Сказание об Ольге (сборник) Панова Вера
– Дьявол – зло, скверна…
– Да откуда он взялся – зло-то, скверна? Когда Господь сотворил все видимое и невидимое…
– Он и его создал безгрешным, а тот возьми да взбунтуйся.
– Я полагаю, – отвечал Феодор, – Господь сам этому бунту попустительствовал.
Святые негодовали.
– Ибо без зла, – он продолжал, – нет и добра. Без злого никто доброго и не заметит. Будет в мире ни жарко ни холодно. Ни восторга не будет, ни подвига. Ни Голгофы, ни чуда. Протухнет мир в единообразии и равнодушии.
– Ты думаешь?
– Думаю, что Всевышний, озирая Им сотворенное, сообразил сие и пустил в мир зло и скверну, как закваску, чтоб тесто подходило.
– Вон ты как мыслишь.
– Так мыслю, – легко подтверждал Феодор. Глаза его пылали в блеске свечей, и весь был могуч, широк и опасно красив, как тот, воплощающий зло.
– Стало быть…
– Стало быть, нечего дьявола бояться как чумы. Скверна он – однако действует с высшего дозволения – и, выходит, подобно добрым ангелам, является к нам как посланец Божий.
– Позволь! – сказал Андрей Юрьевич. – Он являлся к Исусу и искушал его отнюдь не как божий посланец, не так разве?
– Князь мой, – вздохнул Феодор, – откуда нам знать, как все это было…
– Исус его искушения отверг, так мы не должны ли…
– То Исус был, – сказал Феодор, – а нам куда уж. Сам говоришь, человеки мы из рода Адамова. Адам на яблоко польстился, невинная душа. Простые, райские времена были. Тогда как мы кругом обсажены древами соблазнов вопиющих и манящих, и дерева разрастаются, образуя чащу непроходимую вокруг нас. И нет причин ожидать, что перестанут разрастаться, или кто-то их повырубит, или уйдет из наших душ тяготение к запретному. Куда ему уйти? И почему бы? Когда закваска положена, и тесто перебегает через край, и ангел-возмутитель приставлен блюсти, чтоб сие не кончалось во веки веков.
– Смотри, поп, ведь это ересь! – постращал Андрей Юрьевич.
Феодор прижмурил глаз.
– Что есть ересь? Уговорились мы считать ересью то-то и то-то. А могли уговориться считать ересью что-либо вовсе иное. И считалось бы.
– Как иное? С какой стати? Растолкуй, – приказал Андрей Юрьевич, тешась греховной умственной забавой.
Феодор все держал глаз прижмуренным, другой глаз смотрел искристо и шало.
– Кто нас, князь, просветил в писании? Грамоту нам дал – кто?
– Ну, Кирилл с Мефодием.
– Так, Кирилл с Мефодием. А мы их звали? Не звали. Они сами пришли. А когда б они не первые зашли к нам? Когда б латины заскочили первей со своим писанием и проповедью? Что тогда, а? Крестились бы мы с тобой латинским крестом. Принимали бы сухое причастие. Священные наши книги римскими письменами были бы написаны. И на все православное плевались бы мы как на ересь…
– Ну-ну-ну, ты все-таки… – погрозил пальцем Андрей Юрьевич, но улыбки не сдержал. На какой хочешь вопрос у этого попа готов ответ. Вокруг Божьих предначертаний дерзает мудрствовать. И как подумаешь – громко, конечно, не скажешь, нельзя, – об ереси остро сказал озорник.
Пока Андрей Юрьевич в Суздальской земле старался о благоденствии жителей и укреплял свою добрую славу – в других областях князья Рюриковичи опять собрались изгонять тятеньку из Киева: сговаривались, списывались, снаряжали войска.
Эх, когда еще Андрей Юрьевич упрашивал тятеньку: бросим Киев, пусть они из-за него кровью истекут, а мы удалимся на север и оттуда, укрепясь, будем править и Киевом, и ими всеми.
Но тятеньке все затмил киевский престол. Разум затмил.
И вот сейчас, знает ведь – скоро опять на него грянут, а он все тешится непрочной победой, все пирует, как молодой. Изменники вокруг него кишат. С непонятной ребяческой беззаботностью он дает им кишеть. Словно ему не предстоит новая жестокая война – скорей всего последняя, годы-то большие.
Он ее не дождался. Или враги не дождались. Возвратясь с какого-то пира, заболел тятенька Юрий Владимирович и в пять дней умер. Схоронили его в Берестове.
Андрей Юрьевич остался верен своему расчету, на кровавое наследство не посягнул.
Он другое наследство прибрал к рукам. Ростов и Суздаль Юрий Владимирович завещал, как сулил, младшим сыновьям. Но города отказались их принять, на вече избрали князем Андрея Юрьевича, а Мстислав Юрьевич, Василько Юрьевич и Всеволод Юрьевич, опасаясь, как бы хуже не было, уехали в Грецию.
Прогнал Андрей Юрьевич и племянников своих от покойного старшего брата, и тех старых бояр, что вздумали противиться его избранию. И сел единым князем Суздальской земли. Первым городом земли был Ростов.
Столько в нем куполов вздымалось, увенчанных крестами, что сложилась поговорка: ехал черт в Ростов, да испугался крестов.
В Ростове сидел епископ, рукоположенный киевским митрополитом.
Своего епископа имели только самые важные города. А митрополит на Руси был один – глава всему русскому духовенству, черному и белому, как патриарх константинопольский – глава православной церкви вселенской.
Ни Ростов, ни Суздаль не сделал столицей Андрей Юрьевич: чересчур заносчивые и своенравные были те города, княжескую волю ставили ниже приговоров своего веча.
Сегодня вече пожелало призвать его на княжение, завтра так же пожелает скинуть.
В Ростове и Суздале много жило спесивой знати, привыкшей делить с князем государственную заботу и власть.
К неудовольствию этой знати, Андрей Юрьевич остался в своем Владимире, еще недавно считавшемся пригородом Ростова. Тятенькиных бояр от дел отстранил. Окружил себя людьми новыми, послушными. Среди них имел силу незнатный слуга Прокопий, преданный человек. Крещеный ясин Амбал, ключник. Некрещеный еврей Ефрем Моизич, добывавший князю у евреев-ростовщиков деньги под заклад. Свойственники князя по жене бояре Кучковичи, владельцы берегов реки Москвы и прибрежных сёл, одно было названо по имени реки Москва.
– Ведь вот! – сказал Феодор Андрею Юрьевичу. – Сколько в церкви нашей негодных, ветхих установлений! Найдись властитель, чтоб их отменил, большая была бы польза православию, да и князьям…
– К примеру, – обронил Андрей Юрьевич.
– К примеру, – откликнулся Феодор, – к примеру хотя бы, что митрополит у нас грек и в синклит свой норовит греков набрать, а наши русские попы в подчинении ходят, а через попов угнетены и миряне, и то для мирской власти ущерб. Это видел, к слову сказать, еще твой прапрадед великий князь Ярослав, он в первый же год своего единодержавия поставил в Новгороде русского епископа, а за три года до кончины собрал в Киеве епископов и велел им поставить митрополитом Илариона Россиянина, а у Константинополя даже не спросились.
– А Константинополь что?
– Константинополь далеко, – подмигнул Феодор, – не достанет. Подарки послали патриарху, тем и обошлось. Прапрадед твой почему этими делами занимался? Потому что видел их важность.
– А я не вижу?
– Ты видишь, но тут храбростью надо обладать.
– Храбростью – мне?
– Не той храбростью, – сказал Феодор, – с какой идут в битву. Но той, какая требуется, чтобы сломить ветхую привычку. Ты идешь рубиться – ты считаешь: против тебя сто копий, или двести, или тысяча. Когда же единовластной своей волей ломаешь людскую привычку, враг неисчислим, и невидим, и неуловим, копьем и мечом его не истребишь.
– Епископ наш Леон, – сказал Андрей Юрьевич, – нам не ко двору. Не за нас болеет, за злодеев наших. Епископа будем сажать нового.
– Посадить митрополита! – горячо шепнул Феодор. – Не в Киеве – в Ростове…
– Тогда уж во Владимире, – сказал Андрей Юрьевич.
– Какое сразу умаление Киева, какое возвеличение твоего княжества! Не чужого посадить – своего, ревнующего о твоей славе… на великие дела способного…
– Храброго, – хохотнул Андрей Юрьевич.
– Так, князь! – подтвердил Феодор, грудь его под рясой раздувалась как мехи. – Способного и храброго!
Примолкли. Было слышно дыхание Феодора.
– Митрополита киевского тронуть не дадут, – сказал князь.
– А заставить!
– Белены, отец, объелся? Смуты хочешь? Покамест великокняжеский престол в Киеве считается – кто даст порушить киевскую митрополию?.. Да она и не помеха. Один у них митрополит, другой у нас – это попробовать возможно…
Феодор пришел к попадье и сказал:
– Попадья, а попадья! Слушай-ка. Я, может статься, митрополитом буду.
– Кем? – спросила попадья.
– Митрополитом, митрополитом.
– Ой, да что ты!
– А почему бы нет? – сказал Феодор.
– И мы в Киев поедем?
– Нет, тут буду, тут…
– Так у нас же митрополитов сроду не было.
– Сроду не было, а глядишь, и будут.
Попадья поморгала.
– Федь, – спросила она, – а митрополиты бывают женатые? Чегой-то не слыхала я.
– Не слыхала – услышишь.
– Федюшка, а ведь тогда к нам дары так и потекут?
– Уж не без того.
– Со всех сторон!
– Надо полагать.
– Так ведь это хорошо, Федюшка!
– А то плохо, – радостно сказал Феодор, но тут же пожурил свою попадью, погладив ее по голове: – Дурочка, тебе богатство лишь бы. Есть кой-что получше богатства.
– А что?
– Тебе не понять, – сказал Феодор. – Вот князь – тот понимает.
Нахмурясь, прошелся по комнате с такой осанкой, будто уже обладал митрополичьей властью и все перед ним склонялись до земли.
– Он сказал: возможно. Слышь, попадья? Возможно! Мы с ним – одна душа: он за меня, я за него…
Ночью, засыпая, попадья позвала томным голосом:
– Федь, а Федь.
– Мм? – спросил Феодор.
– Федь, а я кто ж тогда буду?
– Как кто? Ты – ты и будешь.
– Нет, Федь. Вот ты поп – я попадья. У дьякона – дьяконица. А митрополитом станешь – я как буду зваться?
Феодор усмехнулся сонно:
– Ну… стало быть – митрополитицей.
– Митро…
– …политицей.
– Ах-ха-ха-ха! – посмеялась, засыпая, попадья.
Окруженный плачущими приверженцами, торжественно-скорбно выступил из Ростова неугодный Андрею Юрьевичу епископ Леон.
Возок ехал за ним, а епископ шел по дороге с посохом, как простой странник. Он запретил нести за ним хоругви, несли только маленькую, ему принадлежащую икону Одигитрии Божьей Матери, путеводительницы.
Извещенный народ высыпал навстречу изгнанному пастырю. В селах выносили на улицу столы, покрытые скатертями, на них ставили иконы и чаши с водой, и епископ останавливался, чтобы отслужить молебен с водосвятием. Плач вокруг него множился, он сам плакал, моля Господа защитить православных христиан от гонителей и мучителей.
Пока не прослышали об этом во Владимире. После чего пришлось епископу сесть не в возок – в седло и мчаться, останавливаясь лишь для того, чтобы сменить коня. И в Киеве, боясь, как бы и здесь его не достала рука Андрея Юрьевича, он не задержался – на греческом корабле отплыл в Константинополь.
Он туда добрался много раньше Феодора и успел оговорить его перед патриархом. Вслед за Леоном явилось посольство из Киева: князь киевский Ростислав, узнав о замыслах Андрея Юрьевича, спешил испросить себе из патриарших рук нового митрополита-грека на место недавно преставившегося.
Патриарх охотно исполнил эту просьбу, а когда приехал кругом очерненный Феодор с грамотой и подарками от Андрея Юрьевича – патриарх был гневен, на подарки даже не взглянул.
– Над святителями ругаетесь! – сказал, стуча посохом. – Гонительство насаждаете в век торжества Христова!.. Ты, иерей, как смел своею волей занять престол епископский?!
– Княжеской волей, владыка! – отвечал Феодор. – Княжеской, не своей…
И хотел привести разные убедительные и изощренные тексты, которые приготовил, сбираясь в Константинополь. Но патриарх вскричал:
– Ты неправославного образа мыслей, о тебе говорят, что хулишь монашество, – оправдайся!
Чертов Леон, думал Феодор, стоя перед ним, чертовы киевские попы, всё вынюхали, донесли обо всем! Но не моргнув глазом отвечал достойно и кротко, что на него взвели напраслину, отнюдь он не хулит монашество, напротив того – духовного своего сына, князя, учит любить и чтить чернецов и черниц, чему доказательство – монастыри, воздвигнутые князем, и щедрость раздаваемой им милостыни, слава же о ней идет по градам и весям.
– Но с женой ты не разводишься! – перебил патриарх. – Знаешь ведь, что епископу пристало девство! А еще в митрополиты метишь!
– Грешен аз, – сказал Феодор. – Несмыслен аз. Разведусь.
– Ты ее отошлешь в дальний монастырь! – сказал патриарх.
– Отошлю, – сказал Феодор, поникнув головой.
– Чтоб не виделись больше в сем мире! Лишь после кончины соединитесь в чистоте.
– Да будет так, – сказал Феодор.
Ему удалось под конец смягчить патриаршее сердце. Не столько смирением своим, сколько упоминанием об Андрее Юрьевиче. Патриарх перестал стучать посохом о пол, призвал ученых советников и заговорил о существе дела Ему не с руки было ссориться с сильным православным князем, пекущимся о церкви. Но и прав Киева, где сидел ими посаженный верховный пастырь, греки ни за что не соглашались нарушить, и дело решили наполовину: быть Феодору ростовским епископом, но лишь в том случае, если будет ему рукоположение от киевского митрополита.
О второй же митрополии даже толковать не хотели, как Феодор их ни улещал: ссылались на какие-то древние каноны, которых он не знал и оспорить не сумел, хотя чуял, что греки хитрят и водят его за нос с этими канонами.
И потому он вернулся во Владимир пристыженный и распаленный, еще больше распаленный на патриарха и его присных, чем патриарх был распален на него.
– Что ж, на первый раз и то ладно, – сказал Андрей Юрьевич, прочитав послание от патриарха. – Начали с меньшего, а там, даст Бог, добьемся и большего.
– Князь мой! – из глубины груди страдальчески промычал Феодор. – Я не поеду в Киев.
– А рукоположение?
– Князь мой! Не могу сейчас видеть врагов моих. Не ровен час согрешу: убью. В Константинополе они из меня бочку крови выпили. Дай отдышаться.
– Ладно, не поезжай пока, отдышись, – милостиво хохотнул Андрей Юрьевич.
– Люба моя! – шептал ночью Феодор попадье. – Что они брешут, окаянные? Тебя – в монастырь! Косы эти – долой! Коленочками этими каменные полы протирать? Чтоб я – да без тебя?! Да пусть они околеют, псы бешеные! Да вся ихняя свора вонючая одного твоего ушка бархатного не стоит!
– Так не отошлешь в монастырь? – томно тянула попадья, без страха, с веселым лукавством.
– Будь я проклят, если отошлю!
– А как же мы будем, когда ты теперь епископ?
– Так и будем, как были, – сказал Феодор. – Вот так и будем.
В руке ростовского епископа были города: кроме Ростова, Суздаля, Владимира – еще Ярославль, Дмитров, Углич, Переяславль, Тверь, Городец, Молога и другие.
Со всеми попами, церквами, монастырями.
Епископский дом во Владимире был обширный, как у бояр.
Феодор и попадья жили в верхнем жилье, внизу были кладовые, еще ниже – темные погреба.
Когда Феодор пил сбитень, сидя у окошка, ему виден был двор, обнесенный забором, как баба с подоткнутым подолом набирает воду из колодца, как отворяют ворота, впуская вернувшееся с пастбища стадо, и коровы разбегаются по хлевам, тряся полными выменами.
С тех пор как он стал епископом, бабы в дом ни ногой. Дальше хлева им ходу не было.
В святительском доме полагалось быть лишь мужскому полу.
Но в том же доме жила, смеялась, источала плотское ликованье голубоглазая попадья, и молва шумела о женатом епископе.
Епископ в белом клобуке! Когда бывало?
Кто допустил?
Вон возок покатил, белые кони в упряжке – Белый Клобук поехал служить.
Гей, бежим в Десятинную, глянем, как служит Белый Клобук!
Где ж он, где?!
Вон, вон белеет в царских вратах, белизной своей оскорбляя Господа!
Из других городов ехали – перетолкнуться локтями, видя, как князь Андрей Юрьевич, подходя ко кресту, целует Белому Клобуку руку, и бояре за князем.
Поужасаться – как в Великий четверг двенадцать иереев, среди них седовласые, многопочтенные, моют Белому Клобуку его развратные ноги.
Может, миряне не осудили бы его так непреложно. Но ярились попы, черные особенно. Почему он? Нет, что ли, более достойного?
Запуганные властью земной и небесной, приученные верой ко всякому смирению, уничижению, насилию над своим естеством, всё же они не снесли возвеличения Феодора.
Слишком уж дышал мужеством и преуспеванием.
Тиары возжаждал, а поступиться ради нее не хотел даже попадьей – вишь ты!
Они изливали на него хулу день и ночь, и мирянин, их слушая, обижался, что его душу вручили никуда не годному пастырю, и в каждом доме и домишке толковали о Белом Клобуке.
А почему он живет во Владимире, говорили владимирские попы, – да потому, что стыдится ростовцев, видевших святую жизнь прежних епископов.
Ничего и никого он не стыдится, отвечали попы ростовские, князь хочет наш Ростов принизить, а ваш Владимир возвеличить, и для того ростовскому владыке велел жить во Владимире, чтоб мы на поклон к вам ездили.
Шум неприличный подымался в церкви, если входила попадья.
Она перестала бывать в Десятинной, в другие, дальние стала ходить. Но и там шумели и пальцами показывали.
Она догадывалась, что нищенки и богомолки, вечно сидевшие за воротами ее дома со своими сумами и клюшками, нарочно собираются, чтоб дождаться ее выхода и взглянуть на нее. Она им подавала щедро: корзинами выносили за ней хлебы и сушеную рыбу. И они жалобными голосами молили за нее Бога, но взгляды их были ядовиты и ненавистны.
В Троицын день, после пышной службы, к Феодору, державшему крест для целования, подошел неизвестный монашек. Он приблизился в толще людского потока. Был тощ и бледен, в худой рясе, в лаптях. Креста не поцеловал, а вперился дерзостно в глаза роскошному епископу своими красными больными глазками и сказал отчетливо перед стихшим народом:
– Что, окаянный, творишь? На святой чин посягнул, ангелом нашей церкви зовешься, а смердишь, как кобель. Прострись, покайся в мерзости, пока не поздно.
Его схватили и поволокли. Андрей Юрьевич приказал – в темницу, но Феодор заступился: ему еще не верилось, что все вдруг так ожесточились против него; слишком самому себе нравился, чтоб сразу поверить; думал, можно милостью их с собой примирить. Привез дрожащего как в лихорадке монашка к себе домой, кормил за праздничным столом с почетными гостями. Попадья сидела в задних комнатах, прислуживал мужской пол под присмотром Любима, старого слуги.
Монашек, видя ласку, расплакался и сознался, что его подбил на обличение игумен Спасского монастыря. Феодор потемнел лицом, уткнул угрюмо бороду в грудь…
Спасский игумен происходил из старой знати, посажен на игуменство епископом Леоном в дни, когда Андрей Юрьевич еще старался задобрить боярство, а не ополчался на него, как сейчас. Теперь же, после своего избрания на вече, Андрей Юрьевич устранял один знатный род за другим, борясь за полноту власти и предупреждая заговоры. Уже несколько свершилось казней, и многие сильненькие, проклиная и грозясь, должны были покинуть область. Взор князя блеснул недобро, когда Феодор рассказал о признании раскаявшегося монашка.
– Там у них в монастыре копнуть, – сказал Феодор, – еще не то откроется.
Но к его неудовольствию, Андрей Юрьевич ответил:
– Не время копать.
– Князь мой! Дай мне только игумена. Острастку надо сделать злодеям.
– Не время, – повторил Андрей Юрьевич.
Он затеял большой поход. По его мысли, пришла пора показать, кто истинный великий князь на Руси. В Киеве после Ростислава вскочил на престол Мстислав Изяславич, сын Изяслава Мстиславича, с которым боролся покойный тятенька. Союзниками Андрея Юрьевича были: дорогобужский князь Владимир – соперник Мстислава, князья рязанский и муромский – с ними Андрей Юрьевич ходил на Бряхимов, северские князья Олег и Игорь, брат Глеб Юрьевич, княживший в Переяславле-Русском, – одиннадцать набралось князей с дружинами и ратью. Они рвались к добыче и рады были крепкой руке, чтоб их собрала и повела. В этом непрестанном переделе одного и того же каравая, где нынче ты побит и нищ, а завтра победитель и богач, – воякам не сиделось на месте, и то сказать: засидишься – сам станешь добычей других вояк, так уж оно сложилось на свете…
– Обожди с игуменом, – сказал Андрей Юрьевич. – Пускай уйдет войско…
Войско ушло. И тотчас в Спасский монастырь явились Феодоровы люди во главе с бывшим вышгородским дьяконом Аполлинарием. Взяли игумена и увели. В ту ночь попадья спала одна. Только на рассвете явился Феодор, усталый и хмурый. Первый раз в жизни попадья взглянула на него со страхом. Спросила робко:
– Федюшка, чтой-то за шум у нас был в погребе, я уснуть не могла…
Феодор зевнул, показав розовую пасть и подковки белых зубов.
– Крамольника допрашивали.
– Какого крамольника?
– Ненавистника моего.
Глаза у попадьи стали совсем круглые.
– Федь, а Федь. У тебя кровь на рукаве…
– Ну, дай чистое переодеться, – сказал Феодор.
Поход был успешный.
Союзники соединили свои войска в Вышгороде. В начале марта заложили стан близ Кирилловского монастыря и, раздвигаясь постепенно, окружили Киев. Им удалось склонить к измене берендеев, которых Мстислав Изяславич нанял для своей защиты. Так что победа была предрешена, и победители заранее метали жребий, деля между собой киевские улицы и жителей.
Мстислав Изяславич бежал с дружиной, бросив жену и детей. Без князя киевляне продержались три дня, потом сдались. Вооруженные лавины хлынули в город со всех сторон. Запылали дома. Горела Печерская обитель… Боярин Борис Жидиславич, ведший суздальскую рать, в числе прочей добычи вывез иконы, церковную утварь, колокола. Суздальцы поснимали драгоценности с киевской чудотворной Богородицы, чтоб украсить свою Владимирскую.
Пока все это происходило, Феодор тоже воевал.
Ужасная участь спасского игумена, вынутого из епископских подвалов без глаз и без языка, потрясла землю. Волна ненависти вздыбилась против Феодора. Ни свирепством, ни милостями нельзя ее было утишить.
Да и милости не хотели от него те, кто отдан был ему во власть с душой и телом, с чадами и домочадцами и со всем своим имением. Кому он волен был рвать бороды, жечь на угольях подошвы, резать языки и глаза.
Он рвал, жег, резал, а они все равно ему не повиновались, словно обезумев, особенно с тех пор, как митрополит их известил, что Феодор не рукоположен в Киеве.
Так он еще, ко всему, не посвященный!
Так он и не епископ, а простой поп!
Поп Феодор, не больше того!
Не Феодор – Феодорец, плут, обманщик, малость, ничто!
И клобук его – не клобук: клобучок, клобучишко!
Феодорец Белый Клобучок, вот он кто, самозванец!
Разорить Киев можно. Отнять у него святость – не в людской власти. Святость не коснулась тебя, Феодорец, – что ж ты без нее перед Богом и перед нами?
Когда попадья выходила за своего попа, знакомая древняя бабушка велела ей поить мужа настоем травы одолен. Эта трава растет при реках и при черном камне, собой голубая. Кому дашь ее пить, сказала бабушка, тот от тебя до смерти не отстанет.
Теперь попадья подумала-подумала: не поможет ли и тут бабушка? Уж больно стали часты ночные шумы в погребе. Дьякон Аполлинарий запивать шибко стал – с тоски, что ли. Как бы худого чего не сделалось с Федюшкой, много ненавистников у него.
Взяла попадья узелочек с гостинцами и пешком пошла полями в ту деревню.
Бабушка жила в той же завалюхе-избе, но уже помирала, на печи лежа, а на лавке внизу, в вещем ожидании, сидели ее товарки, обросшие серыми бородавками и седыми бороденками.
– Что говоришь? – спросила с печи бабушка. – Помогла трава одолен? А ныне, говоришь, беду отвесть надо? От беды помогает трава измодин. Кто тоё траву ест, никакой не узрит скорби телу и сердцу. Только нет ее у меня, ничего у меня больше нет, кончаюсь я. Скажи моим товаркам, пусть дадут тебе – мол, я велела.
И одна из товарок встала, и попадья пошла за ней из избы, пропахшей болезнью и концом, и получила траву измодин. Ела ее и дала есть Феодору, и перестала тревожиться, потому что никакого несчастья с ними теперь стрястись не могло. А чтоб не слышать ночных шумов и не грешить перед мужем, сострадая его врагам, – стала, спать ложась, закладывать уши шерстью.
За то, что попы отказывались поминать его в ектеньях как владыку, а иные оголтелые вместо него поминали Леона; за кличку Феодорец Белый Клобучок, что утвердилась в народе; за то, что кем-то был избит и от побоев помер дьякон Аполлинарий, и за прочее неповиновение и непризнание Феодор решил наказать их примерно, больнее, чем огненной пыткой и усекновением голов, так наказать, чтоб было чувствительно всем до последнего мирянина.
В один метельный промозглый день, в начале зимы, из епископского двора выехал возок, окруженный стражей. Не белые кони были впряжены в возок, но черные.
Не спеша, с похоронной торжественностью двинулся он по улице. Стражники ехали шагом впереди и сзади.
Прохожие останавливались и глядели молча.
Возок остановился у дома, где жил настоятель церкви на Златых вратах.
– Гей! – задубасили и заорали стражники. – Настоятеля давай сюда! Настоятеля владыка требует!
Настоятель вышел не сразу. Он был смертно бледен и силился держать голову высоко – приготовился к мученичеству. Из возка высунулся Белый Клобучок и сказал нетерпеливо:
– Ключи подай.
– Какие ключи?
– От церкви, от церкви ключи. Неси-ка.