Чехов без глянца Фокин Павел

Целый день звонит телефон, надоедают посетители.

Вячеслав Андреевич Фаусек:

С ним искали знакомства, искали случая хотя бы увидеть его. Ялтинские дамы и молодежь специально отправлялись гулять на набережную затем, чтобы видеть, как гуляет Чехов с певцом М., и еще издали, по огромному росту всегдашнего спутника Чехова, узнавали через толпу, в каком месте набережной Антон Павлович находится. Концерт М., устроенный им тогда в зале гостиницы «Россия», привлек такую массу публики, что она едва помещалась в зале. Конечно, такой успех концерта М., певца хотя и очень интересного, обладавшего огромной силы басом — «черноземная сила», как определял голос М. Антон Павлович, — но малоизвестного большой публике, в значительной мере был обязан имени Чехова. Публика знала, что Чехов будет на концерте М., и шла на концерт с уверенностью увидеть, между прочим, и знаменитого Чехова.

— Чехов! Чехов! Вон он стоит! Вон он пошел! Вон он остановился!

Такой полушепот то и дело слышался в густой толпе.

Сергей Николаевич Щукин:

Все им очень интересовались и старались увидать. Бывали назойливы. Помню, в одном магазине приказчик рассказывал покупателям, что Чехов, уходя, по забывчивости оставил один из купленных им свертков. Тотчас же две дамы, бывшие в магазине, выпросили у приказчика этот сверток, чтобы передать А. П-чу и таким образом познакомиться с ним.

Другой раз, долго спустя, А. П-чу пришлось быть на набережной. Он сидел на скамейке. Проходившие мимо стали так неприятно и любопытно всматриваться в его лицо, иногда даже останавливаясь, что, не выдержав, он стал от них закрываться газетой, которую держал в руках.

Родион Абрамович Менделевич:

Сидим мы на скамеечке, в Александровском сквере, разговариваем, смотрим на морской простор… Мимо проходит какой-то студентик с двумя барышнями. Увидев писателя, он о чем-то шушукается с своими спутницами, потом быстро подходит к Чехову, снимает фуражку и спрашивает:

— Вы — Чехов?..

— Да, я… — растерянно отвечает А.П.

— Pardon… Больше мне ничего не нужно…

И я видел, как краска залила бледные щеки Чехова.

— Как неделикатно и назойливо! — прошептал он.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Мы много гуляли, тщательно избегая набережной, где его одолевали курортные дамы, «антоновки», преследуя его по пятам; стоило ему зайти к Синани, как немедленно лавка заполнялась покупательницами, которым неотложно требовались газеты, книги, папиросы и т. п. Чехов с мрачным видом круто поворачивался и устремлялся через ближайшие улицы или городской сад подальше от набережной.

Владимир Николаевич Ладыженский:

Прогулка шла очень недурно, но только до набережной. На набережной Чехов привлек к себе внимание публики. На него все оглядывались, а следом за ним, как дельфины за пароходом, показались «антоновки». Чехов смущался все больше и больше.

— Пойдем скорее. А то неловко. Видишь, здесь много людей.

Мы ускорили шаг, добрались до городского сада и заняли столик. Здесь присоединился к нам еще один из наших общих друзей, и мы занялись гастрономическими соображениями. Но недолго пришлось нам на этот раз благодушествовать. Толпа, неумолимая толпа, росла крутом столика, а аллеи сада наполнялись мужественными и неотвратимыми «антоновками».

— Нет, так невозможно. Неловко уж очень. Что же это они на нас все глядят? Пойдем в ресторан, тут кабинет есть один, — смущенно говорил Чехов, забывая, по-видимому, что глядели не на нас, а на него.

Михаил Константинович Первухин:

На моей памяти только один раз Чехов разошелся, шутил, острил, даже почти дурачился в Ялте. Это было в один из его немногих визитов в редакцию «Крымского курьера» незадолго до Рождества 1901 года.

Долго потом, несколько лет, я хранил большой лист грубой, вырванной из какой-то бухгалтерской книги бумаги, на котором был «отбитый» моим редакционным «Ремингтоном» текст «редакционного протокола». Его продиктовал, шутя, сам Чехов:

«Слушали и постановили поддержать следующие ходатайства непрактикующего врача Антона Чехова в Ялтинское Городское Управление и прочие инстанции, а в том числе и на Высочайшее Имя:

О воспрещении приезжающим в Ялту розоволицым гимназисткам из Саратова приходить при встрече с А. Чеховым в телячий восторг и взвизгивать пронзительно «Чехов! Чехов!»

К ялтинским гимназистам сие воспрещение не относится, ибо они ограничиваются достаточно терпимым молчаливым заглядыванием Чехову и прочим знаменитостям в рот.

О воспрещении ялтинским извозчикам указывать приезжим ауткинскую дачу Чехова как некую местную достопримечательность.

О разрешении ялтинскому дачевладельцу доктору А. П. Чехову поставить у его дачи в Аутке саженной величины вывеску с надписью аршинными буквами следующего содержания:

«Воспрещается вход дамам-писательницам, как с рукописями, так и без оных.

Имеющие намерение интервьюировать А. Чехова сотрудники одесских газет из аптекарских учеников и коммивояжеров Товарищества Российско-Американской Резиновой Мануфактуры благоволят пожаловать после дождика в четверг. В случае же экстренной надобности знать мнение А. Чехова о событиях в Китае, конституции на Сандвичевых островах, новой пьесе Сарду и пр., — желающие могут получать все интересующие их сведения от дворника Абдула, которому даны соответствующие инструкции.

Убедительно просят являющихся на дачу А. Чехова дам, кои переживают интересные душевные драмы, звонков не обрывать, цветов не рвать, стекол не разбивать, истерик с пролитием морей изящных слез не устраивать и дворнику Абдулу физиономию не царапать.

Авторов многоактных драм и трагедий, всюду возящих пудовые рукописи, просят не трудиться, ибо владелец сей дачи А. Чехов находится в безвестном отсутствии и тщетно разыскивается полицией для водворения по месту прописки.

Поучения толстовцев и буддистов поручено выслушивать дворнику Абдулу. Примечание: не любит, чтобы его хлопали по плечу и тыкали перстом в живот. Носит с собою суковатую палку. Бросать в сад А. Чехова через забор визитные карточки не рекомендуется: Абдул сердится».

Проект всеподданнейшего прошения непрактикующего врача Антона Павловича Чехова, живущего в Ялте, на Аутке, в собственном доме, на Высочайшее Имя.

Припадая к священным стопам и прочее, А. Чехов слезно молит о разрешении ему проживать в Ялте и в прочих злачных и незлачных местах Российской империи по паспорту на имя мещанина города Пропойска Анемподиста Сидоровича Спиридонова, ремеслом маляра и ночного сторожа, ибо только сим способом проситель А. Чехов может сохранить за собою право употреблять хоть часть времени на литературный труд, идущий на пользу российской словесности. А еще А. Чехов слезно просит разрешить ему в экстренных случаях ходить в женском платье и именоваться Агафьею Тихоновною Перепелицыною. Ибо только в сем виде он может избежать злой участи быть растерзанным на части жаждущими прославиться юными поэтами из прыщавых гимназистов и великосветскими романистами из ротных фельдшеров».

Евгений Николаевич Чириков (1864–1932), романист, публицист драматург. Член литературного кружка «Среда»:

За завтраком Антон Павлович рассказывал:

— Был у меня такой случай… и вот все боюсь я теперь отказывать в свидании посетителям. Принимать всех, это значит, бросить всякую работу и заняться приемом посетительниц и выслушиванием их комплиментов… А между тем, случаются обидные ошибки. В прошлом году, например… такой случай… Однажды ранним утром я пошел погулять на набережную. Я гуляю рано, пока на улицах мало сезонной публики… Встретился с писателем Е<лпатьевск>им, и мы сели с ним на лавочку поболтать в уединении. Неожиданно подходит чистильщик сапог, татарин, и подает мне букет роз. Ну, думаю, какая-нибудь сезонная дама, страдающая бессонницей. От кого? — спрашиваю. Татарин ткнул рукой в сторону, где вдали, на лавочке, сидела какая-то особа женского пола. Я был в хорошем настроении духа, пошутил: поднес цветы своему спутнику. Тот возвращает мне, я — снова ему. Татарин смутился, оглянулся и жестами спрашивает сидящую в отдалении женщину, кому из нас надо отдать букет? Тогда мы встали и пошли прочь, оставив цветы на лавочке… Конечно, очень скоро я забыл про это происшествие на набережной. Случай этот прошел мимо и, как множество всяких пустяков, попал в яму забвения. И вдруг этот пустой случай оживает и превращается в такую трогательную красоту женской души, что никогда уже не забудется! Осенью получаю письмо из сибирской глуши: какая-то девушка, сельская учительница, пишет мне, что три года лелеяла мечту увидать меня, копила деньги на путешествие в Крым, с большим трудом добилась отпуска и поехала в Ялту. Пишет, что долго простаивала у ворот моей дачи, чтобы увидать любимого писателя, и, наконец, подкараулила и пошла следом за мной на набережную, но подойти не решилась, а купила розы и послала мне с татарином, а я бросил их на лавочке и только посмеялся… Но все равно, пишет, я все-таки счастлива тем, что вас видела, потому что вы мой самый любимый писатель…

И вот эта девушка вспоминается мне теперь каждый раз, когда в передней вздрогнет робкий звонок и мать откажет кому-то в приеме…

Печальные глаза Антона Павловича до сих пор помнятся мне вместе с рассказом о бедной девушке с цветами.

Михаил Александрович Чехов:

Еще запечатлелась в моей памяти прогулка с Антоном Павловичем по ялтинской улице. Он худой, сгорбленный, тихо шел, опираясь на палку. Уличные мальчишки прыгали вокруг него, крича:

— Антошка — чахотка! Антошка — чахотка!

А он, ласково улыбаясь, глядел в землю.

Гастроли Художественного театра в Крыму

Константин Сергеевич Станиславский:

Он задумал писать пьесу для нас.

«Но для этого необходимо видеть ваш театр», — твердил он в своих письмах.

Когда стало известно, что доктора запретили ему весеннюю поездку в Москву, мы поняли его намеки и решили ехать в Ялту со всей труппой и обстановкой.

…-го апреля 1900 года вся труппа с семьями, декорациями и обстановкой для четырех пьес выехала из Москвы в Севастополь. За нами потянулись кое-кто из публики, фанатики Чехова и нашего театра, и даже один известный критик С. В. Васильев (Флеров). Он ехал со специальной целью давать подробные отчеты о наших спектаклях.

Это было великое переселение народов. <…>

Крым встретил нас неприветливо. Ледяной ветер дул с моря, небо было обложено тучами, в гостиницах топили печи, а мы все-таки мерзли.

Театр стоял еще заколоченным с зимы, и буря срывала наши афиши, которых никто не читал.

Мы приуныли.

Но вот взошло солнце, море улыбнулось, и нам стало весело.

Пришли какие-то люди, отодрали щиты от театра и распахнули двери. Мы вошли туда. Там было холодно, как в погребе. Это был настоящий подвал, который не выветришь и в неделю, а через два-три дня надо было уже играть. Больше всего мы беспокоились об Антоне Павловиче, как он будет тут сидеть в этом затхлом воздухе. Целый день наши дамы выбирали места, где ему лучше было бы сидеть, где меньше дует. Наша компания все чаще стала собираться около театра, вокруг которого закипела жизнь.

У нас праздничное настроение — второй сезон, все разоделись в новые пиджаки, шляпы, все это молодо, и ужасно всем нам нравилось, что мы актеры. В то же время все старались быть чрезмерно корректными — это, мол, не захудалый какой-нибудь театр, а столичная труппа. <…>

Ждали приезда Чехова. Пока О. Л. Книппер, отпросившаяся в Ялту, ничего не писала нам оттуда, и это беспокоило нас. В вербную субботу она вернулась с печальным известием о том, что А.П. захворал и едва ли сможет приехать в Севастополь.

Это всех опечалило. От нее мы узнали также, что в Ялте гораздо теплее (всегдашнее известие оттуда), что А.П. удивительный человек и что там собрались чуть не все представители русской литературы: Горький, Мамин-Сибиряк, Станюкович, Бунин, Елпатьевский, Найденов, Скиталец.

Это еще больше взволновало нас. В этот день все пошли покупать пасхи и куличи к предстоящему разговению на чужой стороне.

В полночь колокола звонили не так, как в Москве, пели тоже не так, а пасхи и куличи отзывались рахат-лукумом.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Тихо, уютно и быстро прошла страстная неделя, неделя отдыха, и надо было ехать в Севастополь, куда прибыла труппа Художественного театра. Помню, какое чувство одиночества охватило меня, когда я в первый раз в жизни осталась в номере гостиницы, да еще в пасхальную ночь, да еще после ласковости и уюта чеховской семьи… Но уже начались приготовления к спектаклям, приехал Антон Павлович, и жизнь завертелась…

Константин Сергеевич Станиславский:

На следующий день мы с нетерпением ожидали парохода, с которым должен был приехать А.П. Наконец мы его увидели. Он вышел последним из кают-компании, бледный и похудевший. А.П. сильно кашлял. У него были грустные, больные глаза, но он старался делать приветливую улыбку.

Мне захотелось плакать.

Наши фотографы-любители сняли его на сходне парохода, и эта сценка фотографирования попала в пьесу, которую он тогда вынашивал в голове («Три сестры»).

По общей бестактности, посыпались вопросы о его здоровье.

— Прекрасно. Я же совсем здоров. — отвечал A. П. Он не любил забот о его здоровье, и не только посторонних, но и близких. Сам он никогда не жаловался, как бы плохо себя ни чувствовал.

Скоро он ушел в гостиницу, и мы не беспокоили его до следующего дня. Остановился он у Ветцеля, не там, где мы все остановились (мы жили у Киста). Вероятно, он боялся близости моря.

На следующий день, то есть в пасхальный понедельник, начинались наши гастроли. Нам предстояло двойное испытание — перед А.П. и перед новой публикой. <…>

В театре была стужа, так как он был весь в щелях и без отопления. Уборные согревали керосиновыми лампами, но ветер выдувал тепло.

Вечером мы гримировались все в одной маленькой уборной и нагревали ее теплотой своих тел, а дамы, которым приходилось щеголять в кисейных платьицах, перебегали в соседнюю гостиницу. Там они согревались и меняли платья.

В восемь часов пронзительный ручной колокольчик сзывал публику на первый спектакль «Дяди Вани».

Темная фигура автора, скрывшегося в директорской ложе за спинами Вл. И. Немировича-Данченко и его супруги, волновала нас.

Первый акт был принят холодно. К концу успех вырос в большую овацию. Требовали автора. Он был в отчаянии, но все-таки вышел. <…>

«Чайки» Антон Павлович в Севастополе не смотрел, — он видел ее раньше, а тут погода изменилась, пошли ветры, бури, ему стало хуже, и он принужден был уехать. <…>

Все севастопольское начальство было уже нам знакомо, и перед отъездом в Ялту нам с разных сторон по телефону докладывали: «Норд-вест, норд-ост, будет качка, не будет», все моряки говорили, что все будет хорошо, качка будет где-то у Ай-Тодора, а тут загиб, и мы поедем по спокойному морю.

А вышло так, что никакого загиба не было, а тряхнуло нас так, что мы и до сих пор не забудем.

Потрепало нас в пути основательно. Многие из нас ехали с женами, с детьми. Некоторые севастопольцы приехали вместе с нами в Ялту. Няньки, горничные, дети, декорации, бутафория — все это перемешалось на палубе корабля. В Ялте толпа публики на пристани, цветы, парадные платья, на море вьюга, ветер — одним словом, полный хаос.

Тут какое-то новое чувство — чувство того, что толпа нас признает. Тут и радость и неловкость этого нового положения, первый конфуз популярности. Не успели мы приехать в Ялту, разместиться по номерам, умыться, осмотреться, как я уже встречаю Вишневского, бегущего со всех ног, в полном экстазе, он орет, кричит вне себя:

— Сейчас познакомился с Горьким — такое очарование! Он уже решил написать нам пьесу! Еще не видавши нас…

На следующее утро первым долгом пошли в театр. Там ломали стену, чистили, мыли — одним словом, работа шла вовсю. Среди стружек и пыли по сцене разгуливали: А. М. Горький с палкой в руках, Бунин, Миролюбов, Мамин-Сибиряк, Елпатьевский, Владимир Иванович Немирович-Данченко…

Осмотрев сцену, вся эта компания отправилась в городской сад завтракать. Сразу вся терраса наполнилась нашими актерами, и мы завладели всем садом. За отдельным столиком сидел Станюкович, — он как-то не связывался со всей компанией.

Оттуда всем обществом, кто пешком, кто человек по шести в экипаже, отправились к Антону Павловичу.

У Антона Павловича был вечно накрытый стол, либо для завтрака, либо для чая. Дом был еще не совсем достроен, а вокруг дома был жиденький садик, который он еще только что рассаживал.

Вид у Антона Павловича был страшно оживленный, преображенный, точно он воскрес из мертвых. Он напоминал, — отлично помню это впечатление, — точно дом, который простоял всю зиму с заколоченными ставнями, закрытыми дверями. И вдруг весной его открыли, и все комнаты засветились, стали улыбаться, искриться светом. Он все время двигался с места на место, держа руки назади, поправляя ежеминутно пенсне. То он на террасе, заполненной новыми книгами и журналами, то с не сползающей с лица улыбкой покажется в саду, то во дворе. Изредка он скрывался у себя в кабинете и, очевидно, там отдыхал.

Приезжали, уезжали. Кончался один завтрак, подавали другой; Мария Павловна разрывалась на части, а Ольга Леонардовна, как верная подруга или как будущая хозяйка дома, с засученными рукавами деятельно помогала по хозяйству.

В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит Антон Павлович и хохочет, помирает от смеха. Никто так не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хорошем настроении. <…>

Антон Павлович, всегда любивший говорить о том, что его увлекало в данную минуту, с наивностью ребенка подходил от одного к другому, повторяя все одну и ту же фразу: видел ли тот или другой из его гостей наш театр.

— Это же чудесное же дело! Вы непременно должны написать пьесу для этого театра. <…>

Горький со своими рассказами об его скитальческой жизни, Мамин-Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буффонады, Бунин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неожиданными репликами, Москвин с меткими остротами — все это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников. У всех рождалась мысль, что все должны собираться в Ялте, говорили даже об устройстве квартир для этого. Словом — весна, море, веселье, молодость, поэзия, искусство — вот атмосфера, в которой мы в то время находились. Такие дни и вечера повторялись чуть не ежедневно в доме Антона Павловича.

Александр Иванович Куприн:

Рассказывая о чеховском саде, я позабыл упомянуть, что посредине его стояли качели и деревянная скамейка. И то, и другое осталось от «Дяди Вани», с которым Художественный театр приезжал в Ялту, приезжал, кажется, с исключительной целью показать больному тогда А. П-чу постановку его пьесы. Обоими предметами Чехов чрезвычайно дорожил и, показывая их, всегда с признательностью вспоминал о милом внимании к нему Художественного театра.

Константин Сергеевич Станиславский:

Театр кончил всю серию своих постановок и закончил свое пребывание чудесным завтраком на громадной плоской крыше у Фанни Карловны Татариновой. Помню жаркий день, какой-то праздничный навес, сверкающее вдали море. Здесь была вся труппа, вся съехавшаяся, так сказать, литература с Чеховым и Горьким во главе, с женами и детьми.

Помню восторженные, разгоряченные южным солнцем речи, полные надежд и надежд без конца. Этим чудесным праздником под открытым небом закончилось наше пребывание в Ялте.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Жаль было расставаться и с югом, и с солнцем, и с Чеховым, и с атмосферой праздника… но надо было ехать в Москву репетировать. Вскоре приехал в Москву и Антон Павлович, ему казалось пусто в Ялте после жизни и смятения, которые внес приезд нашего театра, но в Москве он почувствовал себя нездоровым и быстро вернулся на юг.

Женитьба

Мария Павловна Чехова:

В 1900 году Ольга Леонардовна дважды была гостьей в нашем доме в Ялте: во время гастролей Художественного театра и в июле во время театральных каникул.

К этому времени я очень подружилась с Ольгой Леонардовной. Мы постоянно встречались, бывали в театрах, в клубах, иногда она у меня ночевала, часто я бывала у нее в доме. Словом, она стала моей первой и лучшей подругой. В письмах к Антону Павловичу я не скрывала своей восторженной оценки Ольги Леонардовны как талантливой актрисы и как человека. Например, я была однажды вместе с Ольгой Леонардовной в клубе Литературного кружка и потом писала брату: «Книппер в первый раз была в клубе, имела успех, ею любовались, говорили приятные вещи и т. д. А какой она прекрасный человек, в этом я убеждаюсь каждый день. Большая труженица и, по-моему, весьма талантлива». Зная интерес друг к другу брата и Ольги Леонардовны, я иногда в своих письмах невинно подшучивала над ними: «С Книппер видаемся очень часто, я обедала у нее несколько раз и хорошо познакомилась с мамашей, то есть твоей тещей… Твоя Книппер имеет большой успех, Коновицер уже влюблен в нее». В редком письме брату я не упоминала имени Оли, Книппуши, Книпшиц — моего самого близкого друга в то время.

Я как-то никогда не задумывалась, чем могут закончиться отношения между Олей и братом, хотя иногда где-то и мелькала мысль о возможном браке.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Таковы были внешние факты. А внутри росло и крепло чувство, которое требовало каких-то определенных решений, и я решила соединить мою жизнь с жизнью Антона Павловича, несмотря на его слабое здоровье и на мою любовь к сцене. Верилось, что жизнь может и должна быть прекрасной, и она стала такой, несмотря на наши горестные разлуки, — они ведь кончались радостными встречами. Жизнь с таким человеком мне казалась нестрашной и нетрудной: он так умел отбрасывать всю тину, все мелочи жизненные и все ненужное, что затемняет и засоряет самую сущность и прелесть жизни.

Мария Павловна Чехова:

В мае 1901 года Антон Павлович уехал в Москву, чтобы показаться там врачу, а потом поехать полечиться на кумыс. И вот получаю я от него из Москвы письмо, в котором он сообщает, что доктор Шуровский велел ему немедленно ехать на кумыс в Уфимскую губернию. «Ехать одному скучно, — писал он, — жить на кумысе скучно, а везти с собой кого-нибудь было бы эгоистично и потому неприятно. Женился бы, да нет при мне документа, все в Ялте на столе». <…>

Через день мы в Ялте получили такую телеграмму: «Милая мама, благословите, женюсь. Все останется по-старому. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново, Самаро-Златоустовской. Здоровье лучше. Антон».

Константин Сергеевич Станиславский:

Однажды Антон Павлович попросил А. Л. Вишневского устроить званый обед и просил пригласить туда своих родственников и почему-то также и родственников О. Л. Книппер. В назначенный час все собрались, и не было только Антона Павловича и Ольги Леонардовны. Ждали, волновались, смущались и наконец получили известие, что Антон Павлович уехал с Ольгой Леонардовной в церковь, венчаться, а из церкви поедет прямо на вокзал и в Самару, на кумыс.

А весь этот обед был устроен им для того, чтобы собрать в одно место всех тех лиц, которые могли бы помешать повенчаться интимно, без обычного свадебного шума. Свадебная помпа так мало отвечала вкусу Антона Павловича. С дороги А. Л. Вишневскому была прислана телеграмма.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

25 мая мы повенчались и уехали по Волге, Каме, Белой до Уфы, откуда часов шесть по железной дороге — в Андреевский санаторий около станции Аксеново. По дороге навестили в Нижнем Новгороде А. М. Горького, отбывавшего домашний арест.

У пристани Пьяный Бор (Кама) мы застряли на целые сутки и ночевали на полу в простой избе, в нескольких верстах от пристани, но спать нельзя было, так как неизвестно было время, когда мог прийти пароход на Уфу. И в продолжение ночи и на рассвете пришлось несколько раз выходить и ждать, не появится ли какой пароход. На Антона Павловича эта ночь, полная отчужденности от всего культурного мира, ночь величавая, памятная какой-то покойной, серьезной содержательностью и жутковатой красотой и тихим рассветом, произвела сильное впечатление, и в его книжечке, куда он заносил все свои мысли и впечатления, отмечен Пьяный Бор.

В Аксенове Антону Павловичу нравилась природа, длинные тени по степи после шести часов, фырканье лошадей в табуне, нравилась флора, река Дема (Аксаковекая), куда мы ездили однажды на рыбную ловлю. Санаторий стоял в прекрасном дубовом лесу, но устроен был примитивно, и жить было неудобно при минимальном комфорте. Даже за подушками пришлось мне ехать в Уфу.

Мария Павловна Чехова:

6 июня я получила от брата первое письмо из Аксенова, написанное 2 июня:

«Здравствуй, милая Маша! Все собираюсь написать тебе и никак не соберусь, много всяких дел, и, конечно, мелких. О том, что я женился, ты уже знаешь. Думаю, что сей мой поступок нисколько не изменит моей жизни и той обстановки, в какой я до сих пор пребывал. Мать, наверное, говорит уже Бог знает что, но скажи ей, что перемен не будет решительно никаких, все останется по-старому. Буду жить так, как жил до сих пор, и мать тоже; и к тебе у меня останутся отношения неизменно теплыми и хорошими, какими были до сих пор…».

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Кумыс сначала пришелся по вкусу Антону Павловичу, но вскоре надоел, и, не выдержав шести недель, мы отправились в Ялту через Самару, по Волге до Царицына и на Новороссийск. До 20 августа мы пробыли в Ялте. Затем мне надо было возвращаться в Москву: возобновлялась театральная работа.

Борис Александрович Лазаревский:

Женитьба Чехова испугала его родных. Были счастливы его счастьем и мать, и сестра, и братья, но ясно было также видно, как в семью закралась и ревность. Случались на этой почве и слезы, и тягостное молчание.

— Был Антоша наш, а теперь не наш… Однако с течением времени чувства эти улеглись, да и благодаря болезни Чехов не оторвался окончательно от Ялты, где жили его мать и сестра.

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:

Так и потекла жизнь — урывками, с учащенной перепиской в периоды разлуки.

Исаак Наумович Альтшуллер:

Когда я за границей из «Русских ведомостей» узнал об их браке, я вспомнил почему-то, как в приезд Ольги Леонардовны в чеховский дом весной 1900 года я однажды увидел такую группу: она с Марией Павловной наверху лестницы, а внизу Антон Павлович. Она в белом платье, радостная, сияющая здоровьем и счастьем, в начале блестящей карьеры, первая актриса Художественного театра, в центре внимания не одной Москвы, с громадными возможностями и надеждами в будущем, он — осунувшийся, худой, пожелтевший, быстро стареющий, безнадежно больной. И когда они, повенчавшись, связали свою жизнь, то фатальные последствия не могли заставить себя ждать. Она должна была оставаться в Москве, — он без риска и вредных последствий для здоровья не мог покидать своей «теплой Сибири». И зная Чехова, нетрудно было вперед сказать, чем это кончится.

Дружба с Львом Толстым

Петр Алексеевич Сергеенко:

Так эти два замечательных человека различны во многом, а между тем я никогда не видел, чтобы Лев Николаевич относился еще к кому-нибудь с такой нежной приязнью, как к Чехову. Даже когда Л. Н. Толстой только заговаривал о Чехове, то у него становилось лицо другим — с особенным теплым отсветом. Скупой вообще на внешние знаки нежности и на восторги перед современными явлениями, Лев Николаевич почти всегда в отношении Чехова держал себя, как нежный отец к своему любимому сыну.

— Чехова можно и за глаза хвалить, — говаривал обыкновенно Лев Николаевич, когда при нем заходила речь о Чехове. А когда находился еще в зачаточном положении вопрос об издании А. Ф. Марксом полного собрания сочинений Чехова, то Л. Н. Толстой говорил об этом с таким увлечением, с каким никогда не говорил о собственных делах.

— Передайте, пожалуйста, Марксу, — сказал он, прощаясь с одним из своих гостей, — что я настоятельно советую ему издать Чехова. После Тургенева и Гончарова ему ведь ничего не остается, как издать Чехова и меня. Но Чехов гораздо интереснее нас, стариков. Я сам сейчас же с удовольствием приобрету полное собрание сочинений Чехова, как только оно появится в продаже.

Максим Горький:

О Толстом он говорил всегда с какой-то особенной, едва уловимой, нежной и смущенной улыбочкой в глазах, говорил, понижая голос, как о чем-то призрачном, таинственном, что требует слов осторожных, мягких.

Неоднократно жаловался, что около Толстого нет Эккермана, человека, который бы тщательно записывал острые, неожиданные и, часто, противоречивые мысли старого мудреца.

Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:

11 февраля 1897. Был с Анной Ивановной у Л. Н. Толстого, который не был в Петербурге 20 лет. <…>

О «Чайке» Чехова Лев Николаевич сказал, что это вздор, ничего не стоящий, что она написана, как Ибсен пишет.

— Нагорожено чего-то, а для чего оно, неизвестно. А Европа кричит: превосходно. Чехов самый талантливый из всех, но «Чайка» — очень плоха.

— Чехов умер бы, если б ему сказать, что вы так думаете, — сказала Анна Ивановна — Вы не говорите ему этого.

— Я ему скажу, но мягко, и удивляюсь, что он так огорчился. У всякого есть слабые вещи.

Петр Алексеевич Сергеенко:

Никого из русских писателей так часто не читали вслух у Толстых, как Чехова. <…>

Зимою 1899 г. я как-то пришел в Москве к Толстым с номером «Семьи», в котором была напечатана «Душечка». За вечерним чаем заговорили о литературе. Я сказал о новом рассказе Чехова. Лев Николаевич живо заинтересовался и спросил меня, читал ли я новый рассказ и как нахожу его. Я сказал, что рассказ ничего себе и что если Л.Н. интересуется им, то у меня рассказ этот с собою.

— Новый рассказ Чехова! Хотите слушать? — как бы анонсировал Лев Николаевич.

Все изъявили согласие.

С первых же строк чтения, Л.Н. начал произносить отрывочные междометия одобрительного свойства. А затем не выдержал и во время чтения обратился ко мне с оттенком укоризны:

— Как же это вы сказали: «ничего себе»? Это перл, настоящий перл искусства, а не «ничего себе».

И после чтения Л.Н. с одушевлением заговорил о «Душечке» и цитировал на память целые фразы. <…>

Через некоторое время к Толстым пришли свежие гости. Л.Н. поздоровался и спросил:

— Читали новый рассказ Чехова — «Душечку»? Нет? Хотите послушать?

И Л.Н. опять начал читать «Душечку».

Более всего пленялся Л. Н. Толстой в последнее время чеховской формой, которая в первое время его озадачивала, и Л.Н. никак не мог свыкнуться с ней, не мог понять ее механизма. Но затем уяснил себе ее секрет и восхищался. Как-то во время прогулки в яснополянском парке один из гостей Л.Н. заговорил о новом произведении писателя, которого сравнивали с Чеховым. Лев Николаевич остановился и, заложив руку за пояс блузы, сказал в раздумье:

— Не понимаю, почему его сравнивают с Чеховым. Чехов, по-моему, несравнимый художник. Я недавно вновь перечитал почти всего Чехова. И все у него чудесно. Есть места неглубокие, нет, неглубокие. Но все прелестно. И Чехова, как художника, нельзя даже и сравнивать с прежними русскими писателями — с Тургеневым, с Достоевским или со мною. У Чехова своя особенная форма, как у импрессионистов. Смотришь, человек будто без всякого разбора мажет красками, какие попадаются ему под руку, и никакого, как будто, отношения эти мазки между собою не имеют. Но отойдешь, посмотришь — и в общем получается удивительное впечатление. Перед вами яркая, неотразимая картина. И вот еще наивернейший признак, что Чехов истинный художник: его можно перечитывать несколько раз, кроме пьес, конечно, которые совсем не его дело.

Максим Горький:

Как-то при мне Толстой восхищался рассказом Чехова, кажется — «Душечкой». Он говорил:

— Это — как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевницы, «вековуши», они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор. Мечтали узорами о самом милом, всю неясную, чистую любовь свою вплетали в кружево. — Толстой говорил очень волнуясь, со слезами на глазах.

А у Чехова в этот день была повышенная температура, он сидел с красными пятнами на щеках и, наклоня голову, тщательно протирал пенсне. Долго молчал, наконец, вздохнув, сказал тихо и смущенно:

— Там — опечатки…

Мария Павловна Чехова:

В апреле 1899 года, когда наступила весна, Антон Павлович приехал в Москву и остановился в моей квартире на углу М. Дмитровки и Успенского переулка. <…>

Как-то днем, когда у Антона Павловича в гостях было несколько знакомых, среди них артисты А. Л. Вишневский и А. И. Сумбатов-Южин, раздался звонок. Я пошла открывать. И вдруг вижу небольшого роста старичка в легком пальто. Я обомлела — передо мной стоял Лев Николаевич Толстой. Я его узнала сразу же, только по портрету Репина он представлялся мне человеком крупным, высокого роста.

— Ох, Лев Николаевич… это вы?! — смущенно встретила я его.

Он ласково ответил:

— А это сестра Чехова. Мария Павловна?

Он вошел в прихожую. Я хотела взять его пальто, но Лев Николаевич отстранил мою руку.

— Нет, нет, я сам.

Я повела Льва Николаевича в кабинет к брату. С порога я не удержалась многозначительно сказать:

— Антоша, знаешь, кто к нам пришел?!

В кабинете брата в это время шел громкий разговор. Вишневский всегда имел обыкновение громко говорить, чуть не кричать. Брат был смущен обстановкой, в которой ему пришлось принимать Л. Н. Толстого.

Александр Леонидович Вишневский:

Как-то весной захожу к Антону Павловичу и застаю там Льва Николаевича Толстого. Я никогда раньше не видал его и, когда А.П. стал меня знакомить, я от волнения забыл свою фамилию. Желая выручить меня из глупого положения, Лев Николаевич обратился ко мне очень ласково и с улыбкой сказал:

— Я вас знаю, вы хорошо играете дядю Ваню. Но зачем вы пристаете к чужой жене? Завели бы свою скотницу.

Так в двух словах он рассказал сюжет «Дяди Вани» — и еще в присутствии автора. Антон Павлович, видимо, очень сконфузился, покраснел и добавил почему-то:

— Да, да, чудесно!

Иван Алексеевич Бунин:

— Боюсь только Толстого. Ведь подумайте, ведь это он написал, что Анна сама чувствовала, видела, как у нее блестят глаза в темноте!

— Серьезно, я его боюсь, — говорит он, смеясь и как бы радуясь этой боязни.

И однажды чуть не час решал, в каких штанах поехать к Толстому. Сбросил пенсне, помолодел и, мешая, по своему обыкновению, шутку с серьезным, все выходил из спальни то в одних, то в других штанах:

— Нет, эти неприлично узки! Подумает: щелкопер! И шел надевать другие, и опять выходил, смеясь:

— А эти шириной с Черное море! подумает: нахал…

Петр Алексеевич Сергеенко:

В доме Толстых Чехов всегда был милым желанным гостем.

Осенью 1901 г. мне пришлось быть в Крыму у Толстых, когда ждали Чехова, точно какого-нибудь принца. «Сейчас должен приехать Чехов!» Наконец, доложили, что Чехов приехал. Все оживились и обрадовались. И целый день Лев Николаевич провел с Чеховым, как с милым другом, ездил с ним в Алупку, к морю, и с радушным гостеприимством принимал его у себя.

Исаак Наумович Альшуллер:

Известно, с какой особенной любовью относился Чехов к Толстому. Во время серьезной болезни последнего зимой 1901–1902 годов он страшно волновался и требовал, чтобы, возвращаясь из Гаспры, я хоть на минутку заезжал к нему, а если заехать нельзя, то хоть по телефону рассказал о состоянии больного. И Толстой платил ему таким же отношением и говорил о нем с необыкновенно теплым участием. А когда раза два Чехов приезжал со мною в Гаспру, Толстой все время оживленно с ним беседовал и не отпускал. Как-то на мой вопрос, что за книжка у него в руках, он ответил: «Я живу и наслаждаюсь Чеховым; как он умеет все заметить и запомнить, удивительно; а некоторые вещи глубоки и содержательны; замечательно, что он никому не подражает и идет своей дорогой; а какой лаконический язык». Но и тут не забыл прибавить: «А пьесы его никуда не годятся, и «Трех сестер» я не мог дочитать до конца».

Иван Алексеевич Бунин:

И, помолчав (Чехов. — Сост.), вдруг заливался радостным смехом:

— Знаете, я недавно у Толстого в Гаспре был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем, и обо мне, между прочим. Наконец я встаю, прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: «Поцелуйте меня», и, поцеловав, вдруг быстро суется к моему уху и этакой энергичной старческой скороговоркой: «А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!»

Николай Дмитриевич Телешов:

— Я боюсь смерти Толстого, — признавался он, когда Лев Николаевич опасно заболел. — Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место. Во-первых, я ни одного человека не люблю так, как его; во-вторых, когда в литературе есть Толстой, то легко и приятно быть литератором; даже сознавать, что ничего не сделал и не сделаешь — не так страшно, так как Толстой делает за всех. В-третьих, Толстой стоит крепко, авторитет у него громадный, и, пока он жив, дурные вкусы в литературе, всякое пошлячество, всякие озлобленные самолюбия будут далеко и глубоко в тени. Только один его нравственный авторитет способен держать на известной высоте так называемые литературные настроения и течения…

Борис Александрович Лазаревский:

В сентябрю 1903 года, на возвратном пути из Москвы, я заехал в Ясную Поляну. Меня очень интересовало, как относится Л. Н. Толстой к творчеству Чехова. Л.Н. с тревогой в голосе расспрашивал о его здоровье, а потом сказал:

— Чехов… Чехов — это Пушкин в прозе. Вот как в стихах Пушкина каждый может найти отклик на свое личное переживание, такой же отклик каждый может найти и в повестях Чехова. Некоторые вещи положительно замечательны… Вы знаете, я выбрал все его наиболее понравившиеся мне рассказы и переплел их в одну книгу, которую читаю всегда с огромным удовольствием…

«Вишневый сад»

Константин Сергеевич Станиславский:

Как-то на одной из репетиций, когда мы стали приставать к нему, чтобы он написал еще пьесу, он стал делать кое-какие намеки на сюжет будущей пьесы.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Иван Колпаков. Родился в 1983 году в Перми. На протяжении нулевых работал в местных изданиях репорте...
Данная книга относится к жанру психотерапевтических историй.Действие происходит в рождественский веч...
Ситком для трех действующих лиц.Гениальный ученый Игорь участвовал в секретных государственных разра...
Данный учебник предназначен для студентов медицинских ВУЗов, учащихся медицинских колледжей, а также...
Представленный вашему вниманию полный курс предназначен для подготовки студентов медицинских вузов к...
Сны – это самые удивительные и таинственные явления в нашей жизни. Над их разгадками бились и бьются...