Вид с метромоста (сборник) Драгунский Денис
Предисловие
Я довольно старый человек, потому что родился в декабре 1950 года, то есть в первой половине прошлого века. Звучит внушительно, но не очень весело. Зато писатель я пока еще молодой, потому что свою первую книгу выпустил в 2009 году. И сочинять рассказы начал незадолго до этого, осенью 2007-го.
Рассказы я стал вывешивать в своем блоге (кстати говоря, продолжаю это делать до сих пор) – там меня нашли издатели и предложили собрать эти занимательные истории в книгу.
Это была трудная задача. Потому что книга рассказов – это не просто рассказы, собранные в кучу. Свою первую книгу «Нет такого слова» – там двести коротких историй – я писал примерно год, а составлял два месяца. Я взял двести маленьких бумажных квадратов, написал на них названия рассказов, раскрасил в разные цвета: синим – рассказы-воспоминания, желтым – рассказы-эссе, а белым – просто выдуманные истории. Выложил на большой стол и целых два месяца переставлял эти фишки с места на место. Добиваясь того, чтобы смешные рассказы чередовались с задумчивыми, вымысел – с реальностью, чтоб ужас жизни разряжался радостью; и чтобы при этом рассказы еще и цеплялись друг за друга – интонацией, смыслом и даже словами. То есть чтоб книгу можно было читать с начала до конца как некий единый текст. Но чтобы это не была «повесть в рассказах» (есть и такой жанр, когда отдельные новеллы объединены общими героями или сквозным сюжетом). Нет, ни в коем случае! Я хотел, чтобы книгу, несмотря на ее скрытое внутреннее единство, можно было бы читать с любого места, раскрыв наугад или ткнув пальцем в оглавление. Так что понятно, почему я возился целых два месяца. Теперь я, конечно, делаю это гораздо быстрее, но всё равно неделя-другая уходит на компоновку сборника.
В этом довольно толстом томе – три книги рассказов. Совсем новая книга «Вид с Метромоста», а также «Пять минут прощания» и «Взрослые люди».
Мне всегда хотелось, чтобы мой рассказ можно было прочесть сразу, в один присест, на одном дыхании. Поэтому я делал их короткими – размером в экран компьютера или чуть побольше. Ну или две-три прокрутки в айфоне. Но не только в краткости дело. Можно заскучать на третьей строчке короткого рассказа. Главное для меня – фабула. То, что происходит. Резкие повороты действия, находки, узнавания, срывание масок, неожиданные открытия, нескромные ответы на откровенные вопросы, внезапные встречи и фатальные разлуки – в общем, события, события и еще раз события.
А самое важное событие, происшествие и сюжет в жизни человека – это любовь. Поэтому все мои рассказы – о любви. О мужчинах и женщинах, мальчиках и девочках и даже иногда о бабушках и дедушках. Но это реже. Я ведь молодой писатель, я же говорил.
Я стараюсь не подсказывать читателю, что герои думают и чего хотят, почему они поступают именно так, а не иначе. Я пишу о том, что они делают и говорят, показываю это. А уж читатель пусть сам разбирается, зачем Маша пришла среди ночи в дом к однокласснику Мише, и почему студентка Тамара вдруг велела своему бывшему парню называть ее на «вы». И даже жив ли герой рассказа, о котором один человек говорит, что он умер, а другой возражает, что это была шутка. Так жив он или нет, на самом-то деле? А это уж как читателю нравится. Мне кажется, так интереснее. Хорошо, когда есть возможность немножко досочинить рассказ в своем воображении, самому придумать, что там было раньше и что случится потом.
Мне часто говорят: «Твои рассказы такие спрессованные, почти каждый можно развернуть в повесть, в роман или в целый телевизионный сериал! Надо экономить сюжеты, надо писать нормальные длинные вещи».
В ответ я могу повторить старинную французскую притчу:
Птицу спросили: «Почему твои песни так коротки?»
Она ответила: «У меня много песен, и я хочу спеть их все».
Денис Драгунский
Вид с метромоста
Инженер и журналистка
– Давайте ломать стереотипы! – сказала журналистка Тураева инженеру Шубину, когда они договаривались о встрече.
Тураева могла себе такое позволить: она была очень известная журналистка – брала интервью у министров и олигархов и вела программу на радио. Но инженер Шубин тоже был непрост – месяц назад изобрел, на минуточку, новый двигатель для автомобиля, патент уже купил «Даймлер», так что будущий миллионер и звезда техносферы.
А разговор был вот какой. Этот Шубин, наверное, уже ощущал себя звездой и гением и поэтому назначил Тураевой интервью на 7.30 утра у него дома. Потому что в 8.15 он выезжает, а дальше у него всё очень плотно.
Тураева решила ответить наглостью на наглость и мягко объяснила, что она, во-первых, сова, а во-вторых, постоянно живет за городом. «Так что давайте, Сергей Игнатьевич, встретимся часов в девять вечера, а?» «В десять», – сказал Шубин и продиктовал свой адрес.
Он жил в старом доме на Садовой; его дед и прадед были знаменитые инженеры, «а тогда инженер был как сейчас топ-менеджер и даже круче», – говорил он, показывая Тураевой желтые фотографии в рамках красного дерева. Усадил за стол под низкой люстрой, налил ей чаю. Она достала диктофон и блокнот. Он посмотрел на нее и вдруг сказал:
– Я вас оставлю минут на десять, – и вышел из комнаты.
Хлопнула входная дверь.
Тураева пожала плечами, посидела за столом, потом прошлась по квартире. Никаких следов женщины. Она даже заглянула в ванную. Ничего: ни крема, ни помады, ни волоска на раковине. Не говоря уже о колготках на трубе.
– Давайте не будем ломать стереотипы, – сказал он, вернувшись. – Интервью сделаем завтра, в семь тридцать. Вот, я купил вам зубную щетку.
Утром она увидела, что на прикроватной тумбочке стоит бронзовая дева с матовым абажуром в руке. Она повернулась на правый бок. У другого края кровати стояла такая же лампа, но абажур держал юноша. «Какой порядок во всем!» – вслух сказала она и засмеялась. Его в постели не было, только аккуратно сложенное одеяло. Она встала, голая, вышла в коридор, открыла соседнюю дверь. Часы в углу пробили две четверти. Шубин, уже в костюме и галстуке, сидел за компьютером.
– Привет! – она шагнула к нему.
– Половина восьмого, – сухо сказал он, не поднимая головы. – Работаем, нет?
Поэтому она решила, что всё это ей приснилось.
Через полгода они столкнулись на автосалоне.
– Куда ты делась? – сказал он. – Я обзвонился!
– Три командировки подряд, Штаты, Вена, Лондон, всё очень плотно.
– Как ты сегодня?
– К сожалению, я выхожу замуж.
– Ну, раз к сожалению, – сказал он, – тогда я, к счастью, еще не женился.
Взял ее за руку и повел к выходу.
Смех, слезы и европейская интеграция
– Он ползал передо мной на коленях! – рассказывала Таня.
– Ну, прямо уж! – усомнилась Настя.
– Да, буквально! Стоял на коленях и объяснялся в любви. А я сидела в кресле, между торшером и окном, это в гостинице было, на той конференции во Львове, помнишь? Там смешные такие номера, советский шик пятидесятых, лепнина и плюшевые гардины. Ты ведь там тоже была!
– Была, была, – кивнула Настя. – Гардины не помню. Наверное, у меня номер был попроще.
– Ну, неважно! – продолжала Таня. – Он стоял передо мной на коленях. Потом у него, видно, колени уставали. Больно же так целый час стоять. Тогда он садился на пол у моих ног. Обнимал ноги. Икры я разрешала обнимать, а выше – ни-ни. Хотя он пытался, но я его по рукам! Тогда он клал мне голову на бедро, вот сюда. Я ее спихивала, а он хватал мою руку, целовал, потом прижимал мою ладонь к своей макушке и гладил! То есть как будто заставлял меня гладить его по голове. И ведь известный ученый. Я всегда включала его книги в список обязательной литературы. Так что я два дня терпела, из уважения. Но в половине двенадцатого выгоняла.
На третий день снова пришел. И опять на колени. «Я тебя люблю». – «Ну и что?» – спрашиваю. «Хочу, чтобы ты стала моей женой!» – «Расписаться-повенчаться?» – «Да, а как же!»
Мне даже странно стало. Обычно это женщины намекают насчет свадьбы, а мужчины ведут себя ровно наоборот. Типа, не надо торопиться, мы еще совсем не знаем друг друга и всё такое. Но я принимаю предложенные правила игры! Я ему говорю: «Ну, хорошо. Ты меня безумно любишь, я тебе верю, я тоже к тебе неплохо отношусь, но зачем сразу под венец? Мы с тобой взрослые люди. Давай для начала попробуем пожить просто так. Проверим наши чувства».
Но вижу – это ему совсем неинтересно. Настаивает на законном браке. Я говорю: «Ну, допустим, я согласна. Мы поженимся. А где будем жить? У тебя или у меня?» У него сразу глаза загорелись. И я всё поняла. Я ведь потомственная русская рижанка, то есть гражданка Латвии, то есть гражданка Евросоюза! Вот чего ему было надо! В Европу переехать на моей шее!
Я засмеялась. Я так смеялась!
Он обиделся и ушел. Я отсмеялась, разделась, собираюсь в душ залезть, вдруг звонок по гостиничному телефону. Я сразу поняла, что это он. Взяла трубку, но молчу. Слышу, он шепотом спрашивает: «Это ты?» – «Да», – отвечаю тоже шепотом. Он говорит: «Я уже у себя, давай, жду. Извини, что поздно. Деловая встреча». Я молчу. Он: «Ну, не дуйся, мой маленький, я тебя так люблю…»
Я бросила трубку и просто зарыдала.
Я так рыдала! Так рыдала!
Сначала передо мной на коленях ползал, а потом побежал к какой-то сучке!.. К какой-то шлюшонке! К какой-то дешевке!
– Не обзывайся! – вдруг сказала Настя.
– Что? – не поняла Таня.
– То! – засмеялась Настя.
– Что-что? – возмущенно переспросила Таня. – Ты что?!
– Ничего, – сказала Настя. – Всё-всё-всё. Потом я ему француженку нашла. Некрасивая, старше него, двое детей от двух разных арабов. Но ему понравилась.
Бесконечные игры
– Una lettera a lei, signore, – портье подал Максимову письмо.
Гостиница была средненькая, хотя дороговатая. Зато в центре. Все римские красоты самое большее в получасе ходьбы. А Пантеон и Навона вообще в двух шагах.
На конверте была большая и красивая эмблема курьерской службы.
Максимов взял ключ – там были не карточки, а именно ключи, на тяжелой бомбошке с золотой кисточкой размером в небольшой эполет. Вызвал лифт. Лифт долго не ехал. Слышно было, как где-то наверху придерживают дверь и запихивают в кабину чемоданы.
Он разорвал конверт.
«Милый, единственный, любимый, бесценный, – письмо было от руки. – Как я благодарна тебе за этот потрясающий подарок!»
Черт! Не поленилась написать рукой и вызвать курьера.
Лифт приехал. Две девушки с четырьмя чемоданами выкатились наружу задом. Вернее, своими крепкими задами. Они были высокие, румяные и чуть не сбили его с ног. «Oh, sorry! We are so sorry!» – «Oh, it’s OK!»
Максимов сунул письмо в карман, вошел в лифт.
Отпер номер. Разделся. Поглядел в окно. Умылся, почистил зубы – было уже поздно, около одиннадцати вечера, он вернулся с прогулки, которая включала в себя и ужин. Накинул халат. Постоял минутку у окна. Потом взял висевшие на стуле брюки, залез в карман, куда только что положил письмо.
Письма не было. Только пустой конверт. Он огляделся. На полу его тоже не было. Он в халате выскочил наружу, добежал до лифта, вызвал, заглянул туда, но нет, не было письма на полу в лифте. Он бегом вернулся в номер, натянул брюки, накинул рубашку и помчался вниз – и, о счастье! Уборщица как раз подбирала письмо с ковра. На ней были мокрые резиновые перчатки.
– Scusi! – закричал Максимов. – Lettera! It’s my letter!
– Scusi, – уборщица подала ему помятую бумагу. – Prego.
«Боже, – подумал Максимов, вернувшись в номер, снова раздевшись и забравшись в постель, держа в руке листок с сырыми отпечатками рук уборщицы. – Чего же я так боюсь?»
Они приехали в Рим неделю назад, таскались по музеям и кафе, всё было чудесно, потом он устал, или сказал, что устал, а если и устал, то от ее жадности увидеть всё и сразу, зайти еще вон в ту церковь, свернуть еще вон в тот переулок – нет, правда, он слегка утомился. Попросил, чтобы она погуляла одна. Вечером она сказала, что встретила знакомых и что они завтра ей сделают тур по маленьким городкам: Нарни, Терни, Сполето, Фолиньо. На два дня! Можно?
Можно, конечно, можно. Даже слава богу.
Она уехала рано-рано утром. Он еще спал. Потом гулял не торопясь. Вечером долго сидел в маленьком кафе. Назавтра то же самое. Удивительное дело, он совсем не скучал и не волновался. И вдруг письмо, да еще с курьером…
Итак, письмо.
«Спасибо тебе…» – и еще несколько строк очень жарких и даже вычурных благодарностей со стандартной риторикой, мол, я просто девчонка, а ты такой взрослый и умный… ага. Ну, давай-давай, к делу. Вот, наконец: «Он хуже тебя, но дело не в нем, а во мне. И в тебе тоже, не удивляйся, хотя ты не виноват, что тебе сорок пять, а мне – двадцать три. Но будем смотреть фактам в глаза: твоя жизнь уже – о, нет, не закончена, я не об этом! У тебя впереди долгие, интересные, прекрасные годы. Но твоя жизнь уже состоялась. Ты накрепко врос в Россию, в профессию, в круг друзей и коллег, ты уже прошел все развилки судьбы и выбрал свой путь».
«Негодяйка, но не дура, – с удовольствием подумал Максимов. – Что там дальше?»
«А у меня все развилки впереди. Я хочу жить в Италии, получить европейское образование, сменить две-три профессии, хочу искать себя, распахнуться всему миру навстречу. Да, он не бог весть кто. Может быть, я уйду от него через год или два. Но я всё равно останусь жить здесь, не гневайся, пойми меня, но ты сам виноват, что привез меня сюда и разрешил ехать в Нарни, Сполето и далее… Ехать одной! В смысле с ним. Он ушел в ванную, я вызвала курьера, курьер уже дергает дверной звонок – мы тут сняли комнатку на сутки, – но у него подмышки пахнут кроликом. Это ужас. И сам он похож на кролика, несмотря на свой альфонсический мачизм. Хотя я, конечно, несправедлива к нему – он ведь согласился на мне жениться! Это ведь просто подвиг! Головой в омут! Бедный. Он не знал, с кем связался. Так что я буду поздно вечером. Обн и цел. мн. мн р.! до встр. тв. А».
Максимов встал, оделся, собрал чемодан. Побросал ее вещи в ее сумку. Спустился, расплатился, объяснил портье, что синьора придет и заберет свою сумку ночью. Тот наклеил на сумку желтую бумажку, написал номер комнаты. Максимов дал ему пять евро и вышел на улицу.
В новой гостинице он не торопясь разложил вещи. Повесил одежду в шкаф. В кармане брюк что-то топырилось. Это был пустой конверт с красивой эмблемой курьерской службы. Там был номер телефона. Максимов вызвал курьера и велел ему отвезти в прежнюю гостиницу карточку-ключ от этого номера. Оставить на рецепции. Для синьоры такой-то – он крупно написал ее имя и фамилию.
– Что за фокусы! – закричала она, вломившись в номер в половине третьего ночи. Максимов зажег свет и притворился, что только что проснулся. Она швырнула сумку на пол и стала снимать футболку и джинсы. – Я так не играю! Какая жара! Я вся мокрая. Я пойду в душ.
– Не надо в душ, – сказал Максимов. – Иди сюда, скорее.
– Я тебя убью, – сказала она, раздеваясь. – Обещаю.
– А я – тебя, – ответил он.
– Договорились, – сказала она. – Но давай не сейчас.
Вид с метромоста
– Патриотизм! Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно, – говорил Никита.
– Не «патриотизм», а «панмонголизм»! – говорила Маша.
– Я знаю, – отвечал Никита.
– И не «имя», а «слово», – говорила Маша. – И не «мне», а «нам».
– Я цитирую эпиграф к «Скифам», – смеялся Никита.
– Нельзя цитировать по эпиграфам! – сердилась Маша.
Но разговор шел не об Александре Блоке и Владимире Соловьеве.
Разговор шел об эмиграции.
Уже давно все говорили, что отсюда надо уезжать, убегать, уносить ноги. Сначала говорили бизнесмены и интеллектуалы, потом чиновники и менеджеры, а потом и в самом деле все, все-все, включая самый, так сказать, простой народ.
Говорили в кухнях и гостиных, в магазинах и метро, во дворах и на улицах, а потом этот ветер слов поднял людей, как осенние листья, и понес в разные стороны: кого-то на юг, кого-то на запад.
Уезжали поодиночке, семьями, дружескими компаниями и целыми подъездами, домами, кварталами, уговариваясь, что там, в далеких краях, будут помогать друг другу. Те, кто не надеялся устроиться в благополучных западных или развитых восточных странах, ехали в Африку, или Латинскую Америку, или в сельские районы Китая. Собирались группами, чтоб были врачи, учителя, охотники, повара, портные, печники, сильные мужчины для охраны и здоровые молодые женщины для будущих детей.
Никита и Маша уезжать не хотели.
Они жили в прекрасной трехкомнатной квартире на углу Ломоносовского и Ленинского. Эту квартиру они только что с большими сложностями купили, отремонтировали и обставили, и было бы глупо оставлять всю эту красоту в страхе неизвестно перед чем.
– Тем более, – смеялся Никита, – если из России все уедут, то ничего плохого здесь и подавно не случится!
Друзья хмыкали – и уезжали. Говорили: «Вы тут останетесь среди сплошной гопоты и гастарбайтеров!»
Однако гастарбайтеры разбежались довольно быстро – быстрее, чем благополучный средний класс. А вслед за средним классом куда-то делась гопота, буквально за месяц. Маша боялась, что начнутся грабежи. Но нет. А если да, то совсем немного.
Однажды сухим апрельским утром Никита дошел до метро «Университет». Вошел в двери. Кассы были закрыты. Он прошел рядом с турникетом, где раньше стоял контролер. Эскалатор не работал. Никита постоял на неподвижной верхней ступеньке. Прислушался. Было тихо. Спускаться вниз он не захотел, да и незачем. Вернулся домой по пустой улице. Потыкал кнопку лифта. Лифт не приехал. Хорошо, что они жили на третьем этаже.
Маша спала. Никита не стал ее будить, взял в кладовке острую железку, вышел на лестницу, нашел на пятом этаже деревянную дверь и взломал ее. В кухне на полу два баллона питьевой воды – отлично. Включил телевизор. Тока не было. Нашел приемник на батарейках. Там что-то шипело. Он взял воду и приемник, притворил дверь и спустился к себе. Маша всё еще спала, она выздоравливала после простуды. Он попил воды, поел вчерашней курицы с картошкой.
На следующий день он услышал какой-то шум. Выглянул в окно. По Ленинскому в сторону области ехала тележка, запряженная мотоциклом, она уже была далеко, и уже не было видно, кто на ней сидит и что там нагружено. Вслед бежала собака, она хромала и сильно отстала. Наверное, ее не взяли с собой.
Никита вышел на улицу, на середину проспекта. Метрах в трехстах что-то чернело. Он подошел поближе – это была та собака. Она лежала, тяжко дыша. Она была хорошей породы, но старая. Никита заглянул ей в глаза. Она посмотрела на него, заморгала и умерла. Рядом на газоне была дощатая будка, там были метлы и лопаты. Никита стал рыть яму, чтоб похоронить собаку. Когда он ее почти совсем закопал, сверху раздался треск. Никита на всякий случай спрятался в будке. Через щель он увидел, как над проспектом пролетел вертолет и скрылся вдали.
Это был последний громкий звук в его жизни.
Они с Машей нашли особнячок – точнее говоря, флигель при особняке – на склоне Воробьёвых гор, в яблоневом саду. Там был камин, две голландские печи и старая дровяная плита. Сухих деревьев кругом было сколько хочешь. Заводы и фабрики больше не работали, и поэтому вода в Москве-реке стала чистая – можно было купаться без опаски. Вдобавок появилась жирная плотва.
В домике был старый дорогой транзистор «Грундиг» и много батареек в ящике комода. Никита и Маша слушали, как радиостанции всего мира со злорадным сочувствием вещают, что из России уехали все, буквально все до одного; что-то лопочут о помощи беженцам. Но вообще Никита и Маша редко слушали радио. Они болтали о всякой всячине, гуляя по набережной, они любовались, как красиво замер синий поезд метро в стеклянном футляре станции «Воробьёвы горы», они вспоминали, какая раньше была странная, тесная, шумная жизнь, а вечерами сидели у камина и читали книги. В соседнем особняке была роскошная библиотека – целая комната, заставленная глубокими книжными шкафами красного дерева с витыми колонками. Ах, чего там только не было! Жизни не хватит, чтоб прочитать или хотя бы пролистать. Они договорились читать разное и потом пересказывать друг другу.
А потом, когда темнело, они ложились в постель и любили друг друга – им же было всего по тридцать лет.
Так прошла зима. Воду брали в проруби – чудесно! Потом ледоход, весна, синий мартовский снег, желтые звездочки мать-и-мачехи на склоне…
Одна беда – начиная с апреля по радио стали говорить странные слова: австралийский плацдарм, бразильская катастрофа, битва за Арктику, африканская война, индо-арабский котел. Потом, в середине июня, китайско-натовский кризис. Еще через неделю радио замолчало. Никита выкинул старые батарейки и поставил новые. Не помогло. Прогулялся по соседним домам, нашел несколько приемников. Точно такое же молчание.
Поздно вечером – был июль и еще довольно светло – Никита и Маша поднялись на метромост. Москва лежала в сизых сумерках. В небе, особенно на западе и юге, играли сполохи северного сияния.
Радиоактивные облака шли на Москву.
Жить оставалось недели две.
Но это были прекрасные две недели. Книги, яблоки и любовь.
Что более всего мучает в снах?
Меня мучает вот что.
Страшноватые гибридные города, когда сворачиваешь с Тверской в переулок и идешь долго-долго по милым, но с трудом узнаваемым переулкам, а потом попадаешь в промзону с товарными станциями, вереницами цистерн, складами какого-то железного ржавого хлама, и вдруг обрыв. В сотне метров внизу река. Слева речной порт с кранами и баржами, груженными лесом, а справа совсем незнакомый город. Но вниз не попасть – обрыв крут, лестниц нет и ветер дует.
Огромные лестничные клетки с пустотою в середине, с такой большой пустотой, что, кажется, там поместился бы еще один дом. Поэтому страшно подниматься по лестнице, она как утлый помост на краю пропасти.
Захламленные бесконечные квартиры с бегающими тетками в линялых халатах, с замотанными мокрыми головами, с оббитыми кастрюлями в руках, со злыми и бесстыжими лицами.
Подробности физической грязноты. В нищем гробу полуголый труп, гроб ему мал, наружу торчат ноги с желтыми грязными пошорхлыми пятками, с черными обводами вокруг ногтей, засохшими чирьями на лодыжках. Мусор, бумажки, объедки, лохмотья, ошметки липкой земли на полу.
Когда нужно вспомнить стихотворение, и вдруг запинка, и сам себе кричишь шепотом: «Ну! Ну!» – потому что от этого что-то зависит.
Когда читаешь книгу как бы насильно и не можешь остановиться, задыхаешься, и кажется, что текст – совершенно отчетливый, но до этого момента совсем незнакомый – как будто сам тебя ведет, влечет, затаскивает в себя, всё скорее, скорее, скорее.
Когда вдруг не можешь вспомнить имя-отчество-фамилию, или просто фамилию, или просто имя старого знакомого. Он стоит перед тобою, ты говоришь: «Здравствуй, Саша!» – а он смеется и качает головой. «Ох, прости, Серёжа, я, наверное, о чем-то задумался, извини еще раз…» – а он опять качает головой. «Лёва, что-то я совсем уже не пойми что!» – он, прикусив губу, опять отрицательно цыкает…
Чудесные, прелестные русские города, с церквами и палатами, с торговыми рядами, с домами, где герань на окнах и кошка на крыльце, с мостиками через узкие речки, с трамваями, с лодками на городском пруду, и всё не музейное, не нарисованное, а обжитое и реальное. Мучает то, что уже во сне ясно – это фантазия, так не бывает.
«Астон-диамантини»
Приснилось, что я член жюри какой-то очень важной литературной премии.
Премия международная. Дело происходит где-то в Европе. Даже, наверное, в Северной Европе. В широкое, почти во всю стену, окно видны готический собор и красные черепичные крыши. То есть зал, где заседает жюри, расположен, самое малое, на третьем этаже.
Зал просторный, старинный, но очень сдержанный. Никакой лепнины, никаких росписей. Лаконичный камин, несколько портретов на стенах и всё.
Я сижу на удобном сером кожаном диване. И вокруг все на таких же диванах сидят. Человек двадцать. Не только члены жюри, а еще их помощники, секретари.
Рядом со мной сидит молодая дама, моя секретарша. Но на самом деле это писательница-соискательница. В нарушение всех правил, под другим именем, с другой прической и в других очках я взял ее с собой на заседание. Ей было интересно, как это всё происходит, и она меня уговорила.
Идет обсуждение кандидатур. Вдруг она наклоняется ко мне и шепчет: «Нет, зря я сюда пришла. Мне все равно не дадут! Потому что в позапрошлом году дали моему папе, а в прошлом – моей маме!» Я отвечаю: «Не торопись. Всё бывает. Не дергайся. И не выдавай свою заинтересованность».
Обсуждают какого-то писателя. Так, вяло, кисло-сладко. Сидя переговариваются: «Ну, да, ну, ничего, ну, в принципе неплохой автор, можно дать, почему нет…»
Вдруг поднимается какой-то человек. Типичный англосакс: светлые глаза, коротко стрижен, рыжеватые усы щеточкой, почти военная выправка, твидовый, сильно потертый пиджак, зато великолепная сорочка и потрясающий галстук (как и положено настоящему денди). Холеные ногти, обручальное кольцо, часы на цепочке. Играет тросточкой, рукоять в виде головы очень вислоухой собаки.
Говорит отчетливо и презрительно:
– Этот писатель, за которого вы все чуть было не проголосовали… Во-первых, он бездарен. Во-вторых, он жалкий провинциал. И, в-третьих, он еврей.
Все замирают и смотрят на оратора.
– Прошу вас, джентльмены, поднимите руки, кто согласен, что его надо снять с конкурса. Голосуют только члены жюри, вот вы, милый молодой человек, не тяните руку, я вас знаю, вы ассистент нашего уважаемого председателя, – с легкой усмешкой кланяется в его сторону.
Все поднимают руки, и я тоже.
– Благодарю вас, господа, – англосакс садится.
– Продолжим, – говорит председатель.
Начинают обсуждать следующего кандидата. Тоже как-то вяло, но на этот раз скорее кисло, чем сладко. «Ну, так себе, ну, ничего выдающегося, ну, писатель неплохой, но, если честно, средний, дюжинный, и вряд ли стоит его отмечать…»
Вдруг поднимается другой человек. Явно представитель средиземноморской расы: косматые черные волосы, большие влажные глаза, двойная борода, из расстегнутого черного пиджака высовывается огромное пузо под разъезжающейся сорочкой, бабочка сидит косо, на толстых пальцах три или даже четыре брильянтовых перстня.
Говорит заискивающе и почти жалобно, обводя взглядом всех сидящих так, что у каждого возникает чувство, что ему лично заглядывают в глаза. У меня, во всяком случае, именно такое ощущение.
– Друзья, – говорит он, – этот писатель, которого вы хотите отвергнуть… Да, он не особенно даровит… Да, он скромный провинциал. К тому же он еврей. Подумайте сами, как провинциальный еврей может стать вровень со столичным англичанином? – он кивает в сторону англосакса. – Никак не может! Поэтому его нужно поддержать. Прошу вас, кто за то, чтобы пропустить его в следующий тур, – поднимите руки.
Все поднимают руки, и англосакс-антисемит тоже.
– Спасибо, друзья, – говорит средиземноморский человек и садится.
Моя секретарша, она же соискательница-инкогнито, шепчет: «Всё, мне точно не дадут премию». «Почему?» – шепчу я. «Как-то вот я чувствую. Вот увидите».
Но она проходит в следующий тур.
Я толкаю ее локтем в бок. Она подмигивает мне.
«Кто эта дама? Зачем она здесь?» – вдруг спрашивает вставший перед нашим диваном англосакс. «Бездарность, провинциалка, еврейка», – говорю я. Он поднимает свои белесые брови. Бровей совсем не видно, только морщится его весноватый лоб. Потом смеется и говорит: «О, у вас хороший английский юмор!»
Да, а что такое «Астон-Диамантини»?
Это автомобиль, который стоял у входа в это здание, где было собрание жюри. Помню, как все его обступили и нахваливали. Это типа «Астон-Мартин», но очень солидного, представительского вида, размером с большой «Даймлер». Совместное британско-итальянское производство.
Наташина песня
Приснилось, как я выхожу из широких стеклянных дверей на темную улицу. Не один выхожу, народу немало – только что закончилась какая-то конференция. Лица, знакомые по прежним круглым столам и семинарам, куда я давно уже не ходок. Но в этот раз всё-таки решил посетить. Но вот, значит, всё кончилось, и все выходят на улицу. Вечер, зима, темно, очень скользко.
Рядом со мной оказывается один знакомый. Собственно, мы с ним знакомы шапочно, я помню, что у него какое-то иностранное имя (Рудольф, кажется), но главное – он женат на моей давней знакомой, Тоня ее зовут. Он старше меня лет на десять, приятный старик в хорошем пальто, с добрым и умным лицом.
Через несколько минут оказывается, что мы с ним идем рядом, а вокруг никого. Только я собираюсь задать ему какой-нибудь светский вопрос вроде: «Вы на машине? Или к метро?» – неловко же идти рядом, молча косясь друг на друга, как вдруг он говорит: «Позвольте, я вас возьму под руку, мне как-то нехорошо…»
Я ему подаю руку, он опирается на нее и вдруг опускается на тротуар, странно сложившись в поясе, как будто пополам. Я изо всех сил помогаю ему выпрямиться, мы делаем еще два шага, и он снова почти падает наземь.
Там тротуар и газон за низкой железной загородкой. Газон тоже окружен бордюром. Я сажаю его на этот газонный бордюр, прислоняю спиной к ограде, достаю мобильник. Слава богу, у меня есть телефон этой Тони, его жены. Набираю, она тут же отвечает, я ей кричу: «Твоему Рудольфу плохо, он не может идти, – верчу головой, соображаю, где мы находимся, говорю: – Улица такая-то, дом такой-то, тут ювелирный магазин, давай я пока вызову „скорую“».
Она отвечает: «Не надо „скорую“, я сейчас примчусь, я на машине, я тут совсем рядом, ты только его не бросай, умоляю, не бросай, побудь с ним до моего приезда, я сейчас!»
Я говорю: «Что ты! Я его не брошу, я тебе помогу, давай скорее!»
Стою рядом, держу его за плечо, вижу, что он совсем как-то сник…
И вот рядом тормозит большая белая машина. Из нее выскакивает женщина без шапки, с короткой стрижкой – Тоня примчалась, ура.
Но тут я вижу, что это не Тоня, а Наташа. Они только издали похожи. В Наташу я был сильно и очень горько влюблен в девятом и десятом классах.
Она подбегает, берет Рудольфа за руки, поднимает, подставляет ему плечо с левой стороны, жестом показывает мне, чтоб я сделал то же самое. Я говорю: «Погоди! Ты тут при чем? Сейчас приедет Тоня, его жена!» Она отвечает: «Быстрее! Некогда ждать!»
Мы с Наташей сажаем его на заднее сиденье, я усаживаюсь рядом с ним, Наташа – за руль, и мы едем.
И оказываемся в ее квартире.
Большая светлая комната. За окном почему-то уже утро. Рудольф лежит в белоснежной постели. Седая голова на белой подушке. Мы с Наташей стоим около него.
Вдруг он говорит:
– Наташа, спой.
Она отвечает:
– Я не умею петь.
Он говорит:
– Но ты же училась музыке!
– Да, я училась фортепьяно, а петь – нет, я не могу.
– Я тебя умоляю, – говорит Рудольф. – Спой мне песню.
– Нет.
– Спой! – он плачет. – Чтоб я мог умереть под твою песню.
Она вздыхает, подходит к окну, раскрывает его – там серый зимний день, – поворачивается вполоборота к раскрытому окну и, не боясь сырого январского тумана, начинает петь.
Поет она божественно. Что-то волшебное, неземное, никогда не слышанное. Длинная ария на итальянском языке. Потрясающий голос, глубокий, сильный, вызывающий слезы и рассыпающий звезды.
Я смотрю на Рудольфа.
Он истаивает на глазах. Сморщивается, сереет, уменьшается, превращается в слабый серый полупрозрачный контур – и вот его уже нет, и только на подушке, на наволочке, – следы пепла.
Наташа заканчивает петь. Последняя нота затихает.
Наволочка остается совершенно белая и отглаженная, как будто на ней никто не лежал еще минуту назад.
– А где Тоня? – спрашиваю я.
Наташа пожимает плечами и закрывает окно.
Natalie pouchkine
Действующие лица:
Николай, русский царь.
Бенкендорф, шеф жандармов.
Луи Геккерн, посланник Нидерландского двора.
Жорж Дантес, его приемный сын, поручик на русской службе.
Натали, жена знаменитого поэта Пушкина.
Екатерина, ее сестра.
Придворные дамы, камергеры, кавалергарды.
Действие первое.
Бал в Зимнем дворце. Бенкендорф сообщает о прибытии царя. Хор придворных поет «Боже, царя храни». Царь приветствует собравшихся и начинает польку, идя в паре с красавицей Натали. Входят посланник Геккерн и поручик Дантес. Дантес и Геккерн обсуждают жизнь в морозной бескрайней стране, капризы самовластья и пожилых накрашенных кокеток. К ним подходит Бенкендорф и говорит: «Умолкните, клеветники России!» Прочитав строгую нотацию, он смягчается, улыбается и обращается к Дантесу: «О, ты еще полюбишь наш дивный холодный край, где девы цветут, как розы на снегу!» Геккерн просит Бенкендорфа представить царю Дантеса.
Рядом с царем стоит Натали. Дантес поражен ее красотой. Дантеса представляют и ей. Улучив момент, он спрашивает ее – кто она? Натали отвечает: «Мой муж – лучший русский поэт, его любит царь, ему рукоплещет народ, но жить с ним скука смертная: он или пишет стихи, закрывшись в кабинете, или веселится с приятелями-поэтами. Я для него лишь красивая игрушка». – «Ах, если б вы позволили мне развеять вашу скуку…» – отвечает Дантес. «У вас не получится, я мать троих детей». – «Но дайте же мне шанс!» – «Шансы не просят, их берут…»
Действие второе.
Картина первая. Площадь перед домом Геккерна.
«Что ты наделал? – спрашивает тот у Дантеса. – Царский любимец Пушкин вызвал тебя на дуэль!» Дантес говорит, что Натали – поразительная женщина, он по-настоящему влюблен и чувствует взаимность. Но Геккерн обеспокоен: «Здесь азиатские нравы. Это кончится плохо».