Сердце дикарки Дробина Анастасия

Навроцкий ждал, сидя на диване у окна, стряхивал пепел с папиросы в цветочный горшок. Данка не любила табачного дыма в комнатах, но ничего не стала говорить. Войдя, она остановилась в дверях в эффектной позе танцовщицы, опустив руки на бедра. Навроцкий обернулся, кивнул с улыбкой, но вставать не стал. Свет лампы падал на его лицо, Данка сразу увидела, что Казимир чем-то озабочен, и ей тут же расхотелось с визгом прыгать ему на шею.

– Здравствуй… – Она даже постаралась скрыть дрожавшую в голосе радость. – Здравствуй, пан мой прекрасный. Изволил пожаловать наконец? Где был-пропадал? Месяц не было!

– Дела… – Он снова затянулся папиросой. – Ну… Как ты? Как дети?

– Слава богу, все хорошо, – торопливо сказала Данка. – Мишенька опять свою лошадку сломал… уже третью. Такой непослушный! И еще просит, чтобы его на настоящую скорее посадили. Самый настоящий цыган будет! – Она осеклась, испугавшись, что Казимир обидится, услышав, как его сына называют цыганом. Но тот рассеянно молчал, и Данка вдруг поняла, что он ее не слушает. Тут же она заметила, что Навроцкий не снял уличных туфель и костюма. На паркет с его обуви уже натекла изрядная лужа.

– Отчего ты не переодеваешься? Сейчас ужинать будем.

– О, нет… нет, – поморщившись, отказался он. – Я, видишь ли, ненадолго, должен идти.

– Идти? – растерянно переспросила Данка, опускаясь на ручку кресла. – Но… как же? Так поздно, ночь на дворе…

Навроцкий встал, подошел к ней. Испуганно глядя в его глаза, Данка мельком отметила, что от него пахнет какими-то незнакомыми духами и вином. Лицо Казимира, как обычно, было неподвижным, лишь папироса подрагивала в углу губ.

– Пожалуйста… – попросила она, указывая на папиросу.

– О, прости. – Навроцкий загасил дымящуюся трубочку в цветочном горшке, слегка присвистнул сквозь зубы и несколько раз качнулся на каблуках. – Видишь ли, радость моя… Я думаю, ты не откажешься меня выручить? Мне нужны деньги.

– Деньги? – изумленно спросила Данка, непроизвольно теребя в пальцах платочек. – Но… Но…

– Совсем немного, бог свидетель. Завтра же я верну.

– Но, Казимир… Откуда? Мне нечем детей кормить…

– Ну, моя дорогая… – Он снова засвистел, положил ладонь ей на волосы, и Данка застыла, разом забыв обо всем и чувствуя лишь знакомое тепло этой руки. По спине побежали мурашки.

– Мой бог, как ты хороша… Несравненно хороша. Мой бог, как я люблю эти кудри и цыганские глаза… «Она, как полдень, хороша, она загадочней полночи, у ней не плакавшие очи и не страдавшая душа…»

– Если бы… – Данка, с трудом приходя в себя, высвободилась из-под его руки. – У меня нет денег, Казимир. Разбей меня солнце, нету. Последний гривенник извозчику отдала.

– Ну, девочка… – Навроцкий почти насильно развернул Данку к себе, взял в ладони ее лицо, и она задохнулась от его поцелуя. Чувствуя, как горячеют от подступивших слез глаза, едва сумела попросить:

– Останься сегодня… Прошу – останься. Я так ждала…

– Завтра, душа моя. Клянусь – завтра. – Он поцеловал ее в лоб, слегка отстранил. – Прошу тебя, поищи денег. Я не стал бы тебя беспокоить, если бы мне не было нужно…

– А мне, думаешь, не нужно? – враждебно спросила Данка, отбрасывая его руки. Глаза ее сузились. – Я правду говорю – мне детей кормить нечем. Твоих, между прочим, детей! Ты забыл, что дом заложен?

– Ну, это пустяки…

– Пустяки?!! – взорвалась Данка. И вдруг почувствовала, что ни кричать, ни спорить, ни доказывать что-то у нее нет сил. Что толку, устало подумала она, что толку? Не глядя на застывшего в выжидательной позе Навроцкого, расстегнула бриллиантовый браслет на запястье, протянула ему мерцающую змейку.

– На… Хватит?

– Более чем! Ты – прелесть! – Казимир поймал ее руку, поцеловал выше запястья. – Ну, что же, увидимся завтра.

– Да, – чуть слышно отозвалась Данка, зная, что это неправда. Что завтра он не придет. Не придет и послезавтра. И, конечно, не вернет денег. Надо что-то делать… Да. Вот только что?

Навроцкий ушел. Прибежавшая горничная затерла лужу на полу, выбрала папиросный пепел из цветочного горшка, долго ворчала насчет того, что она, конечно, дура неграмотная и барыня ее может не слушать, только что же это за дело брильянтами понапрасну разбрасываться, когда в доме шаром покати, одни бумажки из ломбарда по всем углам… Но скорчившаяся в углу дивана Данка не отвечала ей, и в конце концов горничная, вздыхая, ушла. Когда за ней закрылась дверь, Данка встала, пошла к окну. В темном стекле смутно отразилось ее лицо в ореоле распущенных волос. Под сердцем толкалась знакомая тупая боль. Последнее время она стала подступать все чаще.

Ночью Данка проснулась в холодном поту. Сон, почти всегда приходивший, когда она спала одна, снова привиделся ей. Глядя в стену, на которой отпечаталась серая лунная полоса, Данка пыталась прийти в себя. Руки, сжимающие одеяло, дрожали. В глазах еще стояла пустая темная комната, чья-то фигура, склонившаяся над ней, слышался недовольный голос: «Жива, цыганка?» И себя саму, пятнадцатилетнюю, в изодранной одежде, избитую и замерзшую, скорчившуюся в углу, Данка видела так явно, словно все это было вчера, а не восемнадцать лет назад. Будь проклят тот день, будь проклята та свадьба, после которой она осталась одна на всем свете. Среди чужих людей, среди гаджэндэ,[33] которые никогда ничего не поймут. Данка встала, ощупью нашла на спинке кровати шаль. Закутавшись в нее и стараясь унять дрожь в руках, подошла к темному окну.

Она не осуждала родителей, бросивших ее одну, избитую до полусмерти, в русской деревне. По-другому отец и сделать не мог. Не выбирать же было между старшей дочерью-шлюхой и четырьмя оставшимися девками, которых тоже нужно будет выдавать замуж. До сих пор Данка не знала, сумел ли отец пристроить сестер после такого позора на всю семью. Наверное, получилось, они же в Сибирь уехали, их там не знал никто… Дай боже. Только бы у девчонок не вышло так же, как у нее самой. Пусть никто не верит, пусть для всех она потаскуха, но она-то, она сама точно знает, что была чиста! Данка стиснула руками виски, горько рассмеялась, и этот смех странно прозвучал в тишине темной комнаты.

Знал бы Мотька, муж несостоявшийся, знали бы все они – и мать, и отец, и цыгане… Вот бы им посмотреть, как после первых же минут с Кузьмой, новым мужем, из нее ударил такой фонтан крови, что испачканной оказалась и рубашка, и простыня, и одеяло… Кузьма испугался страшно: ведь для него Данка была вдовой. Ей бы тогда открыться ему, рассказать все как было, объяснить, и видит бог, он бы поверил, ведь так, как Кузьма, ее не любил никто… Но Данке было пятнадцать лет, полгода она прожила одна и за эти полгода замечательно выучилась не доверять никому. Слишком велик был страх нового позора, страх снова оказаться на улице, без своих, без цыган. И Данка, едва придя в себя от неожиданности и боли, заявила на ясном глазу, что кровь на постели – то, что бывает у всех женщин раз в месяц. По лицу Кузьмы было ясно, что он понятия не имеет, о чем говорит новоявленная жена. Но показаться дураком парень не захотел, принял умный вид и даже помог снять и спрятать испорченную простыню. Ведь ему самому шел тогда семнадцатый год. Будь Кузьма постарше и поопытней, будь она сама не так испуганна, измученна и затравленна, – кто знает, может, и вся жизнь ее повернулась бы совсем по-другому. Но случилось то, что случилось, ничего не вернуть, а значит, и думать об этом нечего. Все-таки семнадцать лет прошло, и единственное, что у нее осталось от прошлого, – время от времени приходящий проклятый сон.

Почему она ушла от Кузьмы? Ведь Федька Соколов из «Яра» был ничем не лучше. Да и не к Федьке она ушла, если подумать, а просто захотела получше заработать. В «Яре», самом известном «цыганском» ресторане Москвы в Петровском парке, доходы были намного больше, а Данка, хорошо помнившая, что такое сидеть без хлеба, была просто помешана на деньгах. Она все время боялась, что останется без копейки, все время искала новых способов заработка и даже, будучи уже примадонной, к смеху всего хора, умудрялась гадать соседкам, складывая в чулок полученные гроши. Разумеется, что, как только подвернулся этот Федька и Данка узнала, что он из «яровских», – она не думала ни минуты. Связала узел и ушла за этим парнем, с которым и поговорить-то толком не успела. Сказал, что любит, – и слава богу.

Дальше были князья, графы, богатые купцы… В хор Данка отдавала большие деньги, и ее не трогали, хотя завидовали страшно. Молчал даже Федька, которому Данка подарила две тысячи – чтоб отвязался. Парень, правда, дураком не оказался и потребовал больше. Пришлось накинуть тысячу и снова связывать узел – теперь уже чтобы съехать в собственный дом. Дом на Воздвиженке ей купил граф Суровцев и, когда любовница покинула его ради купца Курицына, обратно помещение не потребовал – к великому облегчению Данки. За это она принимала графа еще несколько раз, когда Курицын пропадал в своем клубе на Дмитровке. Потом они оба надоели ей, на горизонте появился какой-то иностранец, трудную фамилию которого она уже успела забыть, а потом…

Данка сощурила глаза, отгоняя подступившие слезы. За окном было темно хоть глаз выколи, но ей снова и снова чудились цветные огоньки, которые она видела в ту ночь из тройки, уносившей ее с красавцем поляком неведомо куда. Дробь лошадиных копыт по мерзлой земле, холодная медвежья шерсть полости, иней на воротнике, блеск перстней, теплые губы Казимира и эти цветные огоньки вдали… За то, чтобы возвратить ту ночь, Данка отдала бы десять лет жизни, но кому было знать, как не ей, – ничего на свете не возвращается и не повторяется.

Данка отошла от окна. С ужасом посмотрела на пустую, развороченную кровать, понимая, что стоит ей закрыть глаза – и сон вернется снова. Вздохнув, решительно шагнула к столику, зажгла свечу и пошла из комнаты.

В детской мигал оплывший огарок. В углу дремала нянька. Опасливо косясь на нее и загораживая ладонью пламя своей свечи, Данка прокралась к кроваткам.

Пятилетний Миша сбросил с себя во сне одеяло, свесил вниз руку. Из уголка его рта тянулась ниточка слюны. Данка вытерла ее, нагнулась за упавшим на пол одеяльцем, но едва она начала укрывать сына, Мишенька проснулся и сел в кроватке. Потер глазки, сонно улыбнулся:

– Ма-а-ама…

– Ч-ш-ш… – Данка прижала палец к губам и поманила сына пальцем.

Тот заговорщически закивал, спустил босые ножки на пол, схватил мать за руку. В это время заворочалось одеяльце на соседней кроватке, послышалось хныканье. Данка на цыпочках подошла к дочке, взяла ее вместе с одеялом и подушкой на руки и быстро, тихо пошла вон из детской. Мишенька, стараясь не шлепать ногами по полу, побежал за ней.

У себя в комнате Данка устроила снова уснувшую Наташу в углу своей кровати, легла рядом, и тут же под руку ей юркнул сын.

– Как в таборе? – счастливо спросил он, прижимаясь теплой со сна щекой к ладони матери.

– Да, маленький, – Данка старалась, чтобы голос ее не дрожал, – как в таборе. На одну перину ляжем, другой укроемся – и никакой мороз нам не страшен.

– А когда мы поедем в табор?

– Вот подрастешь – и поедем. Будешь цыган, будешь большой кофарь, лошадей продавать будешь…

– Я не буду продава-ать… – Мишенька уже засыпал. – Мне жалко продавать. Только покупать…

– Конечно, сладкий. Конечно, золотенький. Закрывай глазки.

Через несколько минут мать и дети спали. Лунное пятно переползло со стены на пол, свеча погасла. Встревоженная нянька заглянула в комнату, увидела три бугорка на кровати, сердито буркнула:

– Тьфу, цыганская душа… Опять дитёв к себе затащила. Ничем не переталдычишь! – перекрестила двери спальни и, шаркая ногами, поплелась досыпать.

Глава 7

На Калитниковском кладбище солнце пестрило пятнами траву под вековыми деревьями. Самое захолустное из московских кладбищ было почти безлюдным – лишь у алтарной стены церкви копошилось несколько старух да возле могилы архитектора Богомолова стояла на коленях молодая женщина в накинутой на голову мантилье. Задворки же вовсе были пустынны. Знатных надгробий здесь почти не было, бедные памятники украшали фамилии живущих в Рогожской слободе мелких купцов, рабочих, фабричных. С зарастающего пруда тянуло свежестью, в затянутой ряской зеленой воде играли солнечные лучи. После ночной грозы ушла выматывающая душу духота, и воздух был теплым, свежим, насквозь прогретым июньскими лучами. По небу медленно плыли кучевые облака. Чуть слышно шелестела умытая листва, подрагивали листья лопухов, толстый шмель сердито гудел в розовом цветке шиповника. Солнечные пятна скакали по серым, растрескавшимся, покрытым мхом и повиликой могильным памятникам. Со стороны церквушки доносился слабый звон. Из недалекого оврага, разделяющего кладбище пополам, слышалось блеянье слободских коз.

Илья сидел на упавшей каменной плите с полустертым староверческим крестом, вертел во рту соломинку и смотрел, как пляшет Маргитка. Ее туфли валялись тут же, на примятой траве, а сама она кружилась босиком, вскидывала руки, поводила плечами, ставила «ножку в ножку» и, улыбаясь, била босыми пятками тропаки. Вьющиеся пряди волос, которые Илья полчаса назад сам распустил ей, покрывали всю ее тонкую, точеную фигурку, от движений быстрых ног волновался малиновый подол платья. Танцуя, Маргитка то и дело оборачивалась через плечо, смотрела – глядит ли? – и, поймав взгляд Ильи, улыбалась во весь рот. В зеленых глазах билось солнце. Закончив пляску, Маргитка шутливо поклонилась и, обмахиваясь платком, села на плиту рядом с Ильей.

– Понравилось?

– Лучше тебя плясуний не видел.

Она счастливо рассмеялась, прижавшись к нему. Солнечный луч запрыгал по ее лицу. Илья потянулся к ней. Маргитка, не открывая глаз, подалась навстречу, сама поцеловала его раз, другой, третий. Илья погладил ее волосы, украдкой вздохнул, и Маргитка тут же открыла глаза.

– Что ты? Что не так?

– Все хорошо, – отговорился он.

Что толку было ей объяснять? Самому думать нужно было, старому черту, а теперь чего ж… Ну кто бы мог подумать, что он, Илья Смоляко, вляпается в такое дело на старости лет? Расскажи кому в таборе – не поверят.

– Илья…

– Что?

– Люблю я тебя.

– Я знаю, чайори. – Он не открывал глаз, чувствуя себя неловко.

– Ничего ты не знаешь! – Маргитка отстранилась от него. – И не понимаешь ничего! Я теперь, наверное, не скоро сюда опять приду. Это ты целый день шляешься где хочешь, а меня кто пустит? Сегодня вот удрала, а потом? Хоть ложись да помирай совсем.

– А к Сеньке Паровозу на Сухаревку кто бегал?

– И не надоело вспоминать? – кисло сморщилась Маргитка. – Надо же было от него, шаромыжника, отвязываться как-то.

– Он же с тобой не спал.

– Не спал, но собирался! Уже обещал за меня в хор тридцать тысяч отдавать! Обещал: подожди, богатого купца сработаю, уплачу за тебя, и поедем в город Адессу…

Маргитка нахмурилась, умолкла. Минуту спустя сердито сказала:

– Кабы ты меня любил хоть на пятак, то взял бы меня в охапку, и уехали бы мы с тобой. Ты же таборный. Должен знать, как такие дела делаются. Мне отец рассказывал, как ты для него Илону воровал.

Илья смутился.

– Я, девочка, уже забыл, что я таборный.

– Забыл, так вспомни! – огрызнулась Маргитка. И тут же вздохнула: – Ладно, леший с тобой. Думаешь, я не понимаю? У тебя семья. Мы цыгане, слава богу… Правда, Настька твоя… тьфу!

– Маргитка…

– А что «Маргитка»? Я, конечно, знаю, она красавицей была, по портрету видно. Но сейчас-то… Ведь задавиться легче! Как ты с ней в постель ложишься, морэ?

– Девочка!

– Страшнее смертного греха, побей бог! – Маргитка недобро усмехнулась. – Ты, Илья, мне только шепни, я из нее мигом слепую сделаю!

– Убью! – взорвался Илья, и Маргитка отпрянула, сообразив, что он не шутит. Не удержавшись на краю плиты, она с писком повалилась в лопухи. Через минуту из-за мясистого листа выглянул перепуганный зеленый глаз:

– Илья, ты рехнулся?

– Прости, девочка, – с трудом выговорил он. – Не хотел.

Маргитка осторожно улыбнулась. Снова села на плиту, оправила юбку, хмыкнула – и вдруг рассмеялась в полный голос. Илья озадаченно смотрел на нее.

– Ой, Илья, а когда ты бесишься, я тебя еще больше люблю. У тебя глаза, как у сатаны, синим огнем сверкают! Я в тиятре на Пасху видела Мифистофиля – точно ты, хоть портрет сымай! Правда, у того еще искры из глаз сыпались…

– Скажешь тоже… – проворчал он, радуясь в душе, что разговор ушел от Насти.

Маргитка, смеясь, взяла его за руку – и вдруг, повернув голову, прислушалась.

– Отзвонили! Пойдем.

Илья не успел даже спросить – куда, а она уже вскочила и потащила его по едва заметной стежке мимо крестов и оград.

Задняя стена кладбища выходила к оврагу. Здесь было совсем дикое место, кирпичная кладка была сплошь завита повиликой и душистым табаком, мох покрывал старые камни до самого верха, внизу буйно разрасталась лебеда и полынь. Лопухи были просто угрожающих размеров; под ними, не шевеля листьев, свободно шмыгали одичавшие коты. Вверху сходились ветвями столетние липы, солнце ни единым лучом не могло пробиться сквозь густую листву, и под липами царил сонный зеленый полумрак. Маргитка уверенно пробиралась сквозь эти дебри, таща за собой Илью. Тот шел, удивляясь про себя, как до сих пор не пропала тропинка, которую он без Маргитки и не заметил бы.

– Да стой… Подожди ты… Куда ты меня тащишь, девочка?

– Пришли.

Маргитка остановилась, и Илья увидел прилепившуюся к кладбищенской стене избушку. Почерневшее, скособочившееся строеньице, казалось, вот-вот завалится набок, крыша ее вся заросла травой, и даже две тоненькие березки раскачивались над старым тесом.

– Здесь живет колдун, – строго сказала Маргитка. Искоса взглянула на Илью – не смеется ли? – и закричала: – Никодим! Дома аль нет? Выходи!

– Иду-у-у! – отозвалось откуда-то с кладбища.

Илья, вздрогнув, повернулся на голос. Ему стало жутковато. Заросли крапивы и лебеды закачались, послышались шаги, и из сорняковых джунглей вынырнул сгорбленный старик с мощными плечами, чуть не разрывающими старую холстинную рубаху, с широкой нечесаной бородой и обширной плешью.

– Чего верешшишь, как на пожаре, сикильдявка? – густым и хриплым басом осведомился он. – Всех покойников мне всполошишь. Покойник – он шум не обожает.

– Ничего твоим мертвецам не будет, – весело сказала Маргитка. – Я от Паровоза. Помнишь такого?

– Забудешь его… – Старик смотрел на Маргитку сощуренными слезящимися глазами, а стоящего рядом Илью, казалось, не замечал. – Чего Семену надо-то?

Маргитка подошла к старику, поднялась на цыпочки, что-то торопливо заговорила, показывая на избушку. Илья наблюдал за ней с нарастающим недовольством, уже начиная понимать, в чем дело. Когда же дед молча кивнул и Маргитка полезла в сумочку, доставая свернутые рубли, Илья поспешно шагнул к ним. Не хватало еще, чтобы за него платила девка!

– Получи, дед.

Никодим поднял голову. Поблекшие глаза недоверчиво посмотрели на Илью:

– Ты-то что за молодец? Цыган, что ли?

– А она, думаешь, кто? – пробурчал Илья.

– Не знаю, – пожал старик могучими плечами. – Я, мил человек, ничего не знаю, ничего не ведаю и при живых глазах слепым хожу. Потому до девяноста годков и дожил. Хошь – плати сам, мне без вниманья. Благодарны премного, господа цыгане, за ваше неоставление…

Последняя фраза прозвучала с явной насмешкой, но Илья промолчал. Молча проследил за тем, как Никодим прячет деньги за голенище сапога, подхватывает с травы свой заступ и бесшумно, как бродячий кот, исчезает в крапивных зарослях, и лишь после этого повернулся к Маргитке:

– Он кто?

– Говорю – колдун… Да сторож, сторож он при кладбище.

– А ты его откуда знаешь? И Паровоз тут при чем? – Маргитка молча улыбнулась, и Илья повысил голос: – Отвечай, раз спрашиваю! Была ты с ним здесь?

– А ты на меня не ори, серебряный мой, – спокойно сказала она. – Я тебе не жена – забыл? И не спрашивай ни о чем. От лишнего спроса голова болит. Пойдем-ка лучше.

Маргитка выпустила руку Ильи и, наклонившись, быстро вошла в низенькую, держащуюся на одной петле дверь избушки. Ему оставалось только последовать за ней.

Внутри оказалось неожиданно чисто и даже просторно, словно стены старой избенки раздвинулись, впуская гостей. Стоя на пороге, Илья осматривал проконопаченные стены, мрачного Спаса в углу, лубочные картинки возле окна, широкие нары, покрытые лоскутным одеялом, стол с потертой скатеркой, ухваты и кочерги у беленой печи. За печью валялись какие-то узлы. Илья подошел было посмотреть, но Маргитка поспешно оттащила его от них:

– Нет, ты туда не заглядывай, это лихими людьми положено.

– Краденым, что ли, Никодим твой торгует?

– А шут его ведает… – Маргитка, стоя к нему спиной, взбивала подушки на нарах. – Я не спрашиваю, здоровее буду. Мне, может, тоже хочется до девяноста годов дожить… Нет, вру, не хочется! На кого я тогда похожа буду?

Илья слушал и не слышал ее болтовни. Стоя у порога, глядел на то, как Маргитка, управившись с постелью и откинув угол лоскутного одеяла, садится на край нар, закидывает руки за шею, расстегивая крючки платья, как стягивает его через голову, как, ворча, распутывает застрявшие в крючках пряди. Оставшись в рубашке и обеими руками встряхивая волосы, она посмотрела на Илью. Тихо сказала:

– Ненаглядный мой… Иди сюда – ко мне. Иди…

Он шагнул, ног под собой не чуя. Девочка… Темная вся, как мед гречишный, ноги длинные, грудь крепкая, маленькая, а как дотронешься – ладонь полна. Волосы… Бог ты мой, какие волосы! И за что ему это бог послал? И зачем он ей? Дурь по молодости играет, или… или чем черт не шутит, вправду любит она его? Илья сел рядом с Маргиткой, закрыл глаза от прикосновения ее тоненьких, горячих пальцев – и слова посыпались против воли, хриплые, бессвязные, которых он за всю жизнь и не говорил-то никому. Никому… Даже Настьке.

– Девочка… Чайори… Цветочек мой, чергэнори[34]… солнышко весеннее… Мед ты мой гречишный, что ж ты делаешь? Зачем тебе это? Я… я… люблю я тебя, господи…

– Ой, боже мой… Боже мой…

Она плакала, улыбаясь сквозь слезы, и торопливо смахивала соленые капли ладонью, и тянула его к себе, откидываясь на постель, и черные кудри, отливая синевой, рассыпались по рваной подушке. Зеленоватый солнечный луч играл на рассохшихся бревнах стены. За крошечным окошком шелестели липы. Лоскутное одеяло сползало, шевелясь и вздрагивая, на неметеный пол избушки.

– Тебе не холодно? – спросил Яшка.

Дашка отрицательно покачала головой, но Яшка все же не смог отказать себе в удовольствии снять чуйку и накинуть ее на плечи девушки. Они сидели на высоком берегу Москвы-реки под стеной Симонова монастыря. День клонился к вечеру, солнце опускалось за Таганку, играя розовым светом на маковках церквей дальней Рогожской слободы. Вода в реке текла медленно, делаясь в закатном свете то белесой, то желтой, то розоватой, то, ближе к поросшему камышом берегу, совсем темной. Небо блекло, словно выцветая, в нем бесшумно носились стрижи. В соборе названивали к вечерне; со стороны Таганки чуть слышно вторили колокола Новоспасского монастыря. Чуть поодаль, в высоких зарослях иван-чая, чернела голова Гришки. Тот из приличия сопровождал сестру, но, оказавшись возле монастыря, объявил, что весь день смертельно хочет спать, залез в иван-чай и захрапел так, что качалась трава вокруг.

– Теперь уже скоро.

Яшка сел на примятую траву рядом с Дашкой. Та кивнула, улыбнулась. Яшка молча смотрел на ее темное замкнутое лицо, на волосы, убранные под платок, на немигающие, черные, чуть раскосые глаза, которые словно вглядывались во что-то за рекой. Зная, что Дашка не видит его, он осторожно придвинулся. Задержав дыхание, коснулся губами воздуха совсем рядом с ее щекой, потом – рядом со лбом, потом – около виска. Дашка сидела неподвижно, но когда Яшка, окончательно обнаглев, потянулся к ее губам, нахмурилась и отстранилась.

– Не хватит тебе?

Яшка, покраснев, отодвинулся. Смущенно буркнул:

– Кто тебя трогал?

– Да я же чувствую.

– Чувствует она… И в мыслях ничего не было. Вон же твой брат в кустах сидит, что я – дурак?

Дашка ничего не ответила. Яшка, отворачиваясь, с досадой подумал: дурак и есть.

И как прикажете ухаживать за такой? Ни в оперу, ни в «Эрмитаж» на венгерский хор, ни на Разгуляй смотреть ученого медведя не поведешь: все равно не увидит. Новый синий костюм, перстень с камнем и шляпу не наденешь: не разглядит. Жеребцов своих не покажешь, верхом перед ней не повертишься… ничего-то эта девчонка не видит. Может, хоть голос у него не противный, нравится ей? Яшка искренне надеялся хотя бы на это, но и поболтать с Дашкой у него тоже выходило нечасто: стоило хоть на минуту заговорить с ней в доме или во дворе – и тут же откуда-то, как черт из коробочки, появлялся ее папаша! Приходилось на полуслове обрывать разговор и делать вид, что оказался рядом с Дашкой по чистой случайности. Однако на шестой такой случайности Илья начал хмуриться, и Яшка понял, что пора что-то предпринимать.

Идти прямо к Илье он не решился и для начала поговорил с Дашкиным братом, объявив, что имеет самые серьезные намерения и готов вести Дарью Ильинишну под венец хоть сейчас. Гришка обрадовался, заверил друга в том, что лучшей партии он для сестры не желает, но, когда Яшка осторожно поинтересовался, согласится ли на это Дашка, Гришка пожал плечами: «Из нее иногда по целым дням слова не вытянешь. Кто ее знает, что она там себе думает…»

Разумеется, надежнее всего было бы поговорить с самой Дашкой, и Яшка уже намеревался сделать это раза четыре, но в самый ответственный миг язык словно примерзал к зубам, и снова получался пустяковый разговор про погоду и про соседские дела. Оставшись наедине с собой, Яшка отчаянно злился, напоминал себе о том, что незачем так трусить, что любая девчонка с Живодерки была бы счастлива помчаться с ним в церковь: семья Дмитриевых была богатой и известной, и Яшка считался завидным женихом. Любая… но не эта красавица, всегда смотрящая куда-то через его плечо немигающими глазами. И поди пойми, какими словами нужно с ней говорить. И поди догадайся, что у нее на уме, чего она хочет и кого ждет. Вид у нее такой, будто она вовсе замуж не собирается. Ни за Яшку, ни за кого другого.

В конце концов Яшкины терзания заметила даже Маргитка и высказалась, как всегда, без обиняков: «Дураком родился и дураком помрешь. Чего боишься, валенок? Ты ей только моргни – поскачет за тобой язык высунувши! Она же слепая, кто ее замуж возьмет? Только такой пенек, как ты, и сподобится…»

Но Яшка отвесил сестре подзатыльник, от которого Маргитка свалилась на пол. Вскочив, она дала сдачи «Роковой страстью», и драка между братом и сестрой получилась такой, что обоих целую неделю не брали работать в ресторан, чтобы не пугать гостей. А сегодня утром Яшка проснулся с совершенно ясной и четкой догадкой, как можно развлечь Дашку, а заодно и поговорить с ней без лишних ушей. Все было так просто, что он целый день не мог понять, как это ему раньше не пришло в голову.

Операция была разработана тонко, и успеху немало способствовало то, что Илья с полудня ушел на Конную площадь. Гришке не стоило большого труда упросить мать отпустить его с сестрой погулять за Таганку. Настя, чем-то озабоченная, не стала вдаваться в подробности и рассеянно предупредила: «Смотрите, до темноты вернитесь». Гришка пообещал и тут же понесся ловить извозчика. Полчаса спустя брат и сестра Смоляковы на глазах у всего Большого дома торжественно загрузились в пролетку, которая не спеша покатила с Живодерки, а через десять минут, уже на Садовой, в экипаж вскочил Яшка.

К вечерне отзвонили, и на обрыве снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь посвистыванием зябликов и Гришкиным храпом в иван-чае. Яшка уже начал вертеться, опасаясь, что ничего не получится, но вскоре ветер донес из-под обрыва смех и голоса.

– Идут! – Яшка вскочил, быстро подошел к краю обрыва. Внизу, на пологом берегу реки, показалась вереница людей. Это были парни и девушки Рогожской слободы, облюбовавшие речной берег для гуляний. Их было человек двадцать, чинно идущих кто попарно, кто небольшими кучками, девушки – в нарядных кофточках и сборчатых юбках, с косыночками на плечах, парни – в косоворотках и сдвинутых на затылок картузах, в накинутых на плечи чуйках. Следом бежали босоногие дети, а совсем вдалеке, безнадежно отставшие, плелись две старухи в ковровых платках, явно посланные наблюдать за молодежью. Яшка обернулся к Дашке.

– Слушай! Вот сейчас… – Он не договорил.

С берега подул сильный, теплый ветер, и, словно только этого и дождавшись, над рекой сначала тихо, а потом все звонче и звонче, во всю силу, поднялся молодой голос:

  • Уж как пал туман…

Дашка встрепенулась, повернула голову, улыбнулась, и Яшка просиял. Голос певца, красивый тенор, усиленный отражением от реки, звучал мощно и вместе с тем нежно, словно сливаясь с шепотом ветра в траве. А чуть погодя к нему присоединилось октавой выше девичье сопрано, за ним – еще одно, следом – чей-то незвонкий, но приятный баритон, и над Москвой-рекой, взлетая к занимающимся закатным огнем облакам, полилась песня.

  • Уж как пал туман на сине море,
  • Уж как легла тоска камнем на сердце…

Дашка встала, пошла к краю обрыва. Ветер сорвал с нее платок, разметал выбившиеся из кос пряди, затрепал подол платья. Яшка следил за ней с беспокойством и уже готов был подойти и отвести ее от обрыва, но Дашка остановилась сама на самом краю. В зарослях проснулся Гришка, вскочил, заморгал, завертел головой, и Яшка сердито махнул на него рукой: молчи, мол. А внизу, не зная, что за ним наблюдают, молодой тенор заливался соловьем.

Дашка вдруг вздохнула чуть слышно, и Яшка сообразил: берет дыхание. Миг – и ее контральто вступило в песню, далеко разнесшись по реке и перекрыв весь хор слободских:

  • Не сойдет туман с синя морюшка,
  • Не согнать тоски с моей душеньки…

Внизу стало тихо, но владелец тенора опомнился первым и забрал так чисто, так горько и щемяще, что у Яшки закололо в носу: «Ну, Антипка… Ну и выделывает… Вот чертов сын, слышали бы наши!» Он повернулся – и впервые увидел, как Дашка улыбается: во весь рот, открыв белые, ровные, крупные зубы. Двумя ладонями она убрала волосы с лица, снова взяла дыхание, и дальше тенор с берега и контральто с обрыва повели песню вместе:

  • Ты пади, туман, с моря буйного,
  • Пропади, тоска, с сердца бедного…

– Вот чудеса, ладно-то как! Будто неделю спевались, – тихо сказал подошедший Гришка. – Морэ, а ты что же?

Яшка с изумлением посмотрел на друга, не ответил. Ему показалось просто кощунством вступить в это согласие голосов, хотя пел он неплохо и мог бы при желании сразу отыскать нужную партию. И поэтому Яшка просто стоял и смотрел на застывшую на краю обрыва, всю облитую красными лучами Дашку, которая, придерживая руками бьющиеся на теплом ветру каштановые пряди, пела на всю реку вместе с незнакомым тенором, вместе со всем хором.

Песня кончилась. Внизу, под обрывом, лишь на миг воцарилась тишина – и тут же взорвалась восторженными воплями:

– Эге! Это цыганочка!

– Вот голосина-то!

– Эй, давай к нам! Спущайся, соловьишна!

– Спой еще!

Громче всех орал тот самый тенор, и беспокойство Яшки возросло до неимоверных размеров. Однако, к его облегчению, Дашка ограничилась тем, что помахала кричавшим и отошла от обрыва. Яшка сел рядом с ней. Смущаясь чего-то, тихо спросил:

– Понравилось?

– Очень. Спасибо. Никогда такого не слыхала. – Дашка шарила вокруг руками в поисках улетевшего платка. Тот висел зеленым лоскутом на ветвях ракиты, и Яшка поспешил снять его и подать девушке. Дашка поблагодарила кивком, заинтересованно спросила: – А кто этот… серебряный?

– Кто-кто… Антип из Рогожской, приказчик в москательной лавке.

– Приказчик?! Ему бы со сцены петь…

– Он хотел, да отец не отпустил. Говорит: прихоть, баловство одно. Они, рогожские, сюда каждый вечер гулять ходят и поют-заливаются. На реке слышно по-особому, далеко летит… А Антипку слушать аж из консерватории ездят. Ох, и знатный тенор, нам бы в хор такого!

– Да, хороший… Почти как мой отец. – Дашка передернула плечами. Улыбнувшись, спросила: – Может, пора нам? Поздно…

Яшка посмотрел на спускающееся солнце и спорить не стал. Гришка давно ушел вперед, на дороге уже показалась спина лошади и крыша пролетки, и Яшка вдруг понял, что время уходит, а самого главного он так и не спросил. Вся сегодняшняя авантюра грозила закончиться ничем, а другого случая могло и не быть. «Язык отсох?! – разозлился Яшка на себя. – Давай, морэ, не цыган, что ли?»

– Даша…

– Что? – Она, наклонившись, ломала тугие стебли медуницы, собирала букет. – Что тебе, Яша?

Яшка вздохнул. Тоскливо подумал: опять язык замерзает… Поглядел на золотую цепочку с крошечной подковкой, выпавшую из ворота Дашкиной блузки, – и вдруг его озарило. Как можно небрежнее Яшка спросил:

– Красивая у тебя цепочка. Жених подарил?

– Нет, отец, – спокойно сказала Дашка. Но ломать цветы бросила и выпрямилась, глядя куда-то за спину Яшки.

Теперь отступать было некуда.

– Жениха нет у тебя, стало быть? Я знаю, у таборных еще в колыбели родители сосватывают…

– Мы не таборные давно. – Она чуть улыбнулась, и Яшка осмелел:

– Скажи-ка вот что… Скажи, если я к твоему отцу сватов пришлю… пойдешь за меня?

Дашка нахмурилась, перебросила цветы с одной руки на другую. Медленно сказала:

– Я слепая, ты забыл?

– Помню… – растерялся Яшка.

– Ну так и не болтай попусту.

Сказала – и пошла, ступая наугад, к черневшей на дороге пролетке, унося с собой охапку медуницы и иван-да-марьи, а Яшка остался стоять, ошеломленно глядя вслед удаляющемуся зеленому платку. Он ожидал всякого, даже насмешки, даже отказа… но чтоб вот так?! Что же это, она его за пустомелю приняла? Подумала – шутит он, смеется? Решила, что Яшка Дмитриев своими словами кидается? От обиды и злости закололо в горле, и стыдно почему-то было так, будто в самом деле сболтнул пустое, понапрасну обидев девчонку, а он ведь… у него и в мыслях ничего такого не было!

– Эй, Яшка! Где ты там? – послышался с дороги голос Гришки.

При мысли о том, что ему еще предстоит ехать с этой чертовой девкой целый час до дома, Яшка чуть не взвыл. Но ехать-то все-таки надо было, и выглядеть дураком перед Дашкиным братом ему тоже не хотелось. Яшка зло чертыхнулся, наподдал ногой золотистый островок зверобоя и бегом припустил к дороге.

Возвращались, не разговаривая. Дашка сидела прямая и неподвижная у края пролетки, перебирала в пальцах стебли цветов, лежащих у нее на коленях, изредка отмахивалась от комаров. Яшка, насупившись, смотрел назад, на убегающие в пыли две колеи от колес пролетки. Гришка изумленно поглядывал то на друга, то на сестру, но спросить, что случилось, не решался. В молчании миновали Замоскворечье, Красную площадь, Тверскую, пересекли Садовую, уже исчерченную вечерними тенями, свернули в Грузины, покатили мимо церкви Великомученика Георгия, и тут Яшка вдруг рявкнул:

– Стой!

Извозчик испуганно выругался, натянул вожжи, и саврасая лошаденка, споткнувшись, встала у церковной ограды. Яшка выскочил первым, дернул за руку Дашку, и та, неловко цепляясь за край экипажа, спустилась за ним.

– Жди, мы сейчас! – велел Яшка ничего не понимающему Гришке и споро зашагал к церкви, волоча за собой девушку.

Гришка озадаченно посмотрел им вслед, поднял и положил на сиденье уроненный Дашкой букет, пожал плечами на вопросительный взгляд извозчика, приготовился ждать.

В храме было тихо и пусто: полчаса назад окончилась вечерняя служба, и прихожане разошлись. Горели свечи, помаргивали красными огоньками лампады перед иконами, тускло поблескивал иконостас, тенями сновали вдоль стен безмолвные старушки-прислужницы, убирая от образов оплавившиеся огарки, усталый батюшка о чем-то говорил возле алтаря с толстой купчихой Затвориной. Пахло резедой и ладаном, в открытые окна, разгоняя спертый воздух, вливалась вечерняя свежесть. Войдя, Яшка наспех перекрестился, потащил несопротивляющуюся Дашку в темный левый придел, где потрескивали свечи перед образом Николая Чудотворца.

– Церковь? – принюхалась Дашка. – Мы здесь зачем?

– Слушай меня, чайори! – свирепо зашипел Яшка. – Вот я перед Николой стою, смотрю на него и тебе говорю… Говорю, что не вру! Ни тебе, ни вовсе никогда не вру! Говорю, что женюсь на тебе! Говорю, что… что… что люблю тебя, говорю! И от слов своих не откажусь! И от тебя не откажусь! Никогда! Вот! Да! Такие вот дела…

Смешавшись, он умолк. Осторожно, исподлобья взглянул на Дашку, в который раз забыв, что она не видит его. Девушка молчала, улыбалась. Ее лицо пропадало в полутьме, лишь сверху озаренное лампадой, черные немигающие глаза казались еще больше, в глубине их бился и дрожал желтый огонек. Яшка осторожно коснулся ее пальцев. Дашка высвободила их, медленно повернула голову вправо. Яшка, удивившись, проследил за этим ее движением – и отчетливо понял: все, пропал. В двух шагах от них, в правом притворе, озаренная целым скопищем свечей, висела икона Спаса, а перед иконой стоял… Илья Смоляков.

Первым желанием Яшки было схватить Дашку за руку и на цыпочках пробежать за спиной у Ильи к дверям: авось не заметит. Но надежды на этот авось было очень мало, и Яшка предпочел тихо отвести Дашку в тень притвора, подальше от свечей и света лампад. Она послушно шла за ним. Остановившись у темной стены церкви, шепотом спросила:

– Там отец?

Яшка даже вздрогнул. Недоверчиво проворчал:

– Ты что, животом его чуешь?

– Да, – просто сказала Дашка, и впервые Яшка увидел на ее лице удивление. – Отец – здесь?

– А что он у тебя, в церковь не ходит?

Она не ответила, и Яшка перевел взгляд на Илью. В красноватом свете лампады его резкий горбоносый профиль был отчетливо виден. Илья явно зашел в церковь прямо с Конного рынка: в испачканной дегтем рубахе, широком кожаном поясе, и даже кнут торчал из-за голенища старого порыжевшего сапога. Он стоял перед Спасом в совершенно непочтительной позе, скрестив руки на груди, свечу ставить не собирался и, к удивлению Яшки, даже не крестился. На его лице было жесткое, недоброе выражение. «Словно бог ему сто рублей должен…» – с растущим удивлением подумал Яшка и вдруг почувствовал, что Дашка мягко, но настойчиво тянет его за рукав:

– Джаса[35]… Пожалуйста, идем.

Они, неслышно ступая, прокрались к выходу. Илья даже не повернул головы, но Яшка вздохнул с облегчением, лишь оказавшись в церковном дворике, где уже стемнело.

– Фу-у-у… Вот попали… Ну, Дарья Ильинишна? Когда велишь сватов присылать?

Дашка, повернувшись к церкви, молча перекрестилась, отдала поклон. Наугад положив руку на плечо Яшки, вполголоса попросила:

– Подожди со сватами.

– Чего ждать? – не понял он.

– Не до нас отцу теперь.

В ночную тишину врезались крики.

– Илья… Илья, проснись… Да просыпайся же!

– Что такое?..

– Горит!

Илья сел на постели, помотал головой, прогоняя остатки сна, принюхался. В самом деле пахло гарью.

– Буди детей! Вот проклятье-то небесное, и откуда…

– Подожди, это не у нас. С улицы несет.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Что случилось – все вокруг вдруг решают жениться! Какой-то настоящий брачный бум! Максим Кудрин, без...
Алла Хрусталева влюбилась в своего работодателя. Ну и что – таких влюбленных у нас миллионы. А потом...
Насте Белкиной не повезло. Девушка опять влюбилась не в того парня. Ее любимый не только лучший журн...
Она – охотница. Ее оружие – фотоаппарат. А еще оптимизм, уверенность в себе и неиссякаемое чувство ю...
Содержит материалы по использованию современных психолого-педагогических и физкультурно-оздоровитель...
Книга рассказывает о всех российских царях, от Михаила Федоровича до Михаила Александровича, брата Н...