Путешествия вокруг света Коцебу Отто
В это же время и ученый с переводчиком стали к нам ходить всякий день. Первого из них мы называли академиком, потому что он был член ученого общества, соответствующего отчасти европейским академиям, а второго именовали голландским переводчиком. Последний начал проверять все словари русского языка, прежде собранные, и скоро их поправил и дополнил. Он имел у себя печатный лексикон голландского языка с французским и, узнав от нас французское слово, соответствующее неизвестному русскому, тотчас отыскивал оное в своем словаре.
Переводчик был молодой человек двадцати семи лет и имел весьма хорошую память; зная уже грамматику одного европейского языка, он очень скоро успевал в нашем, что заставило меня написать для него русскую грамматику, сколько я мог оной припомнить,[161] а академик занялся переводом сокращенной арифметики, изданной в Петербурге на русском языке для народных училищ, которую, по словам их, еще Кодай[162] привез в Японию.
Объясняя ему арифметические правила, мы увидели, что он их знал все, но хотел только иметь русское на них толкование.
Однажды он спросил у меня, какой стиль времясчисления употребляется в России, заметив, что голландцы употребляют новый. Когда я сказал, что мы держимся еще старого стиля, он желал, чтоб я ему объяснил, в чем состоит разность между старым и новым стилем, и растолковал, отчего она происходит. По окончании моего толкования он сказал, что это времясчисление еще несовершенно, ибо через такое-то число веков опять наберется 24 часа разности, и тем показал мне, что спрашивал меня, любопытствуя узнать, имею ли я понятие о вещи, которая ему хорошо была известна. Солнечную Коперникову систему они принимают за истинную, знают об открытии и движениях Урана и спутников его, но о планетах, открытых после Урана, еще не слыхали.
Хлебников от скуки занимался сочинением таблиц логарифмов, натуральных синов (синусов) и тангенсов и некоторых других, к мореплаванию принадлежащих, которые привел он к концу с невероятным трудом и терпением. Когда таблицы были показаны академику, он тотчас узнал логарифмы, а также и натуральные сины и тангенсы. Для изъяснения, что они ему известны, он начертил фигуру и показал на ней, что такое син и что тангенс.
Желая узнать, как они доказывают геометрические истины, мы спросили его, так ли японцы думают, как мы, что в прямоугольном треугольнике (который я и начертил) два квадрата из сторон равны одному квадрату из гипотенузы. «Конечно, так же», – отвечал он. А на вопрос наш – почему, он доказал это самым неоспоримым доводом: начертив фигуру циркулем на бумаге и вырезав квадраты, начал те из них, которые были написаны из сторон, гнуть и разрезывать, а потом отделенные части по большому квадрату уложил так, что они точно заняли всю его площадь.
Солнечные и лунные затмения они вычисляют с большой точностью, по крайней мере он нам так сказывал, да и немудрено, ибо они имеют у себя переводы многих статей из де-Лаландовой астрономии{185} и содержат в столице, как я упоминал выше, европейского астронома.
С сим ученым и с переводчиком голландского языка обыкновенно к нам прихаживали и Теске с Кумаджеро.
Японская карта XVII века
Они у нас просиживали целое утро, а иногда бывали и после обеда. Большую часть сего времени мы употребляли на разговоры, не до наук касающиеся, а рассказывали друг другу анекдоты и т. п.
Между прочим, Теске сообщил нам любопытный допрос, который нынешний губернатор и прежний, Аррао-Тадзимано-Ками, сделали привезенному из России японцу Леонзаймо, или Городзию. Он утверждал, что россияне народ воинственный и любят войну, а доводы его о сем предмете заключались в том, что он заметил: если русский мальчик, идя по улице, найдет палку, тотчас ее поднимает и станет ею делать экзерцицию, как ружьем, а часто он видал, что несколько мальчишек с палками соберутся вместе сами собою и учатся ружью, подражая во всем солдатам, и солдаты везде, где только он ни встречал их в России, почти беспрестанно учатся. Из чего он и выводил, что мы в войне с японцами, ибо в сем краю у нас имеются только два соседа: Китай и Япония; с Китаем мы торгуем, следовательно, все замеченные им приготовления делаются против Японии.
Над последним его замечанием, Теске сказывал, оба буниоса очень много смеялись и называли его дураком, ибо он должен знать, что и в Японии мальчики учатся биться на саблях, а солдаты часто упражняются в экзерцициях, однако ж японцы не для того это делают, чтоб нападать на какой-нибудь народ.
Аррао-Тадзимано-Ками желал, чтоб Леонзаймо сделал примерный рисунок расположения улиц в Иркутске и означил, где стоит какое из публичных зданий. От сего он отказался, сказав, что он мало ходил по городу. «Разве русские не позволяли тебе ходить везде по городу?» – спросил его буниос. На это он отвечал, что не только позволяли, но и советовали как можно чаще прогуливаться, чтоб не быть больным; даже сам губернатор несколько раз ему об этом говорил. «Зачем же ты не воспользовался таким снисхождением к тебе русских, – спросил буниос, – и не высмотрел всего в городе с особенным вниманием, чтоб по возвращении сюда быть в состоянии дать полный отчет обо всем, тобою виденном?» На такой вопрос он не мог ничего отвечать, а только признавал себя виноватым и просил прощения.
На вопрос, что же он делал, сидя беспрестанно дома, он отвечал: «Записывал мои замечания». Тогда губернаторы и все присутствующие много смеялись. Наконец, спросили его, какие замечания мог он записывать, когда ничего не хотел видеть. «Я записывал то, что слышал от живущих там японцев», – был его ответ.
Однако ж к таким замечаниям Леонзаймо губернаторы возымели не слишком большую веру, сказав ему, что если бы он представил им то, что сам видел или слышал от самих русских, то это заслужило бы их внимание; но то, что он им сообщил, происходит от японцев, отрекшихся от своего отечества и переменивших свою веру, следовательно, и не должно ими быть принято за известия, заслуживающие какое-либо уважение правительства.
Губернаторы весьма много расспрашивали его касательно состояния той части Сибири, по которой он ехал, и Леонзаймо представлял все в самом бедном и жалостном положении, жителей охотских называл нищими и пр., а народонаселение всего края, от Иркутска до Охотска, сравнил с числом жителей одного из своих небольших городов.
Рассказывая о торговле нашей с Китаем, он винит наших купцов в обманах китайцев, а их оправдывает и говорит, что по сему поводу китайское правительство несколько раз запрещало нам торговать с ними; однако ж наше начальство снова выпрашивало позволение, обещая наказать виноватых. Это также он слышал от земляков своих, живущих в Иркутске.
Леонзаймо сбирался с своим товарищем уйти и, зная, что им могут встретиться тунгусы, унес с собою медный образ, дабы тем уверить их, что они русские. Достигнув гилякских жилищ, объявил он[163] сему народу, что послан в их землю великим китайским императором, а в доказательство показывал им образ и называл оный изображением китайского государя, почему и был принят гиляками хорошо. У них он расположился было прозимовать, чтоб продолжать путь весной, но дошедшее в Удский острог известие о месте его пребывания уничтожило все его замыслы: он был взят и привезен в помянутый острог.
Теске также не скрыл от нас, что кунасирский начальник посланному к нему от Рикорда с письмом японцу, отправляя его назад, действительно велел сказать, что мы все убиты, а причина такому ответу была следующая. Доставивший ему письмо Рикорда японец уверял его, что Россия точно в войне с Японией и теперешние дружеские наши поступки один только обман. Рикорд писал, что доколе не получит о нас удовлетворительного ответа, до тех пор не оставит гавани, а как присутствие наших судов принудило всех рыбаков и других рабочих людей, живущих по берегам южной стороны Кунасири, забраться в крепость, отчего все промыслы и работы остановились, то начальник и рассудил скорее сделать один конец, а чтобы понудить наших выйти на берег и напасть на крепость, он велел сказать, что мы все убиты. Но вероятно, что и личная ненависть сего чиновника к русским подстрекала его дать такой ответ, ибо это был Отахи-Коеки, тот самый, который в Хакодате делал нам разные насмешки.
Впрочем, Теске уверял, что правительство их не показывало неудовольствия за такой его ответ, а напротив того, многие из членов оного одобряют его за это, он считается у них весьма умным, рассудительным человеком.
Сверх того, Теске рассказал нам, какие ему были хлопоты в столице по случаю открытия переписки его с нами. Отобранные у Мура его письма препровождены были в Эдо, где принудили его представить правительству и наши письма, им полученные, которые все принужден был перевести, причем колкие на счет японцев места он перевел иначе.
Члены, рассматривавшие переводы сии, спросили, как он смел переписываться с иностранцами, разве неизвестен ему закон, именно это запрещающий. Теске извинял себя, что он не думал, чтоб под сим законом понимаемы были и те иностранцы, которые содержатся у них в неволе, и уверял вельмож, что намерения его были чистые и что он переписывался с нами из единого сожаления о нас, происходившего от человеколюбия.
Однако ж важного ничего не последовало, и только дали ему наставление, чтобы впредь он был осторожнее. Письма же правительство оставило у себя и поступка сего не вменило ему в преступление: это доказало оно данным ему чином за труды и усердие, оказанные им в изучении русского языка и в переводах нашего дела. За это также и Кумаджеро награжден был чином.
Теперь, с крайним прискорбием, обращаюсь я опять к тому предмету, воспоминание о котором мне и поныне огорчительно. Я разумею поступки Мура.
Коль скоро Мура перевели к нам, он с японцами начал говорить по большей части как человек, лишившийся ума, уверяя их, что он слышит, как их чиновники, сидя на крыше нашего жилища, кричат и упрекают его, что он ест японское пшено и пьет их кровь; или что переводчики с улицы ему кричат то же, а по ночам приходят к нам и тайно со мною и Хлебниковым советуются, как бы его погубить. Но иногда разговаривал с ними уже в полном уме и всегда наклонял разговор свой к одной цели. Например, однажды сказал он Теске, что у нас на «Диане» есть множество хороших книг, карт, картин и других редких вещей и что если японцы отпустят его на наше судно первого, то он всем здешним чиновникам и переводчикам пришлет большие подарки.
В другой раз Мур, в присутствии обоих переводчиков, или, лучше сказать, всех трех переводчиков (включая в то число и голландского) и академика, сказал, что от усердия своего к японцам он теперь должен погибнуть, ибо здесь его не принимают, а в Россию ему возвратиться нельзя. «Почему так?» – спросили переводчики. «Потому, что здесь я просился в службу, а потом даже в услуги к губернатору,[164] о чем вы рассказывали моим товарищам; это будет доведено до нашего правительства; итак, что я буду по возвращении в Россию? На каторге?»
Мы, с своей стороны, уверяли его, что он напрасно страшится возвращения своего в Россию. Но Мур не мог успокоиться. Некоторые тайные обстоятельства, открытые им японцам, жестоко его мучили. Это самое он и разумел под словом усердия к японцам. Несколько раз покушался он разными образами обратить внимание их на его к ним привязанность. Он им говорил, что если б они могли открыть и видеть, что происходит в его сердце, то, конечно, не так бы стали с ним обходиться и возымели бы более к нему доверенности.
Наконец, переводчики сказали ему прямо, что, по японским законам, и природные японцы, жившие несколько времени между чужестранцами, лишаются доверенности. Итак, возможно ли принять им в службу к себе иностранца, как бы он хорошо ни казался расположенным к ним?
Что касается до поведения Мура в рассуждении нас, то он не часто говорил с нами, как человек не в полном уме, а большею частью молчал. Изредка только делал нам предложения свои, но затем напрямки и без дальних обиняков.
Сначала он мне сказал твердым и решительным образом, что у него есть две дороги: одна состоит в том, чтоб мы все просили японцев послать его с Алексеем первого на русский корабль, тогда и мы будем избавлены от несчастья, а когда мы на это не хотим согласиться, то он должен будет идти по другой дороге и, не щадя себя, погубить всех нас объявлением японцам некоторых обстоятельств, которые мы прежде скрывали, и что дело это еще сомнительно, в войне ли мы с ними или в мире.
На такие угрозы я отвечал ему с твердостью, что отнюдь не страшусь его. Японцев теперь узнал я хорошо. Они никаким доносам вдруг не поверят. Между тем начнутся переговоры, и, верно, дело окончится для нас счастливо.
«Знаю я, – отвечал он, – как вы не думаете мне зло делать; помню я, что Шкаев сказал мне перед губернатором: разве мы никогда не возвратимся в Россию?»
Эти слова Шкаева жестоко его беспокоили, и он их повторял весьма часто, а когда я спрашивал его: если японцы словам его поверят и, вступив в переговоры, обманут наши суда и возьмут их, что он будет тогда чувствовать? Тогда он обыкновенно начинал говорить, как полоумный, делая совсем несообразные вопросу ответы. Когда же я спрашивал его: а если японцы возьмут суда наши, но после дело объяснится, и мы рано или поздно возвратимся в Россию, что с ним будет тогда? «То же, что и ныне, когда приедем мы в Россию», – отвечал он.
Мур, уверившись, что никакими угрозами не в силах заставить нас исполнить его желание, начал было угрозы приводить в действие. На сей конец несколько раз покушался открывать переводчикам то, чем нас стращал. Но они, слушая такие странные, клонящиеся к общей нашей гибели представления, называли его сумасшедшим и вместо ответа посылали за лекарем, а напоследок и действительно заставили лечить его. Это возбудило во мне сомнение, не кроется ли тут какая-нибудь хитрость и не притворяются ли японцы с намерением, будто Муру они не верят, считая его за сумасшедшего, но в самом деле хотят нас убедить в искренности своего доброго расположения к России, чтоб таким образом посредством посланных на наши суда матросов удобнее их обмануть и, употребив при переговорах хитрость и коварство, захватить их и тогда уже приступить к подробному исследованию всего, что говорил им Мур.
Такое подозрение, оказавшееся впоследствии неосновательным, заставило меня написать потихоньку пять одинакового содержания писем на имя Рикорда и велеть матросам и Алексею зашить оные в свои фуфайки, чтоб, в случае обыска, японцы не могли их найти. Эти записки приказано им от меня было отдать командиру того русского судна, на которое их отправят.
Главное содержание моих писем было таково, чтоб Рикорд при переговорах с японцами был сколько возможно осторожен и не иначе имел с ними свидание, как на шлюпках далее пушечного выстрела от крепости, а притом не сердился бы за их медлительность в ответах, потому что их законы не позволяют вдруг ни на что решаться, а всякое важное дело должно быть обстоятельно рассмотрено высшим правительством, прежде нежели последует исполнение. Притом описал я все, что Мур открыл японцам, дабы, известив о сем Рикорда, приготовить его к ответам, какие при переговорах, вероятно, от него будут потребованы. Между прочим, упомянул я, что, кажется, есть надежда помириться нам с японцами, а может быть, со временем восстановится и торговля.
Неудача Мура в покушениях его застращать нас или склонить японцев на свою сторону доводила его до совершенного отчаяния. Раза два или три он покушался на свою жизнь. Однако ж приготовления его к тому всегда были примечаемы нами и караульными заблаговременно, и его не допускали до самоубийства. Впрочем, действительно ли он имел такое пагубное намерение или только делал один вид, точно неизвестно. Кажется, однако ж, что с большей скрытностью, нежели какую он употреблял, покушаясь на жизнь свою, он мог бы удавиться так, что никто бы из нас того не приметил.
Как бы то ни было, только японцы стали примечать за ним строго: даже когда он спал, закрывшись одеялом, один из караульных сидел подле него и слушал, дышит ли он; когда же не мог ничего слышать, тотчас открывал одеяло и смотрел. То же делали караульные и при смене.
Такая осторожность не покажется излишней, когда мы вообразим, что если б кто из нас умертвил себя, то не только внутренней страже и оставшимся в живых нашим товарищам была бы большая беда, но и наружному караулу, который не имел права даже и входить к нам, было бы не без хлопот. Вот как строги и чудны японские законы.
Осторожность японцев отняла у Мура все способы покуситься на жизнь свою. Тогда он позабыл себя до такой степени, что стал употреблять различные средства, чтоб запутать начинающиеся переговоры между японцами и нами. На этот конец начал он им советовать, чтоб по прибытии к ним наших судов потребовали японцы от них пушки и другое оружие в залог за увезенную Хвостовым японскую собственность и держали их у себя, доколе правительство наше не доставит к ним оставшихся в целости японских вещей, а за потерянные не сделает приличного вознаграждения. Но японцы такого совета не уважали, говоря, что если наше правительство известит их, что поступки русских судов были самовольные, то японскому государю неприлично требовать вознаграждения от другого великого монарха за убытки, таким образом причиненные. Притом частные люди, потерпевшие от сего, давно уже от своего государя получили вознаграждение за все их потери.
Мур, видя, что ни один из его планов не удается, предался отчаянию: по нескольку дней сряду он ничего не ел, а иногда уже съедал один за пятерых.
Я, с моей стороны, также не был покоен: равнодушие японских переводчиков, с каким они слушали важные объявления Мура, для меня было непостижимо; оно нимало не соответствовало прежнему их любопытству, когда, бывало, услышав от нас какую-нибудь новую безделицу, тотчас привязывались и старались узнать всякую подробность, к ней принадлежащую.
10 мая принесли к нам черновую нашу записку, которая должна была быть отправлена в порты для доставления на наши суда; она была в столице и утверждена правительством, следовательно, теперь нельзя было переменить в ней ни одной буквы; списав с нее пять копий, мы их подписали, а японцы в тот же день отправили оные, куда следовало. Вот подлинное содержание записки:
«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Мацмае. Мая 10-го дня 1813 года.
Василий Головнин».
Хлебников не подписал записки по причине болезни, которой был одержим.
Время года уже настало такое, когда мы со дня на день должны были ожидать прибытия наших судов, и как по письму Рудакова мы думали, что они придут прямо в Мацмай, то всякий крепкий ветер меня немало беспокоил: я опасался, чтоб при туманах, сопутствующих в здешних морях восточным ветрам, не претерпели суда наши крушения. В мае, июне и июле в других частях Северного полушария стоит самая приятная погода и дуют легкие ветерки, но здесь в это время года весьма часто бывают бури с туманом и дождем. Будучи и на море, едва ли с такой точностью наблюдал я погоду, как здесь, и записывал.
В ожидании наших судов японцы дали нам материи, чтоб мы сшили себе новое платье, говоря, что если понадобится нам ехать на суда, то им будет стыдно, когда они отпустят нас в старом платье. Нам троим дали они прекрасной шелковой материи на верх и на подкладку и ваты, а матросам бумажной материи; Алексею же они сами сшили японский халат.
Наконец, 19 июня сказали нам, что за девять дней пред сим японское судно, стоя на якоре у одного из мысов острова Кунасири, увидело прошедший мимо него к кунасирской гавани русский корабль о трех мачтах, тотчас снялось с якоря и прибыло с сим известием в Хакодате, а 20-го числа японцы получили официальное донесение о прибытии «Дианы» в Кунасири, но о дальнейшем его содержании они нам ничего не объявляли.
На следующий же день переводчики спросили меня по повелению своих начальников, кого из матросов хочу я послать на наш корабль. Не желая преимуществом, оказанным одному, огорчить прочих, я сказал: «Пусть сам Бог назначит, кому из них ехать». Я предложил жребий, который пал на Симонова. Потом я велел попросить начальников, чтобы с ним вместе отправили они Алексея. Они согласились и велели им собираться, а меня и Мура в тот же день призывали в замок, где оба гинмиягу{186}, в присутствии других чиновников, формально спросили нас, согласны ли мы, чтобы эти два человека ехали на корабль. Я изъявил мое на то согласие, а Мур молчал. После сего Сампей сказал нам, что он сам едет в Кунасири для переговоров с Рикордом, и обещал стараться привести дело к счастливому окончанию, дав слово притом иметь попечение об отправляющихся с ним наших людях; с тем он нас и отпустил.
Такатай-Кахи
22 июня меня и Мура опять позвали к начальникам в крепость и показали нам полученные от Рикорда бумаги. Одно письмо к кунасирскому начальнику, а другое ко мне; в первом извещает он японцев о своем прибытии к ним с миролюбивыми предложениями и что соотечественники их, Такатай-Кахи и два матроса, взятые им в прошлом году, ныне привезены назад, но двое японцев и курилец умерли в Камчатке от болезни, невзирая на все старания, какие были употреблены для сохранения их жизни. Впрочем, Рикорд думает, что Такатай-Кахи, умный и достойный человек, может уверить японское правительство в истинном к ним расположении русских и побудит оное возвращением нас отвратить неприятности, могущие в противном случае последовать, и что в надежде на добрые качества и миролюбие японцев он будет ожидать ответа. В письме ко мне Рикорд, извещая нас о своем прибытии, просит, если можно, чтоб я ему отвечал и уведомил его, здоровы ли мы, в каком находимся состоянии и пр.
Содержание сих писем показывало, что они были писаны прежде, нежели Рикорд получил японскую бумагу, для него заготовленную, что привело нас в немалое изумление, ибо японцы уверяли, что приказано тотчас при появлении у их берегов русского корабля отправить на него с курильцами помянутую бумагу.
Сампей и Кумаджеро 24-го числа отправились на судне в Кунасири, взяв с собою Симонова и Алексея. Первому из них с самого дня его назначения и по сие число при всяком случае я твердил, что он должен говорить на «Диане» касательно укреплений, силы и военного искусства японцев; как и в каком месте, если обстоятельства заставят, выгоднее на них напасть и пр. Он, кажется, все хорошо понял, и я доволен был, что, по крайней мере, мог сообщить нашим соотечественникам многие важные сведения.[165]
Между тем перед отправлением своим Симонов открыл мне, что Мур поручил ему сказать Рикорду, чтоб он прислал к нему все оставшееся на «Диане» после него имущество. Не понимая, с какой целью он того требовал, велел я Симонову сказать о сем его желании Рикорду, но просить, чтобы он ничего не посылал, дабы такой поступок не причинил нам здесь новых хлопот. Хлебников также отправил с ним записочку на «Диану», предостерегая наших от искушения японцев, буде они неискренни в своих уверениях.
До 2 июля мы ничего не слыхали из Кунасири, а сего числа показали нам короткое письмо Рикорда к кунасирскому начальнику, которого он благодарит за доставление на «Диану» своеручной нашей записки, уверившей его точно, что мы живы.
Напоследок, 19 июля, в присутствии губернатора и многих других чиновников, показали мне и Муру официальное письмо Рикорда к Такахаси-Сампею, письмо ко мне и другое к Муру, оба от него же. В первом из них Рикорд благодарит японское правительство за желание вступить с нами в переговоры и обещается немедленно идти в Охотск с тем, чтоб к сентябрю возвратиться и доставить им требуемое объяснение. Но как вход в хакодатскую гавань нам неизвестен, то он намеревается зайти в порт Эдомо, и просит послать туда искусного лоцмана, который мог бы оттуда провести корабль в Хакодате. Далее благодарит он Сампея за дозволение Симонову приехать на шлюп.
Письмо ко мне он начинает условленными между нас словами, в знак, что записка моя им получена. Потом поздравляет нас с приближающимся освобождением из плена и обещает непременно к сентябрю возвратиться. Муру же коротенькой записочкой советует быть терпеливее и не предаваться отчаянию, упоминая, что и им самим встречалось немало беспокойства, забот и опасностей.
Вскоре после сего японцы сказали нам, что «Диана» наша, по отправлению помянутых бумаг на берег, тотчас пошла в путь. Это, по нашему расчету, долженствовало быть около 10 июля. Через несколько дней после сего возвратились в Мацмай Сампей, Кумаджеро и два наши товарища, которых поместили опять с нами.
Теперь пусть читатель судит по собственному своему сердцу, что мы должны были чувствовать, встретив, так сказать, «выходца из царства живых». Два года ничего мы не слыхали не только о России, но ниже о какой-либо просвещенной части света; даже и японские происшествия не все нам объявляли, да и могли ли они нас занимать? Япония для нас была другим миром.
Любопытство наше было чрезмерно. Мы жадничали его удовлетворить: надеялись подробно узнать все, что делается в России и в Европе, но крайне ошиблись в своих ожиданиях. Симонов был один из тех людей, которых политические и военные происшествия во всю их жизнь не дерзали беспокоить; все, что он нам по сему предмету сообщил, состояло в том, что француз с тремя другими земляками, которых назвать он не умел, напал на нас и был уже в шестидесяти верстах от Смоленска, где, однако ж, мы задали ему добрую передрягу, несколько тысяч положили на месте, а остальные обще с Бонапартом едва уплелись домой.[166] Но когда это было, кто предводительствовал войсками и чем все дело после того кончилось, он позабыл. Однако ж нас, по крайней мере, утешала мысль, что он говорил не без основания: знать, думали мы, и в самом дело мы одержали над неприятелем какую-нибудь важную победу.
Впрочем, Симонов мог очень хорошо припомнить все подробности самомалейших происшествий, случившихся в кругу его товарищей, и доставил великое удовольствие матросам рассказами, не выходившими из тесных пределов их понятий. Мы же, с своей стороны, должны быть довольны и тем, что он дал нам подробный отчет о всех наших сослуживцах, и всего приятнее было то, что все они здоровы.
Но если Симонов не мог удовольствовать нашего любопытства касательно европейских происшествий, то, по крайней мере, с удовольствием услышали мы от него, как японцы переговаривались с нашими соотечественниками.
Кумаджеро, находившийся там вместе с Сампеем, обнадеживал нас, что начатое ныне сношение между ними и нами непременно будет иметь самый счастливый конец, и это приписывал он уму Рикорда, который успел так хорошо привязать к себе бывшего с ним японца Такатая-Кахи и вселить в него такие высокие мысли о добронравии и честности русских, что он клянется перед своими начальниками в искренности наших предложений.
Слова его возымели такое действие над Сампеем, что он согласился отступить от некоторых требований, кои прежде намерен был предложить. Рикордом, офицерами «Дианы» и вообще всеми теми, с коими он был знаком в Камчатке, Такатай-Кахи нахвалиться не может. Он приехал в Мацмай вместе с Сампеем, но видеться ему с нами не было позволено, хотя и он и мы того очень желали. По закону японскому, он содержался под караулом; однако ж родственники и друзья могли его навещать, сидеть у него сколько угодно и разговаривать с ним, только лишь бы это было в присутствии стражей из императорских солдат.
Если Симонов сообщил нам о политических делах Европы слишком мало, то японцы уже чересчур много насказали. Сначала они нам объявили о прибытии в Нагасаки двух больших голландских кораблей из Батавии, нагруженных товарами, состоящими из произведений восточной Индии. Прибывшие на них голландцы уверяли японцев, что по причине морской войны, свирепствующей между Англией и Голландией, они не могут доставлять к ним европейских товаров; но как две Ост-Индские компании, голландская и английская, заключили между собою мир и торгуют, то голландцы теперь находятся принужденными возить в Японию произведения бенгальские.
Вследствие этого объявления японцы хотели от нас слышать, возможное ли это дело по европейским обыкновениям. Мы прямо им сказали, что тут, верно, кроется обман. Настоящее же дело, вероятно, состоит в том, что англичане взяли Батавию, и, опасаясь, чтоб японцы не прекратили своей торговли с голландской компанией, когда будет известно, что главное ее владение в других руках, хотят скрыть от них это происшествие, на какой конец и вымыслили они подобную ложь. Я советовал японцам сказать прибывшим в Нагасаки голландцам, что они теперь ведут переговоры с русскими, которые уверили их, что Батавия действительно взята англичанами, и посему требовать от них признания.[167]
Японцы тем с большой охотой уважали наше мнение и приняли мой совет, который, по их желанию, я подал им на бумаге для отправления в столицу, что и прежде открыли мы им весьма важное обстоятельство касательно Голландии, которого подлинность напоследок, по счастью, удалось нам доказать им неоспоримо. Вот в чем дело это состояло. Голландцы, живущие в Нагасаки, сами объявили японцам, что правление у них переменилось и Голландия уже не республика, а королевство и что королем в ней брат французского императора Наполеона. Но о том, что она перестала быть особенным государством и присоединена к числу французских провинций, голландцы не сказывали, кажется, потому, что они и сами об этом происшествии еще не знали, ибо в течение многих последних годов не приходило в Японию ни одно голландское судно.
О сей перемене мы иногда говорили переводчикам, но они слушали нас равнодушно и, казалось, не верили, считая невозможным, чтобы Наполеон, дав королевство своему брату, так скоро и лишил оного; ибо японцы никогда вообразить себе не могли, чтобы в Европе так легко было делать королей и королевства и опять уничтожать их.
Наконец, Мур, перебирая оставленные с «Дианы» вместе с книгами русские газеты, нашел там случайно манифест Бонапарта, которым он объявляет Амстердам третьим городом французской империи. Содержание сего манифеста тогда же он открыл японцам. В то время переводчики их довольно порядочно могли уже понимать наш язык, почему и приступили к переводу сего акта с великим усердием, а окончив, послали в столицу. После мы узнали, что голландцы, живущие в Нагасаки, на вопрос о сем предмете отозвались, что до них известие об этом не дошло, и это весьма вероятно.
Говоря о голландцах, надобно сказать, что ныне японцы совсем не так к ним расположены, как прежде. Доказательством сему послужить может известие, сообщенное нам переводчиком голландского языка, при нас находившимся. Он сказывал, что в продолжение последних пяти лет ни один голландский корабль не бывал в Нагасаки, отчего живущие там голландцы претерпевают крайний недостаток во всем, и даже принуждены вынимать стекла из окон, чтоб покупать за оные нужные им съестные припасы. А когда мы спросили его, для чего же японское правительство не снабжает их всем, что им надобно, за что после они в состоянии будут заплатить, тогда переводчик отвечал, что японцы не так теперь думают о голландцах, как прежде. Узнав же, что Голландия уже есть часть французских владений, они непременно прервут всякое сношение с сим народом.
Самой важнейшей новостью, которую прибывшие в Нагасаки голландцы привезли японцам, а они сообщили нам, была новость о взятии Москвы. Нам сказали, что сию столицу сами русские в отчаянии сожгли и удалились, а французы всю Россию заняли по самую Москву. Мы смеялись над таким известием и уверяли японцев, что этого быть не может. Нас не честолюбие заставляло так говорить, а действительно от чистого сердца мы полагали событие такое невозможным: мы думали, что, может быть, неприятель заключил с нами выгодный для него мир, но чтоб Москва была взята, никак верить не хотели и, почитая эту весть выдумкой голландцев, оставались с сей стороны очень покойны.
21 августа Кумаджеро объявил нам за тайну, что дней через пять или шесть переведут нас в дом, который теперь японцы готовят нарочно для помещения нашего. Известие это было справедливо: 26-го числа повели всех нас в замок, где в той самой большой зале, в которой прежний губернатор, Аррао-Тадзимано-Ками, сначала принимал нас, нашли мы всех городских чиновников, собравшихся и сидевших на своих местах, а сверх того, тут же находились академик и переводчик голландского языка, которые сидели вместе с чиновниками, только ниже их.
Вскоре по приходе нашем вышел губернатор. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи бумагу и велел переводчикам сказать нам, что это присланное к нему из столицы повеление, касающееся до нас. Потом, прочитав оное, приказал перевести его нам. По толкованию наших переводчиков, смысл оного был такой, что если русский корабль, обещавшийся нынешним же годом прийти в Хакодате с требуемым японцами ответом, действительно придет и привезенный им ответ здешний губернатор найдет удовлетворительным, то правительство уполномочивает его отпустить нас, не дожидаясь на сие особенного решения. Когда повеление сие нам было изъяснено, губернатор объявил, что вследствие оного мы должны через несколько дней отправиться в Хакодате, куда после и он приедет и будет еще с нами видеться, а до того времени, пожелав нам здоровья и счастливого пути, вышел; потом и нам велено было идти.
Из замка отвели нас уже в хорошо прибранный дом, в тот самый, где мы жили в прошлом году; только теперь нашли его в другом виде. Тогда, быв перегорожен решетками, за коими беспрестанно в глазах у нас находился вооруженный караул, он походил некоторым образом на тюрьму, а ныне увидели мы совсем другое: решеток не было, и стража не была вооружена стрелами и ружьями. Мне назначили одну лучшую комнату, Муру и Хлебникову другую, а матросам и Алексею особую каморку. Стол наш сделался несравненно лучше, и кушанье подавали на прекрасной лакированной посуде хорошо одетые мальчики и всегда с великим почтением.
После сей перемены, кажется, японцы перестали нас считать пленными, а принимали за гостей: во-первых, дали нам особенные комнаты, а во-вторых, приметив, что матросы наши требовали от них более вина, нежели сколько, судя по их сложению, может выпить трезвый человек, они тотчас приказали не давать им вина без моего позволения. Через это они стали признавать меня их начальником, чего прежде не бывало.
В Мацмае мы, после объявления нам о намерении японцев возвратить нас, жили три дня.
Наконец, 30 августа поутру отправились мы в путь. Городом вели нас церемониально при стечении множества народа. Коль скоро мы вышли за город, то уже всякий из нас мог идти или ехать верхом по своей воле.
Шли мы той же дорогой в Хакодате, какой и оттуда пришли, и останавливались в тех же селениях; только теперь мы имели гораздо более свободы и содержали нас несравненно лучше.
2 сентября вошли мы в Хакодате при великом стечении зрителей. Там поместили нас в один казенный дом недалеко от крепости. Комнаты наши открытой своей галереей были обращены к небольшому садику. Перед решеткой галереи поставлены были из досок щиты, которые нижними концами плотно были прибиты к основанию галереи, а верхними отходили от нее фута на три, и сим-то пространством проходил к нам весьма слабый свет; сверх того, мы не могли видеть ничего из наружных предметов. В таком положении дом наш несколько походил на тюрьму, хотя в других отношениях был довольно опрятен и чисто прибран; однако ж дня через два, по просьбе нашей, щиты были сняты, и у нас стало очень светло. Тогда могли мы уже сквозь решетку видеть и садик.
Здесь стали содержать нас также хорошо; кроме обыкновенного кушанья, давали нам и десерт, состоявший из яблок, груш или из конфет, не после стола, а за час до обеда, ибо таково обыкновение японцев: они любят есть сладкое прежде обеда.
Вскоре по прибытии нашем в Хакодате навестил нас главный начальник города.
Спросив нас о здоровье, сказал он, что дом сей для нас мал, но мы помещены в нем потому, что теперь здесь много разных чиновников, да и губернатора ожидают, для которых отведены все лучшие дома, а притом есть надежда, что русский корабль придет скоро и мы на нем отправимся в свое отечество. Если же, паче чаяния, он ныне не будет, то на зиму приготовят для нас другой дом.
Через несколько дней после нас приехал на судне гинмиягу Сампей, и с ним прибыли академик, переводчик голландского языка и наш Кумаджеро. Переводчики и ученый тотчас нас посетили, потом стали к нам ходить всякий день и просиживали с утра до вечера, даже обед их к нам приносили. Они старались до прибытия «Дианы» как можно более получить от нас сведений, всякий по своей части.
Между прочим, голландский переводчик, списав несколько страниц из Татищева французского лексикона, вздумал русские объяснения французских слов переводить на японский язык, приметив, что сим способом может он узнать подлинное значение многих слов, которые иначе оставались бы ему навсегда неизвестными. Эта работа наделала нам много скуки, беспокойства и даже хлопот. Одного примера будет достаточно, чтоб показать любопытным, сколько имели мы затруднений и неприятностей на этом деле.
Между множеством русских слов, собранных японцами в свой лексикон, находилось слово «достойный», которое, как мы им изъяснили, означает то же самое, что и почтенный, похвальный. Когда же японцы переводили с нами вместе толкование на французское слово digne, то, встретив там пример: достойный виселицы, заключили, что слово «виселица», конечно, должно означать какую-нибудь почесть, награду, чин или что ни есть тому подобное; но лишь мы изъяснили им, что такое виселица, наши японцы и палец ко лбу. Как так, что это значит? Почтенный, похвальный человек годен на виселицу! Тут мы употребили все свое искусство в японском языке для уверения переводчиков, что мы их не обманули, и приводили им другие примеры из того же толкования, где слово достойный употребляется точно в том смысле, как мы им изъяснили прежде.
Такие затруднительные для нас случаи встречались нередко, и при всяком разе японцы, повесив голову на сторону, говорили: «Мудреный язык, чрезвычайно мудреный язык».
Любопытнее и важнее всего были для нас занятия Теске. Сначала он нам сказал, по повелению своих начальников, что правительство их сомневается, поняли ли Лаксман и Резанов ответы, данные японцами на их требования, и потому оно желает, чтоб мы, вместе с японскими переводчиками, перевели на наш язык с оригинальных бумаг ответы их Лаксману и Резанову и по прибытии в Россию постарались переводы сии довести до сведения нашего правительства, а если возможно, то и самого государя. Сверх сего, просили они списать на такой же конец копии с двух бумаг Хвостова. Потом японцы стали с нами переводить на русский язык бумаги, которые они хотели вручить, при отправлении нас на ожидаемый корабль, Рикорду и нам.
По окончании переводов всех сих бумаг Теске объявил нам приказание своих начальников, чтоб мы по содержанию оных не считали японцев такими ненавистниками христианской веры, которые принимали бы исповедующих оную за людей дурных и презрительных; этого они нимало не думают, а напротив того, очень знают, что во всякой земле и во всякой вере есть люди добрые и злые; первые всегда имеют право на их любовь и почтение, какого бы исповедания они ни были, а последних они ненавидят и презирают. Но что христианская вера строго запрещена японскими законами, тому причиной великие несчастия, которые прежде они испытали в междоусобной войне, последовавшей от введения к ним сей веры.
Между тем приехал в Хакодате Отахи-Коеки, бывший начальником на острове Кунасири в оба прибытия туда Рикорда. Он тотчас пришел нас навестить и обошелся с нами не по-прежнему: не делал уже нам никаких насмешек, а напротив того, говорил очень учтиво и ласково; спрашивал нас о здоровье и поздравлял со скорым возвращением в отечество. При сем случае Теске сказал нам, что, дав Рикорду прошлой осенью ответ, будто мы все убиты, он мог действительно нас погубить, но затем в последнее прибытие нашего корабля твердостью своей загладил прежний свой поступок, и вот каким образом. В Кунасири гарнизон состоял из войск князя Намбуского, и начальником оного был весьма значащий чиновник, гораздо старее Отахи-Коеки, хотя и повиновался ему, потому что последний управлял островом со стороны императора. Намбускому начальнику было сообщено о намерении японского правительства войти в переговоры с нашими кораблями, следовательно, палить в них не следовало; но он до самого прихода Рикорда не получал на сие повеления от своего князя, а потому, коль скоро «Диана» появилась, он решился, следуя прежним приказаниям, стрелять в нее, но Отахи-Коеки и товарищ его, присланный к нему по случаю ожидания чужестранных судов, став против пушек, сказали ему, что прежде он должен убить их и всех японцев, тут находящихся, которые состоят в службе императора, а потом может уже поступать с русскими, как захочет; но пока они живы, не допустят его исполнить своего намерения. Сим способом заставили они этого упрямого японца уважить волю правительства. Мы спрашивали Теске, как государь их примет такой дерзкий поступок, и он нам сказал, что об этом поступке должен судить князь Намбуский, а государь спросит только князя, почему повеления, согласного с его волей, не дано вовремя.
План средней части Хакодате
Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»
Наконец, наступила вторая половина сентября, а о «Диане» и слухов не было. Мы крайне беспокоились, чтобы она не опоздала прийти сюда и в позднее осеннее плавание в здешних опасных морях не повстречалось бы с ней какого несчастия. Мы лучше желали, чтоб Рикорд отложил поход свой до будущей весны, отчего нам надлежало бы лишние восемь или девять месяцев пробыть в заключении, лишь бы только не подвергался он опасности. Но он непременно хотел кончить начатые им с таким успехом переговоры в нынешнем же году и тем показать японцам, что русские знают, как держать свое слово.
16 сентября ночью пришли к нам переводчики, по велению своих начальников, поздравить с приятным известием, лишь только сейчас полученным, что 13-го числа сего месяца примечено было большое европейское судно о трех мачтах близ мыса Эрмио, образующего западную сторону того большого залива,[168] внутри коего лежит порт Эдомо (Эдермо), куда Рикорд обещался прийти за лоцманом. Сомнения не оставалось, что это была наша «Диана».
Переводчики сказали нам также, что с сим известием тотчас отправили они курьера к губернатору и думают, что по получении оного он немедленно будет сюда. До 21 сентября никаких слухов о нашем корабле не было; но вечером того числа сказали нам, что в полдень того же дня видели оный весьма близко восточного берега Волканического залива и заметили, что он старается войти в порт Эдомо. Между тем собралось в Хакодате из ближних мест чрезвычайно много чиновников и солдат, которые, из любопытства нас видеть, беспрестанно к нам приходили. Приметив такое множество новых лиц и вспомнив, что по всему Хакодатскому заливу на берегах вновь построены на небольших расстояниях батареи и казармы, которые мы видели, когда шли в Хакодате, я стал беспокоиться, воображая, не намерены ли японцы коварством или силой захватить наш корабль в отмщение за то, что Рикорд задержал их судно и взял несколько человек с собою.
План порта Эдермо
Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»
Подозрение мое усиливалось и тем обстоятельством, что в сношениях японцев с Рикордом они ни слова о сем деле не упоминали; и потому я спросил Теске, к чему собралось такое множество солдат в Хакодате и что значат все сии приготовления. На вопрос мой он отвечал, что японский закон требует великих осторожностей, когда приходят к ним чужестранные суда, и что когда Резанов был в Нагасаки, то еще несравненно большее число батарей было построено и собрано войск, но здесь потому так мало, что негде более взять. Впрочем, он смеялся моему подозрению и уверял, что мы не имеем причины бояться ничего худого со стороны японцев.
24 сентября переводчики известили нас о прибытии «Дианы» в Эдомо и показали письмо Рикорда к здешним начальникам, писанное на японском языке переводчиком Киселевым. Теске изъяснил нам содержание оного. Рикорд, получив вместо лоцмана одного из привезенных им весной сего года японских матросов, просил, чтоб прислали к нему более надежного человека, и именно требовал Такатая-Кахи, на которого он мог совершенно положиться. Извещал японцев, что имеет недостаток в воде, прося позволения налить оную, да еще просил, чтобы японцы ответы свои на его бумаги писали простым языком, а не высоким, которого чтение переводчику Киселеву неизвестно.
Теске и Кумаджеро сказали нам, что послано повеление не только позволить нашему кораблю налить воду, но и снабдить его съестными припасами, какие только есть в Эдомо. Касательно же просьбы Рикорда отвечать на его бумаги простым языком, заметили, что такие записки могут быть подписываемы только людьми низкого состояния. Если же ответ должен содержать в себе что-либо важное, тогда подписать его надлежит начальникам, но ни один японский чиновник не может, по их закону, подписать никакой официальной бумаги, написанной простым языком, почему и невозможно удовлетворить сему желанию Рикорда. Что принадлежит до требования его вместо лоцмана послать Такатая-Кахи, то отправить его отсюда без повеления губернатора не имеют они права, а на переписку о сем с губернатором потребно несколько дней, почему здешние начальники, быв уверены в лоцманском искусстве назначенного для сего дела матроса, советуют Рикорду идти с ним к Хакодате. Когда же корабль придет на вид сей гавани, тогда Такатай-Кахи немедленно будет выслан к нему навстречу.
Японцы хотели, чтоб обо всем этом я написал Рикорду. На это я охотно согласился, прибавив внизу, что пишу по желанию японцев. Еще они советовали мне упомянуть, что в Хакодате для наших соотечественников нет никакой опасности. Однако ж на это я не согласился, страшась сделаться виновником гибели наших товарищей, буде, паче чаяния, японцы имеют злое намерение и хитрят, и сказал, что не хочу этого написать, а в том, что для наших нет здесь опасности, японцы сами должны уверить Рикорда своими искренними и честными поступками.
На другой день приходил к нам гинмиягу Сампей подтвердить то же, что переводчики говорили накануне, и сказать, что письмо мое к Рикорду отправлено.
В ночь на 27-е число сделался недалеко от нашего дома пожар: загорелся магазин, принадлежащий одному купцу.[169] Вдруг пошла по городу тревога; караульные тотчас сказали нам о причине шума и стали готовиться выносить все вещи, буде бы нужно было. Но в ту же минуту пришли к нам переводчики, а потом и самый старший здешний чиновник Сампей известить нас, что меры взяты не допустить огня до нашего дома и чтоб мы с сей стороны были покойны. И действительно, пожар через несколько часов кончился истреблением только одного того магазина, где начался.
Поутру 27 сентября прибыл сюда губернатор, а вечером подошел к гавани наш корабль «Диана», к которому японцы, по обещанию своему, тотчас выслали навстречу Такатая-Кахи и с ним вместе начальника здешней гавани, как наиболее сведущего в лоцманском искусстве по сим берегам.
Наступившая темнота не позволила ввести «Диану» в гавань того же числа, почему и поставили они ее у входа в безопасном месте, о чем нас известил в ту же ночь гавенмейстер, когда возвратился на берег.
На другой день поутру «Диана» вошла в гавань при противном ветре, к великому удивлению японцев. Мы видели из окна каморки, где стояла наша ванна, как шлюп лавировал; залив был покрыт лодками, возвышенные места города – людьми. Все смотрели с изумлением, как такое большое судно подавалось к ним ближе и ближе, несмотря на противный ветер. Японцы, имевшие к нам доступ, беспрестанно приходили и с удивлением рассказывали, какое множество парусов на нашем корабле и как проворно ими действуют.
Через несколько часов после того как «Диана» положила якорь, явились к нам оба наши переводчика, академик и переводчик голландского языка с большим кувертом в руках, который привез на берег от Рикорда Такатай-Кахи. Они пришли, по повелению губернатора, для перевода присланной с «Дианы» бумаги, которая была написана от начальника Охотской области на имя первых двух по мацмайском губернаторе начальников в ответ на их требования. В ней Миницкий объяснял подробно, что нападения на японские селения были самовольные, что правительство в них нимало не участвовало и что государь император всегда был к японцам хорошо расположен и не желал им никогда наносить ни малейшего вреда, почему и советует японскому правительству, не откладывая нимало, показать освобождением нас доброе свое расположение к России и готовность к прекращению дружеским образом неприятностей, последовавших от своевольства одного человека и от собственного их недоразумения. Впрочем, всякая с их стороны отсрочка может быть для их торговли и рыбных промыслов вредна, ибо жители приморских мест должны будут понести великое беспокойство от наших кораблей, буде они заставят нас по сему делу посещать их берега.
Японцы чрезвычайно хвалили содержание сей бумаги и уверяли нас, что самовольные поступки Хвостова в ней объяснены для японского правительства самым удовлетворительным образом; почему они и поздравляли нас с приближающимся нашим освобождением и возвращением в свое отечество.
Теперь я должен возвратиться к неприятному предмету. С самого того дня, как мы услышали о появлении «Дианы» у японских берегов, Мур сделался печальнее и задумчивее прежнего. Увидев, что ему нет ни малейшей надежды остаться в Японии, решился он запутать производимые переговоры и на сей конец начал уверять японцев, что бумага Миницкого написана неблагопристойно, потому что в ней есть оскорбительные угрозы, будто русские суда могут их беспокоить и вредить японской торговле и приморским жителям. Он называл это одними пустыми словами. Но переводчики в ответ сказали ему с негодованием, что японцы не дураки; им и самим очень хорошо известно, какое великое беспокойство и вред могут на их берегах причинить наши корабли в случае войны; впрочем, письмо Миницкого во всех отношениях написано благоразумно. Такой их отзыв о сей важной для нашего дела бумаге совершенно нас успокоил. Над Муром же просьбы и увещания наши отнюдь не действовали.
Миницкий в письме своем, между прочими официальными предметами, обращал частным образом от своего собственного лица к здешним начальникам просьбу в пользу бывшего в России японца Леонзайма, который, по дошедшему до Миницкого слуху,[170] навлек на себя гнев своего правительства. После переводчики нам сказали, что сие понравилось чрезвычайно здешнему губернатору и всем начальникам, которые превозносили поступок сей до небес и говорили, что теперь сидящие в столице старики[171] узнают свою ошибку и уверятся, что русский народ человеколюбивый и сострадательный.
В тот же день от переводчика узнали мы, что у Рикорда есть письмо и подарки к мацмайскому губернатору от иркутского гражданского губернатора и что Рикорд намерен сам вручить оные японским чиновникам, для чего и назначен будет день, когда он должен приехать на берег. На шлюпках же встретить Рикорда, чтоб с ним видеться и переговаривать, японские чиновники не могут. Это известие некоторых из моих товарищей немало встревожило. Они думали: с какой стати японцы, не освободив ни одного из нас, хотят, чтобы второй начальник корабля приехал к ним, поступив таким образом с первым? Они с большим нетерпением и страхом ожидали, чем свидание это кончится.
Оно произошло, наконец, 30 сентября. Во все продолжение оного к нам приходили несколько японцев и приносили грубо сделанные, ни на что не похожие изображения (по мнению их) наших офицеров и матросов, говоря, что они сняли их на месте; но о переводчике сказали, что у него японские черты лица и, верно, он японец, хотя и в русском платье. Мы и сами не знали, кто таков был Киселев, и когда переводчики изъясняли нам письмо, полученное от Рикорда из Эдомо, писанное на японском языке переводчиком Киселевым, то на вопрос их, кто он таков, мы сказали: думаем, какой-нибудь иркутский житель, выучившийся их языку у оставшихся добровольно там японцев.
По окончании первой конференции переводчики тотчас прибежали к нам сказать, что губернатор позволяет нам взойти наверх и посмотреть, как Рикорд поехал назад. Взойдя во второй этаж, мы увидели парадную губернаторскую шлюпку,[172] едущую с берега к «Диане» под тремя флагами: один из них был японский, а другие два – наш военный и белый перемирный, но людей, по отдаленности, различить было невозможно.
Мы еще не успели сойти, как японцы принесли к нам для перевода привезенное Рикордом письмо, к чему мы приступили в ту же минуту. Письмо это иркутский гражданский губернатор написал по первым донесениям Рикорда, когда ему не была еще известна японская бумага, впоследствии от них на «Диану» доставленная. Губернатор начинает свое письмо изложением обстоятельств нашего к ним прибытия и коварных поступков, посредством коих они нас взяли, и объясняет своевольство дел Хвостова. Потом просит мацмайского губернатора освободить нас или вступить в переговоры с Рикордом, от него уполномоченным. Если же ни того, ни другого без воли своего правительства он сделать не может, то уведомить его, когда и куда должен он будет прислать корабль за ответом. Между прочим, упоминает он о посылаемых от него подарках, состоящих в золотых часах и красном казимире, которые он просит мацмайского губернатора принять в знак соседственной дружбы. Притом говорит, что Рикорд имеет у себя другое к нему письмо, благодарительное за наше освобождение, которое приказано ему тотчас, коль скоро нас освободят, вручить мацмайскому губернатору.
В окончании же письма упоминается, что к оному приложены маньчжурский и японский переводы; но японцы сказали нам, что здесь нет у них маньчжурского переводчика, а в японском переводе многих мест они понять не могут, и потому непременно им нужно иметь наш перевод, которым мы занимались более двух дней.[173] Когда же мы его совсем кончили, переводчики представляли оный губернатору; потом опять принесли к нам спросить объяснения на некоторые места.
Они очень хвалили содержание сего письма, только одно место в нем им не нравилось, где упоминается, что его императорское величество приписывает вероломный против нас поступок японцев самовольному действию кунасирского начальника, учиненному против воли японского государя. Это, конечно, не могло им нравиться, ибо они сами в своей бумаге признали и нам сказывали, что мы взяты по повелению правительства.[174]
К крайнему моему сожалению, должен я опять говорить о Муре. Бумагу иркутского губернатора он называл дерзкой, обидной для японцев, а подарки его столь маловажными, что они годились бы только для какого-нибудь малозначащего японского чиновника. К счастью нашему, свезенные на берег Рикордом подарки японцы из любопытства оставили на время у себя и часы приносили к нам на показ. В них был редкий механизм, для японцев удивительный и непонятный: когда заведешь в них особенную пружину, польется изображение воды и лошадь начнет пить, поднимая и опуская голову несколько раз. Тогда и Мур уверился, что этот подарок не так-то маловажен, как он представлял его. Японцы же уверяли нас, что о часах такой редкой и удивительной работы они никогда не слыхивали.
По окончании всех изъяснений о переводе губернаторского письма переводчики предлагали Рикорду прислать на берег то благодарственное письмо, о коем иркутский губернатор упоминает; но мы им на это сказали, что сие дело невозможное, ибо Рикорду предписано вручить сие письмо мацмайскому губернатору уже по освобождении нашем; и потому он не смеет отдать оного, пока мы еще находимся в руках японцев. Переводчики возражение наше тотчас признали справедливым и более уже о письме не упоминали.
Между тем Такатай-Кахи, которого японцы употребляли для словесных сношений с Рикордом, привез своим одноземцам новость, а они нам сообщили, что Москва действительно была взята и сожжена французами, которые, однако ж, после с великим уроном принуждены были бежать из России. Такая неожиданная весть крайне нас удивила; мы с нетерпением желали знать, как случились все эти странные происшествия, почему, с позволения японцев, написал я Рикорду записку, чтоб он прислал к нам газеты.
На другой день переводчики доставили нам присланный с «Дианы» журнал военных действий и несколько писем на мое имя от разных моих знакомых и родных. Я тотчас объявил переводчикам, что писем своих распечатывать и читать не хочу, а просил Теске запечатать их в один пакет и отослать обратно на корабль. Переводчики похвалили мое намерение и согласились доложить о моей просьбе начальникам. Мне, так же как и им, известно было, что если б я письма распечатал и прочитал, то надлежало бы со всех списать копии, перевести их на японский язык и потом все это вместе отправить в столицу. После переводчики объявили мне, что теперь уже до освобождения нашего писем моих назад послать начальники не соглашаются, но запечатали их в один пакет за своими печатями и прислали ко мне с тем, чтобы я хранил его у себя, не распечатывая, пока не приеду на корабль. На это условие я охотно согласился. Что же принадлежит до журнала, то мы читали его с нетерпением: он заключал в себе происшествия от вступления неприятеля в Россию по самую кончину светлейшего князя Смоленского. Японцы также нетерпеливо желали знать, каким образом случился такой чрезвычайный оборот, и просили нас перевести им описание важнейших военных действий.
3 октября позволено нам было в первый раз видеть Такатая-Кахи. Он пришел к нам с переводчиками, возвратясь с «Дианы». Почтенный старик не умел говорить по-русски, но объяснялся с нами на японском языке посредством переводчиков. С величайшей похвалой и сердечной благодарностью относился он о поступках с ним Рикорда, офицеров «Дианы» и служителей и вообще всех русских, которых он знал в Камчатке. Видев человека, недавно приехавшего из России, мы хотели бы многое кое о чем его спросить, но он не был в состоянии удовлетворить нашему любопытству, потому что обстоятельства, для нас важные, а ему чуждые, не могли доходить до его сведения.
Расставаясь с нами, он просил меня уведомить Рикорда письмом, что он виделся с нами. На это я охотно согласился, а он взялся лично доставить к нему мою записку.
Наконец, переводчики, по повелению своего начальства, объявили нам, что губернатор бумаги, привезенные Рикордом, находит совершенно удовлетворительными, почему и решился нас освободить. Но прежде нежели последует отправление наше на «Диану», я должен на берегу иметь свидание с Рикордом: надлежало мне лично объяснить Рикорду следующее.
Первое – что японцы ни малейшей неприязни к России не имеют, но подарков, присланных от иркутского губернатора, мацмайский губернатор принять не может, ибо, взяв оные, он должен был бы взаимно и от себя послать подарки, что запрещается японскими законами, потому японцы просят, чтоб возвращением подарков мы не оскорбились.
Второе – на бумагу их, посланную к Рикорду нынешнего года в Кунасири, полный и удовлетворительный ответ заключается в письме начальника Охотской области, а потому в объявлении, которое их губернатор письменно делает Рикорду, только о сей одной бумаге упомянуто будет.
Третье – так как дело будет кончено по письму начальника Охотского порта, письмо же иркутского губернатора писано тогда, когда ему не были известны многие обстоятельства, сопряженные с поступками Хвостова, и притом не знал он намерения японского правительства объясниться по сему предмету с Россией, то мацмайский губернатор не может отвечать на сие письмо.
Четвертое – что японцы просят Рикорда написать к первым двум по мацмайском губернаторе чиновникам письмо, объясняющее им, что иркутский губернатор не знает ни о бумагах, самовольно оставленных Хвостовым в японских селениях, ни о ложном извещении курильцев, а также и желание японского правительства снестись с Россией ему известно не было, когда он писал к мацмайскому губернатору.
И наконец, пятое – чтобы Рикорд на объявление мацмайского губернатора, с которого копия при свидании нашем ему показана будет, написал ответ, что русский перевод сего объявления он понял хорошо и по возвращении в Россию не упустит представить оный своему правительству.
5 октября был день, назначенный для свидания моего с Рикордом. Японцы предлагали и Муру быть при сем случае со мною вместе, но он, к немалому их и всех нас удивлению, отказался от свидания. Хлебников желал иметь удовольствие видеться со своими сослуживцами и соотечественниками, однако ж японцы не позволили, отговариваясь, что Мура в нынешнем его полоумии и с таким расстроенным воображением нельзя оставить без собеседника, который был бы в состоянии его занимать.
Поутру в назначенный для свидания день переводчики принесли ко мне один мою шляпу, а другой саблю и вручили с знаками большого почтения. Платье надел я, по просьбе японцев, то самое, которое они сшили нам еще в Мацмае (фуфайку и шаровары из богатой шелковой материи), нарочно с тем, чтоб нам в нем явиться на свой корабль.[175] Правда, что при таком одеянии сабля и треугольная шляпа не слишком были бы кстати в глазах европейцев, но как для японцев все равно, и они, возвратив оружие, не считали нас уже пленными, то я, желая сделать им удовольствие, не отрекся, по просьбе их, показаться моим соотечественникам в таком странном наряде, в котором им трудно было меня узнать. Притом надобно сказать, что для легкости я носил волосы в кружок, по-малороссийски. Жаль только, что в Хакодате, когда нам объявили о намерении японцев нас отпустить, я выбрил длинную свою бороду и тем причинил немаловажный недостаток в теперешнем моем наряде.
Место нашего свидания назначено было на самом берегу, в прекрасной комнате таможенного суда, и оно долженствовало происходить в присутствии трех переводчиков,[176] академика и некоторых других нижнего класса чиновников.
План таможни, где происходили переговоры между П. Рикордом и японцами
Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»
Около полудня привели меня в таможенный дом, у которого было собрано множество солдат в богатом парадном платье. Переводчики и я вошли в комнату, назначенную для нашего свидания. Японцы сели на пол, по своему обычаю, а мне дали стул.
Вскоре после нас и Рикорд прибыл на губернаторской шлюпке с одним офицером Савельевым, переводчиком Киселевым и небольшим числом нижних чинов, которые остались на площади перед домом, а Рикорд, Савельев и Киселев вошли в ту комнату, где я находился. Предоставляю читателю самому судить, что мы чувствовали при первом нашем свидании.
Японцы тотчас подали Рикорду стул, и переводчики, сказав нам, что мы можем говорить между собою сколько времени угодно, отошли в сторону, занялись своими разговорами, не мешая нам и не подслушивая, что мы говорим.
Всяк легко может себе представить, что при первой нашей встрече радость, удивление и любопытство мешали нам, при взаимных друг другу вопросах и ответах, следовать какому-либо порядку. Рикорд желал слышать, что с нами случилось в плену, мне хотелось знать, что делается у нас в России. Отчего происходило, что мы, оставив один предмет недоконченным, обращались к другому и т. д. Наконец, я сообщил ему главную цель нашего свидания и объявил желания японцев, а он сказал мне о предписаниях, данных ему от иркутского гражданского губернатора касательно постановления, с обоюдного согласия, между двумя государствами границ и взаимных дружеских связей.
Приняв в рассуждение настоящее положение дел, мы согласились, что требования японцев справедливы и мы должны удовлетворить им, а предлагать о постановлении границ и сношений теперь не время, и вот почему именно. Мы уже знали по бумагам, прежде нами переведенным, на каком основании дозволено было японским правительством здешнему губернатору освободить нас и какое объявление предписано ему было нам сделать. Следовательно, на все другие новые предложения с нашей стороны не мог он дать никакого ответа без предписания из столицы, в ожидании коего кораблю нашему непременно надлежало бы остаться в Хакодате. Зимовать же здесь и не быть в полной зависимости у японцев невозможно, ибо хотя гавань и не мерзнет, но зима бывает жестокая и продолжительная. В течение ее люди, живучи беспрестанно на корабле, могли подвергнуться разным опасным болезням, отчего корабль дошел бы до такого положения, что и возвратиться не был бы в состоянии. Сверх того, свирепствующими здесь в зимнее время бурями могло сорвать его с якорей и бросить на берег. Если же выпросить у японцев позволение жить людям на берегу, а корабль, расснастив, поставить в безопасное место, то, по их законам, надобно было бы всему экипажу жить на таком же основании, на каком Резанов со своей свитой жил в Нагасаки, то есть всему кораблю добровольно отдаться в руки японцам и притом в такое время, когда мы должны были предъявить им свои права на три острова, по мнению нашему, несправедливо ими занимаемые. Сверх того, переводчики несколько раз говорили мне стороной,[177] что, невзирая на неблагоприятный ответ японского правительства, случай к восстановлению между Россией и Японией дружеских связей еще не ушел: надобно только, чтоб с нашей стороны поступали осторожно.
Когда Рикорд и я кончили наш разговор и согласились на меры, которые нам должно предпринять, японцы показали ему русский перевод объявления мацмайского губернатора, а он написал требуемые ими бумаги, которые Теске перевел на японский язык и, показав своим начальникам, дал нам знать, что они их одобрили. После сего японцы потчевали нас чаем и конфетами, не давая ни малейшего знака, что свидание наше слишком продолжительно. Наконец, мы уже сами видели, что нам пора расстаться. Я проводил своих друзей до самой шлюпки; они поехали на корабль, а я возвратился домой.
Товарищи мои с нетерпением ожидали моего возвращения. Я рассказал им все слышанное мною от Рикорда о политических происшествиях в Европе, о разных обстоятельствах неприятельского нашествия на Россию, о некоторых переменах, случившихся у нас в последние годы, о наших родных, знакомых и пр. Я скрыл от них только два обстоятельства: первое, что японцы, посредством Такатая-Кахи, узнали о повелениях, данных Рикорду касательно постановления границ, и еще то, что переводчик Киселев – природный японец. Я утаил это с тем, чтоб не причинить беспокойства и страха наиболее мнительным из моих товарищей, которые до последней минуты сомневались еще в искренности японцев.
6 октября поутру переводчики вручили, с знаками почтения, сабли и шляпы Хлебникову и Муру и сказали, что сего числа мы должны явиться к губернатору и выслушать объяснение его о нашем освобождении, для чего советовали они нам одеться в лучшее наше платье, сшитое в Японии, и представиться губернатору в саблях. На это мы охотно согласились. Около полудня повели нас в замок и в доме главного начальника, где жил губернатор, троих нас ввели в одну комнату, очень хорошо отделанную, а матросов и Алексея в другую.
Через несколько минут привели Хлебникова, Мура и меня в большую залу, где находились все бывшие тогда в городе чиновники, академик и переводчики. Их было более двадцати. Все они сидели в два ряда по обеим сторонам залы, куда скоро и губернатор вошел в сопровождении своей свиты. Он занял свое место. Чиновники оказали ему почтение. Мы ему поклонились по европейскому обычаю, и он нам отвечал. Все это происходило по-прежнему, с той только разностью, что оруженосец губернаторский ныне не положил сабли возле губернатора, как то прежде бывало, но, сидя за ним, держал ее обеими руками за конец, эфесом вверх, несколько возвысив.
С самого начала губернатор вынул из-за пазухи большой лист бумаги и, подняв оный вверх, сказал: «Это повеление правительства». Переводчики перевели нам эти слова, а чиновники сидели, опустив глаза и не делая ни малейшего движения. Потом, развернув бумагу, стал он читать вслух и по прочтении велел перевести нам в коротких словах то же, что пространнее написано было в бумаге, для нас назначенной, которую мы перевели еще прежде, то есть что поступки Хвостова были причиной взятия нас в плен японцами, а теперь губернатор, уверившись в том, что Хвостов действовал своевольно, освобождает нас по повелению правительства и что завтрашний день должны мы будем отправиться на корабль. Он послал одного из старших чиновников с Кумаджеро объявить то же матросам, а между тем вынул другую бумагу, которую, прочитав вслух, велел Теске перевести оную нам и потом отдать ее мне навсегда. Она содержала в себе губернаторское нам поздравление, и вот ее точный перевод:
«С третьего года вы находились в пограничном японском месте и в чужом климате, но теперь благополучно возвращаетесь; это мне очень приятно. Вы, г. Головнин, как старший из своих товарищей, имели более заботы, чем и достигли своего радостного предмета, что мне также весьма приятно. Вы законы земли нашей несколько познали, кои запрещают торговлю с иностранцами и повелевают чужие суда удалять от берегов наших пальбою, и потому, по возвращении в ваше отечество, о сем постановлении нашем объявите. В нашей земле желали бы сделать все возможные учтивости, но, не зная обыкновений ваших, могли бы сделать совсем противное, ибо в каждой земле есть свои обыкновения, много между собой разнящиеся, но прямо добрые дела везде таковыми считаются; о чем также у себя объявите. Желаю вам благополучного пути».
Выслушав нашу благодарность, губернатор вышел. Тогда и нам велено было возвратиться в свой дом.
Когда мы возвратились домой, начали приходить к нам с поздравлением все чиновники, солдаты и многие другие японцы, а первые три по губернаторе начальника принесли с собою письменное поздравление, которое вручили мне, чтоб я хранил оное на память нашего знакомства. Вот оно в переводе.
«От гинмияг.
Все вы долго находились здесь, но теперь, по приказу Обунио-Сами, возвращаетесь в свое отечество. Время отбытия вашего уже пришло, но, по долговременному вашему здесь пребыванию, мы к вам привыкли и расставаться нам с вами жалко. От восточной нашей столицы{187} до острова Мацмай расстояние весьма велико и по приграничности сего места во всем здесь недостаточно, но вы перенесли жар, холод и другие перемены воздуха и готовы к благополучному возвращению. О собственной вашей радости при сем не упоминайте, мы и сами оную чувствуем и с нашей стороны сему счастливому событию радуемся. Берегите себя в пути, о чем и мы молим Бога; теперь, желая с вами проститься, написали мы сие».
В тот же день (6 октября) японцы послали одного из чиновников и переводчика Кумаджеро на наш корабль уведомить Рикорда, что последовало формальное от губернатора объявление о нашем освобождении, о чем, по желанию их, я написал к нему письмо. Вечером переводчики в верхних комнатах нашего дома, по приказанию губернатора, угощали нас ужином, который состоял из девяти или десяти разных блюд, большей частью лучшей рыбы, приготовленной в разных видах, дичины, гусей и уток. За ужином потчевали нас лучшей японской сагою (саке), а по окончании угощения принесли в комнату несколько ящиков с лакированной посудой разного рода, назначенной нам в подарки, будто бы от самих переводчиков, за книги, которые правительство позволило им принять от нас, а впрочем, ничего другого брать им не велено. Между тем нам очень хорошо было известно, что подарки сии сделаны были на счет правительства.
На другой день поутру (7 октября) оделись мы в лучшее наше платье, а работники и караульные стали увязывать и укладывать в ящики постели наши и другое имущество, не оставляя никакой безделицы, и все это выносили в сени. Наконец, около половины дня повели нас всех к берегу, а за нами в то же время множество рабочих людей несли все наши вещи, сделанные нам подарки и назначенные в дорогу для нас съестные припасы.[178]
На берегу меня, Хлебникова и Мура ввели в одну небольшую каморку какого-то строения, бывшего подле таможенного дома, а матросов – в другую. Через несколько минут приехал Рикорд в сопровождении Савельева, переводчика Киселева и небольшого числа нижних чинов. Его с двумя офицерами ввели в ту же самую залу, где я с ним имел свидание, а вскоре после того и мне с Хлебниковым и Муром велено было войти туда же. Там находились, в числе многих других чиновников, два первые по губернаторе начальника, Сампей и Хиогоро. Они сидели рядом в таком положении в рассуждении прочих чиновников, в каком губернатор обыкновенно садится, а для нас стулья были поставлены против них.
Сначала старший из них приказал одному из чиновников нижнего класса поднести Рикорду стоявший тут высокий на ножках поднос, на коем лежал ящик, а в нем было завернутое в шелковую материю объявление мацмайского губернатора. Чиновник поднес это Рикорду с некоторой церемонией, весьма почтительно. Перевод сего объявления, по желанию японцев, Рикорд прочитал тут же.
После сего подали мне бумагу под названием «Напоминание от двух первых по мацмайском губернаторе чиновников». Она была в таком же ящике и также обвернута шелковой материей, только не на подносе, и подал ее мне не тот уже чиновник, который подносил Рикорду. Хотя я знал содержание сей бумаги, но должен был, для порядка, тогда же прочитать ее.
Потом возвратили они подарки иркутского губернатора и показали нам список съестных припасов, которые они намерены были дать нам на дорогу. Наконец, японские начальники, пожелав нам счастливого пути, простились с нами и вышли.
Через короткое время, когда все было готово к нашему отправлению, посадили нас всех и с нами вместе Такатая-Кахи на губернаторскую шлюпку и повезли на «Диану», а за нами в ту же минуту отвалило множество лодок, на которых везли наши вещи, подарки и съестные припасы. Когда мы из таможенного дома шли к шлюпке, все японцы, на площади находившиеся, знакомые и незнакомые, прощались с нами и желали нам благополучно достигнуть своего отечества.
На «Диане» встречены мы были как офицерами, так и нижними чинами с такой радостью, или, лучше сказать, восхищением, с каким только братья и искренние друзья могут встречаться после подобных приключений. Что же касается до нас, то после заключения, продолжавшегося два года, два месяца и двадцать шесть дней, в которое время, исключая последние шесть месяцев, мы не имели никакой надежды когда-либо увидеть свое отечество, нашед себя на императорском военном корабле, между своими соотечественниками, между теми, с коими служили мы пять лет в одном из самых дальних, трудных и опасных морских путешествий и с коими мы были связаны теснейшими узами дружбы, – мы чувствовали то, что читателю легче можно себе представить, нежели мне описать.
По заглавию сей книги, с окончанием предыдущей главы надлежало бы мне прекратить и повествование мое, но происшествия, описываемые в сей главе, имеют столь тесную связь с приключениями моими в плену у японцев, что, надеюсь, читатель не сочтет прибавления сего излишним.
Губернаторская шлюпка, на коей приехали мы на корабль, тотчас возвратилась на берег. На ней отправил Рикорд привезенного им из Охотска японца, который там оставался за болезнью;[179] он хотел отослать его в Эдомо, но японские чиновники ни там, ни в Хакодате его не принимали до сего дня, говоря, что возьмут после.
Пополудни приехали к нам многие японские чиновники, которые по рангу своему были в третьей и четвертой степенях ниже губернатора, и с ними бывшие при нас переводчики и академик. Теске и Кумаджеро привезли мне и Рикорду в подарок по штуке шелковой материи, лучшего японского чаю, саке и конфет. Гостей своих мы угощали чаем, сладкой водкой и ликером. Два последних напитка чрезвычайно им понравились, так что многие из них заговорили повеселее.
Между тем Рикорд вручил переводчикам благодарственное письмо от иркутского губернатора к мацмайскому губернатору, и как он имел с сего письма копию, то переводчики тут же вместе с нами перевели ее на японский язык.
При расставании с японцами мы наделили их всех разными подарками, смотря по важности услуг, ими нам оказанных. Они брали их у нас потихоньку, чтоб земляки их не могли того видеть, и такие только вещи, кои могли они спрятать в широкие рукава своих халатов, служащие им вместо карманов. Но больших вещей, из коих многие мы им предлагали, они отнюдь взять не хотели. Книги, карты и картины брали явно, без всякого опасения. Например, мы подарили им атлас капитана Крузенштерна, много карт из Лаперузова атласа и разные другие книги и карты; картины брали они без рам и без стекол.
Рикорд подарил им гравированные портреты графа Каменского и князя Багратиона и еще портрет покойного светлейшего князя Смоленского, нарисованный весьма хорошо карандашом с гравированного портрета сыном иркутского губернатора. Японцы, узнав, каких знаменитых людей сии портреты, приняли их с восторгом и с величайшей благодарностью, но рам и стекол не брали, хотя мы и объяснили им, что рамы не что иное, как простое дерево под золотом, блестящая безделка, не имеющая никакой цены. Однако ж они не соглашались взять их, и когда мы им сказали, что портрета князя Кутузова нельзя им везти без рамки и без стекла, ибо карандаш сотрется, то они отвечали, что до берега повезут картину в руках, а там примут меры сберечь такую редкую вещь.
Пока японские чиновники находились у нас в каюте, палубы корабля были обременены людьми. Солдаты, простой народ и даже женщины приезжали смотреть русский корабль. Когда же начальники их уехали, все они бросились в каюту. Мы не хотели отказать им в удовольствии видеть наши редкости, которые для них были крайне любопытны, а особенно украшения в каюте, убранной Рикордом с особенным вкусом. В память, что японцы посещали русский корабль, Рикорд давал каждому из них по куску тонкого красного сукна на табачный кошелек и по два граненых стеклышка из люстры. Последние они считали за величайшую редкость. Даже и детям всем делали мы подобные подарки и сверх того давали сахару, который отцы их тут же у них отнимали и, завернув в бумажку, прятали с осторожностью. Посетители наши не оставляли нас до самой ночи; только с захождением солнца получили мы покой и время разговаривать о происшествиях, в России случившихся, и о наших приключениях.
На другой день (8 октября) поутру, до приезда японцев, полюбопытствовали мы открыть сундук, который привезли с нами вместе с берега, и, к великому нашему удивлению, нашли в нем все наши вещи, бывшие с нами, как то: платье, белье, деньги, все, даже до последнего лоскутка и пуговки. На каждой безделице подписано было имя того, кому она принадлежит. В числе прочих вещей, оставленных для нас в Кунасири Рикордом, была бритвенница, а в ней зеркало.[180] Японцы того не знали, и при перевозе оно разбилось на мелкие куски; теперь куски нашли мы в мешочке, к которому привязан был билетец, содержащий извинение, что зеркало разбилось в дороге по незнанию японцев, что оно находилось в ящике.
Первый посетивший нас сего числа японец был Такатай-Кахи. Он приехал нам сказать, что на прежнее наше намерение, которое и он очень хвалил – Рикорду и мне ехать на берег с визитом к губернатору[181] и благодарить его лично, – японские начальники не согласны и что они просят нас поскорее отсюда отправиться, а воду, в коей корабль наш имел нужду, приказано тотчас нам доставить. Вследствие сего множество лодок беспрестанно к нам приезжали, брали наши бочки и возвращались с берега с водой.
На другой день мы были уже в состоянии отправиться в путь, но ветер был противный, а 10 октября поутру снялись мы с якоря и стали лавировать из залива. Провожали нас Теске, Кумаджеро и Такатай-Кахи, с несколькими лодками, присланными для вспомоществования нам. Во все время, пока мы лавировали в гавани, весь берег около города усеян был народом.
В плавании нашем от Хакодате до Петропавловской гавани ничего особенного, примечания достойного, не повстречалось, кроме разве жестокой, необыкновенной бури, которую мы терпели в одну ночь, быв по восточную сторону острова Мацмай. Надобно, однако ж, сказать, что ни у мыса Горн осенью, ни на пути от мыса Доброй Надежды до Новой Голландии в зимнее время Южного полушария мы не встречали такой свирепой и опасной бури, какую испытали здесь.
3 ноября вошли мы в Авачинскую губу. В это время года едва обитаемая Камчатка, с своими горами, сопками и дремучими лесами, была покрыта глубоким снегом, но нам казалась она раем, потому что составляла часть России. Первые встретили наш корабль лейтенант Якушкин, служивший со мной на «Диане», и гарнизонной артиллерии поручик Волков. Увидев меня, они пришли в такой восторг, особенно первый из них, как бы видели воскресшего из мертвых своего брата. Потом приехали лейтенанты Нарманский и Подушкин, с коими я познакомился. С ними в десять часов вечера сего же числа съехал я на берег в Петропавловскую гавань.
2 декабря я и Рикорд отправились на собаках из Петропавловской гавани в Петербург. Новый, 1814 год встретили мы на той безлесной, пустой, необитаемой степи, простирающейся с лишком на триста верст, которая в здешнем краю называется Парапольским Долом{188}, где в часто случающиеся здесь бури и метели нередко погибают путешественники.
В начале февраля, после разных препятствий, приехали мы в город Ижигинск, откуда Рикорд из усердия своего к службе, по делам, до нее касающимся, добровольно воротился, а я, продолжая путь, 11 марта прибыл в Охотск, проехав всего расстояния на собаках более трех тысяч верст. Из Охотска сначала ехал я также на собаках, потом на оленях верхом, после на лошадях, верхом же, а наконец, за двести верст не доезжая Якутска, поехал в повозках. Зимним путем достиг я Иркутска в исходе апреля, а в половине мая отправился из сего города летней дорогой и приехал в Петербург 22 июля.[182]
Путешествие вокруг света
На шлюпе «Камчатка» в 1817, 1818, 1819 годах флота капитана Головнина
Глава первая
Приготовление к путешествию. Плавание от Кронштадта до Рио-Жанейро и пребывание в сем порте с замечаниями об оном
Государь император в 1816 году изволил высочайше утвердить доклад морского министра об отправлении одного военного судна в Северо-Восточный океан{189}. При назначении сего путешествия правительство имело три предмета в виду: 1) доставить в Камчатку разные морские и военные снаряды и другие нужные для сей области и Охотского порта припасы и вещи, которые по отдаленности сих мест невозможно или крайне трудно перевезти туда сухим путем; 2) обозреть колонии Российско-Американской компании и исследовать поступки ее служителей в отношении к природным жителям областей, ею занимаемых, и, наконец, 3) определить географическое положение тех островов и мест российских владений, кои не были доселе определены астрономическими способами, а также посредством малых судов осмотреть и описать северо-западный берег Америки от широты 60° до широты 63°, к которому, по причине мелководья, капитан Кук не мог приблизиться.
Весной того же года морское начальство определило нарочно построить для предназначенного путешествия военное судно по фрегатскому расположению, с некоторыми только переменами, кои были необходимы по роду службы, судну сему предстоявшей. Сие судно через год было готово. Начальствовать над оным определен я в феврале 1817 года. Мне предоставлено было самому выбрать всех офицеров и нижних чинов, долженствовавших составлять экипаж судна, которое 12 мая было спущено на воду и наречено шлюпом «Камчатка». Величиною сей шлюп равнялся посредственному фрегату, вмещая до 900 тонн грузу и имея батареи для 32 орудий, которых, однако ж, сочтено за нужное, по случаю всеобщего мира, поставить только 28. Сверх морских чиновников, старанием президента Академии художеств определен на шлюп молодой, но искусный живописец Тиханов. Во всех подобных путешествиях такой человек весьма нужен, ибо много есть вещей в отдаленных частях света, которых образцов невозможно привезти и самое подробное описание коих не в состоянии сообщить о них надлежащего понятия; в таком случае одна живопись может несколько заменить сии недостатки.
9 июня шлюп «Камчатка» привели в Кронштадт и тотчас начали приготовлять его к походу.
В приготовлении нашем не последовало ни малейшей остановки.
Высшее морское начальство определило снабдить нас самыми лучшими съестными припасами, из коих некоторые были заготовлены в Петербурге особыми подрядами, а другие, коих в России не находится, как то: ром, водку, виноградное вино, предоставлено было купить в иностранных портах.
Сверх обыкновенных снарядов и съестных припасов, отпускаемых на корабли, мы имели много запасных, а также назначено было купить в Англии достаточное количество разных вещей и вновь изобретенных составов, служащих предохранительными средствами противу цинготной болезни,[183] столь гибельной экипажу, между коим, по несчастью, она распространится. Морской министр приказал снабдить шлюп всеми лучшими морскими картами, книгами и инструментами, принадлежащими к мореплаванию и для делания астрономических наблюдений; в числе сих последних были три хронометра, или астрономические часы, работы лучших английских мастеров.
К половине августа мы были почти совсем готовы к походу, а потому 15-го числа вышли мы из гавани на рейд, где, окончив остальные работы и приняв порох и огнестрельные снаряды, поутру 26-го числа сего же месяца, в день, вечно для России достопамятный Бородинским сражением, отправились в путь с благополучным ветром от северо-востока;[184] он нам благоприятствовал только до Ревеля{190}: против сего города мы во всю ночь на 28 августа имели безветрие, а днем с боковым не совсем попутным ветром прошли его.
После того мы имели переменные ветры то попутные, то противные и по большей части тихие, с которыми не прежде могли пройти мыс Дагерорт, как 30 августа. С сим мысом кончились последние владения России, и мы вступили за пределы нашего отечества. Ветер тогда дул нам благополучный, и погода была ясная.
1 сентября прошли мы острова Готланд и Эланд{191} и на другой день миновали остров Борнгольм. В сие время дул свежий восточный ветер и погода стояла ясная, столь хорошая, что предзнаменовала продолжение восточных ветров, а это самое заставило меня помышлять о перемене прежнего плана нашего путешествия. Я располагал на несколько дней остановиться в Копенгагене, чтобы запастись для служителей водкою, ромом, вином, уксусом и многими другими потребностями для дальних плаваний, которыми в прежнее мое путешествие я запасался в Англии, и потом идти прямо в Бразилию; но установившийся попутный ветер, при благополучной погоде, которые столь редко случаются в осеннее время года, заставили меня думать: не лучше ли, не теряя благополучного ветра, миновать Копенгаген и направить путь прямо к Англии, где можно нимало не дороже получить все нужные нам припасы, когда правительство позволит купить оные без пошлин, что весьма легко было исходатайствовать посредством нашего посланника. Впрочем, сей план я еще не вовсе принял, предоставя решиться на то или на другое по прибытии в Зунд.
К ночи подошли мы к острову Мэн и с наступлением темноты пошли между сим островом и Фалстербоуским рифом{192}. Невзирая на дурной маяк, мы с помощью лота и осторожности обогнули сей опасный риф очень хорошо и всю ночь продержались под парусами в Зунде против Кегебухты. С рассветом (3 сентября) я надеялся получить лоцмана и идти к Гельсингеру, но наступивший туман принудил нас в 6-м часу утра стать на якорь.
Ф. П. Врангель
До 5-го числа безветрие и туманы не позволили нам приблизиться к Копенгагену, невзирая на все наши покушения; но сего числа, с помощью хорошего восточного ветра, дувшего при ясной погоде, на рассвете подняли мы якорь и пошли к Гельсингеру. Против Копенгагена стоял тогда наш фрегат «Поллукс», на коем прибыл сюда российский посланник. Фрегат сей готов был отправиться в Россию, и в то время, когда мы приблизились к нему, он снимался с якоря; отправив на него донесение мое к морскому министру, мы пошли в путь, отсалютовав крепости и получив ответ по трактату. Погода была прекрасная, с весьма свежим восточным ветром; с нами и навстречу нам шло множество судов. В 10 часов утра подошли мы к Гельсингеру, где, по обыкновению, салютовали крепости и брантвахте, с которых отвечали нам равным числом выстрелов.
На Гельсингерском рейде мы на якорь не остановились, а держались под парусами; между тем послал я на берег двух офицеров, барона Врангеля{193} и Савельева, сыскать для Северного моря лоцмана и купить несколько свежих съестных припасов как для офицеров, так и для служителей. Они исполнили возложенное на них поручение гораздо скорее, нежели я ожидал, и в 2 часа пополудни возвратились на шлюп. Тотчас пошли мы в путь.
Я не могу здесь обойти молчанием одного обстоятельства, для меня довольно странного: лоцман, ныне к нам приехавший, был тот самый старик Доссет, который вел «Диану» за десять лет перед сим и который, конечно, не стоил того, чтоб его взять; но из жалости и уважения к его бедности и престарелым летам я не хотел огорчить его и отослать на берег.
6 сентября поутру, в 8-м часу, при весьма свежем ветре от юго-востока и ясной погоде, прошли мы мыс Скаген в расстоянии от него миль десять и пошли вдоль Ютландского берега к западу.
Российские корабли в кругосветном плавании
Юго-восточный ветер нам благоприятствовал; без всяких заслуживающих любопытства приключений прошли мы Доверский канал в ночь на 10-е число сентября и после полудня того же числа пришли в Портсмут, где тотчас явилось к нам множество торговых людей предлагать свои услуги. Но я их предложениями не хотел воспользоваться в ожидании пособий от уполномоченного нашим лондонским генеральным консулом поверенного господина Марша.
12 сентября вечером отправился я из Портсмута, взяв с собою гардемарина Феопемта Лутковского для переписки набело английских бумаг.
Поутру 13-го числа приехали мы в Лондон. Первое мое дело было отыскать нашего консула, с которым увиделся я не прежде вечера и узнал, что требование в казначейство о позволении нам купить водку, ром и пр. без пошлин он подал и решения должен ожидать в завтрашний день. Между тем сегодня я успел побывать у лучших здешних мастеров астрономических инструментов. Карты и книги велено было приготовить разным книгопродавцам и отправить в Портсмут.
Я в один день сделал все то, что до меня собственно касалось; относительно же повеления о пропуске на шлюп водки и рому без пошлин я решился подождать три дня, и если оного не последует, тотчас идти в Брест{194} и там купить сии запасы.
В воскресенье 16-го числа, в 11 часов утра, поехали мы из Лондона и через 12 часов приехали в Портсмут; на другой день узнал я, что на шлюпе у нас прошедший жестокий шторм не причинил никакого повреждения. Сего числа (17-го) умер у нас матрос Федор Рогов: он сделался жертвою сильного желания быть в сем путешествии, ибо за пять дней до нашего отправления из Кронштадта приключилась ему болезнь, которую он скрывал, опасаясь, чтоб его не оставили; наконец, по выходе в море, на другой день объявил он о своей болезни, которая причинила ему гнилую горячку. При всех стараниях лекаря нельзя было его спасти.
18-го числа все вещи, как то: книги, карты, инструменты и разные припасы, нужные для сохранения здоровья служителей, купленные мною в Лондоне, были уже в Портсмуте, и ветер был нам благополучный. Но остановка последовала только в английском казначействе о пропуске рома и водки без пошлины. 20 сентября получили мы в Портсмуте повеление дать нам сии припасы со снятием пошлин, после полудня и часть ночи мы принимали ром и устанавливали бочки, а в 4-м часу утра 21 сентября снялись с якоря.
На рассвете (21 сентября) мы были уже на просторе; тогда, отдав лоцману мои бумаги к консулу, подписанные для доставления в Россию, я его отпустил и, поставив все паруса, пошел в путь. Свежий ветер от северо-востока, дувший при ясном небе, быстро нес нас Английским каналом, так что на другой день пред рассветом прошли мы мыс Лизард.
От сего места мы взяли, говоря морским языком, наше отшествие из Европы.
Я решился править к острову Мадера. Ветры на сем переходе дули с разного силою и с разных сторон; но более нам благополучные, нежели противные, и бури ни одной не случилось.
По выходе нашем из канала до широты мыса Финистера{195} имели мы большею частью дождевые и пасмурные погоды, а потом стояли довольно ясные дни. Не встретив ничего достойного внимания, достигли мы Мадеры в 12 дней. Поутру 3 октября увидели остров Порто-Санто, а вечером прошли Мадеру; благополучный ветер и довольно счастливый переход из Англии делали ненужным приставать к сему острову.
Октября 5-го поутру увидели мы остров Пальма, северо-западный из Канарских островов. При отбытии нашем из Англии я располагал зайти к острову Тенерифе, чтоб запастись свежими съестными припасами, пресной водою и вином; но скорый переход наш Северным Атлантическим океаном заставил меня переменить мое намерение: в продолжение 14 дней, как мы оставили Англию, у нас воды вышло слишком немного, ибо более 10 дней служители получали в день по кружке пива вместо воды; притом она нимало не попортилась и оставалось оной на два месяца, не включая еще той, которую трудно было доставать из трюма; свежее мясо недавно только вышло, зелени оставалось довольно, а дров очень много; следовательно, вина только надобно было получить в Тенерифе.