Третий глаз Шивы Парнов Еремей
Он ясно видел, как полетел спиной вперед, словно пощечину от железной руки получил, его прижимистый компаньон, и приготовился проститься с жизнью. Особенно сожалеть о ней не приходилось. Видимо, за грехи предыдущих воплощений он пришел в мир бедняком и уходит теперь голодранцем в новый круговорот. Авось в следующий раз ему повезет немножечко больше…
— Там, — Лобсан обе руки протянул к занавешенной нише, — там, — сказал он спокойно, — камень чандамани.
— Чандамани? — удивился Пурчун.
Он постепенно успокаивался и уже не столь самоотверженно стремился сменить телесную оболочку. Кто знает, что ожидает человека потом? Ведь что там ни говори, а и в этой жизни выпадали порой приятные минуты. Сейчас же, когда он возвращается домой с солидным барышом, решительная перемена была бы особенно некстати.
— Возьми его! — Лобсан бросился к приятелю. — Ты смелый! И мы не будем знать нужды в деньгах!
— Откуда здесь чандамани? — Пурчун пребывал в раздумье над превратностями перерождений и плохо понимал, чего от него хотят.
— Глаз Шивы, — объяснил Лобсан. — Большой алмаз. Мы продадим его, а деньги разделим пополам.
— Ты, наверное, ошибся и принял за алмаз какой-то другой камень. — Пурчун все еще не осознал, что Лобсан ждет от него каких-то действий. — В деревне Ширале живут бедные люди. Откуда у них такое сокровище?
— Я не ошибся. Посмотри сам!
Пурчун приблизился к нише и робко заглянул внутрь.
Озаренный плавающими в кокосовом масле фитилями, Шива предстал перед ним в лучезарном блеске. Красные огоньки тлеющего можжевельника смягчали победную его улыбку, придавая ей оттенок глубокомысленной грусти. Третий глаз мерцал над бровями, бросая густую винную тень на серп в буйных волосах.
— Грозный бог! — сказал Пурчун, отступая.
— Видел алмаз?! — бросился к нему Лобсан.
— Кажется, — осторожно отстранился от него Пурчун. — Положи немного серебра на его алтарь.
— Потом, — нетерпеливо зашептал Лобсан. — Сперва нужно взять чандамани.
— Ты хочешь взять у него глаз? — ужаснулся Пурчун и прижал к сердцу четки. Только теперь он окончательно осознал, на что склонял его земляк. — Ом-мани-падмэ-хум! — поклонился он занавесу. — О драгоценность на лотосе! Сохрани нас!
— Ты куда? — спросил Лобсан.
— Надлежит чтить всех богов, — покачал головой Пурчун, пятясь к выходу из пещеры. — Я пойду один.
Лобсан оцепенело проводил его сумасшедшим взглядом. Он хотел кинуться за ним вслед, закричать и остановить; нет, не остановить, а вместе уйти, но так ничего не сказал и не сделал. Мысль о том, что Пурчун оставляет у него все свое серебро, прихлынула к нему тяжелым расслабляющим грузом.
…Пурчун покинул пещеру незадолго до рассвета. Он в последний раз обогнул гору Благоуханий и, оставив спящую деревню по правую руку, углубился в тростники. Потом извилистая тропа привела его к черной, грохочущей по осклизлым камням реке. По раскачивающемуся подвесному мосту он перешел на другой берег, и вновь сомкнулся за ним исполинский тростник. Так и шел он, не оглядываясь, без страха переступая звериный след, пока извилистая тропа не вывела его к свайной хижине.
Старый брахман в это время уже совершал омовение перед праздником Нагов.
Заметив в щелях свет, Пурчун свернул к хижине, чтобы попросить еды и приюта.
Но брахман Рамачарака смог, не оскверняя касты, только накормить странника. Он дал ему чашку рису и напоил кислым молоком.
— Отдохнуть ты сможешь в деревне, в хижине гончара, — сказал жрец, когда гость насытился. — Найдешь деревню?
— Найду, добрый человек, — ответил Пурчун.
— Пойдем вместе, — решил брахман. — Мне все равно надо туда. — Он взял горшок с коброй и стал спускаться по скрипучей бамбуковой лесенке.
Пурчун, прислонившись к свае, благодарно смотрел на него снизу и протягивал пустую половинку кокоса и кринку из-под молока.
— Посуду можешь взять себе, — проворчал жрец.
И они отправились в деревню через джунгли.
А следом за ними, тяжело дыша от усталости и страха, на поляну вышел Лобсан. Свайной хижины он не заметил, так как узкие щели в бамбуке уже не заливал теплый свет масляной плошки. Вокруг был враждебно притаившийся лес, откуда долетал душераздирающий хохот ночной птицы. Но ждать до рассвета оставалось недолго, и Лобсан, заметив по правую руку смутно темнеющий конус термитника, устремился к нему, чтобы передохнуть на сухом месте. Он опустился на землю, так и не разжимая потного кулака, и вдруг увидел рядом с собой большое блюдо с холодным рисом и очищенными плодами. Переложив горячее сокровище из правой руки в левую, он стал жадно есть, давясь и содрогаясь от кашля, так как рис попадал ему в дыхательное горло.
Здесь и встретила его Нулла Памба, возвращаясь к себе в нору после ночной охоты.
Двуногий, которого она встретила возле своего дома, сидел на самой дыре и мешал ей войти. Он вел себя непочтительно, поедая посвященное ей приношение, и нарушал закон. Судьба пришельца была решена. И кроткая Памба убила его бесшумно и ловко.
Корчась от судорог, он уполз в джунгли, но скоро замер там, в непролазных зарослях слоновой травы.
Зажатый в руке алмаз он так и не выпустил.
САНКХЬЯ — ПЕРЕЧИСЛЕНИЕ
Глава первая. ЛЯГУШКА ПО-КОРОЛЕВСКИ
Проснувшись поутру за пять минут до будильника, Люсин с удивлением обнаружил, что ему нечего делать. Пришло воскресенье, и запущенная на полный ход розыскная машина резко сбавила обороты. Приостановилась работа в лабораториях НТО, уехал в Можженку директор НИИСКа, даже больничную карту из академической поликлиники на улице Ляпунова и то нельзя было запросить по случаю выходного, будь он неладен, дня. Перспектива провести воскресенье в раскаленном, затуманенном гарью городе не радовала. Люсин с сожалением подумал о расстроившейся поездке в Малино. Одиночество подстерегало его, одиночество и безделье… Все, кто только мог, еще в пятницу выбрались на природу.
Едва дождавшись восьми часов, когда, по его мнению, было удобно звонить отдыхающим людям, он схватился за телефон. Снятая трубка долго тревожила непрерывным требовательным гудом. Но он так и не набрал номер. И в самом деле, кому он мог позвонить? Генрих готовился к приятному вояжу на Средиземноморское побережье, Володя лихорадочно вымучивал каждое слово ответственной передовой, а вольный художник Юрка, можно голову дать на отсечение, создавал кулинарные шедевры на вольном воздухе.
Люсин пустил душ и, чтобы убить время, простоял под тепловатым дождичком до отвращения долго. Потом обстоятельно побрился электробритвой «Эра», затем переключил рабочую головку и подровнял виски. Надев белые джинсы и легкую теннисную рубашку, босиком зашлепал в кухню. Распахнув миниатюрный холодильник «Морозко», долго и печально созерцал открывшуюся ему арктическую пустыню. Кроме кусочка заплесневелого сыра и огрызка салями, ничего достойного внимания не нашлось. Разве что бутылка «Жигулевского». Но на жестяной пробке было выбито четырнадцатое число, а пиво десятидневной давности, хотя и холодное, не вдохновляло.
Сокрушенно вздохнув, Люсин взял банку растворимого кофе и зажег газ вскипятить воду. Делал он все это почти механически. Сознание было раздвоено и заторможено.
«Что же это я? — спохватился он. — О чем? Ах да, надо бы позвонить… Но кому?» И пластинка пошла на новый оборот.
Он вновь перебрал немногочисленные варианты. Мимолетно подумал, что примерно так же надрывается в бесплодных поисках электронный мозг, который они с Гурием травмировали явно непосильной задачей.
«Ну посуди сам, куда и кому ты будешь звонить? Друзьям не до тебя, а знакомых, которых бы хотелось увидеть, вроде не находится. Что же остается?»
Он снял со спинки стула пиджак и, ощупав карманы, нашел записную книжку. Бегло пролистал ее, задерживаясь изредка на женских именах.
«Никогда не надо звонить по телефону, номера которого не помнишь наизусть, — занялся он аутотерапией. — Звони только тем, кого всегда помнишь, о ком постоянно думаешь. Договорились? Ну и великолепно! Отчего же не звонишь? Знаешь, что милые тебе люди сегодня вне пределов досягаемости? Тогда выбрось всю эту суету из головы и спрячь телефон под подушку».
Поддев ножом крышку, он раскрыл банку и бросил в кипяток две чайные ложки кофейного порошка.
«Юрка убил бы меня, если б знал, что я пью из граненого стакана». Сахара в доме не оказалось, и Люсин утешил себя тем, что истинные гурмэ никогда не сластят кофе.
Наскоро проглотив кофе, он позвонил Березовскому.
— Да! — ответил заспанный голос.
— Привет, Юр. Я тебя не разбудил?
— Нет… Но почему так безбожно рано?
— Прости ради аллаха, но я думал, что ты уже встал.
— Что-нибудь срочное, отец?
— Я без всякого дела. Просто захотелось потрепаться.
— Поговорить за жизнь?
— В этом духе.
— Какие у тебя планы?
— Сначала, Юр, подзаправиться. В доме ни крошки.
— И у меня! Жена, понимаешь, за городом, а я застрял.
— Так, может, сообразим чего-нибудь?
— Пустой номер, старик… Сейчас сколько времени?
— Восемь тридцать пять.
— Вот видишь! Рестораны открываются только в двенадцать, а столовые летом — это сущий ад. Тут я, благодетель, пас. И зачем только ты меня так рано разбудил?..
— Давай, Юр, купим хлеба, молочка, а потом завалимся куда-нибудь на ВДНХ или в Сокольники.
— Нет, старик, «Океан» или там «Золотой колос» меня не прельщают. Кончилось кулинарное искусство в Москве, кончилось. Нет больше хорошей кухни… Если хочешь, мы бы могли сварганить что-нибудь сами.
— С радостью, Юр!
— Но на рынок пойдешь ты?
— Согласен. По пути к тебе могу заехать на Тишинский или на этот… как его… в сторону Марьиной рощи.
— Минаевский?
— Верно, Минаевский…
— Нет, кормилец, никаких Тишинских, а тем более Минаевских. Отправляйся-ка ты на Центральный.
— Как прикажешь. Что купить?
— А чего бы тебе хотелось?
— Мяса, Юр, какого-нибудь… и побольше.
— Хорошо… Сделаем филе миньон с грибами. Купи хороший кусок филейной вырезки и три кучки белых грибов… Деньги есть?
— Полный порядок, Юр. Что еще надо?
— Что еще? Белое сухое у меня есть, мука и специи тоже… Да, вологодского масла возьми и сметаны, но только густой. Вырезка, имей в виду, должна быть толстой, не меньше пяти сантиметров. И не забудь лук.
— Зеленый?
— Репчатый, отец, репчатый, притом синий.
— Вас понял! Буду через час.
Люсин с легким сердцем откупорил пиво и, весело пританцовывая, осушил бутылку. На душе было легко и беззаботно. Нашарив под диваном серые плетеные мокасины, он спешно обулся. Хозяйственной сумки у него не было, авоську он где-то посеял, и потому ничего другого не оставалось, как схватить портфель.
— «Уходим под воду в нейтральной воде…» — пропел он, сбегая вниз. Через час он уже был на Лесной, в уютной, но крохотной, как камбуз на самом завалящем лихтере, кухоньке.
Пока Юра тушил грибы и доводил до коричневого колера муку, Люсин слопал кусок батона с маленьким красным перчиком, который украдкой отщипнул от висевшей на стене вязки. Перчик оказался дьявольски коварным, и Люсин первое время не мог даже закрыть рот, до того все горело. Но, к счастью, Юра вовремя велел достать из холодильника вино. Люсин ловко извлек тугую длинную пробку и как следует приложился. Только тогда ему полегчало.
— Кисловато. — Он еле перевел дух. — Еще не уксус, но уже не вино.
— Варвар, — укоризненно взглянул на него Березовский. — Кто так пьет? Это же настоящее бадашоньское! — Он заткнул бутылку специальной дырчатой пробкой и обрызгал мясо, которое пустило уже на сковородке розовато-коричневый сок. — Сейчас закипит, и блюдо будет готово! Запах-то чуешь, старик? Божественно!
Вопреки всем правилам этикета они при молчаливом попустительстве Березовского ограничились минимальной сервировкой. Филе-миньон ели прямо со сковородки, стоя у плиты, а знаменитое венгерское вино поочередно допили из бутылки. Потом Юра долго и со вкусом объяснял, как это следовало бы проделать по всем правилам.
— Ты очень интересно рассказываешь, — удовлетворенно вздохнул насытившийся Люсин, — но ведь это чистая случайность, что мы застряли в городе. Представь себе, что мы пируем где-нибудь на лужайке, у костра…
— Только это нас и оправдывает. Кинем морского, кому мыть?
Жребий пал на Люсина. Он бросил сковороду в мойку, пустил горячую воду и вооружился капроновой щеткой.
— Что пишешь? — спросил он, принимая из рук Березовского кухонное полотенце.
— Историко-приключенческую повесть.
— Из какой жизни?
— Средняя Азия. С первого по тринадцатый век.
— Почему именно этот промежуток?
— Интереснейший период! Огнепоклонники. Распространение буддизма из Индии. Смешение культур. Бактрия. Кушанское царство.
— Мне это, прости, ничего не говорит. Профан.
— Я пока тоже. Но читаю. Скоро буду на уровне.
— Удивительный ты человек, Юр! Каждый раз хватаешься за новое. Другие писатели десятилетиями на одной теме сидят, а ты носишься по эпохам и континентам. Порхаешь, так сказать…
— Так ведь интересно! Скучно мне одно и то же пережевывать, понимаешь? На освоенном материале работать, конечно, легче, но тоскливо как-то… Нетерпение меня подстегивает все время, старик, нетерпение. Точнее слова не нахожу… Нет, не любопытство это, а именно нетерпение… Хотя и любопытство, конечно, тоже.
— Очень логично, сэр. Но я тебя, кажется, понимаю. А чем все-таки ты объяснишь свой выбор? Ну, допустим, тебя гонит нетерпение, жажда нового, скажем, и ты бросаешься на поиски чего-то непривычного, экзотического. Но выбор? Чем продиктован твой выбор? Почему вдруг Средняя Азия, а не Центральная Америка?
— Я написал уже книгу «Золото инков».
— Ах да, помню, прости… Ладно, пусть не Америка — Африка. Чем тебе не нравится государство Бенин?
— Я не был в Африке.
— А в Америке был?
— И в Америке не был, — рассмеялся Березовский. — Только уж очень интересной показалась мне история о пропавших сокровищах инков. Написать захотелось… Зато в Средней Азии бывал не раз. В Бухаре, Самарканде, Хиве, Термезе, даже в Шахрисабзе, где родился Тимур… А на тему натолкнулся случайно. В прошлом году Генка Бурмин пригласил меня на раскопки в Курган-Тепе.
— Гена уже ведет раскопки? — удивился Люсин. — Я думал, он еще в аспирантуре учится…
— Одно другому не мешает… Аспирантуру он уже два года, как закончил. В кандидаты вышел. Раскапывает теперь буддийский монастырь Аджина-Тепе.
— Интересно…
— Очень интересно, старик! Домусульманский период в истории нашей Средней Азии — сплошная нераскрытая тайна. Если бы ты видел эти древние развалины в пустыне! Блеск черепков в лунном свете! Облупленные фрески… Таинственные ступы… А сама пустыня? Особенно весной, когда море тюльпанов и ветер от зацветающей полыни зеленый и горький! Эх, даже сердце сосет, до того хочется снова все повидать.
— Ну и поезжай себе на здоровье. Уверяю тебя, что в Каракумах сейчас ненамного жарче, чем тут. И гари этой нет.
— Гари! — усмехнулся Березовский. — Там воздух сух и ароматен. Он прозрачен, как горное озеро в Шинге. С холма открывается необозримый вид на далекие горы, тонкий контур которых словно висит между землей и безоблачным небом.
— Осваиваешь тему, чувствуется.
— Думаешь, я шучу?
— С чего ты взял? Я ведь тоже кое-что повидал… Ты сейчас рассказывал, а у меня перед глазами пустыня стояла, черный щебень, пыльные скалы Памиро-Алая, серые развалины в зарослях саксаула. Так что я тебя вполне понимаю. Будь я на твоем месте, махнул бы куда-нибудь в Ургенч либо в Хорог… Кумысу бы испить!
— «Махнул»! А работать кто за меня будет? В архивах копаться? По музеям рыскать? Нет, мне пока рано ехать.
— Не горюй! Закончишь свои разыскания и махнешь. Каких-нибудь пять часов на самолете, и все дела. Ни виз не надо, ни пропусков… Гена, значит, монастырь буддийский раскапывает… А Мария как? По-прежнему в Аэрофлоте?
— Не знаю. Они ведь разошлись, братец, и, кажется, уже давно, чуть ли не в позапрошлом году.
— Разошлись? Но почему?!
— Откуда я знаю? Разошлись, и все…
И тут «картинка» у Люсина в голове возникла. Ночная вода, черная, неподвижная. Белый пар над ней стелется, колышется изредка под легким дуновением ветра. Тяжелые, наполненные лунным сиянием капли скатываются с нависающих листьев и трав. Сонными кругами разбегаются фосфорические шарики по лакированной глади. Невидимые паутинки то вспыхивают тончайшими лучиками, то угасают в непроглядной тени. Совы кричат и болотные выпи. Летучая мышь кувыркается в вышине, и диск восходящей луны пепельно туманится, заслоненный на мгновение перепончатым крылом. Но вдруг задувает ветер сильнее. Холодный туман гонит с лесных оврагов и медвяных лугов. И вот уже все утонуло в холодном облаке и только луна еще лоснится сквозь колышущиеся волокна расплывчатым сальным пятном. Но вскоре и она меркнет. И никто не увидел и не услышал, как всплеснула за туманом сонная вода.
«К чему бы это?» — подумал Люсин.
— Ты чего? — Березовский удивленно взглянул на Люсина. — Ну и видок у тебя, отец!
— А? — Люсин с трудом возвращался к действительности. — Чего?
— Да ничего! Просто ты был вылитый роденовский «Мыслитель» с некоторым налетом ротозейства.
— Праздничного верблюда, начиненного барашками ел? — спросил Люсин, чтобы перевести разговор.
— Что там верблюд! — пренебрежительно фыркнул Березовский. — А лягушку по-королевски ты пробовал? То-то и оно! Знаешь, как ее готовят? — И, не дожидаясь ответа, принялся объяснять, смакуя подробности: — Берут зеленый кокос и, не срывая его с пальмы, подрезают один из трех ростков. Потом сверлят в этом месте крохотную дырочку и пускают в орех манюсенького головастичка. Понимаешь? Дырку не замазывают, чтобы он не задохся. Соображаешь? Через три месяца головастик вырастает в здоровеннейшую тропическую лягушку, всю как есть пропитанную кокосовым молоком. Тогда ее жарят во фритюре и соответственно употребляют по назначению. Причем всю целиком, а не только лапки, как обычно. Это объедение! Воздушный поцелуй храмовой танцовщицы!
— Впечатляет.
— Эх, только на Востоке еще остались кое-какие чудеса в наш рациональный век проблемы окружающей среды.
— Полагаешь? — меланхолично осведомился Люсин.
Глава вторая. ПРОБА СИЛ
Утро понедельника преподнесло Марку Модестовичу Сударевскому несколько неприятных сюрпризов. На станции «Планерная», где находился его научно-исследовательский институт, он поскользнулся и чуть не упал в оставшуюся после ночной грозы мутную глинистую лужу. Неуклюже взмахнув над головой туго набитым портфелем, он сорвал с себя очки, которые тут же исчезли в желтой воде. Только чудо помогло ему сохранить равновесие и устоять на ногах. Но светло-серый, в мельчайшую клетку костюм «столетие Одессы» покрыли отвратительные охряные брызги. А потом Марку Модестовичу пришлось нашаривать в луже очки.
Беда не приходит одна. Едва он появился в дверях лаборатории, как заплаканная Дагмара Петровна ошарашила его новостью, что гигантский кристалл циркона, который они бережно выращивали шестнадцать недель, окончательно запорот. Но не успел бедный Марк Модестович даже задуматься над возможными последствиями неудачи, как на его столе затренькал внутренний телефон. Звонила секретарша директора Марья Николаевна. Игнорируя вежливый лепет приветствий, она сугубо официально предложила старшему научному сотруднику Сударевскому подняться к Фоме Андреевичу. И это было самой худшей из всех свалившихся на него в то утро невзгод. Он мог лишь гадать, как и когда провинился перед директором, поскольку ничего, кроме разноса, от встречи с ним не ожидал.
Марк Модестович надел халат, что сразу же придало ему деловой, энергичный вид и несколько прикрыло изъяны пострадавшего костюма. Отмыв помутневшие от подсыхающей глины очки в тонкой золотой оправе и протерев их замшей, он вышел в коридор. Для успокоения нервов достал сигарету, ломая спички, кое-как прикурил и сделал несколько торопливых затяжек. Швырнув окурок в фаянсовую урну, зашел в туалет причесаться перед зеркалом. Его смоляные вьющиеся волосы не нуждались в расческе, и он только пригладил их рукой. Видом своим остался недоволен. Лицо бледное, осунувшееся, под глазами нездоровые тени. На всякий случай проглотил таблетку ношпы.
Войдя в приемную, он поклонился Марье Николаевне и тихо присел в самом дальнем углу, между канцелярским шкафом и столиком с кофеваркой. Секретарша едва заметно кивнула в ответ, не отрывая глаз от машинки. Печатала она двумя пальцами, но ловко и очень быстро.
Закончив лист, она разложила копии и отделила копирку, потом замкнула ящик стола и, прихрамывая, как подбитая утка, скрылась за зеленой кожаной дверью. Потянулись минуты ожидания. Несколько раз звонил телефон, но Марк Модестович не знал, как ему быть: то ли снять трубку и услужливо доложить потом о звонке секретарше, то ли отстраниться. Решил, что лучше инициативы не проявлять.
Вернулась Марья Николаевна и, ничего ему не сказав, уселась разбирать почту. Надрезав сбоку очередной конверт, бегло проглядев письма, она соединила их скрепкой. Некоторые пакеты оставались нетронутыми и шли в специальную папку, где золотом было вытиснено: «Лично». Марка Модестовича она, казалось, не замечала вовсе.
Когда он промучился уже достаточно долго и готов был напомнить о себе легким покашливанием, она вдруг сказала, кивнув на дверь:
— Пройдите к Фоме Андреевичу.
Марк Модестович торопливо вскочил, засуетился и, зачем-то пригнувшись, вошел в кабинет. Но здесь было пусто. Холодно сверкала полировка стола для заседаний, оловянный отсвет затянутого мглой неба дрожал в узорчатых стеклах книжных шкафов. Марк Модестович нерешительно замер на пороге. Необъятный кабинет всегда подавлял его своим сумрачным неприступным величием. Теперь же, когда Фома Андреевич пребывал в задней комнате, в которой закусывал или отдыхал на диване, Сударевский почувствовал себя еще более неуютно. В ожидании выхода Фомы Андреевича он приблизился к огромной, во всю стену, карте Союза, на которой трассами из рубинового полистирола были обозначены связи НИИСКа с городами страны, и стал изучать прихотливую береговую линию далекой Якутии.
Фома Андреевич появился с бумажной салфеткой в руках. Промокнув чувственные, капризно опущенные уголками вниз губы, он указал Сударевскому на ближний от своего кресла стул. Марк Модестович схватился за спинку и, почтительно склонив голову, подождал, пока сядет директор. Фома Андреевич уже было опустился в кресло, но вдруг встал, вышел из-за стола. Помедлив, он смахнул с пиджака хлебные крошки и протянул Сударевскому руку.
— Здравствуйте… э… Марк Модестович. — Директор скомкал салфетку и бросил ее в пепельницу, выточенную из массивной глыбы горного хрусталя. — Давно собираюсь с вами побеседовать… да, давно. Вы ведь у Ковского работаете?
— Совершенно верно, Фома Андреевич. — Сударевский инстинктивно спрятал ноги дальше под стул, хотя директор никак не мог увидеть со своего места запачканные глиной брючины. — У Аркадия Викторовича.
— Так-так… — пробормотал директор, не реагируя на приглушенное жужжание селектора. — У Аркадия Викторовича. — Он задумчиво поиграл ослепительно синей сапфировой призмой. — А где сейчас ваш Аркадий Викторович?
— Простите? — Весь напрягшись, Сударевский подался вперед.
— Я спрашиваю, — директор поморщился, — где находится в настоящее время Аркадий Викторович?
— Не знаю, Фома Андреевич… Дома, видимо, или на даче. Если разрешите, я могу позвонить, узнать. — Он выжидательно привстал.
— Не стоит. — Директор вяло махнул рукой и, откинувшись в кресле, расстегнул две пуговки на жилете. — Мы с вами, как положено, на рабочем месте находимся, а Ковский — на даче, видите ли… У него разве отпуск?
— Аркадий Викторович дома работает… — тонко улыбнулся Сударевский и многозначительно добавил: — Иногда.
— Учителя защищаете? — хмыкнул директор.
Марк Модестович с покорной улыбкой развел руками. Он осмелел и принял непринужденную позу.
По всему было видно, что неудовольствие Фомы Андреевича направлено не в его адрес. Неприязнь директора к шефу была общеизвестна. Лично Сударевскому это ничем не грозило. Напротив, при благоприятных обстоятельствах можно было даже кое на что и рассчитывать. Главное, не проглядеть нужный момент, уловить с полуслова намек.
— Что молчите-то?
Сударевский опять лишь руками развел.
«Что я могу вам ответить, Фома Андреевич? — заклинал он умоляющим взором. — Вы, как всегда, правы, но Аркадий Викторович действительно мой учитель, а я порядочный человек, и… неужели вы сами не понимаете двойственность моего положения? Нет, нет, вы, конечно же, все понимаете…»
— Не понимаю я вас, Марк Модестович, — нахмурился директор. — И как вы работаете в такой обстановке?
— Сегодня я узнал, что запороли монокристалл циркона. — Сударевский озабоченно помрачнел.
Нет, он не отвечал прямо на вопрос директора. Скорее, просто делился с ним заботами лаборатории, не считая для себя возможным что-либо скрывать. Даже самое неприятное.
— Ну, вот видите! — возмутился Фома Андреевич, хотя и не был в курсе таких отдельных частностей, как какой-то там монокристалл. Как будто не было у него других, куда более важных забот. Мало ли этих кристаллов выращивают у него в институте! Но непорядок есть непорядок. За него надо строго взыскивать. — Час от часу не легче!
Марк Модестович только вздохнул. Не его вина, если директор чисто деловое сообщение его принял как ответ на вопрос об условиях работы в лаборатории. Никто не может требовать от него, Сударевского, большего. Он и так выгораживал шефа как мог. Упомянув о цирконе, он подставлял под удар прежде всего самого себя, поскольку являлся ответственным исполнителем темы. Фоме Андреевичу это, вероятно, известно. А если нет, то тут он, Сударевский, тоже не виноват. Не стучать же себя кулаком в грудь: не вели, мол, казнить, а вели миловать.
— Я отсутствовал в институте почти всю неделю, Фома Андреевич, — как бы между прочим, пояснил Сударевский. — В среду я был в Панках, в четверг и пятницу провел в патентной библиотеке. Дело в том, что Комитет по делам открытий и изобретений…
— О ваших открытиях потом, — досадливым жестом оборвал его директор.
— И вообще, почему я должен разговаривать о сложившейся в лаборатории нездоровой обстановке с вами, а не с заведующим?
— Простите, Фома Андреевич! — проникновенно откликнулся Сударевский.
— Простите! — Кого и за что надобно было простить, он не уточнял.
Директор с некоторым удивлением посмотрел на него, прищурился с вялым раздражением, но вдруг прояснел взором, как будто набрел на интересную идею.
— Не берите на себя чужие грехи, Марк Модестович. — Он снисходительно улыбнулся. — Где Аркадий Викторович, вы, значит, не знаете?.. Так! — Он отшвырнул призму и поманил Сударевского придвинуться поближе. — Тут вот какое дело… — понизил голос Фома Андреевич.
— Слушаю, — с готовностью прошептал Сударевский, подавшись вперед.
— Ваш Аркадий Викторович вроде бы как пропал.
— Как так пропал?! — воскликнул Сударевский и даже подпрыгнул от неожиданности. — Не может быть!
— Все может быть, абсолютно все, — авторитетно заверил его директор. И, чеканя слова, холодно и сухо пояснил: — Гражданин Ковский исчез при загадочных обстоятельствах и разыскивается в настоящее время компетентными органами.
И такое отчуждение чувствовалось в его словах «гражданин» и «компетентные органы», что Сударевский только ахнул. Будь на его месте какая-нибудь верующая старушка, она бы перекрестилась, но Марк Модестович смог выразить всю гамму охвативших его чувств лишь болезненным стоном.
— Что же это, Фома Андреевич? — прошептал он со слезами на глазах. — Как понимать?
— Пока ничего точно не известно. Но я связался… Надеюсь, вы меня понимаете?.. Одним словом, я отдал распоряжение провести тщательное расследование. Видимо, уже сегодня к нам приедут наделенные специальными полномочиями люди… Имейте в виду, Марк Модестович, что я сообщаю вам информацию совершенно конфиденциального характера, только для личного сведения.
— Конечно, Фома Андреевич, — Сударевский прижал руку к сердцу, — какие тут могут быть разговоры. Я все понимаю.
— Очень хорошо, — одобрил директор. — Постарайтесь усвоить и другое… В создавшихся условиях, для вас это должно быть очевидным, лаборатория не может оставаться без руководителя… даже по чисто формальным соображениям… Мне кажется, что в качестве врио заведующего лучше всех подходит именно ваша кандидатура.
Сударевский ощутил прилив горячей крови к щекам и приятное обмирание сердца. Предчувствие явно не обмануло. Но он никак не ожидал, что все случится так скоро. Не знал, плохо это или хорошо. Шевельнулась соблазнительная мысль, что чем скорее, тем лучше. Он уже готов был пробормотать какую-нибудь приличествующую случаю нелепицу.
«Достоин ли я, Фома Андреевич? — вертелись на языке готовые фразы. — Смогу ли?.. Спасибо вам за доверие… Постараюсь оправдать… Не знаю лишь, насколько этично…»
Но острая догадка внезапно парализовала этот поток благодарственных, полных ложной скромности слов, не дала ему пробиться наружу.
— Извините меня, Фома Андреевич, — с усилием произнес Сударевский, — но пока о судьбе Аркадия Викторовича не станет известно более определенно, я не смогу, пусть даже временно, занять его место.
— Боитесь, обвинят в том, что подсидели учителя? — с неожиданной прямотой спросил Фома Андреевич.
— Боюсь, — честно признался Сударевский. — Но не это главное. Когда все прояснится, а я уверен, что так оно и произойдет, мне будет трудно взглянуть Аркадию Викторовичу в глаза.
Фома Андреевич ничего не сказал и лишь оглядел Сударевского зорко и недоверчиво.
— Вы уж поймите меня, — пробормотал Марк Модестович, угнетенный тяжелым молчанием.
Он отчаянно стремился не промахнуться, не отрезать своим вынужденным отказом пути назад.
— Ваши чувства похвальны, Марк Модестович, — пухлые губы Фомы Андреевича сложились в ироническую улыбку, напрочь опровергавшую смысл произнесенных слов, — но дело есть дело. Оно не располагает к сантиментам.
— Может быть, некоторое время спустя… — Сударевский отчаянно хватался за ускользающую возможность, но не находил нужных слов. — Вы же знаете, Фома Андреевич, что значит для меня работа, институт… Вот если бы неофициально…
— Детство какое-то! — фыркнул директор. — Вы что, только на свет народились? Назначение врио заведующим лабораторией проводится приказом, как положено, с выплатой разницы в зарплате… Думаю, что здесь, как и в печальной истории с вашим, точнее, Аркадия Викторовича, открытием вы проявляете ложную принципиальность и, скажу вам прямо, недальновидность… Но вам виднее, вам виднее. Как говорится, вольному воля.
— Я глубоко раскаиваюсь в истории с открытием, — сказал, как в омут кинулся, Сударевский.
Фома Андреевич насупил кустистые, с заметной сединой брови и вновь исподлобья глянул на Сударевского.
Марку Модестовичу даже показалось, что в серых холодных глазках директора промелькнуло недоумение. Шевельнулось желание все немедленно объяснить, откровенно обо всем договориться. Только как? Полностью открыться Фоме Андреевичу было бы, мягко говоря, опрометчиво, а половинчатость могла лишь усилить его недоверие.
Но, видимо, интерес директора к своему старшему научному сотруднику был настолько силен, что Фома Андреевич решил хотя бы лишь для начала столковаться там, где это окажется возможным.
— Глас разума, даже запоздалый, всегда приятно слышать, — пошутил он и выжидательно замолк.
— Вам, лично вам, Фома Андреевич, — Сударевский легко взмахнул рукой, словно соединил свое и директорское сердца невидимым проводом, — могу признаться, что всегда недоброжелательно относился к этой затее. Я имею право так говорить, потому что шел с Аркадием Викторовичем до конца. Это во-первых… А во-вторых, директору подобных слов обычно не говорят, я в вас, Фома Андреевич, всегда видел мудрого и снисходительного наставника. Я, вы же знаете, не карьерист, и мне незачем прибегать к недостойной нас обоих лести, но против очевидности не попрешь. Я вырос в вашем институте и, развивая ваши, в конечном счете, идеи, добился кое-каких, пусть скромных, успехов… Аркадий Викторович человек очень увлекающийся, безусловно талантливый, но, опять-таки только для вас, абсолютно лишенный критического начала. Мне, конечно же, следовало уговорить его не торопиться с оформлением открытия, подождать, лишний раз все перепроверить, а я вместо этого покорно пошел у него на поводу.
— Чем, кстати, прежде всего навредили себе самому.
— Конечно, — с готовностью согласился Сударевский. — На меня посыпались все шишки, потому что… как бы это поточнее сказать… Аркадий Викторович несколько оторван… от жизни. Но я не жалуюсь. Кроме себя, винить мне некого.
— Напрасно вы так думаете… Очень напрасно. Винить в первую голову нужно вашего шефа. Он достаточно опытный человек, чтобы не понимать, в какую немыслимую авантюру вас втравил. А ведь пред вами открывались прекрасные перспективы! Докторская диссертация, самостоятельная работа большого народнохозяйственного значения. — Директор сделал многозначительную паузу, давая собеседнику осознать всю глубину совершенной ошибки, и, как бы невзначай, спросил: — Не пора ли исправить положение?
— Видимо, пора, — слабо улыбнулся Сударевский. — И прежде всего мне нужно открыто и честно сказать Аркадию Викторовичу все, что я думаю по поводу этого злополучного открытия.
— Вот именно — злополучного! — подхватил Фома Андреевич. — Ну только подумайте, чего вы достигли? Поставили под угрозу защиту диссертации, восстановили против себя отделение, да и в самом институте ваши позиции оказались заметно подорванными… Разве мало?
— Виноват, Фома Андреевич, кругом виноват. Расплачиваюсь за собственное легкомыслие.
— Неужели вы не видели, в какой омут затянул вас Ковский? Знахарство какое-то, а не наука! Я допускаю, что нельзя целиком отвергать интуитивное знание древних, стихийную мудрость рудознатцев и прочих алхимиков. Я не за то, чтобы вместе с водой выплескивать и дитятю. Тем более, что Ковскому действительно удалось воскресить несколько забытых рецептов. Я до сих пор не понимаю, в чем смысл варки самоцветов в меду или запекания их в хлебе. Рациональности не вижу в таких знахарских процедурах. Если это действительно улучшает цвет камней, их оптические свойства, то пожалуйста, варите себе на здоровье. Говорят, он у себя на дому даже с цветами общается. Ни в какие ворота не лезет! Добро бы с кошкой или даже с птичками. У них хоть мозги и нервная система имеются. Но зачем превращать науку в балаган? Кто только не побывал у вас в лаборатории: падкие на сенсации журналисты, какие-то гомеопаты, циркачи, индологи-тибетологи… Голова кругом идет! А институт у нас, между прочим, режимный. Комендант не раз жаловался мне, что Ковский не задумывается над тем, кому именно просит выписать пропуск… Но и это бы еще полбеды! Нравится вам всякая чертовщина, чепуха всякая на постном масле — занимайтесь, слова вам никто худого не скажет. Но если подобное увлечение идет во вред основной работе? Сами посудите, как я должен реагировать на то, что ведущая лаборатория фактически предоставлена самой себе? Как корабль, извините, по воле волн… Заведующий в институте почти не бывает, каждый занимается чем он хочет, без всякого контроля со стороны. Мы долго терпели, снисходя к научным заслугам Аркадия Викторовича, щадя его возраст, — как-никак три года до пенсии. Но ныне, когда — вы сами вынуждены были это признать — под угрозу поставлена вся программа, подобное положение совершенно нетерпимо. Сколько времени выращивался тот монокристалл? — раздраженно дернул плечом директор.