Путешествия в Центральной Азии Пржевальский Николай
Добытый марал характерно отличается от других своих собратий белым концом морды и всего подбородка до горла, почему может быть назван маралом беломордым.
Поотгулявшись в продолжение почти двух недель на «Ключе благодатном», мы перебрались повыше, в альпийскую область гор. Предварительно я съездил туда для рекогносцировки местности. Но поездка эта была неудачна, так как вблизи снеговых вершин нас захватил дождь со снегом и в течение ночи вымочил до костей. Продрогли мы хуже, чем зимой, и вернулись обратно к своему стойбищу, едва успев взглянуть на альпийские луга.
Новая наша стоянка была расположена в небольшой горной долине на абсолютной высоте 11 700 футов, в расстоянии 4–5 верст от вечноснеговых вершин, называемых монголами Мачан-ула и составляющих западный край хребта Гумбольдта. Здесь под рукою у нас было все, что нужно: россыпи, скалы и альпийские луга. На последние мы и набросились с жадностью. В первый же день собрали около 30 видов цветущих растений – всех недоростков или даже карликов, как обыкновенно в альпийской области. Назавтра ботаническая добыча была также обильна; а затем, увы, нового почти ничего не встречалось. Напрасно В. И. Роборовский, страстный коллектор по части ботанической, лазил целые дни по россыпям и скалам; его труды лишь скудно вознаграждались какими-нибудь двумя-тремя видами невзрачных растений.
Погода в альпийской области стояла прохладная; по ночам, несмотря на июль, случались иногда морозы; по временам в воздухе появлялась пыль из соседней пустыни.
Иногда падал дождь, но лишь только проглядывало солнце, все быстро высыхало. Тем не менее наши верблюды, не привыкшие к сырости и притом облинявшие, чувствовали себя весьма неловко на этой высоте.
Охоты наши были также весьма неудачны, в особенности за крупными зверями. Последних водилось здесь мало; однако кое-где можно было увидеть в горах стадо куку-яманов, аркара, иногда и медведя; местами попадались следы диких яков. Все мы весьма усердствовали убить какого-нибудь зверя как для его шкуры в коллекцию, так и затем, чтобы иметь свежее мясо на еду. Бараны, взятые из Са-чжеу, в это время уже все были прикончены, и мы продовольствовались сушеною маралятиною.
На седьмой день нашего пребывания в альпийской области я отправился с Роборовским, препаратором Коломейцевым и одним из казаков посмотреть поближе на вечные снега и ледники. Поехали мы верхами рано утром и, сделав верст десять к востоку от нашей стоянки, увидели вправо от себя снеговое поле. Лошади под присмотром казака были оставлены на абсолютной высоте 12 800 футов, и мы втроем отправились пешком вверх по небольшой речке, бежавшей от снегов. До последних, по-видимому, было очень недалеко, но на деле расстояние это оказалось почти в 4 версты. Подъем по ущелью был довольно пологий; только сплошные груды камней сильно затрудняли ходьбу. На высоте 13 700 футов исчезла растительность, а еще через 1 000 футов вертикального поднятия мы достигли нижнего края самого ледника. Этот последний составлял лишь малую часть обширных масс вечных льдов хребта Гумбольдта и, будучи расположен в распадке между двумя горными вершинами, простирался от 2 до 2 1/2 верст с запада на восток.
Погода во время нашего восхождения на описываемый ледник стояла отличная – теплая, тихая и ясная. Тем не менее само восхождение сопряжено было с большим трудом, так как, помимо предварительного пути на протяжении почти 4 верст по каменистому ущелью, на самом леднике, в особенности в верхней его половине, пришлось подниматься зигзагами, беспрестанно проваливаясь в глубокий снег. Для отдыха необходимо было садиться на тот же снег, отчего нижнее платье вскоре сделалось совершенно мокрым.
Хотя для облегчения мы оставили свои ружья внизу ледника и взяли с собою только барометр, но тем не менее едва-едва могли зайти на самую высшую точку горы, покрытой ледником. Барометр показал здесь 17 100 футов абсолютной высоты. В это время было пять часов пополудни; между тем от своих лошадей мы отправились в одиннадцать часов утра и больших остановок нигде не делали. Зато же поднялись в это время на 4 300 футов по вертикали и сделали верст семь-восемь по направлению пройденного пути.
На самом леднике мы не видали ни птиц, ни зверей, даже не было никаких и следов; заметили только несколько торопливо пролетавших бабочек и поймали обыкновенную комнатную муху, бог весть каким образом забравшуюся в такое не подходящее для нее место.
С вершины горы, на которую мы теперь взошли, открывался великолепный вид. Снеговой хребет, на гребне коего мы находились, громадною массою тянулся в направлении к востоку-юго-востоку верст на сто, быть может, и более. На этом хребте верстах в десяти впереди нас выдвигалась острая вершина, вся покрытая льдом и превосходившая своей высотою примерно тысячи на две футов ту гору, на которой мы стояли. Сами по себе высокие второстепенные хребты, сбегавшие в различных направлениях к северу от снеговых гор, казались перепутанными грядами холмов, а долины между ними суживались в небольшие овраги. Южный склон снегового хребта был крут и обрывист. У его подножия раскидывалась обширная равнина, замкнутая далеко на юго-востоке громадными, также вечноснеговыми горами, примыкавшими к первым почти под прямым углом. Оба этих хребта названы мною именами хребтов Гумбольдта и Риттера. Помимо них, снеговая группа виднелась далеко на горизонте к востоку-северо-востоку, а еще далее, в прямом восточном направлении, видна была одинокая вечноснеговая вершина; наконец позади, на западе, рельефно выделялась на главной оси того же Нань-шаня также вечноснеговая группа Анембар-ула.
Приближавшийся вечер заставил нас пробыть не более получаса на вершине посещенной горы. Тем не менее время это навсегда запечатлелось в моей памяти. Никогда еще до сих пор я не поднимался так высоко, никогда в жизни не оглядывал такого обширного горизонта. Притом открытие разом двух снеговых хребтов наполнило душу радостью, вполне понятной страстному путешественнику.
Обратный спуск по леднику был довольно удобен; мы только старались удерживать излишнюю скорость движения. Взрытые ногами кусочки льдистой снежной коры сотнями катились впереди нас по скользкой поверхности ледника. Незаметно очутились мы опять у его подножия, забрали здесь свои ружья и сначала в сумерках, а потом в темноте продолжали путь по каменистому ущелью. К лошадям своим вернулись в девять часов вечера. Здесь ожидал нас казак, сваривший чай и приготовивший скромный ужин. Но, сильно усталые, мы вовсе не ощущали голода, напились только чаю и крепко заснули на разостланных войлоках, с седлами в изголовьях. Назавтра, еще довольно рано утром, вернулись к своему бивуаку.
На пятый день посланные за горы люди вернулись и привезли радостную весть, что монголы приняли их хорошо, обещали дать нам проводника, продали баранов и масла. По всему видно было, что из Са-чжеу никаких внушений насчет нас еще не последовало, оттого и монголы, всегда вообще добродушные, так ласково обошлись с нашими посланцами. Узнали мы также, что обширная равнина, виденная нами с гор, называется, по крайней мере в западной своей части, Сыртын, и на ней живут цайдамские монголы, принадлежащие к хошуну князя Курлык-бэйсе.
На следующий день мы покинули свое облюбованное местечко и двинулись вверх по реке Куку-усу. Переход через главный кряж Нань-шаня сделан был по ущелью, образуемому глубоким прорывом этой речки. Самая дикая часть ущелья тянется версты на три, при ширине от 50 до 60 сажен, а иногда и того менее. По бокам здесь громадные, чуть не отвесные горы, покрытые россыпями; возле самой речки стоят небольшие гранитные скалы. Тропинка узкая, весьма трудная для верблюдов.
Тотчас за ущельем горы вдруг оборвались и раскрылась довольно широкая (4–5 верст) долина, выйдя на которую мы опять остановились возле хорошего ключа и недалеко от берега Куку-усу. Место это находилось на абсолютной высоте 10 600 футов, в 15 верстах от прежней нашей стоянки. Впереди нас, на противоположной стороне упомянутой долины, высился другой окрайний, к стороне Сыртына, хребет, который примыкает к главному верстах в тридцати юго-восточнее прорыва Куку-усу, близ самого истока этой речки. К западу же окрайний хребет тянется самостоятельно до снеговой группы Анембар-ула.
Между тем нежданно-негаданно на нас грянула беда, чуть было не окончившаяся погибелью одного из лучших людей экспедиции– унтер-офицера Егорова. Но, видно и теперь фортуна хотела мне только погрозить, не лишая своей постоянной благосклонности.
Вот как случилось это памятное для нас событие.
В тот самый день, когда Калмынин убил пару тибетских уларов, он встретил в горах дикого яка, по которому выстрелил из винтовки четыре раза. Сильно раненный зверь убежал, но Калмынин не стал его следить, потому что время уже близилось к вечеру. На другой день – это было 30 июля – я послал того же Калмынина и вместе с ним унтер-офицера Егорова искать раненого яка. Так как последний иногда бросается на охотника, то посланным велено было для безопасности ходить вместе.
Опираясь на рассказы Калмынина и охотившегося с ним тогда Коломейцева о лужах крови, истекавшей на следах яка, я был вполне уверен, что зверь не уйдет далеко и издохнет в течение ночи; поэтому приказал посланным охотникам ехать до ущелья на верблюдах и на них привезти часть мяса, а главное – часть яковой шкуры. Последняя необходима была на подметки всем казакам, уже сильно износившим свою обувь.
Отправившись утром с места бивуака, Калмынин и Егоров проехали верст восемь до входа в ущелье, привязали там верблюдов, а сами направились в горы. Здесь вскоре отыскали след раненого яка и пошли этим следом. Оказалось, что зверь, вопреки рассказам, был не слишком сильно ранен, поднялся на гребень окрайнего к Сыртыну хребта и спустился на южную сторону этих гор.
Наши охотники, увлекшись, также пошли за ним. Сделав версты две или три от перевала, они встретили стадо аркаров, по которым выстрелили залпом. Рассчитывая, что который-нибудь из аркаров ранен, Калмынин пошел посмотреть следы; Егоров же снова отправился за яком, уверяя, что он пройдет только немного и вернется на это место.
Калмынин осмотрел аркарьи следы, убил здесь случайно подвернувшегося хулана, а затем начал криком звать Егорова, но ответа не было. Между тем солнце склонялось к закату. Рассчитывая, что Егоров пошел к верблюдам прямым путем, Калмынин поднялся снова на перевал и спустился к тому месту, где дожидались привязанные верблюды. Егорова здесь также не оказалось, а уже стало темнеть. Тогда Калмынин, предполагая, что Егоров, быть может, прямо пешком пошел к бивуаку, отправился с верблюдами туда же и приехал на наше стойбище часов в десять вечера.
Сначала я не слишком беспокоился, думая, что Егоров вернется ночью, как то не раз случалось с нашими казаками, ходившими на охоту. Но наступило утро, а Егоров не возвращался. Между тем погода стояла холодная и сильно ветреная. Егоров же отправился на охоту в одной рубашке, оставив при верблюдах свой сюртук; огня с собой у Егорова не было, так как он не курит. Нельзя было медлить ни минуты.
Тотчас же снарядил я прапорщика Эклона, препаратора Коломейцева и трех казаков (Калмынина, Телешова и Румянцева) в поиски Егорова. Все пятеро поехали верхами до ущелья, в котором вчера дожидались верблюды. Здесь Эклон и Телешов должны были искать в ближайших окрестностях; остальным же велено было идти на то место, где Егоров расстался с Калмыниным, и отсюда начать поиски. Сам я остался на бивуаке.
Поздно вечером вернулись Коломейцев с Телешовым и объявили, что поиски оказались неудачными, поэтому Эклон с двумя казаками остался ночевать в горах в ожидании моих распоряжений на завтра. О поисках же нынешнего дня Коломейцев объяснил следующее.
Придя втроем на то место, где Егоров разошелся с Калмыниным, посланные направились по следам яка, рядом с которыми кое-где на глине неясно были видны и следы Егорова, обутого в то время в самодельные чирки, то есть сапоги без каблуков. Версты через две встретилось место, где лежал раненый як, к которому Егоров, вероятно, неожиданно подошел близко, так как зверь огромными прыжками бросился с места лёжки. Егоров пустился за ним и начал переходить из одного ущелья в другое. Нужно заметить, что окрайний хребет пускает к стороне Сыртынской равнины частые и довольно длинные гривы, каменистые и крутые; между этими отрогами лежат глубокие, узкие ущелья. Вся местность изборождена. Заблудиться здесь человеку, непривычному к горам, весьма легко, тем более что Егоров, преследуя яка по горячим следам, конечно, не обращал внимания на местность и не старался ориентироваться.
Продолжая идти далее следами яка, посланные встречали кое-где и следы Егорова, но версты через три от того места, с которого вскочил як, эти следы пропали окончательно. Вероятно, Егоров здесь бросил преследовать зверя и решил вернуться к верблюдам или прямо к нашему бивуаку; но, видя перед собой дикие скалистые хребты, все похожие друг на друга, не попал на истинный путь, а пошел, всего вероятнее, или поперек боковых горных отрогов, или к стороне Сыртынской равнины. Между тем наступила холодная ночь. Егоров, щеголявший в одной рубашке, поневоле должен был проплутать всю эту ночь и, вероятно, зашел куда-нибудь далеко.
Потеряв след Егорова, Коломейцев, Калмынин и Румянцев до вечера лазили наудачу по ущельям, стреляли там для сигналов, но ничего не нашли. Не было даже никаких признаков, жив ли Егоров или нет, в горах ли он или на Сыртынской равнине. Уже после заката солнца все трое, сильно усталые, вернулись к ожидавшим их Эклону и Телешову, которые также ничего не нашли.
С рассветом следующего дня я сам отправился продолжать поиски. Взял с собой, кроме Телешова, Калмынина и Румянцева, свежих людей – Урусова и Гармаева. Прапорщик же Эклон, ночевавший в горах с двумя казаками, возвратился на стойбище.
Отъехав верст двенадцать к юго-востоку от нашего бивуака, мы неожиданно встретили в горах нескольких монголов, которые гнали из Цайдама в Са-чжеу стадо баранов на продажу. Разумеется, к монголам тотчас же было приступлено с расспросами, не видали ли они где-нибудь Егорова. Получился ответ отрицательный, но вместе с тем мы узнали, что верстах в двадцати или двадцати пяти от южной подошвы окрайнего хребта в Сыртынской равнине кое-где встречаются монгольские стойбища. Тогда у меня мелькнула мысль: не зашел ли туда заблудившийся Егоров? Сейчас же Калмынин и Гармаев отправлены были за горы в монгольские кочевья по тропинке, указанной встреченными монголами. Я же с Телешовым и Урусовым отправился пешком продолжать поиски с того места, откуда вчера вернулись Коломейцев и казаки; Румянцев остался при лошадях.
До вечера бродили мы по горам, стреляли в каждом ущелье, но ничего не нашли. Вместе с тем убедились, что если Егоров заболел или оборвался со скалы, или, наконец, погиб каким-либо иным образом, то его невозможно отыскать в этих гигантских горах, сплошь усеянных каменными россыпями. На расстоянии нескольких сот шагов мы сами с трудом замечали здесь друг друга даже в движении. Умаялись мы сильно и, переночевав в горах, на следующий день вернулись к своему бивуаку.
Таким образом в течение двух дней горы были обшарены насколько возможно – верст на двадцать пять к востоку от нашей стоянки до того места, где окрайний хребет соединяется со снеговым. Далее Егорову, если бы даже со страху он совсем потерял голову, ни в каком случае нельзя было идти. Думалось нам одно из двух: или Егоров, выбившись из сил, погиб в горах, или ушел в Сыртынскую равнину и, быть может, отыскал там монголов. Разъяснить последний вопрос должны были посланные казаки. В тягостном ожидании их возвращения мы провели еще трое суток на прежнем стойбище.
Между тем в горах уже наступала осень, и морозы на восходе солнца достигали –7,0 °С на нашей стоянке. Повыше же температура, конечно, упала градусов до –10 мороза, а быть может, и более; днем дули северо-западные ветры, наполнявшие воздух пыльной мглой. Словом, как нарочно, климатические условия сложились теперь самым неблагоприятным образом.
Поздно ночью 4 августа посланные за горы казаки возвратились и рассказали, что они объездили верст полтораста, отыскали кочевья монголов, но об Егорове нигде ничего не слыхали. Участь несчастного теперь, по-видимому, была разъяснена: его погибель казалась несомненной, тем более что прошло уже пять суток с тех пор, как Егоров потерялся. Тяжелым камнем легло на сердце каждого из нас столь неожиданное горе. И еще сильнее чувствовалось оно при мысли, что погиб совершенно бесцельно и безвинно один из членов той дружной семьи, каковой мог назваться наш экспедиционный отряд.
Назавтра мы покинули роковое место и направились к западу по высокой долине, которая залегла между главным и окрайним хребтами. Пройдя верст двадцать пять, встретили ключ, отдохнули на нем часа два, а затем пошли опять с целью уйти в этот день как можно дальше. Караван шел в обычном порядке, все ехали молча, в самом мрачном настроении духа. Спустя около часа после того, как мы вышли с привала, казак Иринчинов, по обыкновению ехавший во главе первого эшелона, заметил своими зоркими глазами, что вдали, вправо от нас, кто-то спускается с гор по направлению нашего каравана.
Сначала мы подумали, что это какой-нибудь зверь, но вслед за тем я рассмотрел в бинокль, что то был человек, и не кто иной, как наш, считавшийся уже в мертвых, Егоров. Мигом Эклон и один из казаков поскакали к нему, и через полчаса Егоров был возле нашей кучки, в которой в эту минуту почти все плакали от волнения и радости. Страшно переменился за эти дни наш несчастный товарищ, едва державшийся на ногах. Лицо у него было исхудалое и почти черное, глаза воспаленные, губы и нос распухшие, покрытые болячками, волосы всклокоченные, взгляд какой-то дикий… С подобной наружностью гармонировал и костюм или, вернее сказать, остатки того костюма, в котором Егоров отправился на охоту. Одна злосчастная рубашка прикрывала теперь наготу; фуражки и панталон не имелось; ноги же были обернуты в изорванные тряпки.
Тотчас мы дали Егорову немного водки для возбуждения сил, наскоро одели, обули в войлочные сапоги и, посадив на верблюда, пошли далее. Через 3 версты встретили ключ, на котором мы разбили свой бивуак. Здесь напоили Егорова чаем и покормили немного бараньим супом. Затем обмыли теплой водой израненные ноги и приложили на них корпию, намоченную в растворе арники из нашей походной аптеки; наконец больному дано было пять гран[43] хины, и он уложен спать. Немного отдохнув, Егоров вкратце рассказал нам о своей пропаже следующее.
Когда 30 июля он разошелся в горах с казаком Калмыниным и пошел по следу раненого яка, то вскоре отыскал этого зверя, выстрелил по нему и ранил еще. Як пустился на уход. Егоров за ним – и следил зверя до самой темноты; затем повернул домой, но ошибся и пошел в иную сторону. Между тем наступила холодная и ветреная ночь. Всю ночь напролет шел Егоров, и когда настало утро, то очутился далеко от гор в Сыртынской равнине. Видя, что зашел не туда, Егоров повернул обратно к горам, но, придя в них, никак не мог обознать местность, тем более что, как назло, целых трое суток в воздухе стояла густая пыль. Егоров решился идти наугад и направился к западу (вместо севера, как следовало бы) поперек южных отрогов окрайнего хребта. Здесь блуждал он трое суток и все это время ничего не ел, только жевал кислые листья ревеня и часто пил воду. «Есть нисколько не хотелось, – говорил Егоров, – бегал по горам легко, как зверь, и даже мало уставал».
Между тем плохие самодельные чирки износились в двое суток; Егоров остался босым. Тогда он разорвал свои парусинные панталоны, обвернул ими ноги и обвязал изрезанным на тонкие пластинки поясным ремнем. Но подобная обувь, конечно, весьма мало защищала от острых камней, и вскоре обе пятки Егорова покрылись ранами. А между тем ходить и ходить было необходимо – в этом только и заключалась возможность спасения. Застрелив из винтовки зайца, Егоров содрал с него шкуру и подложил эту шкуру вместе с клочками случайно найденной бараньей шерсти под свои израненные, обернутые в тряпки ноги.
Болели они сильно, в особенности по утрам, после ночи. Невозможно даже было тогда встать, так что Егоров выбирал себе ночное логовище на скате горы, для того чтобы утром ползти сначала на четвереньках, «размять свои ноги», как он наивно выражался. Не менее муки приносили и ночные морозы, доходившие в горах, как сказано выше, по крайней мере до –10 °С, да еще иногда и с ветром. Забравшись где-нибудь под большой камень, Егоров с вечера разводил огонь, добывая его посредством выстрела холостым патроном, в который вкладывал вместо ваты или трута оторванный кусок фуражки. При выстреле этот кусок загорался, потом тлел, и Егоров раздувал огонь, собирая для него помет диких яков. Но поддерживать огонь всю ночь было невозможно – одолевали усталость и дремота. Вот тут-то и начинались вдобавок к страданиям израненных ног новые муки от холода. Чтобы не замерзнуть совершенно, Егоров ухитрялся туго набивать себе за пазуху и вокруг спины сухого помета диких яков и, свернувшись клубком, тревожно, страдальчески засыпал. В это время пропотевшая днем рубашка обыкновенно примерзала к наложенному помету, зато, по крайней мере, не касалась своей ледяной корой голого тела.
На четвертые сутки своего блуждания Егоров почувствовал сильную усталость и голод. Последний был еще злом наименьшим, так как в горах водились зайцы и улары. По экземпляру того и другого застрелил Егоров и съел сырой часть улара; зайца же, также сырого, носил с собой и ел по маленькому кусочку, когда сильно пересыхало горло.
В это время Егоров блуждал возле тропинки, которая ведет из Сыртына в Са-чжеу. Несколько раз пускался он в безводную степь, но, мучимый жаждой, снова возвращался в горы. Здесь, на пятые сутки своего блуждания, Егоров встретил небольшое стадо коров, принадлежавших, несомненно, кочевавшим где-либо поблизости монголам; но пастухов при коровах не оказалось. Вероятно, они издали заметили незнакомого странного человека и спрятались в горах. Конечно, Егорову следовало застрелить одну из коров, добыть таким образом себе мяса, а кожей обвернуть израненные ноги. Однако он не решился на это; хотел только взять от коров молока, но и тут неудача – коровы оказались недойными.
Оставив в покое этих соблазнительных коров, Егоров побрел опять по горам и переночевал здесь шестую по счету ночь. Между тем силы заметно убывали… Еще день-другой таких страданий – и несчастный погиб бы от истощения. Он сам уже чувствовал это, но решил ходить до последней возможности; затем собирался вымыть где-нибудь в ключе свою рубашку и в ней умереть. Но судьба судила иначе… Егоров случайно встретил наш караван и был спасен.
И как не говорить мне о своем удивительном счастии! Опоздай мы днем выхода с роковой стоянки или выступи днем позже, наконец, пройди часом ранее или позднее по той долине, где встретили Егорова, – несчастный, конечно, погиб бы наверное. Положим, каждый из нас в том был бы не повинен, но все-таки о подобной бесцельной жертве мы никогда не могли бы вспомнить без содрогания, и случай этот навсегда остался бы темным пятном в истории наших путешествий.
Невольных двое суток простояли мы опять на одном месте. Все ухаживали за Егоровым. К общей радости, у него не сделалось ни горячки, ни лихорадки; только сильно болели ноги, на которые по-прежнему прикладывалась корпия, намоченная в растворе арники. Аппетит у больного был хороший, но сначала мы кормили его понемногу. Через двое суток Егоров уже мог, хотя с трудом, сидеть на верблюде, и мы пошли далее.
В 2 верстах от нашего ключа пролегала вьючная тропа, которая, как оказалось, вела из Са-чжеу в Сыртын. По этой тропинке мы взошли на перевал через окрайний хребет. Абсолютная высота этого перевала 13 200 футов. Подъем с севера весьма пологий. Спуск на южную сторону, также пологий и удобный, идет широким безводным ущельем на протяжении 15 верст. Это ущелье, равно как горы, его обставляющие, да и весь южный склон окрайнего к Сыртыну хребта совершенно бесплодны. В верхнем горном поясе преобладали здесь по нашему пути россыпи; в среднем – глина, а в нижнем, ближе к наружной окраине, явились скалы из слюдосодержащего глинистого сланца.
Переночевав с запасной водой, но без корма для животных на устье вышеописанного ущелья, с выходом солнца следующего дня мы направились на юго-запад к озеру Бага-сыртын-нор, до которого оставалось около 25 верст. Шли все время по покатой от гор голой галечной равнине.
Такие покатости, часто с большим наклоном, составляют характерную принадлежность горных хребтов центральноазиатской пустыни. Они обыкновенно сопровождают широкой каймой подножие гор, имеют почву из глины с галькой, совершенно бесплодны и местами прорезаны глубокими руслами дождевых потоков.
Образование подобных оригинальных равнин, по всему вероятию, обусловливается разрушением тех же горных хребтов пустыни, в которой нет ни обильных водяных осадков, ни текучих вод для перенесения продуктов разложения. Они осыпаются с гор возле их подножий, закрывая мало-помалу нижние каменные пласты и образуя постоянно увеличивающуюся пологую осыпь. Ее размеры и наклон зависят, конечно, от большей или меньшей разрушаемости и самого времени разрушения той каменной породы, из которой состоит хребет. В некоторых небольших хребтиках, там и сям разбросанных по Гоби, можно наблюдать, как постоянно увеличивающаяся осыпь уже замаскировала собой почти всю прежнюю площадь гор, уцелевших только небольшим островком на вершине своего куполообразного пьедестала.
Цайдамом называется страна, лежащая на передовом северном уступе Тибетского нагорья, невдалеке к западу от озера Куку-нор. С севера ее ограждают хребты, принадлежащие к системам Нань-шаня и Алтынтага. С юга еще более рельефной границей служит громадная стена гор, которые от Бурхан-Буда на востоке тянутся под различными названиями далеко к западу. Здесь, то есть на западе, граница Цайдама неизвестна; быть может, она намечается отрогами южных и северных окрайних гор. Наконец, на востоке описываемую страну окаймляют горы, служащие крайним западным продолжением некоторых хребтов верхней Хуан-хэ.
С востока на запад Цайдам тянется верст на восемьсот; ширина же его, не переходящая сотни верст в восточной части, значительно увеличивается к середине. Вся эта страна, поднятая от 9 до 11 тысяч футов над уровнем моря, состоит из двух, довольно резко между собой различающихся частей: южной – к которой собственно и приурочено монгольское название Цайдам, – несомненно бывшей недавно дном обширного соленого озера, а потому более низкой, совершенно ровной, изобилующей ключевыми болотами, почти сплошь покрытой солончаками; и северной, более возвышенной, состоящей из местностей гористых или из бесплодных глинистых, галечных и частью солончаковых пространств, изборожденных невысокими горами.
За исключением небольшого числа тангутов, обитающих в Восточном Цайдаме, население этой страны составляют монголы, принадлежащие, подобно значительной части кукунорцев, к олютам, но ныне сильно утратившие свой родовой тип. Всего чаще здесь встречается помесь с тангутами, в особенности в Восточном и Южном Цайдаме; иногда перепадают и китайские физиономии.
Обычное занятие цайдамских монголов составляет скотоводство – разведение баранов, лошадей и рогатого скота; в меньшем количестве содержатся здесь яки и верблюды. Последние гораздо хуже верблюдов халхасских: мельче ростом и слабосильней. В Цайдаме для этих животных местность неблагоприятна как по неимению в достаточном количестве пригодного корма, так и по обилию болот, на которых летом роятся тучи мошек, комаров и оводов, весьма вредных для скота вообще, а для верблюдов в особенности. Бараны цайдамские не курдючные или с весьма маленьким продолговатым курдюком, ростом невелики. Рогатый скот довольно хорош. Лошадей здесь много, но порода малорослая, некрасивая. Все стада летом обыкновенно угоняются в горы как северные, так и южные. Здесь животным прохладнее и нет муки от насекомых, зато корм скудный. Осенью стада возвращаются в равнины на болотистые луга и откармливаются выросшей в течение лета травой.
Обитая вдали от культурных местностей Китая и не имея часто возможности, в особенности в период дунганского восстания, добывать себе хлеб покупкой от китайцев, цайдамские монголы сами кое-где начали заниматься земледелием. Таких местностей мы видели две: возле озера Курлык-нор и на реке Номохун-гол; кроме того, слышали, что пашни есть на верховье реки Булунгира. Способ обработки земли самый жалкий; занятие это ненавистно цайдамским монголам, как и всем номадам вообще. Притом же количество распаханной земли ничтожно; оно едва ли достигает сотни десятин во всем Цайдаме. Засеваются ячмень с голым зерном и в меньшем количестве – пшеница; урожай бывает довольно хороший. Хлеб идет на приготовление дзамбы для собственного пропитания. Важной статьей в этом отношении служит хармык, ягоды которого едят свежими и сушат впрок. Затем обыденную пищу составляют чай, молоко, масло и баранина; последняя, впрочем, не редкость лишь у зажиточных.
Далеко не спокойно живут цайдамские монголы. Каждогодно они подвергаются то в одном, то в другом хошуне набегам хара-тангутов с верховьев Желтой реки и голыков, также тангутского племени, обитающих на реке Мур-усу в Северном Тибете. Те и другие разбойники слывут у цайдамцев под общим именованием «оронгын». В особенности страдает от них население Южного Цайдама. Грабители приезжают сюда обыкновенно поздней осенью, партиями в несколько десятков человек, разыскивают стойбища монголов, отнимают у них скот, хлеб и разное имущество. Для защиты от подобных набегов цайдамцы выстроили в каждом хошуне по небольшой квадратной загороди, обнесенной глиняными стенами. Подобная постройка – примитивный образчик наших крепостей – носит громкое название хырма, то есть крепость. Сюда складываются лишние пожитки и хлеб, а при нападении оронгын, если успеют их вовремя заметить, загоняется скот. Притом в каждой хырме живут поочередно человек двадцать или тридцать защитников-монголов, вооруженных саблями, пиками и изредка фитильными ружьями. Для оронгын подобная хырма с тонкими глиняными стенами сажени три высотой при длине сажен в тридцать каждого фаса составляет преграду неодолимую. Разбойники обыкновенно и не думают заниматься штурмом или осадой, но едут далее, рассчитывая захватить где-нибудь врасплох.
Конечно, не все обитатели хошуна могут воспользоваться защитой хырмы, так как оронгыны появляются обыкновенно внезапно. Поэтому монголы, кочующие вдали от хошунной хырмы, зарывают хлеб, масло и лишние пожитки в землю. Сами же при появлении разбойников прячутся в зарослях тамариска и хармыка; сюда загоняют на время и стада. Но оронгыны имеют волчье чутье и нередко разыскивают спрятанное, в особенности скот, его забирают и гонят восвояси.
Сопротивление вооруженной силой разбойники почти никогда не встречают, во-первых, вследствие трусости самих монголов, а во-вторых, потому, что за каждого убитого оронгына платится большой штраф его семейству. Такой порядок узаконен сининскими амбанями (губернаторами), с которыми разбойники, вероятно, делятся своей добычей.
Наиболее обширное из болот раскидывается в равнине Сыртын, представляющей собой лучшее место во всем Северном Цайдаме. Строго говоря, равнина эта, носящая в своей восточной части название Куку-сай, принадлежит Нань-шаню и составляет переход от него к Цайдаму.
Сыртынские монголы встретили нас довольно радушно; принесли молока, продали баранов и масла. Проводник на дальнейший путь также скоро отыскался, но не прямо в Тибет через Западный Цайдам, как нам того желалось, а дорогой окружной, через стойбище курлыкского князя. Вероятно, без разрешения своего властителя сыртынцы не посмели препроводить нас прямо в страну далай-ламы; да, кроме того, желали и прислужиться князю, показав ему невиданных еще здесь людей, от которых притом можно получить подарки. Так нам сразу и объявили, что в Сыртыне нет проводника, знающего прямую дорогу в Тибет; притом же путь этот, говорили нам, лежит сначала по безводным местностям, а затем по обширным болотистым солончакам, на которых в то время года еще роились тучи мошек и комаров. Общим голосом советовали идти дорогой обходной, на что мы и должны были согласиться., Впрочем, для нас даже выгодней было идти окружным путем именно потому, что через это можно было лучше познакомиться с Северным Цайдамом; затем мы рассчитывали купить у курлыкского князя несколько новых верблюдов или выменять их на более плохих из своих и оставить под надзором того же князя весь лишний багаж по возвращении из Тибета.
Около полудня 13 августа к нам явился проводник, весьма приличный монгол, по имени Тан-то. Впоследствии оказалось, что это был один из местных ловеласов, каковые встречаются и между номадами. Вопреки своим собратьям, Тан-то каждый день умывался, чистил зубы и носил опрятную одежду. Человек он был хороший и услужливый. Впоследствии мы одарили Тан-то, соображаясь с его вкусами и привычками, кусочками мыла, бусами, ножницами и тому подобными мелочами, которые, конечно, будут служить немаловажным подспорьем при атаках цайдамских красавиц.
Выступив в тот же день в дальнейший путь, мы прошли только 18 верст и остановились на ночевку. Местность представляла по-прежнему равнину, но болото кончилось. Его заменила глинисто-соленая почва, поросшая редким колосником, по которому паслись большие стада хуланов. Влево от нас расстилались голые глинистые площади; на них играл мираж.
Явление это, весьма обыкновенное в пустынях Монголии, всего чаще случается на гладких и голых глинистых площадях или на обширных солончаках. Поэтому в Северном Тибете, где таких местностей нет, мы ни разу не наблюдали миража. Последний всего чаще бывает весною и осенью, реже летом и еще более редко зимою. Само явление, как известно, состоит в том, что перед глазами путника неожиданно появляется более или менее обширная поверхность озера или вообще воды. Обман часто до того велик, что в появившихся волнах ясно видны отражения соседних скал или холмов. Передняя рамка берега обозначается резко, но вдаль призрачная вода уходит, как бы сливаясь с горизонтом. Если мираж появится невдалеке, то ближайшие к наблюдателю предметы, иногда даже звери, кажутся подвешенными или плавающими в воздухе. С переменою угла зрения при движении каравана изменяются положения и очертания обманчивого озера: оно то убегает, то появляется сзади или с боков, то наконец вовсе исчезает. И по какому-то непонятному чувству всегда жалеешь расстаться с обманчивым видением, словно самый призрак воды отраден в пустыне…
На второй день пути от Сыртына нам предстоял безводный переход в 65 верст. Как обыкновенно в подобных случаях, мы прошли это расстояние в два приема: выступили в полдень, ночевали на половине дороги с запасною водой, а на следующий день добрались до речки Орёгын-гол. На всем пути местность была отвратительная: сначала голая глинистая, покрытая мелкою галькою равнина, полого повышавшаяся к Южносыртынским горам; затем эти самые горы, также совершенно бесплодные. Они состоят из глины и темного глинистого сланца. Перевал весьма пологий, имеет 12 400 футов абсолютной высоты. Весь переход пройден был нами быстро и хорошо. Так вообще везде в Центральной Азии – в самых худших, бесплодных, но зато обыкновенно ровных местностях, за исключением сыпучих песков и влажных солончаков, идти с верблюдами легко и споро; но лишь только местность делается лучше, притом, конечно, пересеченнее – ход каравана затрудняется.
На Орёгын-голе мы дневали.
Больной Егоров теперь почти совсем поправился; не зажили только еще раны на ногах и не позволяли надеть кожаного сапога. Зато с другим из экспедиционных казаков, именно со старшим урядником Иринчиновым, ветераном всех моих экспедиций в Центральной Азии, случилось на Орёгын-голе маленькое несчастье, показывающее, насколько в путешествии подобного рода легко подвергнуться всякой случайности. Совершенно беззаботно, конечно, уже не в первую сотню, если только не тысячу раз, заколачивал Иринчинов в землю железный шорон (колышек в один фут длиною), к которому на общей веревке привязываются верблюды, как вдруг один из этих верблюдов, уже бывший на привязи, так сильно дернул веревку, что шорон выскочил из земли, со всего размаха ударил Иринчинова в губы и вышиб в верхней челюсти три передних зуба.
Несколько ранее того, во время ловли для привязывания на ночь экспедиционных баранов, один из них случайно прыгнул на казака Калмынина и, ударив его рогом в лоб, чуть было не вышиб глаз, а опухоль и синяк присадил на продолжительное время.
25 августа, сделав 305 верст от Сыртына, мы добрались до вожделенной местности. Впрочем, местопребывание князя находилось на восточной стороне обширного озера Курлык-нор. Мы же остановились по западную сторону того же озера на впадающей в него речке Балгын-голе, где встретили большую редкость тех стран, именно поля, обрабатываемые местными монголами.
Местность по Балгын-голу весьма изобильна хармыком – кустарником, принадлежащим к семейству крушиновых и свойственным всей вообще Внутренней Азии – от Каспийского моря до собственно Китая. Впрочем, в Тибете хармык не растет вовсе; его нет также на нижнем Тариме и на Лоб-норе. Царство описываемого растения – это обширные солончаковые болота Южного Цайдама.
Другой кустарник, весьма изобильный в Южном Цайдаме и также свойственный всей вообще Центральной Азии – это тамариск, называемый монголами сухай-мото. Он представляет несколько видов, в Хамийской пустыне тамариск попадается спорадически; в собственно Гоби и в Ала-шане его нет вовсе.
Подобно хармыку, тамариск произрастает на почве глинистой, лёссовой, только менее соленой и менее влажной. Само растение представляет стройный кустарник от 5 до 7 футов, даже до 10 футов высотою. Но в Цайдаме и по долине верхней Хуан-хэ тамариск иногда является деревом до 20 футов высотою при толщине ствола у корня от одного до полутора футов. Ярко-зеленые ветви описываемого растения в июне покрываются развесистыми метелками розовых цветов, скученных на вершине куста. Тогда и в пустыне подобные заросли напоминают собою сад.
Тамариск доставляет хорошее топливо. Кроме того, его ветви с охотою поедают верблюды, и эта пища весьма для них полезна, в особенности при кашле.
Растет тамариск обыкновенно довольно редким насаждением, хотя на более выгодных местах (например, в долине верхней и средней Хуан-хэ) нередки и густые заросли этого кустарника. Там же, где почва, им покрытая, состоит из рыхлой лёссовой глины, ветры выдувают промежуточный слой и наваливают эту пыль вместе с песком на соседние кусты, отчего почва под ними постоянно повышается. Мало-помалу из такого наноса и истлевших остатков самого растения образуются значительные бугры, на которых растут следующие поколения. Подобные бугры, образуемые также и хармыком, весьма изобильны в некоторых местах Центрально-азиатской пустыни – на нижнем Тариме, в Ордосе, Ала-шане и частью в Цайдаме.
Переход привел нас от Баян-гола к хырме Дзун-засак, той самой, которая дважды была мною посещена при первом путешествии в Центральной Азии в 1871–1873 годах. Таким образом мы вышли на старую дорогу и сомкнули с ней линию нового пути.
Более шести лет протекло уже с тех пор, как я был в этих местах, но теперь для меня так живо воскресло все прошлое, словно после него минуло только несколько дней. Помнилось даже место, на котором тогда расположен был наш маленький бивуак; помнилось ущелье, по которому вчетвером мы направились через хребет Бурхан-Буда в Тибет без гроша денег, полуголодные, оборванные – словом, нищие материально, но зато богатые силою нравственною…
Лишь только поставили мы палатки в 3 верстах восточнее хырмы Дзун-засак, к нам тотчас явился давнишний ее обитатель Камбы-лама, с которым я и Иринчинов, как старые знакомые, встретились друзьями. От Камбы-ламы узнали мы, что наш тибетский проводник Чутун-дзамба умер; также умер тибетский посланник Камбы-нансу, который виделся с нами в 1872 году на Куку-норе и предлагал свои услуги в Лхасе; наконец умер и молодой кукунорский ван, отправившийся на поклонение далай-ламе и не выдержавший трудностей пути через Северный Тибет. Молодой ван скончался почти мгновенно, вероятно от разрежения воздуха, на горах Тан-ла. С его смертью пресекся род владетельных кукунорских князей Цин-хай-ванов. До выбора же и утверждения нового вана Куку-нором управлял тосалакчи, то есть бывший помощник умершего князя.
Шесть дней простояли мы возле хырмы Дзун-засак, и все это время прошло в хлопотах по дальнейшему снаряжению в Тибет. Местный князь Дзун-засак, тоже один из старых знакомцев, вопреки нашему ожиданию и, по-видимому, без всякой причины, встретился с нами далеко не радушно. Подобно Курлык-бэйсе, Дзун-засак сразу начал отговариваться неимением людей, знающих путь в столицу далай-ламы. Конечно, это была явная ложь, так как из Цайдама в Тибет и обратно каждогодно ходят караваны богомольцев или торговцев, и местные монголы служат для них проводниками. Да наконец, редкий из этих монголов сам не бывал в Лхасе в качестве богомольца. Дзун-засак несомненно знал все это очень хорошо, но, вероятно, получил заранее приказание всякими средствами затормозить наш путь в Тибет и пожелал отличиться перед китайцами.
Сначала я ласково уговаривал засака найти нам проводника, а затем, видя, что просьбы и вежливое обращение ни к чему не ведут, наоборот – еще более утруждают дело, назначил князю двухдневный срок для приискания проводника. Опять с этим ультиматумом был отправлен к засаку урядник Иринчинов, который, как знаток дела, приложил еще несколько собственных внушений, даже весьма крутых, в особенности относительно ближайших княжеских советников. Дзун-засак просил дать ему несколько времени на размышление и послал за своим соседом Барун-засаком. После долгого совещания словно из земли вырос проводник, которого привели нам оба князя и рекомендовали как человека, хорошо знающего путь через Тибет.
Таким образом, главное дело уладилось. Теперь нужно было кончать вопросы второстепенные и развязаться с излишним багажом. Приятель Камбы-лама много помог нам в этом отношении. Он согласился принять к себе в хырму на хранение наши коллекции и лишний багаж – всего пудов тридцать клади. Затем оба засака, после опять-таки настоятельных с моей стороны требований, взяли от нас на сохранение 20 ямбов серебра. Теперь обоз наш значительно убавился, но все-таки оставшимся багажом необходимо было завьючить 22 верблюда; зато вьюки сделались легкими, не более как по 6–7 пудов весом на каждое животное.
Счастье великое, что почти все наши верблюды, отдохнув в Нань-шане, чувствовали себя бодрыми и годились на переход через Тибет. Иначе мы не могли бы туда вовсе идти, по крайней мере теперь, так как ни у Дзун-засака, ни у Барун-засака хороших верблюдов не оказалось. Да их мало было, вероятно, и во всем Цайдаме, где, по словам монголов, уже три года сряду свирепствовал падеж на этих животных.
Как бы там ни было, но мы удачно переформировали свой караван и 12 сентября, распрощавшись с Камбы-ламой, двинулись в Тибет. Начался второй период нашего путешествия, более интересный как по самому характеру впереди лежавших местностей, так и по их совершенной неизвестности.
Если же подвести итог первому, только что завершенному, периоду нашей экспедиции, то, откровенно говоря, мало у нас осталось отрадных о нем воспоминаний. Пустыня залегла сплошь от Зайсана до (хребта) Бурхан-Буда более чем на 2 000 верст. На всем этом пространстве мы только однажды, именно на Тянь-шане, встретили настоящий лес, в котором провели сутки. Понятно, что при таких условиях местностей, нами пройденных, в них не слишком обильна была научная добыча как среди царства растительного, так и среди царства животного. За пять весенних и летних месяцев нами наблюдалось 43 вида млекопитающих и 201 вид птиц; тех и других собрано в коллекцию около 600 экземпляров.
Пресмыкающихся добыто было довольно много, но рыбы найдены только в реках Урунгу и Баян-голе. В гербарий собрано было 406 видов растений. Кроме того, по всему пройденному пути, интересному в особенности от Хами до Бурхан-Буда, где еще ни разу не проходил кто-либо из европейцев, добыто много данных, чисто географических: глазомерная съемка пути, несколько определений широты, барометрические измерения высот и метеорологические наблюдения. Этнографические же исследования вообще были скудны, так как по пути мы встречали почти сплошь бесплодную пустыню, за исключением лишь оазисов Хамийского и Сачжеуского да немногих местностей Северного Цайдама.
Грандиозная природа Азии, проявляющаяся то в виде бесконечных лесов и тундр Сибири, то безводных пустынь Гоби, то громадных горных хребтов внутри материка и тысячеверстных рек, стекающих отсюда во все стороны, – ознаменовала себя тем же духом подавляющей массивности и в обширном нагорье, наполняющем южную половину центральной части этого континента и известном под названием Тибета. Резко ограниченная со всех сторон первостепенными горными хребтами, названная страна представляет собою в форме неправильной трапеции грандиозную, нигде более на земном шаре в таких размерах не повторяющуюся, столовидную массу, поднятую над уровнем моря, за исключением лишь немногих окраин, на страшную высоту от 13 до 15 тысяч футов. И на этом гигантском пьедестале громоздятся, сверх того, обширные горные хребты, правда, относительно невысокие внутри страны, но зато на ее окраинах развивающиеся самыми могучими формами диких альпов. Словно стерегут здесь эти великаны труднодоступный мир заоблачных нагорий, неприветливых для человека по своей природе и климату и в большей части еще совершенно неведомых для науки…
Действительно, если исключить Ладак и Балтистан на верхнем Инде, то весь собственно Тибет, к которому в обширном смысле, по сходству физического характера, следует отнести также северный придаток, ограниченный Алтын-тагом и Нань-шанем, равно как бассейн озера Куку-нор и страну си-фаней (тангутов) к югу от него, представляет собою столь обширную неведомую площадь, равной которой еще не найдется в Азии, да и с трудом отыщется даже на Африканском материке. Лишь южные, лежащие в бассейне Брамапутры и более населенные части Тибета, равно как провинция Нгари-корсум на юго-западе этой страны, кое-где урывками исследованы европейскими путешественниками…
Громадная площадь этой страны остается почти совершенно неведомою и настоятельно ждет своих исследователей.
Но рядом с столь высокою и заманчивою задачей много, даже очень много, различных невзгод поджидают здесь европейского путешественника. Против него встанут и люди, и природа. Огромная абсолютная высота и вследствие того разреженный воздух, в котором мускулы человека и вьючных животных отказываются служить как следует; крайности климата, то слишком сухого, то (летом) слишком влажного; холода и бури, отсутствие топлива, скудный подножный корм, наконец, гигантские ущелья и горы в восточной части страны – вот те препоны, бороться с которыми придется на каждом шагу. С другой стороны, в местах обитаемых туземное население подозрительно или даже враждебно будет смотреть на неведомого пришельца и, несомненно, постарается если не уничтожить его открытой силою, то всякими способами затруднить дальнейший путь. Совокупность всех этих причин и сделала Тибет столь неведомым до наших дней. Но, по всему вероятию, подобный мрак продолжится лишь немного, и та могучая сила, которая называется энергией духа, сломит все преграды и проведет европейских путешественников вдоль и поперек по загадочной стране буддизма…
В общем весь Тибет по различию своего топографического характера, равно как и органической природы, может быть разделен на три резко между собою различающиеся части: южную, к которой относятся высокие долины верховьев Инда, верхнего Сетледжа и Брамапутры; северную, представляющую сплошное столовидное плато; и восточную, заключающую в себе альпийскую страну переходных уступов, далеко вдающуюся внутрь собственно Китая. Дальнейшее наше изложение всецело будет относиться к Северно-Тибетскому плато.
На восходе солнца 12 сентября 1879 года бивуак наш возле хырмы Дзун-засак в Южном Цайдаме был снят, и мы направились в Тибет. Караван состоял из 34 верблюдов и 5 верховых лошадей; участники экспедиции были те же, что и прежде, переменился только проводник.
Немало различных бед насулили нам впереди цайдамские монголы. Нас пугали и глубоким снегом, который, по местным приметам, должен был выпасть в Тибете нынешнею зимою, и болезнями от непривычной высоты, и разбойниками, поджидающими караван в горных ущельях; наконец впервые мы услышали теперь о том, что тибетцы выставили отряд войск с целью не пускать чужеземцев в свою столицу. Словом, напутствия нам были самые неблагоприятные; но, по обыкновению, мы мало придавали цены подобным стращаниям и пошли вперед с самыми лучшими надеждами на успех.
Чтобы избавиться от высокого перевала через хребет Бурхан-Буда, мы решили обойти его по ущелью реки Номохун-гола. К этой реке теперь и направились, следуя вдоль бесплодной хрящеватой и галечной равнины, которая, подобно тому как и во многих других центральноазиатских хребтах, широкою, с пологим скатом полосою окаймляет подножие Бурхан-Буда и его западных продолжений. Местность же, по которой мы шли, представляла по-прежнему солончаковую, кое-где болотистую равнину, поросшую в большей своей части хармыком и тамариском. Последний на самом Номохун-голе принимает размеры небольшого дерева, так что местные монголы, отроду не видавшие чего-либо лучшего, с восхищением рассказывали нам про этот «огромный», по их словам, лес.
Последняя попытка отклонить нас от следования туда сделана была на Номохун-голе. Дзун-засак прислал нам с нарочным предложение идти в Западный Цайдам, то есть в Тайджинерский хошун, где, по уверению князя, можно было найти другого, еще лучшего проводника. Кроме того, Дзун-засак ни с того ни с сего вдруг предложил устроить облаву на медведей, которых в это время действительно много шаталось по хармыку на Баян-голе. Но все эти услуги, конечно, были только уловкою, о чем мы сразу и смекнули. Как оказалось впоследствии, князю важно было задержать нас до тех пор, пока получится распоряжение от сининского губернатора, к которому еще от Курлык-бэйсе послан был гонец с извещением о нашем прибытии. К великому, вероятно, огорчению Дзун-засака, мы не искусились ни Тайджинерским хошуном, ни интересными медведями и, передневав на Номохун-голе, направились вверх по названной реке в горы Бурхан-Буда.
18 сентября мы оставили позади себя хребет Бурхан-Буда и пришли в урочище Дынсы-обо, лежащее на абсолютной высоте 13 100 футов. Таким образом мы попали теперь на Тибетское плато, или, вернее, на последнюю к нему ступень со стороны Цайдама. Характер местности и всей природы круто изменился. Мы вступали словно в иной мир, в котором прежде всего поражало обилие крупных зверей, мало или почти вовсе не страшившихся человека. Невдалеке от нашего стойбища паслись табуны хуланов, лежали и в одиночку расхаживали дикие яки, в грациозной позе стояли самцы оронго; быстро, словно резиновые мячики, скакали маленькие антилопы бды. Не было конца удивлению и восторгу моих спутников, впервые увидевших такое количество диких животных.
Появились также и новые птицы: тибетский больдурук и земляные вьюрки; кроме того, летало много воронов и грифов, разыскивавших себе добычу.
Последней для них нашлось вдоволь на следующий же день, когда мы вшестером отправились на охоту и в короткий срок убили 13 зверей, в том числе 2 яков. Некоторые шкуры поступили в коллекцию; часть мяса была взята для еды, остальное брошено. Тут-то и начался пир волков, воронов и грифов. Мигом на убитом звере собиралась куча этих хищников, и в течение нескольких часов уничтожалось даже большое животное, как, например, хулан.
В помощь хищным птицам и зверям вслед за ними тихомолком приехал из Цайдама какой-то монгол, сообразивший по опыту прошлого моего путешествия, что мы набьем много зверей в окрестностях Дынсы-обо, и рассчитывавший поживиться даровой добычей. На глаза к нам этот монгол не показывался, но, забравшись в горы, подобно грифу, следил за нашей охотой. Лишь только зверь был убит и, сняв с него шкуру или взяв часть мяса, мы отправлялись дальше, монгол тотчас являлся вместе с волками и грифами к добыче, резал мясо и таскал его в ближайшие ущелья, где прятал под большие камни; кроме того, брал бедренные кости, чтобы впоследствии полакомиться из них мозгом. В таком приятном занятии монгол провел целое утро совершенно инкогнито. Затем, наевшись вдоволь мяса, лег отдохнуть в ущелье неподалеку от нашего стойбища. Случайно один из запоздавших на охоте казаков возвращался именно этим ущельем и неожиданно набрел на монгола. Предполагая, что это какой-нибудь вор, казак притащил до смерти перепугавшегося цайдамца к нашему стойбищу, где разъяснилась вся суть дела.
В Дынсы-обо мы впервые заменили свою палатку войлочной юртой, той самой, которая была куплена у князя Курлы-бэйсе. Правда, юрта эта оказалась весьма плохой, но мы ее починили и все время своего пребывания на плоскогорье Северного Тибета, то есть в продолжение четырех месяцев, кое-как укрывались от бурь и холодов. Для казаков же достать юрты было невозможно, так что наши спутники провели осень и большую половину холодной зимы Тибета – словом, все время нашего здесь путешествия – в той же самой палатке, в которой укрывались от палящего солнца Хамийской пустыни. Впрочем, мы делились своей юртой со спутниками, и в ней спали, кроме нас, препаратор, переводчик и двое казаков. Последние, однако, всегда предпочитали помещаться в своем обществе в палатке и по возможности уклонялись от приглашения ночевать в юрте.
Незаметно поднимаясь пологими долинами, мы достигли перевала через хребет Шуга. По барометрическому измерению этот перевал имеет 15 200 футов абсолютной высоты. Спуск на противоположную сторону в долину реки Шуги несколько круче, но все-таки удобен для движения каравана.
Хребет Шуга, уже описанный в первом моем путешествии по Центральной Азии, тянется параллельно Бурхан-Буде и составляет в этом месте вторую, со стороны Цайдама, ограду высокого Северно-Тибетского плато. На восток описываемый хребет продолжается (по расспросным сведениям) до гор Урундуши; на западе же упирается в среднее течение реки Шуги, за которой являются новые, также параллельные наружной ограде, хребты.
От Бурхан-Буды хребет Шуга отличается тем, что, во-первых, в своей середине и на западной окраине имеет по нескольку снеговых вершин, а во-вторых, будучи расположен на самом плато, развивает на обоих своих склонах менее дикие формы гор. Впрочем, близ гребня хребта Шуга, как уже сказано при первом его описании, громоздятся огромнейшие скалы известняка и эпидозита. Затем весь хребет, подобно Бурхан-Буде, крайне бесплоден.
Несмотря на раннюю осень, северный склон гор Шуга был покрыт снегом, который доходил почти до самого перевала. Такого снега мы не видали здесь даже в декабре и январе 1872–1873 годов. В нынешнем же году снег на горах Северно-Тибетского плато выпал рано, что, по приметам цайдамских монголов, предвещало суровую и снежную зиму. К счастью нашему, такое предсказание исполнилось далеко не вполне.
При переходе через хребет Шуга я убил молодую яловую корову дикого яка. Мясо оказалось прекрасным и очень жирным, так что мы почти всё забрали с собой. Шкура же, отлично вылинявшая, поступила в коллекцию. Но, чтобы не таскать эту шкуру понапрасну, мы закопали ее вместе со шкурой убитого накануне хулана в каменную осыпь на берегу реки Шуги, рассчитывая взять спрятанную кладь при обратном следовании из Тибета. Однако предположение это не сбылось, так как мы вышли впоследствии в Цайдам более западным путем. Шкуры же обоих зверей, как следует препарированные, до сих пор, вероятно, покоятся на том месте, где мы их положили.
Хорошие пастбища по долине среднего течения реки Шуги привлекают сюда массу травоядных зверей. По нашему пути вдоль реки беспрестанно встречались хуланы, яки и антилопы. С удивлением и любопытством смотрели доверчивые животные на караван, почти не пугаясь его. Табуны хуланов отходили только немного в сторону и, повернувшись всей кучей, пропускали нас мимо себя, а иногда даже некоторое время следовали сзади верблюдов. Антилопы оронго и ада спокойно паслись и резвились по сторонам или перебегали дорогу перед нашими верховыми лошадьми; лежавшие же после покормки дикие яки даже не трудились вставать, если караван проходил мимо них на расстоянии 1/4 версты. Казалось, что мы попали в первобытный рай, где человек и животные еще не знали зла и греха…
Лишь только вырастет на них трава, тотчас являются стада травоядных зверей, которые живут здесь до тех пор, пока съедят весь корм; затем отправляются на другое пастбище и, таким образом, кочуя с места на место, прокармливаются круглый год.
В окрайних горах долины левого берега реки Шуги звери водятся также в большом числе, в особенности куку-яманы, нередки и аркары; из птиц изобильны улары.
На правом берегу той же реки хребет Шуга в этой своей части еще более бесплоден; тем не менее, по словам цайдамцев, здесь, как и во всем названном хребте, да, вероятно, и в другихему соседних, встречаются, хотя изредка, маралы, которые, быть может, заходят сюда из лесистых гор на верховьях Желтой реки.
Неприветливо встретило нас могучее нагорье! Как теперь, помню я пронизывающую до костей бурю с запада и грозные снеговые тучи, низко висевшие над обширным горизонтом, расстилавшимся с перевала Чюм-чюм; как теперь вижу плаксивую физиономию нашего проводника, бормотавшего, стоя рядом со мною, молитвы и сулившего нам всякие беды. Кто знает, думалось мне тогда, что ожидает нас впереди: лавровый ли венок успеха или гибель в борьбе с дикою природою и враждебными людьми…
Мрачные предзнаменования не замедлили явиться. После небольшого перехода от перевала Чюм-чюм проводник наш объяснил, что дальше он плохо знает дорогу, так как ходил по ней 15 лет тому назад. «Худо впереди будет, все мы погибнем, лучше теперь назад вернуться», – не переставал твердить монгол, конечно, получивший при отправлении с нами различные внушения от князя Дзун-засака. Но так как тот же монгол многократно уверял нас до сих пор, что отлично знает путь в Лхасу, то, подозревая обман, я приказал наказать проводника. Кроме того, к нему приставлен был караул для предупреждения возможного бегства и вновь подтверждено, что если он вздумает умышленно завести нас куда-нибудь, то будет расстрелян.
От страха монгол совсем потерял голову, да притом, кажется, и действительно не знал местности, так что следующий, правда небольшой, переход мы сделали наугад и вышли на какую-то речку, которая, по соображениям, должна была впадать в Напчитай-улан-мурень (Чумар), приток Мур-усу. Следуя вниз по незнакомой речке, мы встретили следы прошлогодней ночевки каравана на верблюдах. Последнее обстоятельство несомненно указывало, что то была партия богомольцев, так как торговые караваны ходят через Северный Тибет только на вьючных яках. Богомольцы, конечно, шли в Лхасу или возвращались оттуда; следовательно, мы не сбились с настоящего пути.
Но тут пришла новая беда. Снег, падавший каждый день с последних чисел сентября, но в малом количестве и обыкновенно тотчас растаивавший на солнце, в ночь на 3 октября выпал на 1/3 фута, а на следующий день подбавил вдвое более; притом мороз стал в –9 °С. Наши караванные животные почти совсем не могли отыскать себе корма, так что голодные верблюды съели друг на друге несколько вьючных седел, набитых соломою. Лошадям же дано было по две пригоршни ячменя, который необходимо было беречь, как драгоценность. Весь аргал покрыло снегом, так что трудно было его отыскать, да притом, отсыревши, он горел крайне плохо. Приходилось сидеть или в дыму, или в холодной юрте без огня. С великим трудом сварили чай и мясо для еды.
Идти вперед нечего было думать, в особенности с нашим проводником, так что целых двое суток мы провели на одном месте в ожидании лучшей погоды. На третий день немного разъяснило, но лишь только мы двинулись вперед, как снова поднялась метель – и мы принуждены были остановиться, сделав 8 верст от прежнего своего бивуака. По счастию, новое место оказалось обильнее травою, так что мы, по крайней мере, перестали сильно тревожиться за участь своих караванных животных. Тем не менее положение наше становилось весьма серьезным. Выпавший снег не таял, а ночной мороз вдруг хватил на –23 °С.
Трудно было надеяться, что все это скоро кончится; наоборот, следовало ожидать еще худшего в будущем, тем более что ежедневно мимо нашего стойбища проходили большие стада зверей, в особенности яков, которые направлялись на юго-восток, в более низкую и теплую долину Мур-усу. «Звери предчувствуют тяжелую зиму и уходят отсюда», – говорил наш проводник. «Худо нам будет, погибнем мы», – твердил он, вместо того чтобы посоветовать что-либо в данном случае. Впрочем, он по-прежнему постоянно давал один совет – возвратиться в Цайдам, но об этом я не хотел и слышать. «Что будет, то будет, а мы пойдем далее», – говорил я спутникам, и, к величайшей их чести, все, как один человек, рвались вперед. С такими товарищами можно было сделать многое!
Совсем иное изображал из себя наш монгол-проводник. От страха за свою будущую участь и от холода он сделался чуть живым – целый день не выходил из палатки, не переставая бормотать молитвы, охал и ныл. Немудрено, что подобные люди десятками гибнут в караванах богомольцев, следующих через Северный Тибет в Лхасу.
Еще двое суток провели мы в невольной стоянке на одном и том же месте, ожидая лучшей погоды; но морозы не прекращались и снег не таял. Между тем наши верблюды и лошади стали видимо худеть от бескормицы. Нужно было двигаться вперед, хотя наугад, так как теперь невозможно было рассчитывать на занесенные снегом старые пастбища караванов и на кое-какие другие признаки истинного пути. Сначала, соблазняясь примером зверей, продолжавших по-прежнему идти к юго-востоку, я хотел направиться туда же, выйти на устье реки Напчитай-улан-мурень; но так как этим окружным путем пришлось бы сделать лишнюю сотню верст и, быть может, ничего не выиграть относительно удобства движения, то мы направились по-прежнему на юго-запад, к горам Куку-шили, которые длинным белым валом виднелись на горизонте впереди нас.
День был ясный, и снег блестел нестерпимо. От этого блеска сразу заболели глаза не только у всех нас, но даже у верблюдов и нескольких баранов, которых мы гнали с собою из Цайдама. Один из этих баранов вскоре совершенно ослеп, так что мы принуждены были его зарезать без нужды в мясе. Воспаленные глаза верблюдов пришлось промывать крепким настоем чая и спринцевать свинцовою примочкою. Те же лекарства служили и для нас. Синие очки, которые я надел, мало помогали, так как отраженный снегом свет попадал в глаза с боков; необходимы были очки с боковыми сетками, но их не имелось. Казаки вместо очков завязали свои глаза синими тряпками, а монгол – прядью волос из черного хвоста дикого яка. Последний способ, употребляемый монголами и тангутами, весьма практичен, хотя, конечно, необходима привычка к подобной волосяной повязке.
Небольшими переходами в три дня добрались мы до гор Куку-шили. В равнине Напчитай-улан-мурень, по которой теперь переходили, лежал везде снег глубиною в 1/4 или 1/3 фута; на горах же, даже небольших, этот снег был вдвое глубже. Погода стояла ясная, по ночам морозы переходили за –20 °С; но днем, когда стихал ветер, солнце грело довольно сильно, так что во время движения с караваном переду тела, обращенному к югу, нередко было жарко, тогда как спине в это же время чувствовался холод.
От действия солнечных лучей кое-где начали показываться проталины. Были, кроме того, и другие утешительные предзнаменования, что вдруг выпавший снег и наступившие холода составляли явление исключительное и ненормальное для этих стран в столь раннюю еще пору года. Так, на одной из проталин мы поймали с десяток маленьких ящериц; медведи, несмотря на холод, не ложились в зимнюю спячку; наконец, встречались еще и пролетные птицы: турпаны, горные гуси, даже песочники и горихвостки. Бедствовали они так же, как и мы. Несомненно, в это время в Северном Тибете погибло много пролетных пернатых.
Но донимали нас не столько холода, сколько трудность непривычным верблюдам добывать себе корм из-под снега, хотя и мелкого; затем невыносимый блеск этого самого снега, все сильнее портивший наши глаза; наконец, неимение для топлива хорошего, сухого аргала. Последний с каждым днем более сырел, так что нужны были долгие и необычайные усилия для разведения огня, в особенности при разреженном и, следовательно, бедном кислородом воздухе этой высоты. Часа по два обыкновенно возились мы с кипячением воды на чай, а для сварения мяса к обеду требовалось чуть не полдня времени. Для того же, чтобы хотя немного посидеть вечером без сильного дыма, но при огне в юрте, мы собирали сухие стволики реамюрии, более похожие на ломаные баранки, чем на материал для топлива, и этими «дровами» согревали и освещали себя в течение какого-нибудь получаса.
В горах Куку-шили нас ожидали еще большие, чем до сих пор, невзгоды. Забрались мы в окраину этих гор, но не знали, где их переваливать. Сплошной снег покрывал северный склон хребта и маскировал всякие приметы (следы тропинок, верблюжий помет, прежние ночевки караванов), по которым можно было бы хотя сколько-нибудь ориентироваться.
Проводник послан был на поиски перевала, но, как оказалось впоследствии, повел нас наугад трудным ущельем, по которому верблюды едва-едва взобрались на гребень Куку-шили. Здесь, к великому огорчению, мы увидели впереди себя лишь неширокую болотисто-кочковатую долину, а за нею опять сплошные горы.
Серьезно допрошенный вожак объяснил, божившись всеми богами, что с пути мы не сбились, что он узнал теперь местность и что нам нужно будет только немного пройти встреченною долиною для окончательного выхода из гор. Сомнительными казались подобные рассказы, но поневоле им нужно было хотя отчасти верить. Назавтра мы пошли, по указанию того же проводника, вдоль упомянутой долины, где пришлось следовать то по кочковатым болотам, то для избежания их беспрестанно подниматься и спускаться по боковым горным скатам. Верблюды и лошади спотыкались, падали и черепашьим шагом ползли 14 верст по этой мучительной для них местности. Затем долина вновь замкнулась горами. Монгол же стал уверять, что он «немного» ошибся и что необходимо вернуться ко вчерашнему стойбищу, а оттуда поискать выхода из гор в другом месте.
Тогда я решил окончательно прогнать никуда не годного вожака, который своими обманами уже немало наделал нам хлопот. Монголу дано было немного продовольствия и приказано убираться куда знает. Сами же мы решили идти вперед, разъездами отыскивая путь. Правда, подобное решение представляло в перспективе много риска и трудов, но иного исхода при данных обстоятельствах не было. Все равно – не знающий пути вожак нас только бы обманывал и еще бог знает куда завел, затем при встрече с тибетцами несомненно оклеветал бы. Теперь же, уповая лишь на самих себя, мы поневоле должны были осторожно ориентироваться в пути и если могли ошибаться, то, по крайней мере, не умышленно.
Прогнав от себя монгола, мы остались без проводника в пустыне Северного Тибета. На сотни верст вокруг нас расстилались необитаемые людьми местности – нечего, следовательно, было и думать о том, чтобы добыть нового проводника. Пришлось опять прибегнуть к разъездам как к единственному средству, которым можно было кое-что узнать про путь впереди и избавиться от напрасных хождений со всем караваном по неудобным местам.
Размыслив хорошенько, я решил прежде всего идти прямо на юг, чтобы попасть на реку Мур-усу, вверх по которой, как то было узнано еще в 1873 году, направляется в Лхасу караванная дорога монгольских богомольцев. По этой дороге мы рассчитывали, ориентируясь кой-какими приметами, более или менее правильно держать свой дальнейший путь.
Но прежде всего необходимо было выбраться из гор Куку-шили, в которые завел нас прогнанный вожак. К общей радости, беда эта разрешилась скоро и удачно. На следующий же день мы угадали направиться одним из поперечных ущелий хребта и без всякого труда вышли в его южную окраину. Здесь перед нами раскинулась широкая равнина, за которою стояли новые горы. Как оказалось впоследствии, то был хребет Думбуре. Через него должен был лежать наш дальнейший путь, направление которого теперь нужно было угадать; поэтому двое казаков посланы были в разъезд на один переход вперед. Сами же мы остались дневать, во-первых, для того, чтобы дождаться результатов разъезда, во-вторых, чтобы познакомиться с характером южного склона гор Куку-шили и, наконец, чтобы просушить звериные шкуры, собранные за последнее время для коллекции. Погода тому благоприятствовала. После сильных холодов и снега, выпавшего в первой трети октября, теперь стало вновь довольно тепло. Снег на равнинах и южных склонах гор почти весь стаял, но северные горные склоны по-прежнему были покрыты снежною пеленою.
Вернувшиеся из разъезда казаки объяснили, что они ездили верст за двадцать вперед и что везде местность удобна для движения каравана. С большим вероятием можно было рассчитывать на таковой же характер равнины и по всему ее поперечнику; поэтому мы решили идти прямо к горам Думбуре и там уже поискать перевала через этот хребет. Переход совершен был в два дня совершенно благополучно. Небольшая задержка случилась только на речке Хапчик-улан-мурень, на которой лед еще не держал верблюдов. Тогда казаки и солдаты прорубили и проломали, стоя выше колена в воде, поперечную канаву, по которой провели вброд всех вьючных животных.
Переход через Думбуре совершился не так удобно, как выход из Куку-шили. Из двух разъездов, посланных мною для осмотра местности, один привез известие, что по пути, им обследованному, пройти с караваном вовсе нельзя; другой же разъезд отыскал переход через горы, но переход трудный. Кроме перевала через главную ось хребта, пришлось еще дважды переходить боковые его гряды и все остальное пространство двигаться по замерзшим, притом большею частью покрытым снегом кочковатым болотам. Наши животные и мы сами очень устали. Но еще сильнее мы были огорчены, когда с последнего перевала увидели впереди себя вместо ожидаемой долины Мур-усу новую поперечную цепь гор. Никто из нас, конечно, не знал, какие это горы и каков будет через них переход.
Опять посланы были три разъезда; в один из них отправился я сам, чтобы лично удостовериться в характере местности. Ездили мы до поздней ночи и отыскали довольно порядочную реку, как оказалось впоследствии, Думбуре-гол, которая направлялась прямо к югу – следовательно, вполне по нашему пути. Назавтра мы передвинулись на эту речку, и новые разъезды, отсюда посланные, привезли наконец радостную весть, что за горами впереди нас течет река Мур-усу и что самый переход поперек гор ущельем Думбуре-гола весьма удобен. На следующий день рано утром мы двинулись в путь и вскоре очутились в долине желанной Мур-усу.
Река Мур-усу, берегов которой достиг теперь наш караван, составляет, как известно, верховья знаменитого Янцзы-цзяня, или Голубой реки, орошающей и оплодотворяющей своим средним и нижним течением лучшую половину собственно Китая. Ее истоки лежат на северном склоне гор Тан-ла, в 100 верстах западнее перевала через тот же хребет караванного пути монгольских богомольцев. По собранным сведениям, Мур-усу образуется на Тан-ла из многих ключей и небольших речек, текущих, вероятно, от вечных снегов. По этим пастбищам бродят многочисленные звери, оронго, ада, хуланы и яки. Последние встречались нам нередко стадами, в которые скучивались десятки, иногда сотни молодых самцов и самок с телятами. Старые же самцы бродили в одиночку или по нескольку штук вместе.
Вот за этими-то старыми яками, иногда после раны бросающимися на стрелка, мы и охотились с постоянным увлечением. Интерес борьбы и до известной степени опасность невольно разжигали охотничью страсть и манили прибавить еще несколько сильных ощущений к тем многоразличным впечатлениям, которыми так богата жизнь каждого путешественника вообще, а странствователя по пустыням Центральной Азии в особенности. Помимо охот в одиночку, с похода, практиковавшихся на дневках или по приходе на место бивуака, во время самого пути с караваном мы частенько охотились за яками обыкновенно с помощью двух наших собак, тех самых, которые отправились с нами из Зайсана и до сих пор путешествовали благополучно.
Несмотря на свою непородистость, собаки эти отлично напрактиковались для охоты за зверями. Тонкость понимания дела у наших псов доходила даже до того, что они умели различать по звуку выстрел дробового ружья по птице и винтовки по зверю. В первом случае собаки, всегда следовавшие в хвосте каравана, настораживали уши и спокойно шли далее. Но лишь только раздавался отрывистый, словно щелкнувший орех, выстрел берданки или начиналась учащенная пальба из тех же берданок, псы в одно мгновение выносились вперед и во весь дух пускались за убегавшими зверями, из которых нередко ловили раненых, в особенности антилоп. Хуланов преследовать далеко не любили, так как по опыту знали, что зверь этот весьма вынослив на рану и если только не убит наповал, то уходит далеко. Зато, когда встречались старые самцы-яки, собаки усердствовали, сколько было сил и уменья.
Наши верблюды, истомленные огромно высотою, холодами, иногда бескормицею, начали сильно портиться; четверо из них уже издохли или так устали, что были брошены на произвол судьбы. Из пяти верховых лошадей одна также издохла; остальные едва волокли ноги. Решено было оставить четыре вьюка со звериными шкурами, собранными на пути от Цайдама. Шкуры эти, упакованные в мешки, спрятаны теперь были в одной из пещер гор Цаган-обо и благополучно пролежали там до нашего возвращения.
Трудности пути начали отзываться и на всех нас. Не говоря уже про обыденные явления огромных высот: слабосилие, головокружение, одышку, иногда сердцебиение и общую усталость, то тот, то другой из казаков заболевали, всего чаще простудою или головною болью. По счастью, болезнь сильно не развивалась и обыкновенно проходила после нескольких приемов хины. Один только переводчик Абдул Юсупов, как более других слабосильный, чувствовал себя почти постоянно нездоровым и истреблял изрядное количество лекарств. Грязны все мы были до крайности; на сильных холодах часто невозможно было умыть хотя бы лицо и руки; притом постели наши состояли из войлоков, насквозь пропитанных соленою пылью.
На этих войлоках мы валялись в холодной юрте по 11 часов в сутки – иным способом невозможно было коротать длинные зимние ночи. Днем, когда зажигали в юрте аргал, то она почти всегда была полна дыму, в особенности в облачную погоду или при ветре, хотя бы слабом. Казакам приходилось еще хуже, так как они помещались в летней палатке и не могли достаточно защититься от бурь. На каждом переходе, даже небольшом, все мы сильно уставали, ибо, помимо вьюченья и развьюченья верблюдов, дорогою несли на себе ружья, патронташи и пр., всего чуть не по полпуду клади. Притом на самых переходах часто приходилось идти пешком, так как на холоде, и в особенности при буре, ехать долго шагом на верховой лошади или верблюде невозможно. Наконец, мы не имели возможности хотя бы изредка подкрепить себя рюмкою водки, потому что в наличности имелось всего четыре бутылки коньяку, который берегся на крайний случай.
Тибет давал себя чувствовать не только различными невзгодами, но и осязательными результатами негостеприимства своей дикой природы. Помимо изредка валявшихся людских черепов и костей караванных животных, на одном из переходов близ Мур-усу мы встретили труп монгола-богомольца, вероятно пешком пробиравшегося в Лхасу или, быть может, покинутого караваном по случаю болезни. Возле этого трупа, отчасти уже объеденного волками, грифами и воронами, лежали посох, дорожная сума, глиняная чашка и небольшой мешок с чаем. Пройдет немного времени – ветры пустыни заметут песком и пылью остатки умершего, или их стащут волки и грифы, и ничего не будет напоминать новым богомольцам о злосчастной судьбе одного из их собратий!
На правом берегу верхнего течения Мур-усу местность начинает полого возвышаться к югу и образует здесь обширное плато, быть может, одно из самых высоких в Северном Тибете. По гребню этого плато тянется в прямом восточно-западном направлении вечноснеговой хребет, известный под названием Тан-ла. Название это может быть приурочено и ко всему плато, на котором там и сям разбросаны отдельные, иногда вечноснеговые, группы гор. В промежутках их залегают местности всхолмленные, так что, в общем, плато Тан-ла представляет волнистую поверхность. Подъем здесь как с северной стороны, так и спуск с южной весьма пологи, хотя самый перевал караванного монгольского пути имеет 16 700 футов абсолютной высоты.
Как ни невыгодно, по-видимому, плато Тан-ла для жительства человека, тем не менее здесь впервые мы встретили людей от самого Цайдама. То были ёграи, принадлежащие вместе со своими собратьями голыками к тангутской породе. Притом обе эти орды, вероятно, представляют собою часть тех севернотибетских кочевников, которые известны под общим названием «сок-па». Ёграи постоянно кочуют на Тан-ла, передвигаясь, смотря по обилию корма, с востока на запад и наоборот; кочевья же голыков находятся на Голубой реке, много ниже устья Напчитай-улун-мурени. Голыков мы не видали вовсе; но ёграев встретили при подъеме на Тан-ла, а затем даже воевали с ними за перевалом через этот хребет.
Сколько можно бегло судить по нескольким десяткам виденных нами ёграев, эти последние почти не отличаются от тибетцев, кочующих южнее Тан-ла. Впрочем, между теми и другими, несомненно близко сродными племенами, вероятно, существуют некоторые мелкие отличия, неуловимые для мимолетного наблюдателя, тем более при той обстановке, в которой мы находились. Так, один из виденных нами ёграев несколько разнился по физиономии от своих собратий. Было ли то случайное, индивидуальное уклонение или подобные экземпляры встречаются между описываемым племенем более часто, узнать мы не могли.
Ниже будет рассказано о виденных нами кочевых тибетцах, об их наружности, нравственных качествах, семейном быте, одежде, жилище, занятиях и пр. Все это почти целиком относится к ёграям. Длинные, косматые, на плечи падающие черные волосы, плохо растущие на усах и бороде, угловатая физиономия и голова, темно-смуглый цвет кожи, грязная одежда, сабля за поясом, фитильное ружье за плечами, пика в руках и вечный верховой конь – вот что прежде всего бросилось нам в глаза при встрече с ёграями. Живут ёграи, как тибетцы, в черных палатках, сделанных из грубой шерстяной ткани. На стойбищах эти палатки не скучиваются, но обыкновенно располагаются попарно или по нескольку вместе, невдалеке друг от друга.
Грабежи караванов, следующих в Лхасу с севера и обратно, в особенности монгольских богомольцев, составляют специальное и весьма выгодное занятие ёграев. Они караулят дорогу и перевал через Тан-ла, так что ни один караван не минует здесь их рук. Разбойники отбирают у путешественников часть денег и вещей, а затем отпускают подобру-поздорову далее. Если же караван многочислен и хорошо охраняется, то ёграи или отказываются от лакомой добычи или сообща с голыками собираются большою массою для нападения. Так, в 1874 году эти разбойники, в числе 800 человек, напали на караван китайского резидента, возвращавшегося из Лхасы в Пекин и везшего с собою, помимо разных вещей, около 30 пудов золота. В охране при резиденте находилось 200 солдат, но ёграи и голыки их разогнали и нескольких убили. Затем забрали золото и более ценные вещи, а в наказание за сопротивление уничтожили носилки резидента, так что этот последний, почти не умевший ездить верхом, много намучился при дальнейшем следовании в Синин через Северный Тибет.
Кроме грабежей, ёграи занимаются охотою и скотоводством. Последнее, несмотря на плохие пастбища и ужасный климат, идет у них успешно. Из скота содержатся яки, бараны и в меньшем числе лошади, неимоверно выносливые и весьма привычные лазить по крутым горам.
Всех ёграев считается до 400 палаток. Если положить средним числом по пять душ обоего пола на каждую из них, то получится общее число мужчин и женщин до двух тысяч. Составляя один аймак, описываемое племя подчиняется начальнику голыков, которому платит ежегодно небольшую подать – по два гина масла и по одной бараньей мерлушке с палатки.
Голыки более многочисленны. Всего их три аймака, в которых до 1 500 палаток, следовательно, около 7 500 душ обоего пола. Живут они, как сказано выше, на Голубой реке, гораздо ниже устья Напчитай-улан-мурени; занимаются скотоводством, охотою и частью добыванием золота, для чего иногда заходят далеко вверх по Мур-усу. Грабежи – такой же промысел, как и у ёграев, только голыки нередко снаряжаются с подобной целью подальше, как, например, в Цайдам. Не отказываются при случае также грабить монгольских богомольцев и тибетских торговцев, следующих с товарами из Лхасы в города Донкыр и Синин или обратно. Эти торговцы даже чаще попадаются голыкам, чем ёграям, так как более ходят прямою дорогою, отворачивающей к востоку от караванного пути у южной подошвы Тан-ла. Как голыки, так и ёграи исповедуют буддизм, но не признают над собою ни далай-ламской, ни китайской власти. Тем не менее нередко посещают Лхасу, куда также ездит и нынешний начальник племен Ар-чюм-бум. Он возит подарки далай-ламе, дает также взятки и сининским властям.
После переправы через Мур-усу тотчас начался наш подъем на Тан-ла, продолжавшийся восемь суток. Шли так медленно потому, что наши животные, и без того уже сильно усталые, чувствовали себя еще хуже на этой огромной высоте. Притом нужно было двигаться по обледенелой большею частью тропинке и местами, при переходах через голый лед, посыпать песок или глину для вьючных верблюдов, иначе они вовсе не могли идти. К этому присоединились бескормица, сильные ночные морозы и встречные ветры, иногда превращавшиеся в бурю. В результате издохли еще 4 верблюда – всего 8 из 34, отправившихся в Тибет. Немало доставалось и лично всем нам. Случалось, например, что мы не могли отыскать на занесенной снегом почве несколько десятков квадратных сажен ровного пространства и принуждены были разбивать свой бивуак на кочках мото-шириков или, в лучшем случае, на выдутых бурями и изрытых пищухами площадках. Затем морозы, бури и прочие невзгоды донимали нас так же, как и прежде, пожалуй даже сугубо. В особенности трудно было делать съемку, ради которой у меня поморозились концы нескольких пальцев.
На третий день своего подъема мы встретили небольшую партию ёграев, перекочевывавших с Тан-ла в бесснежную и более обильную кормом долину Мур-усу. Заметив издали наш караван и, вероятно, предполагая, что это монгольские богомольцы, несколько ёграев прискакали к нам и сильно были удивлены, увидев совершенно иных людей, которые притом нисколько их не боялись. Объясниться мы не могли, так как не говорили по-тибетски; ёграи же не понимали по-монгольски. Кончилось тем, что с помощью пантомим кое-как мы расспросили про дорогу, от казаков ёграи получили несколько щепоток табаку, до которого они великие охотники.
В следующие дни мы опять встречали ёграев, иногда по нескольку раз в сутки; все они шли на Мур-усу. Эти встречные, вероятно, уже получили извещение о нашем проходе, так как менее нам дивились, наоборот, вели себя довольно нахально, за что, конечно, иногда получали внушения. Однако до серьезных ссор не доходило; мы даже купили у одной партии, ночевавшей вблизи от нас, пять баранов и несколько гинов масла. Одно только казалось нам подозрительным, что приезжавшие ёграи всякий раз просили нас показать наши ружья и при этом горячо о чем-то спорили между собою.
Двигаясь ежедневно средним числом верст по пятнадцати, но поднимаясь при этом лишь на две или на три тысячи футов по отвесу, мы разбили наконец на восьмые сутки свой бивуак близ перевала через Тан-ла. Справа и слева от нас стояли громадные горы, поднимавшиеся приблизительно тысячи на две или на три футов над перевалом, следовательно, имевшие от 19 до 20 тысяч футов абсолютной высоты. Обширные ледники, в особенности к западу от нашего бивуака, укрывали собою ущелья и частью северные склоны этих гор, спускаясь по ним почти на горизонталь перевала. До ближайшего из этих ледников расстояние было менее версты, но сильная буря и наша усталость не давали возможности сходить туда и сделать барометрическое определение.
Тощая трава, прозябающая на северном склоне Тан-ла, всего более тибетская осока, поднялась на самый перевал, но южные склоны гор здесь оголены и покрыты мелкими россыпями глинистого сланца; скал вовсе не имелось. Самый перевал весьма пологий, едва заметный. Здесь стоит буддийское «обо», изукрашенное небольшими тряпочками, исписанными молитвами и повешенными на протянутых нитках, прикрепленных к воткнутым в землю жердям; в кучах же камней, лежащих внизу, валяются головы диких и домашних яков. Как обыкновенно, в подобных местах каждый проезжий буддист кладет свое приношение, всего чаще камень или кость; если же ни того, ни другого в запасе нет, то бросает на «обо» хотя бы прядь волос со своего коня или верблюда. Мы положили на «обо» Тан-ла пустую бутылку, но ее не оказалось там при обратном нашем следовании. Перевал, как уже было сказано ранее, имеет по барометрическому определению 16 700 футов абсолютной высоты; вечного снега здесь нет. Сначала версты на четыре раскидывается равнина, покрытая мото-шириком, а затем начинается также весьма пологий спуск на южную сторону описываемого плато.
На Сан-чю мы встретили впервые кочевья тибетцев, черные палатки которых виднелись врассыпную там и сям по долине; между ними паслись многочисленные стада яков и баранов. Впоследствии оказалось, что здешние тибетцы, равно как и их собратья, кочующие далеко вниз по реке Тан-чю и на юг до границы далай-ламских владений, подведомственны не Тибету, а синайским, следовательно, китайским властям.
На втором переходе от Сан-чю нас встретили трое монголов, из которых один, по имени Дадай, оказался старинным знакомцем из Цайдама; двое же других были ламы из хошуна Карчин. Как Дадай, так и один из карчинских лам отлично говорили по-тибетски, чему мы несказанно обрадовались, ибо до сих пор шли без языка и объяснялись с местными жителями пантомимами.
Однако встречные монголы привезли нам нерадостные вести. Они сообщали, что тибетцы решили не пускать нас к себе, так как еще задолго до нашего прибытия разнесся слух, что мы идем с целью похитить далай-ламу. Этому слуху все охотно поверили, и возбуждение народа в Лхасе было крайнее. По словам монголов, стар и мал в столице далай-ламы кричали: «Русские идут сюда затем, чтобы уничтожить нашу веру; мы их ни за что не пустим; пусть они сначала перебьют всех нас, а затем войдут в наш город». Для того же, чтобы подальше удержать непрошеных гостей, все нынешнее лето были выставлены тибетские пикеты от ближайшей к границе деревни Напчу до перевала Тан-ла; к зиме эти пикеты были сняты, так как в Лхасе думали, что мы отложили свое путешествие.
Теперь же, ввиду нашего неожиданного появления, о чем дано было знать с первых тибетских стойбищ на Сан-чю, наскоро собраны были на границе далай-ламских владений солдаты и милиция, а местным жителям воспрещено под страхом смертной казни продавать нам что-либо и вообще вступать с нами в какие-нибудь сношения. Кроме того, из той же Напчу посланы были к нам двое чиновников с конвоем в 10 солдат узнать подробно, кто мы такие, и сейчас донести об этом в Лхасу. Встреченные нами монголы отправлены были также с этим отрядом в качестве переводчиков, но наши новые знакомцы признали за лучшее ехать вперед и обо всем предупредить нас.
В сопровождении монголов, которых, конечно, засыпали вопросами, мы сделали свой переход и уже перед остановкою встретили тибетских чиновников с их конвоем. Эти посланцы держали себя весьма вежливо и вошли в нашу юрту только по приглашению. Здесь прибывшие чиновники обратились к нам с расспросами о том, кто мы такие и зачем идем в Тибет. Я объяснил, что мы все русские и идем в Тибет затем, чтобы посмотреть эту неизвестную для нас страну, узнать, какие живут в ней люди, какие водятся звери и птицы, какая здесь растительность и т. д., – словом, цель наша исключительно научная. На это тибетцы отвечали, что русские еще никогда не были в Лхасе, что сюда с севера приходят только монголы, тангуты да сининские торговцы и что правительство тибетское решило не пускать нас далее.
Я показал свой пекинский паспорт и заявил, что самовольно мы никогда не пошли бы в Тибет, если бы не имели на то дозволения китайского государя, что, следовательно, не пускать нас далее не имеют никакого права и что мы ни за что не вернемся без окончательного разъяснения этого дела. Тогда чиновники, вероятно заранее получившие приказание, как поступать в случае нашего упорства, просили нас обождать на этом месте до получения ответа из Лхасы, куда тотчас же будет послан нарочный с изложением обстоятельств дела. Ответ, как нас уверяли, мог получиться через 12 дней. На подобную комбинацию, как наиболее в данном случае подходящую, я согласился. Тогда тибетцы записали наши фамилии и число казаков, а также откуда выдан нам паспорт, и поспешно уехали в Напчу. Переводчики же монголы еще на некоторое время остались с нами.
Через день после отъезда тибетских чиновников и монголов-переводчиков к нам прибыло пятеро тибетских солдат из Напчу с предложением перенести нашу стоянку на другое, более удобное место. Мы охотно согласились на это и, продвинувшись 5 верст дорогою, ведущею в Напчу, свернули вправо версты на две – на ключевой ручей Ниер-чунгу, вытекающий из подошвы горы Бумза. Невольная остановка эта отчасти была нам кстати и, во всяком случае, неизбежна. Как мы, так и все наши животные сильно устали, в особенности после того, как в продолжение 13 суток, от самой Мур-усу, шли без дневок. Двое казаков простудились, а один из них, именно Телешов, даже потерял голос, так что почти не мог говорить более месяца. Отдых, следовательно, для всех нас был необходим. Затем, даже при решении идти далее, нам крайне трудно было бы это исполнить, так как от деревни Напчу до Лхасы дорога для верблюдов весьма затруднительна; с такою же громоздкою кладью, какова была наша, совершенно невозможна. В Напчу караваны богомольцев оставляют своих верблюдов и следуют далее на яках, которых нанимают у местных жителей. Для нас подобных наемщиков, вероятно, не нашлось бы вовсе.
Наконец, в-третьих, совершенно бесцельно было бы ломить вперед, наперекор фанатизму целого народа. Положим, если бы достать вьючных яков или, в крайнем случае, бросив часть клади, взять наших усталых верблюдов, то можно было продвинуться еще немного вперед, но какую цель мог иметь подобный поход? Все мы должны бы были держаться в куче, постоянно сторожить и, быть может, не один раз пускать в дело свои берданки. Научные исследования при подобных условиях были бы невозможны. Притом мы, конечно, сильно рисковали бы собою и во всяком случае надолго оставили бы по себе недобрую память. Лучшим исходом при подобных обстоятельствах было остановиться и ждать ответа из Лхасы. Так мы и сделали.
Гора Бумза, близ восточной подошвы которой, на абсолютной высоте 15 500 футов, мы расположили свой бивуак, приобрела неожиданную известность, сделавшись крайним южным пунктом нашего путешествия по Тибету. Сама эта гора почти не выдается перед другими вершинами, рассыпанными на соседнем плато, и отличается лишь столовидною формою.
В окрестностях нашей стоянки везде кочевали тибетцы, с которыми мы теперь и познакомились. К сожалению, знакомство было самое поверхностное, так как мы не имели в большей половине своего пребывания между этими тибетцами переводчика, услугами которого могли бы пользоваться. Выходило, что, живя среди малоизвестного населения, мы должны были ограничиться лишь наблюдениями, которые сами бросались в глаза, и сведениями, которые случайно до нас доходили.
Яки, разводимые тибетцами, встречаются также в Северной Монголии и в горах Алашаньских, но лишь в Тибете имеют свою настоящую родину. Здесь, на необозримых высоких плоскогорьях, изрезанных горными хребтами, животное это находит все любимые условия своего существования: обилие воды, прохладу в разреженном воздухе и обширные пастбища. Однако последние доставляют лишь скудный корм, главным образом жесткую тибетскую осоку на мото-шириках[44]; помимо этих болот, если и выдается где-нибудь подобие луга, то трава здесь, мелкая, едва поднимающаяся от земли, до того иссушивается бурями, что пасущиеся яки принуждены бывают не щипать, но лизать эту траву своим грубым языком.
Несмотря на подобную пищу, тибетские яки дают такое же превосходное молоко, как и яки, пасущиеся на роскошных альпийских лугах Восточного Нань-шаня. Помимо этого молока, из которого приготовляются отличное масло, тарык и чура, яки доставляют своим хозяевам мясо, кости и грубую шерсть, обстригаемую обыкновенно в феврале; кроме того, животные эти во всем Тибете служат, подобно монгольским верблюдам, для перевозки тяжестей и отчасти для верховой езды. По крутым горам и по самым опасным тропинкам вьючный или верховой як идет уверенною поступью и никогда не оплошает. Даже по льду он ходит и бегает хорошо; там, где очень скользко, катится на своих копытах, словно на коньках.
Преобладающий цвет домашнего яка черный, иногда светло-коричневый или пегий; гораздо реже встречаются совершенно белые экземпляры или черные с белыми хвостами. Такие хвосты, как известно, дорого ценятся в Индии и Китае. Нрав описываемого яка дикий, свирепый; охотно они слушаются лишь своих пастухов. В нас же яки всегда узнавали чужих людей и иногда даже бросались к нашему каравану, так что во избежание свалки мы принуждены были стрелять дробью в наиболее злых быков. В караване вьючные яки, у которых обыкновенно продето сквозь нос деревянное кольцо для веревки, заменяющей узду, не привязываются один к другому, подобно верблюдам, но идут свободно, кучею и даже кормятся по пути. На каждое животное кладется вьюк пудов в пять. Но для того чтобы завьючить яка, необходимо уменье туземца, да и то иногда наиболее злые или еще непривычные экземпляры бодают своих вожаков и сбрасывают вьюк.
Сравнительно с домашним яком Северной Монголии, тибетский его собрат отличается меньшим обилием или даже отсутствием длинных волос на спине и верхних боках туловища, чем весьма походит на живущего рядом яка дикого, несомненно прародителя домашней породы.
Бараны, содержимые тибетцами в не меньшем обилии, чем и яки, отличаются от баранов монгольских измененными рогами и отсутствием курдюка. Рост их большой, нрав дикий, окраска преимущественно белая; голова же черная или, реже, коричневая; нередки и пегие экземпляры; шерсть очень длинная, но грубая. Мясо вкуса незавидного; да и жирны описываемые бараны никогда не бывают, конечно, вследствие плохих пастбищ. Баранье мясо для тибетцев, как и для всех номадов Азии, составляет любимое кушанье; молоко тех же баранов употребляется, как коровье, для еды и на масло; шерсть и шкура доставляют предметы одежды. Наконец, баран в Тибете служит вьючным животным и с кладью в 25 фунтов проходит целые тысячи верст. Вместе с баранами тибетцы держат и коз, но в небольшом сравнительно количестве.
Лошади тибетские небольшого роста, с грубыми статями и длинною шерстью, но весьма сильные и выносливые; нрава смирного. Они довольствуются самым скудным кормом; кроме того, взамен зернового хлеба едят сушеный творог (чуру), а иногда даже сырое мясо. Тем и другим туземцы кормят своих коней, когда пастбища станут уже чересчур плохи, а также во время сильных зимних морозов. От твердой травы на мото-шириках зубы здешних лошадей рано стираются.
Родившись и выросши на громадной абсолютной высоте, тибетские лошади не чувствуют усталости в здешнем разреженном воздухе и с седоком на спине быстро взбираются даже по крутым горам. К такому лазанью применены и вполне ступковидные, не знающие подков копыта описываемых лошадей.
Вообще скотоводство у тибетцев идет очень хорошо, чему трудно даже поверить, зная скудость здешних пастбищ и неблагоприятный климат. Но в Тибете, как и во всех пустынях Центральной Азии, существуют три великих блага для скота: обилие соли в почве, отсутствие летом кусающих насекомых и простор выгонов, по которым животные гуляют круглый год, не зная зимней неволи наших стран.
Из обычаев тибетцев узнали также немногое. При визитах здесь меняются друг с другом, взамен наших карточек, так называемыми хадаками – небольшими, в виде платка или, чаще, полотенца, отрезками белой или зеленоватой шелковой материи различного качества, смотря по состоянию и взаимному отношению знакомящихся лиц. Обычай этот, существующий во всем Тибете, проник также к тангутам и частью к монголам, в особенности южным. Кроме того, при встрече и прощанье, в особенности младшего со старшим, первый снимает шапку и наклоняет немного голову, высовывая при этом язык.
В знак удивления те же тибетцы дергают себя за щеку. В разговорах с равными, подобно китайцам и монголам, нередко жестикулируют пальцами рук, показывая их лицу, с которым ведется речь: большой из пальцев означает одобрение или вообще хорошее качество; мизинец – наоборот; средние пальцы выражают и среднее качество вещи. Все мужчины, нередко и женщины, курят табак, но водки не пьют. Впрочем, пьянство в Центральной Азии – порок почти неизвестный. Каждый тибетец имеет свой особый горшок и чашку, из которых пьет и ест отдельно от других членов семьи. Принимать пищу или питье из чужой посуды, в особенности от иностранца, считается осквернением и большим грехом. Чашки обыкновенно носятся за пазухою и, как у монголов, считаются предметом щегольства; поэтому нередко их вытачивают из дорогого дерева и отделывают серебром.
Обычай хоронить мертвых состоит в том, что их прямо выбрасывают в поле на съедение волкам, воронам и грифам; но ламы, сколько кажется, закапываются в землю. В самой Лхасе, как нам сообщали и как известно от прежних путешественников, судьба мертвеца решается ламами, которые по гаданию определяют, каким образом должен быть погребен труп: сожжен ли, брошен ли в реку, закопан в землю или отдан на съедение птицам и зверям. В последнем случае мертвеца отвозят в степь и здесь во время чтения молитв режут тело на куски, которые бросают собравшимся грифам. Птицы эти хорошо знакомы с подобною добычею и мигом слетаются на нее, не боясь вовсе людей; кости скелета разламывают и бросают тем же грифам. Память умерших свято почитается.
Грифы были еще несколько осмотрительнее, но ягнятники садились прямо возле нашей кухни, иногда не далее 20 или 30 шагов от занятых варкою пищи казаков. Странно было даже с непривычки видеть, как громадная птица, имеющая около 9 футов в размахе крыльев, пролетала всего на несколько шагов над нашею юртою или над нашими головами и тут же опускалась на землю. Стрелять дробью в такую махину казалось как-то стыдно да, пожалуй, часто и бесполезно; поэтому все ягнятники убивались пулями из берданок. Вскоре мы настреляли десятка два этих птиц, из которых шесть наилучших экземпляров взяты были для коллекции.
Снежные грифы, как сказано выше, вели себя осторожнее ягнятников. Они постоянно только парили над нашим бивуаком, а затем усаживались, иногда кучею, на скате горы, шагах в пятистах от нашего стойбища. Тогда все мы, 12 человек, посылали в них залп из берданок, но, к удивлению, большею частию безуспешно. Пробовал я стрелять в лёт этих громадных птиц, но опять-таки мало выходило толку. Правда, пуля почти всегда громко щелкала в маховые перья могучих крыльев, но в самое туловище не попадала, хотя расстояние не превосходило 200 или 300 шагов и гриф, как обыкновенно, летел совершенно плавно. Впрочем, туловище самой птицы сравнительно невелико, немного больше гусиного, и попасть пулею в такую малую, притом движущуюся цель на значительную дистанцию, конечно, очень трудно. Выпустив несколько десятков патронов, я убил в лёт только двух ягнятников и ни одного снежного грифа. Тогда решено было добыть этих птиц посредством отравленного мяса.
Посыпав кишки и прочие внутренности зарезанного для еды барана синеродистым калием, мы выложили их на то место, где обыкновенно садились снежные грифы. Последние, конечно, тотчас заметили приманку, но сразу заподозрили что-то недоброе. Долго, пожалуй, часа два или три, кружились терпеливые птицы над соблазнительною едою, садились возле нее на землю, затем опять поднимались, но все-таки не трогали. Тем временем успели стравиться два ягнятника, которых мы тотчас же убрали. Обстоятельство это еще более усилило подозрительность снежных грифов. Их собралось уже штук тридцать или сорок, круживших над местом приманки целою стаею, красиво пестревшею на темно-голубом фоне ясного неба. Наконец вдруг один из грифов, быть может еще неопытный или наиболее жадный, стремглав наискось полетел к приманке, сел возле нее и принялся за кишки. Это было сигналом для остальных птиц, которые все сразу бросились к своему товарищу.
Но не успели еще опуститься задние экземпляры, как стая снова поднялась и испуганно полетела прочь. Оказалось, грифы уже успели схватить отравленное мясо, и яд подействовал так быстро, что шестеро из них мгновенно упали мертвыми. За ними тотчас же были посланы казаки, которые и принесли добычу к нашему бивуаку. Тибетцы, кочевавшие в окрестностях нашей стоянки, сначала сильно чуждались нас, так что лишь под угрозою грабежа продавали нам баранов. Но затем, освоившись с нашим здесь пребыванием, притом видя, что мы никому и ничего дурного не делаем, местные кочевники ежедневно стали являться к нам то в качестве зрителей, то приносили продавать масло и чуру или приводили на продажу баранов и лошадей. За все это запрашивали цены непомерные и вообще старались надуть всяческим образом. Вместе с мужчинами иногда являлись и женщины, которых влекло главным образом любопытство.
К сожалению, незнание языка чрезвычайно мешало нам. Объяснялись мы большею частию пантомимами или с помощью нескольких монгольских слов, которые понимали некоторые из тибетцев.
Типы приходивших к нам как мужчин, так и женщин втихомолку срисовывал В. И. Роборовский, всегда искусно умевший пользоваться для этого удобными минутами. Когда, в свою очередь, нам или, чаще, нашим казакам случалось заходить в палатки соседних тибетцев, то эти последние, видимо, старались поскорее выпроводить непрошеных гостей; ни разу не предлагали чаю или молока, что всегда делается в каждой монгольской юрте; словом, не выказывали гостеприимства – лучшего обычая всех азиатских кочевников.
Проход наш без проводника через Северный Тибет, наше скорострельное оружие и уменье стрелять – все это производило на туземцев необычайное впечатление, еще более усиливавшееся теми нелепыми слухами, которые распускала про нас народная молва. Так, везде уверяли, что мы трехглазые, чему поводом служили кокарды наших фуражек; что наши ружья убивают на расстоянии необычайном и стреляют без перерыва сколько угодно раз, но сами мы неуязвимы; что мы знаем все наперед и настолько сильны в волшебстве, что даже наше серебро есть заколдованное железо, которое со временем примет свой настоящий вид. Ради этой последней нелепости тибетцы сначала не хотели продавать нам что-либо и лишь впоследствии разуверились в мнимой опасности, хотя все-таки не вполне.
На шестнадцатый день нашего стояния близ горы Бумза, именно 30 ноября, к нам наконец приехали двое чиновников из Лхасы в сопровождении начальника деревни Напчу и объявили, что в ту же Напчу прибыл со свитою посланник (гуцав) от правителя Тибета номун-хана, но что этот посланник лично побывать у нас не может, так как сделался нездоров после дороги. Вместе с тем приехавшие объяснили, что, по решению номун-хана и других важных сановников Тибета, нас не велено пускать в Лхасу.
Я велел своим переводчикам передать приехавшим чиновникам, что так как не они же уполномочены тибетским номун-ханом объявить мне мотивы и решение не пускать нас далее, то я желаю непременно видеться и переговорить с главным посланцем; затем прошу, чтобы о нашем прибытии тотчас было дано знать китайскому резиденту и от него привезено дозволение или недозволение идти нам в Лхасу, а равно присланы письма и бумаги, которые непременно должны быть получены из Пекина тем же амбанем на наше имя. Наконец, я заявил, что если через два-три дня тибетский посланник к нам не приедет, то я сам пойду к нему в Напчу для переговоров.
Чиновники обещали исполнить мои желания, но при этом умоляли, чтобы мы не двигались вперед, так как в подобном случае им не избежать сильной кары по возвращении в Лхасу.
Действительно, подобное наше движение, вероятно, было для тибетцев крайне нежелательно, так как через день после отъезда первых вестовщиков к нам явился сам посланник со свитою. Немного ранее его приезда невдалеке от нашего стойбища были приготовлены две палатки, в которых прибывшие переоделись и затем пришли к нам. Главный посланец, как еще ранее рекомендовали его нам прибывшие чиновники, был один из важных сановников Тибета, быть может, один из четырех калунов, то есть помощников номун-хана. Имя этого сановника было Чжигмед-Чойчжор. Вместе с ним прибыли наместники трех важных кумирен и представители тринадцати аймаков собственно далайламских владений.
Главный посланник был одет в богатую соболью курму мехом наружу; спутники же его имели платье попроще.
После обычного спроса о здоровье и благополучии пути посланник обратился к нам с вопросом: русские ли мы или англичане?
Получив утвердительный ответ на первое, тибетец повел длинную речь о том, что русские никогда еще не были в Лхасе, что северным путем сюда ходят только три народа: монголы, тангуты и китайцы, что мы иной веры, что, наконец, весь тибетский народ, тибетский правитель номун-хан и сам далай-лама не желают пустить нас к себе. На это я отвечал, что хотя мы и разной веры, но бог один для всех людей; что по закону божескому странников, кто бы они ни были, следует радушно принимать, а не прогонять; что мы идем без всяких дурных намерений, собственно посмотреть Тибет и изучить его научно; что, наконец, нас всего 13 человек, следовательно, мы никоим образом не можем быть опасны. На все это получился тот же самый ответ: о разной вере, о трех народах, приходивших с севера, и т. д. При этом как сам посланник, так и вся его свита, сидевшие в нашей юрте, складывали свои руки впереди груди и самым униженным образом умоляли нас исполнить их просьбу – не ходить далее. О каких-либо угрозах не было и помину; наоборот, через наших переводчиков прибывшие тибетцы предлагали оплатить нам все расходы путешествия, если мы только согласимся повернуть назад. Даже не верилось собственным глазам, чтобы представители могущественного далай-ламы могли вести себя столь униженно и так испугаться горсти европейцев. Тем не менее это было фактом, и фактом знаменательным для будущих попыток путешественников проникнуть в Тибет.
Хотя мы уже достаточно сроднились с мыслью о возможности возврата, не дойдя до Лхасы, но в окончательную минуту такого решения крайне тяжело мне было сказать последнее слово: оно опять отодвигало заветную цель надолго, быть может навсегда, и завершало неудачею все удачи нашего путешествия. Но идти наперекор фанатизму целого народа для нас было бесцельно и невозможно – следовало покориться необходимости.
Оставив в стороне вопрос об уплате издержек как недостойный чести нашей, я объявил тибетскому посланнику, что ввиду всеобщего нежелания тибетцев пустить нас к себе, я соглашаюсь возвратиться; только просил, чтобы посланники выдали мне от себя бумагу с объяснением, почему не пустили в столицу далай-ламы. Тогда тибетцы попросили дать им несколько времени на обсуждение подобного заявления и, выйдя из нашей юрты, уселись невдалеке на землю в кружок, где советовались с четверть часа. Затем опять возвратились к нам, и главный посланник сказал, что требуемой бумаги он дать не может, так как не уполномочен на то ни далай-ламой, ни номун-ханом. Желая на всякий случай иметь подобный документ, я объявил в ответ на отказ тибетцев: завтра утром мы выступаем со своего бивуака; если будет доставлена требуемая бумага, то пойдем назад, если же нет, то двинемся к Лхасе.
Опять начался совет между посланцами, и наконец главный из них передал через нашего переводчика, что он и его спутники согласны дать упомянутую бумагу, но для составления ее всем им необходимо вернуться к своему стойбищу, расположенному верстах в десяти от нас, на границе далай-ламских владений. «Там, – добавил посланник, – мы будем вместе редактировать объяснения насчет отказа о пропуске вас в Лхасу, и если за это впоследствии будут рубить нам головы, то пусть уже рубят всем». В ответ я сказал посланнику, что путешествую много лет, но нигде еще не встречал таких дурных и негостеприимных людей, каковы тибетцы; что об этом я напишу и узнает целый свет; что рано или поздно к ним все-таки придут европейцы; что, наконец, пусть обо всем этом посланник передаст далай-ламе и номун-хану. Ответа на подобное нравоучение не последовало. Видимо, тибетцам всего важнее теперь было выпроводить нас от себя; об остальном же, в особенности о мнении цивилизованного мира, они слишком мало заботились.
Утром следующего дня, лишь только начало всходить солнце, тибетские посланцы снова приехали к нам и привезли требуемую бумагу. Началось чтение ее и перевод с тибетского языка на монгольский, а с монгольского, через казака Иринчинова, на русский.
По прочтении бумага за печатью посланника была передана мне. Тогда скрепя сердце я объявил, что возвращаюсь назад, и велел снимать наш бивуак. Пока казаки разбирали юрту и вьючили верблюдов, мы показывали тибетцам свое оружие и опять уверяли, что приходили к ним без всяких дурных намерений; наоборот, с самыми дружескими чувствами. Поверили ли посланцы этому или нет, но только под влиянием успеха своей миссии они весьма любезно распрощались с нами. Потом, стоя кучею, долго смотрели вслед нашему каравану, до тех пор пока он не скрылся за ближайшими горами. Конечно, в Лхасе, да и во всем Тибете, возвращение наше будет представлено народу как результат непреодолимого действия ламских заклинаний и всемогущества самого далай-ламы.
Итак, нам не удалось дойти до Лхасы: людское невежество и варварство поставило тому непреодолимые преграды! Невыносимо тяжело было мириться с подобною мыслью и именно в то время, когда все трудности далекого пути были счастливо поборены, а вероятность достижения цели превратилась уже в уверенность успеха. Тем более, что это была четвертая с моей стороны попытка пробраться в резиденцию далай-ламы: в 1873 году я должен был по случаю падежа верблюдов и окончательного истощения денежных средств вернуться от верховья Голубой реки; в 1877 году по неимению проводников и вследствие препятствий со стороны Якуб-бека кашгарского вернулся из гор Алтын-таг за Лоб-нором; в конце того же 1877 года принужден был по болезни возвратиться из Гучена в Зайсан; наконец, теперь, когда всего дальше удалось проникнуть в глубь Центральной Азии, мы должны были вернуться, не дойдя лишь 250 верст до столицы Тибета.
Необычайно скучными показались нам, в особенности первые, дни нашего обратного движения в Цайдам. Помимо недостижения Лхасы как главной причины, вызывавшей общее уныние, невесело было подумать и о будущем. Здесь перед нами опять лежали многие сотни верст трудного пути по Северному Тибету, на морозах и бурях глубокой зимы, которая теперь наступила. Наконец, самое снаряжение нашего каравана теперь далеко нельзя было назвать удовлетворительным. Несмотря на все старания, во время стоянки на ключе Ниер-чунгу мы могли купить и променять только 10 лошадей; верблюдов, годных для пути, осталось лишь 26; из них почти половина были слабы, ненадежны.
Затем для собственного продовольствия, помимо баранов и масла, мы добыли только 5 пудов дзамбы и 1/2 пуда сквернейшего кирпичного чая, который монголы совершенно верно называли «мото-цай», то есть чай деревянный, так как его распаренные листья вполне походили на листья старого веника. В видах необходимой экономии чай этот, один и тот же, варился по нескольку раз, а дзамба выдавалась по небольшой чашке в день на человека. К довершению огорчений, мы даже не получили писем, присланных в Лхасу через наше посольство из Пекина. Тибетские посланцы категорически отказались от передачи нам этих писем, объясняя, что если они присланы китайскому резиденту, то последний по нашем уходе отошлет всю корреспонденцию обратно в Пекин, что действительно потом и случилось.
Здоровье наше, в общем, также нельзя было похвалить, несмотря на долгий отдых, который все мы только что имели. Между тем необходимо было держаться настороже, ради чего по ночам казаки дежурили попарно в три смены, мы же спали не раздеваясь; в караване все ехали, как и прежде, вполне вооруженные.
Вместе с нами теперь отправлялись и приятели монголы, оказавшие нам немало услуг, в особенности в последние дни пребывания на ключе Ниер-чунгу. Как говорилось выше, двое из этих монголов были ламы из хошуна Карчин, а третий – цайдамец по имени Дадай; он приходился племянником тому самому Чутун-дзамбе, который служил нам проводником во время первого путешествия по Северному Тибету в конце 1872 и в начале 1873 года. Подобно своему дяде, Дадай отлично знал путь, так как уже восемь раз ходил из Цайдама в Лхасу проводником караванов – то богомольческих, то торговых. Хотя новый вожак взял с нас красную цену, но зато мы могли пользоваться от него необходимыми расспросами и пройти более 500 верст по новым местностям.
Услуги Дадая сказались на первых же порах: с его помощью мы закупили свое скудное продовольствие, а на реке Сан-чю приобрели еще четырех верховых лошадей, которые для нас были крайне необходимы; затем Дадай секретно разведал, что вслед за нами на один переход поедут 30 тибетских солдат, обязанных ежедневно доносить в деревню Напчу, что мы делаем; все же тибетские посланцы будут жить в той же Напчу, пока мы не перевалим за Тан-ла.
При перевале через Тан-ла проводник сообщил нам две легенды, трактующие об этой местности. В первой из легенд говорится, что в давние времена на горе, близ перевала, жил злой дух, напускавший всякие беды на проходившие караваны. Умилостивить его невозможно было никакими жертвами. Тогда один из тибетских святых, ехавший из Лхасы в Пекин, поднявшись на Тан-ла, специально занялся искоренением опасного дьявола и так донял его своими молитвами да заклинаниями, что тот обратился в веру буддийскую и сделался добрым бурханом (божком), который теперь покровительствует путникам. С тех пор, уверенно добавил монгол, проходить здесь стало гораздо легче.
Вторая легенда гласит, что много лет тому назад, когда еще все буддийские святые пребывали в Тибете, халхаский хан Галдзу-Абуте направился сюда с войском, чтобы похитить далай-ламу и перевезти его на жительство в свои владения. Тибетцы не могли силою остановить монголов, но с помощью своих святых напустили на них каменный град, который побил множество неприятельских воинов; сверх того, часть их истребили дикие яки. Однако Галдзу-Абуте с уцелевшими 16 человеками дошел до Лхасы, завладел одним из важных хубилганов, то есть святых, и с его согласия перевел этого святого на жительство в Ургу. С тех пор там пребывает великий кутухта. Каменный же град, сыпавшийся с неба на монголов, до сих пор еще лежит на северном склоне Тан-ла в верховьях реки Тан-чю. Действительно, там, недалеко влево от нашего пути, верстах в десяти от перевала, на одной из речек, притекающих с западных гор, проводник указал нам большие кучи каменных шариков величиною от обыкновенного до грецкого ореха. Шарики эти оказались обыденными известковыми конкрециями (стяжениями), вымытыми, по-видимому, из лёсса и нанесенными в кучи тою же речкою при большой воде. Пройдохи монгольские ламы набирают с собой целые вьюки этой святости в Халху и, конечно, дома не остаются в убытке.
На последнем переходе с Тан-ла нам удалось на дневке в горной группе Джола отлично поохотиться за альпийскими куропатками, или уларами.
В Центральной Азии известны три вида этой замечательной птицы, а именно: улар тибетский, свойственный исключительно всему Тибету; улар гималайский, обитающий на Гималае, Тянь-шане, Сауре и, спорадически, в Западном Нань-шане; наконец улар алтайский, живущий в Алтае и Хангае. Образ жизни, голос и привычки всех этих видов почти одинаковы.
Везде улар является жителем высоких диких гор и притом самого верхнего, альпийского их пояса. В глубине Центральной Азии я нигде не находил эту птицу ниже 10 тысяч футов абсолютной высоты; иногда же, как, например, на Тан-ла и в других хребтах Северного Тибета, улары поднимаются до 16 тысяч футов над уровнем моря. На подобных высотах зимой и летом господствуют почти постоянные холода и непогода, пища здесь самая скудная, везде дикие скалы или безжизненные россыпи, но улары все-таки не покидают своей родины и не переходят в более низкий горный пояс. Разве зимой, когда выпадает снег, описываемые птицы спускаются из своих заоблачных высот пониже или, чаще, перекочевывают на южные, малоснежные склоны гор. Холода улары не боятся и проводят долгие зимние ночи на морозах в –30 °С. Густое оперение птицы достаточно защищает ее в данном случае; притом к вечеру улар всегда позаботится набить полнехонький зоб корешками или травой, так что переваривающаяся до утра пища также способствует согреванию птицы.
Питается улар исключительно растительностью альпийских лугов: корнями трав и их свежими листьями; чеснок и лук составляют любимейшее кушанье, так что в тех горах, где подобной пищи много, мясо улара, вообще весьма вкусное, напоминающее мясо индейки, пропитывается неприятным чесночным запахом.