать?
– Мои солдаты живые, – ответил Джип. – Стоит мне только сказать одно словечко, когда я открываю коробку.
– И они маршируют?
– Еще бы! Иначе за что их и любить!
Я не выказал неуместного удивления и попробовал несколько раз, как только он доставал своих солдатиков, неожиданно войти к нему в комнату. Но никаких признаков волшебного поведения я до сих пор за ними не заметил. Так что трудно сказать, прав Джип или нет.
Еще один вопрос: о деньгах. У меня неизлечимая привычка всегда платить по счетам. Я исходил вдоль и поперек всю Риджент-стрит, но не нашел той лавки. Тем не менее я склонен думать, что в этом деле честь моя не пострадала: ведь раз этим людям – кто бы они ни были – известен адрес Джипа, они могут в любое время явиться ко мне и получить по счету.
Новейший ускоритель
Если уж кому случилось искать булавку, а вместо нее найти золотой, так это моему приятелю профессору Гибберну. Мне и раньше приходилось слышать, что многие исследователи попадали гораздо выше, чем целились, но такого, как с профессором Гибберном, еще ни с кем не бывало. Можно смело, без преувеличения, сказать, что на этот раз его открытие произведет полный переворот в нашей жизни. А между тем Гибберн хотел создать всего лишь какое-нибудь тонизирующее средство, которое помогло бы апатичным людям поспевать за нашим беспокойным веком. Я сам уже не раз принимал этот препарат и теперь просто опишу его действие на мой организм – так будет лучше всего. Из дальнейшего вы увидите, какой богатой находкой окажется он для всех любителей новых ощущений.
Мы с профессором Гибберном, как известно многим, соседи по Фолкстону. Если память меня не подводит, несколько его портретов – и в молодости, и в зрелом возрасте – были помещены в журнале «Стрэнд», кажется, в одном из последних номеров за 1899 год. Установить это точно я не могу, потому что кто-то взял у меня этот номер и до сих пор не вернул. Но читатель, вероятно, помнит высокий лоб и на редкость длинные черные брови Гибберна, которые придают его лицу нечто мефистофельское.
Профессор Гибберн живет на Аппер-Сэндгейт-роуд, в одном из тех прелестных особнячков, которые так оживляют западную часть этой улицы. Крыша у домика Гибберна островерхая, во фламандском стиле, портик мавританский, а маленький кабинет профессора смотрит на улицу большим фонарем в форме готического стрельчатого окна. В этой комнатке мы проводим вечерок за трубкой и беседой, когда я прихожу к нему. Гибберн – большой шутник, но от него можно услышать не только шутку. Он часто рассказывает мне о своих занятиях, так как общение и беседы с людьми служат ему стимулом для работы, и поэтому у меня была возможность шаг за шагом проследить создание «Новейшего ускорителя».
Разумеется, большую часть опытов Гибберн производил не в Фолкстоне, а на Гауэр-стрит, в новой, прекрасно оборудованной больничной лаборатории, где он первый и обосновался.
Как известно, если не всем, то уж образованным-то людям во всяком случае, Гибберн прославился среди физиологов своими работами по изучению действия медикаментов на нервную систему. Там, где дело касается различных наркотических, снотворных и анестезирующих средств, ему, говорят, нет равных. Его авторитет как химика тоже велик, и в непроходимых джунглях загадок, окружающих клетки нервных узлов и осевые волокна, есть расчищенные им маленькие просветы и прогалины, недостижимые для нас до тех пор, пока он не сочтет нужным опубликовать результаты своих изысканий в этой области.
В последние годы, еще до открытия «Новейшего ускорителя», Гибберн много и весьма плодотворно работал над тонизирующими медикаментами. Благодаря ему медицина обогатилась по меньшей мере тремя абсолютно надежными препаратами, значение которых во врачебной практике огромно. Препарат под названием «Сироп “Б” д-ра Гибберна» сохранил больше человеческих жизней, чем любая спасательная лодка на всем нашем побережье.
– Но такие пустяки меня совершенно не удовлетворяют, – сказал он мне однажды около года назад. – Все эти препараты либо подхлестывают нервные центры, не влияя на самые нервы, либо попросту увеличивают наши силы путем понижения нервной проводимости. Они дают лишь местный и очень неравномерный эффект. Одни усиливают деятельность сердца и внутренних органов, но притупляют мозг; другие действуют на мозг подобно шампанскому, никак не влияя на солнечное сплетение. А я добиваюсь – и добьюсь, вот увидите! – такого средства, которое встряхнет вас всего с головы до пят и увеличит ваши силы в два… даже в три раза против нормы. Да! Вот чего я ищу!
– Это подействует на организм изнуряюще, – заметил я.
– Безусловно! Но есть вы будете тоже в два-три раза больше. Подумайте только, о чем я говорю! Представьте себе пузырек… ну, допустим, такой. – Он взял со стола зеленый флакон и стал постукивать им по столу в такт своим словам. – В этом бесценном пузырьке заключена возможность вдвое скорее думать, вдвое скорее двигаться, вдвое скорее работать.
– Неужели это достижимо?
– Надеюсь, да. А если нет, значит, у меня целый год пропал даром. Различные препараты гипофосфатов показывают, что нечто подобное… Впрочем, пусть подействует только в полтора раза – и то хорошо!
– И то хорошо! – согласился я.
– Возьмем для примера какого-нибудь государственного деятеля. У него множество обязанностей, срочные дела, и со всем этим никак не справиться.
– Пусть напоит вашим снадобьем своего секретаря.
– И выиграет времени вдвое. Или возьмите себя. Положим, вам надо закончить книгу…
– Обычно я проклинаю тот день, когда начал ее.
– Или вы врач. Заняты по горло, а вам надо сесть и обдумать диагноз. Или адвокат. Или готовитесь к экзаменам…
– Да с таких по гинее за каждую каплю вашего препарата! – воскликнул я. – Если не дороже!
– Или, например, дуэль, – продолжал Гибберн. – Когда все зависит от того, кто первый спустит курок.
– Или фехтование, – подхватил я.
– Если мне удастся сделать этот препарат универсальным, – оживленно продолжал Гибберн, – вреда от него не будет никакого, разве что он на самую малость приблизит вас к старости. Но зато жизнь ваша вместит вдвое больше по сравнению с другими, так как вы…
– А все же на дуэли будет, пожалуй, нечестно… – в раздумье произнес я.
– Это уж как решат секунданты, – заявил Гибберн.
Но я снова вернулся к исходной точке нашей беседы.
– И вы уверены, что такой препарат можно изобрести?
– Совершенно уверен. – Гибберн выглянул в окно, так как в эту минуту мимо дома что-то пронеслось с грохотом. – Вот изобрели же автомобиль! Собственно говоря… – Он умолк и, многозначительно улыбнувшись, постучал по столу зеленым пузырьком. – Собственно говоря, я такой состав знаю… Кое-что уже сделано…
По той нервной усмешке, с какой Гибберн произнес эти слова, я понял всю важность его признания. О своих опытах он заговаривал только тогда, когда они близились к концу.
– И может быть… может быть, мой препарат будет ускорять даже больше, чем вдвое.
– Это грандиозно, – сказал я не очень уверенно.
– Да, грандиозно.
Но мне кажется, тогда Гибберн и сам еще не понимал всей грандиозности своего открытия.
Помню, мы несколько раз возвращались к этому разговору. И Гибберн всегда говорил о «Новейшем ускорителе» – так он назвал свой препарат – все с большей уверенностью. Иногда он начинал беспокоиться, не вызовет ли его «Ускоритель» каких-либо непредвиденных физиологических последствий; потом вдруг с нескрываемым корыстолюбием принимался обсуждать со мной коммерческую сторону дела.
– Это – открытие! – восклицал Гибберн. – Великое открытие! Я дам миру нечто замечательное и вправе рассчитывать на приличную мзду. Высоты науки своим чередом, но, по-моему, мне должны предоставить монополию на мой препарат хотя бы лет на десять. В конце концов, почему все лучшее от жизни должны получать какие-то колбасники!
Мой интерес к новому изобретению Гибберна не ослабевал. Я всегда отличался склонностью к метафизике. Меня увлекали парадоксы времени и пространства, и теперь я начинал верить, что Гибберн готовит нам не больше и не меньше, как абсолютное ускорение нашей жизни. Представим себе человека, регулярно пользующегося этим препаратом: дни его будут насыщены до предела, но к одиннадцати годам он достигнет зрелости, в двадцать пять станет пожилым, а в тридцать уже ступит на путь к дряхлости. Следовательно, думал я, Гибберн сделает со своими пациентами то же самое, что делает природа с евреями и обитателями стран Востока: ведь в тринадцать-четырнадцать лет они совсем взрослые люди, к пятидесяти старики, а мыслят и действуют быстрее нашего.
Магия фармакопеи неизменно повергала меня в изумление. Лекарства могут сделать человека безумным, могут и успокоить; могут наделить его невероятной энергией и силой или же превратить в безвольную тряпку; могут разжечь в нем одни страсти и погасить другие! А теперь к арсеналу пузырьков, которые всегда в распоряжении врачей, прибавится еще одно чудо! Но Гибберна такие мысли мало занимали: он полностью был поглощен технологией своего изобретения.
И вот седьмого или восьмого августа – время бежало быстро – профессор Гибберн сообщил мне, что поставил опыт дистилляции, который должен решить, что его ждет, победа или поражение, а десятого все было закончено – и «Новейший ускоритель» стал реальностью. Я шел в Фолкстон по Сэндгейт-хилл, кажется, в парикмахерскую и встретил его – он спешил ко мне, чтобы поделиться своим успехом. Глаза у него блестели больше обычного, лицо раскраснелось, и я сразу же заметил несвойственную ему раньше стремительность походки.
– Готово! – крикнул профессор и, схватив меня за руку, заговорил быстро-быстро: – Все готово! Пойдемте ко мне, посмотрите сами.
– Неужели правда?
– Правда! – воскликнул Гибберн. – Уму непостижимо! Пойдемте, пойдемте!
– И ускоряет… вдвое?
– Больше, гораздо больше. Мне даже страшно. Да вы посмотрите. Попробуйте его сами! Испытайте на себе! В жизни ничего подобного не было!
Он схватил меня за локоть и, не переставая взволнованно говорить, потащил за собой с такой силой, что мне пришлось пуститься рысью. Навстречу нам ехал омнибус, и все сидевшие в нем точно по команде уставились на нас, как это свойственно пассажирам таких экипажей.
Стоял один из тех ясных, жарких дней, которыми так богато лето в Фолкстоне, и все краски казались необычайно яркими, а контуры – необычайно четкими. Дул, разумеется, и ветерок, но разве легкий ветерок мог освежить меня сейчас? Наконец я взмолился о пощаде.
– Неужели слишком быстро? – удивился Гибберн и перешел с рыси на маршевый шаг.
– Вы что, уже приняли свое лекарство? – еле выговорил я.
– Нет, – ответил он. – Только выпил воды из той мензурки, самую капельку… Но мензурка была тщательно вымыта. Вчера вечером я действительно принял небольшую дозу. Но это – дело прошлое.
– И ускоряет вдвое? – уточнил я, весь в поту подходя к его дому.
– В тысячу раз, во много тысяч раз! – выкрикнул Гибберн, театральным жестом распахивая настежь резную – в стиле Тюдоров – калитку своего садика.
– Фью! – присвистнул я и последовал за ним.
– Я даже не могу установить точно, во сколько раз, – продолжал профессор, вынимая из кармана ключ.
– И вы…
– Это проливает новый свет на физиологию нервной системы, это переворачивает с ног на голову теорию зрительных ощущений… Одному Богу известно, во сколько раз. Мы займемся этим позднее… А сейчас надо испробовать на себе.
– На себе? – переспросил я, идя за ним по коридору.
– Непременно! – заявил Гибберн уже в кабинете. Повернувшись ко мне лицом, он сказал: – Видите вот этот маленький зеленый пузырек? Впрочем, возможно, вы боитесь?
Я человек по природе осторожный и рисковать люблю больше в теории, чем на деле. Мне действительно было страшновато, но гордость в карман не сунешь.
– Значит, вы пробовали? – Я старался оттянуть время.
– Пробовал, – ответил Гибберн. – И, насколько могу судить, ничуть не пострадал от этого. Посмотрите, ведь у меня даже цвет лица не изменился, а самочувствие…
Я сел в кресло.
– Дайте мне ваше зелье, – сказал я. – На худой конец не надо будет идти стричься, а это, по-моему, самая тяжкая обязанность цивилизованного человека. Как его принимают?
– С водой, – ответил Гибберн, размашистым жестом ставя рядом со мной графин.
Он остановился у письменного стола и окинул меня внимательным взглядом. В его тоне вдруг появились профессиональные нотки.
– Это препарат не совсем обычный, – произнес он.
Я махнул рукой.
– Прежде всего должен вас предупредить: как только сделаете глоток, зажмурьтесь и минуты через две осторожно откройте глаза. Зрение у вас не исчезнет. Оно зависит от длины воздушных волн, а отнюдь не от их количества. Но если глаза у вас будут открыты, сетчатка получит шок, сопровождаемый сильным головокружением. Так что не забудьте зажмуриться.
– Есть! – сказал я. – Зажмурюсь.
– Далее: сохраняйте полную неподвижность. Не ерзайте в кресле, не то здорово ушибетесь. Помните, что ваш организм будет работать во много тысяч раз быстрее. Сердце, легкие, мускулы, мозг – решительно все. Вы и не заметите резкости своих жестов. Ощущения ваши останутся прежними, но все вокруг вас как бы замедлит ход. В этом-то и заключается вся странность.
– Боже мой! – воскликнул я. – Значит…
– Сейчас увидите. – Гибберн взял в руки мензурку и обвел взглядом письменный стол. – Стаканы, вода. Все готово. На первый раз нальем поменьше.
Драгоценная жидкость булькнула, переливаясь из пузырька в мензурку.
– Не забудьте, что я вам говорил, – повторил Гибберн и опрокинул мензурку в стакан с ловкостью итальянского лакея, наливающего виски. – Зажмурьте глаза как можно крепче и соблюдайте полную неподвижность в течение двух минут. Я скажу, когда можно открыть.
Он добавил в оба стакана немного воды.
– Да, вот еще что! Не вздумайте поставить стакан на стол. Держите его в руке, а локтем обопритесь о колено. Так… Правильно. А теперь…
Он поднял свой стакан.
– За «Новейший ускоритель»! – воскликнул я.
– За «Новейший ускоритель»! – подхватил Гибберн, и мы, чокнувшись, выпили.
В тот же миг я закрыл глаза.
Вам знакома та пустота небытия, в которую погружаешься под наркозом? Сколько это продолжалось, я не знаю. Потом до меня донесся голос Гибберна. Я шевельнулся в кресле и открыл глаза. Гибберн стоял все там же и по-прежнему держал стакан в руке. Разница заключалась только в том, что теперь стакан был пуст.
– Ну? – спросил я.
– Ничего особенного не чувствуете?
– Ничего не чувствую. Пожалуй, легкое возбуждение. А больше ничего.
– Звуки?
– Тишина, – ответил я. – Да! Честное слово, полнейшая тишина! Только где-то кап-кап… точно дождик. Что это такое?
– Звуки, распавшиеся на элементы, – пояснил Гибберн.
Впрочем, я не ручаюсь за точность его слов.
Он повернулся к окну.
– Вам случалось раньше видеть, чтобы занавески висели вот так?
Я проследил за его взглядом и увидел, что один угол у занавески загнулся кверху на ветру и так и застыл.
– Нет, не случалось, – ответил я. – Что за странность!
– А это? – сказал он и разжал пальцы, державшие стакан.
Я, конечно, вздрогнул, ожидая, что стакан разобьется вдребезги. Но он не только не разбился, а повис в воздухе в полной неподвижности.
– Грубо говоря, – продолжил Гибберн, – в наших широтах предмет, падая, пролетает в первую секунду футов шестнадцать. То же самое происходит сейчас и с моим стаканом – из расчета шестнадцать футов в секунду. Но он не успел пролететь и сотой доли секунды. Теперь у вас есть некоторое представление о силе моего «ускорителя». – И Гибберн стал водить рукой вокруг медленно опускающегося стакана, потом взял его за донышко, осторожно поставил на стол и засмеялся.
– Ну-с?
– Недурно, – произнес я, поднимаясь с кресла.
Самочувствие у меня было отличное, мысли отчетливые, во всем теле ощущалась какая-то легкость. Словом, все во мне заработало быстрее. Сердце, например, делало тысячу ударов в секунду, хотя это не вызывало у меня никаких неприятных ощущений. Я выглянул в окно. Неподвижный велосипедист с застывшим облачком пыли у заднего колеса, опустив голову, с бешеной скоростью догонял мчавшийся омнибус, который тоже не двигался с места. Я раскрыл рот от изумления при виде этого невероятного зрелища.
– Гибберн! – вырвалось у меня. – Сколько времени действует ваше зелье?
– Одному Богу известно! – ответил он. – Последний раз я, признаюсь, сильно струхнул и лег спать сразу после приема. Не могу сказать точно, но, наверное, на несколько минут его хватит. Однако же минуты кажутся часами… Хотя, вообще-то, сила действия начинает спадать довольно резко.
Я с гордостью отметил про себя, что не испытывал ни малейшего страха… возможно, потому что был не один.
– А что, если нам пойти погулять? – предложил я.
– И в самом деле!
– Но нас увидят.
– Что вы! Что вы! Мы понесемся с такой быстротой, какая ни одному фокуснику не снилась. Идемте! Как вы предпочитаете: в окно или в дверь?
И мы выскочили в окно.
Из всех чудес, которые я испытал, о которых фантазировал или читал в книгах, эта небольшая прогулка по Фолкстону с профессором Гибберном после приема «Новейшего ускорителя» была самым странным, самым невероятным приключением за всю мою жизнь.
Мы выбежали из садика Гибберна и стали разглядывать экипажи, неподвижно застывшие посреди улицы. Верхушки колес того самого омнибуса, ноги лошадей, кончик хлыста и нижняя челюсть кондуктора (он, видимо, собирался зевнуть) чуть заметно двигались, но кузов этого неуклюжего рыдвана казался окаменевшим. И мы не слышали ни звука, если не считать легкого хрипа в горле кого-то из пассажиров. Кучер, кондуктор и остальные одиннадцать человек словно смерзлись с этой застывшей глыбой. Сначала такое странное зрелище поразило нас, но потом, когда мы обошли омнибус со всех сторон, нам стало даже неприятно. Обычные люди, похожие на нас, вдруг так нелепо застыли, не завершив начатых жестов! Девушка и молодой человек, улыбаясь, строили друг другу глазки, и эта улыбка грозила остаться на их лицах навеки; женщина во вздувшейся мешком накидке сидела, облокотившись на поручни и вперив немигающий взгляд в дом Гибберна; мужчина закручивал ус – ни дать ни взять восковая фигура в музее, а его сосед протянул окостеневшую руку с растопыренными пальцами, чтобы поправить съехавшую на затылок шляпу. Мы разглядывали их, смеялись над ними, корчили им гримасы, но потом, почувствовав чуть ли не отвращение ко всей этой компании, пересекли дорогу под самым носом у велосипедиста и понеслись к взморью.
– Бог мой! – вдруг воскликнул Гибберн. – Посмотрите-ка!
Там, куда он указывал пальцем, по воздуху, медленно взмахивая крылышками, двигалась со скоростью медлительнейшей из улиток – кто бы вы думали? – пчела!
И вот мы вышли на зеленый луг. Тут началось что-то совсем уж невообразимое. В музыкальной раковине играл оркестр, но мы услышали не музыку, а какое-то сипение или предсмертные вздохи, временами переходившие в нечто вроде приглушенного тиканья огромных часов. Люди вокруг либо стояли навытяжку, либо, словно какие-то несуразные немые чучела, балансировали на одной ноге, прогуливаясь по лугу. Я прошел мимо пуделя, который подскочил вверх и теперь опускался на землю, чуть шевеля лапками в воздухе.
– Смотрите, смотрите! – крикнул Гибберн.
Мы задержались на секунду перед щеголем в белом костюме в полоску, белых башмаках и соломенной панаме, который оглянулся назад и подмигнул двум разодетым дамам. Подмигивание – если разглядывать его не спеша, во всех подробностях, как это делали мы, – вещь малопривлекательная. Оно утрачивает всю свою игривую непринужденность, и вы вдруг замечаете, что подмигивающий глаз закрывается неплотно и из-под опущенного века видна нижняя часть глазного яблока.
– Отныне, – заявил я, – если Господь не лишит меня памяти, я никогда не буду подмигивать.
– А также и улыбаться, – подхватил Гибберн, наблюдая ответный оскал одной из дам.
– Становится невыносимо жарко, – сказал я. – Давайте убавим шаг.
– А-а, бросьте! – крикнул Гибберн.
Мы пошли дальше, пробираясь между креслами на колесах, стоявшими вдоль дорожки. Позы тех, кто сидел в этих креслах, большей частью казались почти естественными, зато на искаженные багровые физиономии музыкантов больно было смотреть. Апоплексического вида джентльмен застыл в неподвижности, пытаясь сложить газету на ветру.
Судя по всему, ветер был довольно сильный, но для нас его не существовало. Мы отошли в сторону и стали наблюдать за публикой издали. Разглядывать эту толпу, внезапно превратившуюся в музей восковых фигур, было чрезвычайно любопытно. Как ни глупо, я неожиданно для себя вдруг преисполнился чувства собственного превосходства. Вы только представьте! Ведь все, что я сказал, подумал, сделал с того мгновения, как «Новейший ускоритель» проник в мою кровь, укладывалось для этих людей и для всей Вселенной в десятую долю секунды!
– Ваш препарат… – начал было я, но Гибберн перебил меня:
– Вот она, проклятая старуха!
– Какая старуха?
– Моя соседка, – сказал Гибберн. – А у нее болонка, которая вечно лает. Нет! Искушение слишком велико!
Гибберн – человек непосредственный и иной раз бывает способен на мальчишеские выходки. Не успел я остановить его, как он ринулся вперед, схватил злосчастную собачонку и со всех ног помчался с ней к скалистому берегу. И удивительное дело! Собачонка, которую, кроме нас, никто не мог видеть, не выказала ни малейших признаков жизни – даже не залаяла, не трепыхнулась. Она крепко спала, хотя Гибберн держал ее за загривок. Со стороны казалось, что в руках у него деревянная игрушка.
– Гибберн! – крикнул я. – Отпустите ее! – И добавил еще кое-что. Потом снова позвал его: – Гибберн, стойте! На нас все загорится. Смотрите, брюки уже тлеют.
Профессор хлопнул себя по бедру и в нерешительности остановился.
– Гибберн! – продолжал я, настигая его. – Отпустите собачонку. Бегать в такую жару! Ведь мы делаем две-три мили в секунду. Сопротивление воздуха! – заорал я. – Сопротивление воздуха! Слишком быстро движемся. Как метеориты! Все раскалилось! Гибберн! Гибберн! Я весь в поту, у меня зуд во всем теле. Смотрите, люди оживают. Ваше зелье перестает действовать. Отпустите наконец собаку!
– Что?
– «Ускоритель» перестает действовать! – повторил я. – Мы слишком разгорячились. Действие препарата кончается. Я весь взмок.
Гибберн посмотрел на меня. Перевел взгляд на оркестр, хрипы и вздохи которого заметно участились. Потом сильным взмахом руки отшвырнул от себя собачонку. Она взвилась вверх, так и не проснувшись, и повисла над сомкнутыми зонтиками оживленно беседующих дам. Гибберн схватил меня за локоть.
– Черт возьми! – крикнул он. – Вы правы. Зуд во всем теле и… Да! Вон тот человек вынимает носовой платок. Движение совершенно явственное. Надо убираться отсюда, причем как можно скорее.
Но это было уже не в наших силах. И, возможно, к счастью. Мы, наверное, пустились бы бежать, но тогда нас охватило бы пламенем. Тут и сомневаться нечего. А тогда нам это и в голову не пришло. Не успели мы с Гибберном сдвинуться с места, как действие «ускорителя» прекратилось – мгновенно, за какую-нибудь долю секунды. У нас было такое ощущение, словно кто-то коротким рывком задернул занавес. Я услышал голос Гибберна: «Садитесь!» – и с перепугу шлепнулся на траву, сильно при этом обжегшись. В том месте по сей день остался выжженный круг. И как только я сел, всеобщее оцепенение исчезло.
Нечленораздельные хрипы оркестра слились в мелодию, гуляющие перестали балансировать на одной ноге и зашагали кто куда, газеты и флажки затрепетали на ветру, вслед за улыбками послышались слова, франт в соломенной панаме прекратил подмигивать и с самодовольным видом отправился дальше; те же, кто сидел в креслах, зашевелились и заговорили.
Мир снова ожил и уже не отставал от нас, вернее, мы перестали обгонять его. Подобное ощущение знакомо пассажирам экспресса, резко замедляющего ход у вокзала. Секунду-другую передо мной все кружилось, я чувствовал приступ тошноты… и только. А собачонка, повисшая было в воздухе, куда взметнула ее рука Гибберна, камнем полетела вниз, прорвав зонтик одной из дам!
Это и спасло нас с Гибберном. Нашего внезапного появления никто не заметил, если не считать тучного старика в кресле на колесах, который вздрогнул, увидев нас, несколько раз недоверчиво покосился в нашу сторону и наконец сказал что-то сопровождавшей его сиделке. Раз! Вот и мы! Брюки на нас перестали тлеть почти мгновенно, но снизу меня все еще здорово припекало. Внимание всех, в том числе и оркестрантов увеселительного общества, впервые в жизни сбившихся с такта, было привлечено женскими криками и громким тявканьем почтенной разжиревшей болонки, которая только что мирно спала справа от музыкальной раковины и вдруг угодила на зонтик дамы, сидевшей совсем в другой стороне, да еще подпалила себе шерсть от стремительности такого перемещения. И это в наши-то дни, когда люди прямо-таки помешались на разных суевериях, психологических опытах и прочей ерунде! Все повскакивали с мест, засуетились, налетая друг на друга, опрокидывая стулья и кресла. Прибежал полисмен. Чем все кончилось, не знаю.
Нам надо было как можно скорее выпутаться из этой истории и скрыться с глаз старика в кресле на колесах. Придя в себя, немножко остыв, поборов тошноту, головокружение и растерянность, мы с Гибберном обошли толпу стороной и зашагали по дороге к его дому. Но в шуме, не умолкавшем за нашими спинами, я совершенно явственно слышал голос джентльмена, который сидел рядом с обладательницей прорванного зонтика и распекал ни в чем не повинного служителя в фуражке с надписью «Надзиратель».
– Ах, не вы швырнули собаку? – бушевал он. – Тогда кто же?
Внезапное возвращение к нормальным движениям и звукам в окружающем мире, а также, что вполне понятно, опасение за самих себя (одежда все еще жгла тело, дымившиеся минуту назад брюки Гибберна превратились из белых в темно-бурые) помешали мне заняться наблюдениями. Вообще на обратном пути ничего ценного для науки я сделать не мог. Пчелы на прежнем месте, разумеется, не оказалось. Когда мы вышли на Сэндгейт-роуд, я поискал глазами велосипедиста, но либо тот успел укатить, либо его не было видно в уличной толчее. Зато омнибус, полный пассажиров (теперь оживших), громыхал по мостовой где-то далеко впереди.
Добавлю также, что подоконник, откуда мы спрыгнули в сад, слегка обуглился, а на песчаной дорожке остались глубокие следы от наших ног.
Таковы были результаты моего знакомства с «Новейшим ускорителем». По сути дела, вся эта наша прогулка и то, что было сказано и сделано тогда, заняли две-три секунды. Мы прожили полчаса, пока оркестр сыграл каких-нибудь два такта. Но ощущение у нас было такое, будто мир замер, давая нам возможность приглядеться к нему. Учитывая обстоятельства и, в первую очередь, опрометчивость, с которой мы выскочили из дому, нужно признать, что все могло закончиться для нас гораздо хуже. Во всяком случае, наш первый опыт показал следующее: Гибберну придется еще немало потрудиться над своим «Ускорителем», прежде чем он станет годным для употребления, но эффективность препарата несомненна – и придраться тут не к чему.
После наших приключений Гибберн упорно работает, пытаясь усовершенствовать свой препарат, и мне случалось неоднократно, без всякого для себя вреда, принимать различные дозы «Новейшего ускорителя» под наблюдением его создателя. Впрочем, признаюсь, что в таких случаях я уже не рискую выходить из дому. Этот рассказ (вот пример действия «Ускорителя») написан мною за один присест. Я отрывался от работы только для того, чтобы откусить кусочек шоколада. Начат рассказ был в шесть часов двадцать пять минут вечера, а сейчас на моих часах тридцать одна минута седьмого. Невозможно передать словами, как это удобно – вырвать время среди суматошного дня и целиком отдаться работе!
Теперь Гибберн занят вопросом дозировки «Ускорителя» в зависимости от особенностей организма. В противовес этому составу он надеется изобрести и «Замедлитель», с тем чтобы регулировать чрезмерную силу своего первого изобретения. «Замедлитель», разумеется, будет обладать свойствами, прямо противоположными свойствам «Ускорителя». Прием одного этого лекарства позволит пациенту растянуть секунду своего времени на несколько часов и погрузиться в состояние покоя, застыть наподобие ледника в любом, даже самом шумном, самом раздражающем окружении.
Оба эти препарата должны произвести переворот в нашей цивилизации. Они положат начало освобождению от «покровов времени», о которых писал Карлейль. «Ускоритель» поможет нам сосредоточиться на каком-нибудь мгновении нашей жизни, требующем наивысшего подъема всех наших сил и способностей, а «Замедлитель» подарит нам полное спокойствие в самые тяжкие и томительные часы и дни. Может быть, я возлагаю чересчур большие надежды на еще не существующий «Замедлитель», но что касается «Ускорителя», то тут никаких споров быть не может. Его появление на рынке в удобной для пользования дозировке – дело нескольких месяцев. Маленькие зеленые бутылочки можно будет купить в любой аптеке и в любом аптекарском магазине по довольно высокой, но, принимая во внимание необычайные свойства этого препарата, отнюдь не чрезмерной цене. Он будет называться «Ускоритель для нервной системы. Патент д-ра Гибберна», и сам профессор надеется выпустить его в трех степенях ускорения: 1:200, 1:900 и 1:2000, чему будут соответствовать этикетки – желтая, розовая и белая.
С помощью «Ускорителя» можно будет осуществить множество поистине удивительных вещей, ибо самые ошеломляющие и даже преступные деяния удастся тогда совершать незаметно, так сказать ныряя в щелки времени. Как и всякое сильно действующее средство, «Новейший ускоритель» не застрахован от злоупотреблений. Но, обсудив и этот вопрос, мы с Гибберном пришли к выводу, что решающее слово останется за медицинским законодательством, а нас такие дела не касаются. Наша задача – изготовить и продавать «Ускоритель», а что из этого выйдет – посмотрим.
Остров Эпиорниса
Человек со шрамом на лице перегнулся через стол и посмотрел на мои цветы.
– Орхидеи? – спросил он.
– Всего несколько штук, – ответил я.
– Венерины башмачки?
– В основном.
– Что-нибудь новенькое? Хотя вряд ли. Я обследовал эти острова двадцать пять, нет, двадцать семь лет назад. Если вы найдете здесь кое-что новое, значит, это уж совсем новехонькое. После меня не осталось почти ничего.
– Я не коллекционер.
– Тогда я был молод, – продолжал он. – Господи! Сколько я гонял по свету! – Он как бы присматривался ко мне. – Два года пробыл в Индии, семь лет в Бразилии. Потом поехал на Мадагаскар.
– Нескольких исследователей я знаю понаслышке, – сказал я, уже предвкушая интересную историю. – Для кого вы собирали образцы?
– Для Доусона. Может, вы слышали такую фамилию – Бутчер?
– Бутчер, Бутчер… – Эта фамилия смутно казалась мне знакомой; потом я вспомнил: «Бутчер против Доусона». – Постойте! Так это вы судились с ними, требуя жалованье за четыре года – за то время, что пробыли на пустынном острове, где вас бросили одного?
– Ваш покорный слуга, – с поклоном ответил человек со шрамом. – Интересное судебное дело, не правда ли? Я сколотил себе там небольшое состояние, пальцем о палец не ударив, а они никак не могли меня уволить. Я часто забавлялся этой мыслью, пока оставался на острове. И даже вел подсчеты, вырисовывая огромные цифры на песке чертова атолла.
– Как же это случилось? Я, признаться, уже забыл подробности дела…
– Видите ли… Вы слышали когда-нибудь об эпиорнисе?
– Конечно. Эндрюс как раз работает над его новой разновидностью; он рассказывал мне о ней примерно месяц назад. Перед самым моим отплытием. Они раздобыли берцовую кость чуть ли не с ярд длиной. Ну и чудовище это было!
– Охотно верю, – произнес человек со шрамом. – Настоящее чудовище. Легендарная птица Рух Синдбада-морехода, безусловно, принадлежала к этому семейству. И когда же они нашли эти кости?
– Года три-четыре назад – кажется, в девяносто первом году. А почему вас это интересует?
– Почему? Потому что их нашел я – да, да, почти двадцать лет назад. Если бы у Доусона не заупрямились с моим жалованьем, они могли бы поднять большую шумиху вокруг этих костей. Но что я мог поделать, если проклятую лодку унесло течением…
После паузы он продолжил:
– Это, наверное, то же самое место. Нечто вроде болота, что в девяноста милях к северу от Антананариво. Не слышали? К нему надо добираться вдоль берега, на лодке. Может быть, вы помните?
– Нет. Но, кажется, Эндрюс говорил что-то о болоте.
– Очевидно, о том же самом. На восточном берегу. Там в воде, уж не знаю откуда, есть какие-то вещества, предохраняющие от разложения. Пахнет наподобие креозота. Сразу вспоминается Тринидад. А яйца они нашли? Мне попадались яйца в полтора фута величиной. Болото образует круг, понимаете, и это место совершенно отрезано. Помимо всего прочего там много соли. Да-а… Нелегко мне пришлось в то время! А нашел я все это совсем случайно. Я взял с собой двух туземцев и отправился за яйцами в нелепом каноэ, связанном из кусков; тогда же мы нашли и кости. Мы прихватили с собой палатку и провизии на четыре дня и расположились там, где грунт потверже. Вот сейчас вспомнилось мне все – и сразу почудился тот странный, отдающий дегтем запах. Занятная была работа. Понимаете, надо шарить в грязи железными прутьями. Яйца при этом обычно разбиваются. Интересно, сколько лет прошло с тех пор, как жили эпиорнисы? Миссионеры утверждают, что в туземных легендах говорится о временах, когда такие птицы жили, но сам я рассказов о них не слышал[11]. Однако те яйца, которые мы достали, были совершенно свежие. Да, свежие! Когда мы тащили их к лодке, один из моих негров уронил яйцо и оно разбилось о камень. Ох, и отлупил же я парня! Яйцо было ничуть не испорченное, словно птица только что снесла его, даже не пахло ничем, а ведь она, возможно, уже четыреста лет как сдохла. Негр оправдывался тем, что его будто бы укусила сколопендра. Впрочем, я уклонился от темы. Целый день мы копались в этой грязи, стараясь вынуть яйца неповрежденными, измазались с головы до ног в мерзкой черной жиже, и вполне понятно, что я разозлился. Насколько мне было известно, это единственный случай, когда яйца достали совершенно целыми, без малейшей трещинки. Я смотрел потом те, что хранятся в Музее естественной истории в Лондоне; все они надтреснутые, куски скорлупы слеплены вместе, как мозаика, и некоторых кусочков не хватает. А мои были безукоризненными, и я собирался по возвращении выдуть их. Ничего удивительного, что меня взяла досада, когда этот идиот погубил результат трехчасовой работы из-за какой-то сколопендры. Здорово ему досталось от меня!
Человек со шрамом вынул из кармана глиняную трубку. Я положил перед ним свой кисет с табаком. Он задумчиво набил трубку, не глядя на нее.
– А другие яйца? Довезли вы их до дому? Никак не могу припомнить…
– Вот это-то и есть самое необыкновенное в моей истории. У меня было еще три яйца. Абсолютно свежих. Мы положили их в лодку, а потом я пошел к палатке, чтобы сварить кофе. Оба мои язычника остались на берегу – один возился со своим укусом, а другой помогал ему. Мне и в голову не могло прийти, что эти негодяи, воспользовавшись моим положением, устроят мне пакость. Видимо, один из них совсем одурел от яда сколопендры и от полученной взбучки – он вообще был довольно строптивый – и сманил другого.
Помню, я сидел, курил, кипятил воду на спиртовке, которую всегда брал с собой в экспедицию, и любовался болотом, освещенным заходящим солнцем. Болото все было в черных и кроваво-красных полосах – очень красиво. Дальше к горизонту местность повышалась и переходила в подернутые серой дымкой холмы, над которыми небо полыхало, словно жерло печи. А в пяти или десяти шагах от меня, прямо за моей спиной, чертовы язычники, равнодушные ко всему этому покою, сговаривались угнать лодку, бросить меня одного и прихватить с собой трехдневный запас провизии, холщовую палатку и питье, не считая воды в маленьком бочонке. Услышав, как они вдруг завопили, я бросился к ним, однако туземцы были уже в своем каноэ – настоящей лодкой его и не назовешь, – шагах в двадцати от берега. Я сразу смекнул, в чем дело. Ружье у меня осталось в палатке, да и патронов вдобавок ко всему не было – только мелкая дробь. Мои спутники это знали. Но у меня в кармане лежал еще маленький револьвер; его-то я и вытащил на ходу, когда побежал к берегу.
«Назад!» – крикнул я, размахивая револьвером. Они о чем-то залопотали между собой, и тот, который разбил яйцо, ухмыльнулся. Я прицелился в другого, поскольку он был здоров и греб, – но промазал. Они засмеялись.
Тем не менее я не собирался считать себя побежденным. Нужно сохранять хладнокровие, подумал я, и выстрелил еще раз. Пуля прожужжала так близко от гребца, что он даже подскочил. Тут уж он не смеялся. В третий раз я попал ему в голову, и он полетел за борт вместе с веслом. Для выстрела из револьвера необычайно метко. Между мной и каноэ было, по-моему, ярдов пятьдесят. Негр сразу скрылся под водой. Не знаю, застрелил я его или он, оглушенный, просто утонул. Тогда я заорал и стал требовать, чтобы второй туземец вернулся, но он сжался в комок на дне челнока и не желал отвечать. Пришлось мне выпустить в него и остальные заряды, но все мимо.
Должен вам признаться, что положение мое было совершенно дурацким. Я остался один на этом гиблом берегу, позади меня – болото, впереди – океан, на берегу которого заметно похолодало после захода солнца, а эту черную лодчонку неуклонно уносило течением в открытое море. Ну и проклинал же я доусоновскую фирму, и джэмраковскую, и музеи, и все прочее – и абсолютно справедливо! Я звал этого негра обратно, пока у меня не сорвался голос.
Мне не оставалось ничего иного, как поплыть за ним вдогонку, рискуя встретиться с акулами. Я разделся, раскрыл складной нож и сжал его зубами. Как только я вошел в воду, то сразу потерял из виду каноэ, но плыл, по-видимому, наперерез ему. Я надеялся, что негр ранен и не в состоянии управлять каноэ, что его суденышко будет относить все в том же направлении. Вскоре челнок показался на горизонте, примерно к юго-западу от меня. Закат уже потускнел, стали надвигаться сумерки. В синеве неба появились первые звезды. Я плыл, как заправский чемпион, хотя ноги и руки у меня скоро заныли.
К тому времени как звезды усыпали все небо, я все-таки догнал каноэ.
Когда стемнело, в воде появилось множество каких-то светящихся точек – ну, эта самая фосфоресценция. Порой у меня даже кружилась от нее голова. Я не мог разобрать, где звезды и где фосфоресценция, не мог понять, как я плыву – вверх головой или вверх ногами. Каноэ было черным, как смертный грех, а рябь на воде под ним – словно жидкое пламя. Я, конечно, немного побаивался залезать на борт. Надо было сначала узнать, что там задумал этот негр. Он лежал на носу, свернувшись клубком, а корма поднялась над водой. Лодка медленно вертелась, будто вальсировала. Я схватился за корму и потянул ее вниз, думая, что туземец проснется. Затем я вскарабкался на борт с ножом в руке, готовый броситься вперед. Но негр даже не шелохнулся. Так я и остался на корме маленького каноэ, которое течением несло в спокойное фосфоресцирующее море; над головой блистали многочисленные звезды, а я сидел и ждал, что будет дальше.
Прошло немало времени, прежде чем я окликнул негра по имени. Он ничего не ответил. Я сам настолько устал, что боялся подойти к нему ближе. Так мы и сидели. Кажется, раза два я задремывал. Когда рассвело, я увидел, что туземец давно мертв, поскольку весь распух и посинел. Три яйца эпиорниса и кости лежали посередине челнока, в ногах у мертвеца – бочонок с водой, немного кофе и сухарей, завернутых в номер кэйпского «Аргуса», а под телом – жестянка с метиловым спиртом. Весла не было, как не было вообще ничего, что можно было бы использовать вместо весла, если не считать этой жестянки; и я решил дрейфовать, пока меня не подберут. Обследовав тело, я поставил диагноз: укус неизвестной змеи, скорпиона или сколопендры, и выкинул негра за борт. После этого я попил воды, поел сухарей, а затем осмотрелся вокруг.
Когда человек ослабевает так, как я ослабел тогда, он, вероятно, не может видеть на далеком расстоянии; во всяком случае, я не замечал не только Мадагаскара, но и вообще какой-либо земли. Я разглядел лишь удалявшийся к юго-западу парус, очевидно принадлежавший какой-то шхуне, но само судно так и не показалось. Вскоре солнце поднялось высоко на небе и начало меня припекать. Ну и жгло! У меня чуть мозги не сварились. Я пробовал окунать голову в море, а потом мне на глаза попался кэйпский «Аргус»; я вытянулся плашмя на дне каноэ и накрылся газетным листом. Замечательная вещь – газета! До того времени я никогда не прочитывал их полностью, но, удивительное дело, – когда человек остается один, он способен дойти бог весть до чего. Я перечитал этот окаянный старый «Аргус», кажется, раз двадцать. Смола, которой было обмазано каноэ, так и курилась от жары, вздуваясь большими пузырями.
– Течение носило меня десять дней, – продолжал человек со шрамом. – Когда рассказываешь, выходит, будто это пустяк, верно? Каждый день был похож на предыдущий. Наблюдать за морем я мог только утром и вечером – такой был вокруг нестерпимый блеск. После первого паруса я три дня не видел ничего, а потом с тех судов, которые я успевал заметить, не видели меня. Примерно на шестой вечер, на расстоянии меньше полумили, мимо моего челнока проплыл корабль; на нем ярко горели огни, иллюминаторы были открыты – он походил на большого светлячка.
На палубе играла музыка. Я вскочил на ноги, кричал и вопил ему вслед… На следующий день я продырявил одно из яиц эпиорниса, по кусочкам очистил с одного конца от скорлупы и попробовал его; к счастью, оно оказалось съедобным. Яйцо немножко припахивало – нет, оно не было испорчено, – но по вкусу напоминало утиное. На одной стороне желтка было нечто вроде круглого пятна, около шести дюймов в диаметре, с кровяными прожилками и белым рубцом лесенкой. Пятно показалось мне странным, но в то время я еще не понял, что это значит, да и не мог быть особенно разборчивым. Яйца, с сухарями и водой из бочонка, мне хватило на три дня. Кроме того, я жевал кофейные зерна – как укрепляющее. Второе яйцо я вскрыл примерно на восьмой день и – испугался.
Человек со шрамом умолк.
– Да, – сказал он, – в нем был зародыш. Вам, наверное, трудно в это поверить. Но я поверил, поскольку видел все собственными глазами. Это яйцо, погруженное в холодную черную грязь, пролежало там лет триста. Тем не менее ошибиться было невозможно. Там оказался… как его?.. эмбрион, с большой головой и выгнутой спиной; в нем билось сердце, желток весь ссохся, а внутри скорлупы тянулись длинные перепонки, которые покрывали и желток. Получается, плавая в маленьком каноэ по Индийскому океану, я высиживал яйца самой крупной из вымерших птиц. Если б старик Доусон это знал! Такое дело стоило жалованья за четыре года. Как, по-вашему, а?
Но еще до того как показался риф, мне пришлось съесть эту драгоценность до последней крошки, и черт знает, до чего это была противная еда! Третье яйцо я не трогал. Я то и дело смотрел его на свет, но при такой плотной скорлупе трудно было разобрать, что творится внутри; и хотя мне казалось, будто я слышу биение пульса, возможно, у меня просто шумело в ушах, как бывает, когда приложишь к уху морскую раковину.
Затем я увидел атолл. Он неожиданно выплыл совсем рядом вместе с восходящим солнцем. Меня несло прямо к нему до тех пор, пока до берега не осталось меньше полумили, а затем течение вдруг свернуло в сторону, и мне пришлось грести изо всех сил руками и кусками скорлупы эпиорниса, чтобы попасть на остров. И все-таки я добрался до него. Это был самый обыкновенный атолл, около четырех миль в окружности; на нем росло несколько деревьев, сочился родник, а лагуна так и кишела рыбой, главным образом губанами. Я отнес яйцо на берег, выбрав подходящее место, – достаточно далеко от границы прилива и на солнце, чтобы создать для него самые лучшие условия; затем втащил на берег каноэ, целое и невредимое, и отправился осматривать окрестности. Удивительно, до чего тоскливы эти атоллы! Как только я нашел родник, у меня пропал всякий интерес к острову. В детстве мне казалось, что ничто не может быть лучше и увлекательнее, чем жизнь Робинзона, но мой атолл был скучен, как сборник проповедей. Я ходил по нему в поисках чего-нибудь съедобного и размышлял. Но еще задолго до того как завершился мой первый день на атолле, меня уже одолела тоска. А ведь мне очень повезло – едва я высадился на берег, погода переменилась. Над морем, по направлению к северу, пронеслась гроза, частично захватив и остров; ночью пошел проливной дождь и поднялся ветер, который выл и крутил все вокруг. Будь я в открытом океане, каноэ ничего не стоило бы перевернуться, это ясно.
Я спал под челноком, а яйцо, к счастью, лежало в песке, подальше от берега. Первое, что я тогда услышал, был грохот, такой, словно на доски обрушился град камней; меня всего обдало водой. Перед этим мне снилось Антананариво, и я стал звать Интоши, чтобы узнать у нее, какого черта там шумят; я протянул руку к стулу, на котором обычно лежали спички, и тут только вспомнил, где я. Фосфоресцирующие волны накатывались на остров, словно собираясь поглотить меня; кругом было темно, как в аду. В воздухе стоял сплошной рев. Тучи висели над самой моей головой, а дождь лил так, будто небо начало тонуть и кто-то вычерпывал воду, выливая ее за край небосвода. Ко мне приближался огромный вал, извивающийся, как разъяренная змея, и я пустился бежать. Затем я вспомнил о лодке, и как только вода с шипением отхлынула, помчался к ней, но она уже исчезла. Тогда я решил посмотреть, цело ли яйцо, и ощупью добрался до него. Оно было в безопасности, самые ярые волны не смогли докатиться туда; я уселся рядом с ним и обнял его, как приятеля. Ну и ночка это была, Боже ты мой!
Шторм утих к утру. Когда рассвело, небо прояснилось, а по всему берегу были разбросаны обломки досок – то, что осталось от моего каноэ. В результате для меня нашлась кое-какая работа. Я выбрал два дерева, росших рядом, и из остатков лодки соорудил между ними нечто вроде шалаша для защиты от штормов. А еще в этот день вылупился птенец. Вылупился, сэр, в то время, когда я спал, положив голову на яйцо, как на подушку! Сначала я услышал сильный стук, затем меня тряхнуло и я сел – кончик яйца был пробит, и оттуда выглядывала забавная коричневая головка.
«Господи! – сказал я. – Добро пожаловать!»
Птенец поднатужился и вылез наружу. Он оказался славным, дружелюбным малышом величиной с небольшую курицу и очень походил на всех других птенцов, только крупнее. Вначале его оперение было грязно-бурым, но вскоре серые струпья отвалились и остались только редкие перышки, пушистые, как мех. Трудно передать мою радость при виде его. Робинзон Крузо и тот не был так одинок, как я, уверяю вас. А тут у меня появилась преинтересная компания. Птенец смотрел на меня и моргал, закатывая веки кверху, как курица, затем чирикнул и сразу начал клевать песок, как будто вылупиться с опозданием в триста лет было для него сущей безделицей.
«Привет, Пятница!» – весело произнес я. Еще в каноэ, увидев, что в яйце развивается зародыш, я решил: если птенец вылупится, я, конечно, назову его Пятницей. Меня немножко беспокоило, чем я его буду кормить, а потому сразу дал ему кусок сырого губана. Он проглотил его и снова разинул клюв. Это меня обрадовало – ведь если бы он, учитывая столь непростые обстоятельства, оказался чересчур разборчивым, мне пришлось бы в конце концов съесть его самого.
Вы не можете себе представить, каким занятным был этот птенец эпиорниса! С самого начала он не отходил от меня ни на шаг. Обычно он стоял рядом и смотрел, как я ужу рыбу в лагуне; я делился с ним всем, что вылавливал. К тому же он был умницей. На берегу, в песке, попадались какие-то противные зеленые бородавчатые штучки, похожие на маринованные корнишоны; он попробовал проглотить одну из них, и ему стало худо. Больше он на них даже не глядел.
И он рос. Рос чуть ли не на глазах. А так как я никогда не был особенно общительным, его спокойная дружелюбная натура вполне устраивала меня. Почти два года мы были счастливы, как можно быть счастливым на подобном острове. Зная, что у Доусона накапливается мое жалованье, я откинул все деловые заботы. Временами мы видели парус, однако ни одно судно не приблизилось к нашему острову. Я развлекался тем, что украшал атолл узорами из морских ежей и разных причудливых раковин, а вдоль берега выложил камнями: «Остров Эпиорниса» – очень аккуратно, большими буквами, как делают из цветных камешков у нас на родине, возле железнодорожных станций. Кроме того, я разместил на песке математические вычисления и разные рисунки. Иногда я лежал и смотрел, как эта птичка важно выступает около меня и все растет, растет. «Если меня когда-нибудь заберут отсюда, – думал я, – вполне можно будет зарабатывать на жизнь, демонстрируя мою птицу». После первой линьки она стала красивой – с хохолком, голубой бородкой и пышными зелеными перьями в хвосте. Я все ломал себе голову, имеет Доусон право претендовать на нее или нет. Во время шторма или в период дождей мы уютно лежали в шалаше, построенном из остатков каноэ, и я рассказывал Пятнице всякие небылицы про своих друзей на родине. А после шторма мы вместе обходили остров, проверяя, не выкинуло ли волной чего-нибудь на берег. Словом – идиллия. Если бы еще немного табачку, ну просто была бы райская жизнь.