Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
– Только, ваше сиятельство, бить его без оружия несподручно: пока дотянешься до хранцуза топором аль вилами, он тебя издалека скорей пристрелит. Нам бы ружьецом разжиться…
– На всех вас у меня ружей не хватит. Дам сколько могу, а потом уж сами добывайте у французов! – сказал Кутузов.
– Добудем, батюшка!
– Премного благодарны! – ответили хором мужики.
– Только не забудьте присылать к нам гонцов, как у вас дела идут. Вы откуда?
– Из-под Вереи.
– Хорошо. Ступайте вот за полковником, – кивнул на Резвого Кутузов. – Он вам десяток ружей даст.
Резвой пошел к избе Коновницына, у которого в чулане складывалось трофейное оружие. Мужики повалили вслед за ним веселой гурьбой.
У крыльца стояли одни ребятишки.
– А вы чего ждете, воробьи? – спросил Михаил Илларионович, лукаво поглядывая на ребят.
Мальчики молчали, смущенно улыбались, робели.
– Они, верно, вместе с тятьками пришли, – высказал предположение Кайсаров, стоявший у двери.
– Ну, что же вы молчите? – допытывался Кутузов.
– Нет, мы сами, – наконец осмелел кареглазый паренек в новеньких липовых лаптях.
– Как сами?
– Одни пришли.
– Откуда?
– Из Матрениной.
– Это где же такая?
– Из-под Вереи.
– Ага. А зачем пришли?
– Нам бы ружьецо, дедушка!.. – ковыряя пальцем тесовую обшивку крыльца, сказал кареглазый.
– Хоть бы одно на всех, – поддержал просьбу второй мальчик.
– А что же вы с ним станете делать?
– Француза бить.
– Он нашу деревню пожег. Тетку Марью убил, – прибавил третий.
– И дядю Степана, – разговорился последний, четвертый мальчик, бывший меньше всех.
– А где же вы теперь живете?
– В лесу, у лисьих ям, знаете? – ответил маленький.
Михаил Илларионович смотрел на ребят, горько улыбаясь.
– Дедушка, дайте хоть этот… Как его, забыл… Такой… поменьше… – просил кареглазый.
– Пистолет, что ли?
– Ага, ага! Дайте!
– А вы стрелять умеете?
– Умеем! – уже хором ответили мальчики.
– Как думаешь, Паисий, придется дать? – посмотрел на Кайсарова Михаил Илларионович.
– Придется, ваше сиятельство: парни – бравые, – ответил Кайсаров, пряча улыбку.
– Тогда принеси им карабин и патронную суму, что давеча взяли у пленного конноегеря. Карабин стоит возле окна, в углу.
Кайсаров принес французский карабин и сумку с патронами, и передал Михаилу Илларионовичу.
– Тебе сколько лет? – спросил Кутузов у кареглазого паренька.
– В филипповки будет тринадцать.
– Ну вот. Я в четырнадцать лет взял ружье, а ты немного раньше. Ты парень храбрый, будь же таким всегда! Получай!
И Кутузов передал кареглазому пареньку карабин и патронташ.
Мальчик весь зарделся от радости:
– Спасибо, дедушка!
– Спасибо! – благодарили все остальные.
И, окружив счастливца, побежали к коновницынской избе, где полковник Резвой выдавал крестьянам ружья.
Михаил Илларионович сидел на крылечке, удовлетворенно думая: «Народ поднялся, в нем вся сила!»
Наполеона, видимо, тоже очень беспокоит русский народ, партизаны.
Недаром и Лористон так распинался о «варварской войне». Перед партизанской войной весь полководческий талант Наполеона становится бессильным. Так было в Испании, так будет и в России.
Надо окружить Наполеона в Москве партизанскими отрядами, чтоб он без нашего ведома не мог сделать ни шагу. И побольше тревожить его коммуникации. А чтоб руководить партизанами, надо немедля отправить небольшие военные отряды.
«Ты думаешь, голубчик, разбить нас в генеральной баталии, а вот мы тебя доконаем малой войной!» – подумал Кутузов, вставая.
VII
Каждый день, проведенный нами на этой позиции, был драгоценен для меня и для армии, и мы этим воспользовались.
Кутузов
Партизанская война, которую от Витебска вели своими силами и по своему разумению народы России, приняла в Тарутине более широкие и совершенные формы.
Фельдмаршал Кутузов мудро оценил все значение и мощь народного гнева. Александр I и русское дворянство боялись народа и не хотели давать ему в руки оружие. Ростопчин, только на бумаге, неискренне призывавший народ дать отпор врагу, продавал москвичам заведомо негодное оружие. Когда же пришлось уходить из Москвы, Ростопчин предпочел оставить врагу в Московском арсенале сто пятьдесят пушек и шестьдесят тысяч новых, совершенно исправных ружей и пистолетов, нежели раздать их народу.
Кутузов же не только помогал организовать партизанские отряды и руководил ими, но и заботился об их вооружении.
Он взял под свой контроль выступления партизан, тесно связав их с действиями армии.
Кутузов разослал по всем направлениям летучие военные партии под командой молодых энергичных офицеров. Эти партии были костяком, на который опирались и вокруг которого росли отряды народных мстителей.
В треугольнике Можайск – Москва – Тарутино находились легкие военные отряды полковника Вадбольского, капитана Сеславина, поручика Фонвизина. Генерал Дорохов стоял у Вереи. Левее их, между Гжатском и Вязьмой, уже с конца августа действовал отряд Дениса Давыдова. Правее на Серпуховской дороге, был отряд князя Кудашева, на Коломенской – казачьего полковника Ефремова, у Рузы – майора Пренделя, у Можайска – подполковника Чернозубова.
Москва была охвачена с юга и юго-запада цепью отрядов.
Они истребляли шайки французских мародеров, нападали на отдельные команды и транспорты наполеоновской армии, перехватывали курьеров и брали пленных.
Такая «малая война» была необычайно неприятна, непонятна и тяжела Наполеону: он терял в ней каждый день убитыми, ранеными и пленными сотни солдат.
Не очень понимал, а потому и не очень одобрял ее и английский соглядатай при квартире русского главнокомандующего сэр Вильсон, считавший себя первоклассным полководцем. Ему поддакивал Беннигсен: барон вообще всегда считал своим долгом выступать против любого начинания Кутузова. Он из зависти к Михаилу Илларионовичу называл «малую войну» никчемной.
– Курочка по зернышку клюет да сыта бывает! – говорил на все такие неумные, недальновидные разговоры Кутузов.
Он не обращал внимания на злопыхательства врагов и делал свое. Фельдмаршал каждый день имел точные сведения о противнике и мог спокойно жить в тарутинском лагере, который, в сущности говоря, был не лагерем, а крепостью.
Русская армия хорошо обжилась за три недели у Тарутина. Лагерь растянулся от правого берега реки Нары по обеим сторонам Калужского большака почти на две версты в длину.
Видя, что главнокомандующий не собирается сниматься с места, солдаты построили теплые шалаши и землянки, завели бани. У офицеров в землянках появились камельки, и лежанки, и кое-какая мебель. В деревне Гранищево, как во всех окрестных деревнях, покинутых жителями еще до прихода армии, не осталось изб: солдаты растащили их по бревнышку, используя по-своему. Кое-что – заборы, клети, сараи – в первые же дни пустили на дрова. В Гранищеве было всего лишь две улицы, а тут сразу образовалось их множество: «Шестой корпус», «Второй корпус», «Гвардейский» и т. д. Самой крайней была «Кирасирская», а за ней все поляны вдоль дороги занимала резервная артиллерия, тянувшаяся чуть ли не до Леташевки.
В лагере существовали не только улицы, но и площади, возле которых осели пронырливые, юркие маркитанты.
Тарутино стало чем-то вроде столицы: взоры всей России были обращены на это безвестное село.
Сюда двигались воинские пополнения, гнали табуны лошадей, везли снаряды, порох, ружья, полушубки, сапоги, хлеб, фураж.
В Тарутино шли пешком и ехали на подводах мужики и бабы проведать служивших в армии сыновей, мужей, братьев.
Торговцы гнали скот, везли масло, мед, крупу, яйца.
В Тарутине можно было достать ставропольские арбузы и дыни, крымский виноград, астраханскую сельдь, киевские паляницы.
Тарутино походило на шумную, веселую ярмарку.
Ржали кони, звонко перекликались кузнечные молоты: полковые кузнецы делали подковы, обивали железом колеса повозок; стучали топоры: плотники исправляли фуры и зарядные ящики. На площадках сбитенщики, саечники, пряничники, блинники, квасники зазывали покупателей. Продавцы махорки кричали: «А вот черт курил, дымом жинку уморил!» Торговцы нюхательным табаком предлагали: «На грош нюхай сколь хошь!» Разбитные маркитантки бойко выкрикивали: «А вот орешки для помешки, прянички для Анечки!» – и лукаво поглядывали на служивых.
А старые служивые лихо подкручивали ус и улыбались друг дружке:
– Ишь у нас как: любую ягодку-малинку рви!
Всего в изобилии, лишь бы в кармане у служивого водились деньжонки.
И как раз деньги в армии пока что водились: за Бородинскую баталию каждый солдат получил по пять рублей, а офицер – третное жалованье.
В первые дни жизни в тарутинском лагере солдаты, обносившиеся в походах и боях, ходили в потертых, латаных мундирах и шинелях, в пестрых, у кого какие оказались, холщовых, холодных брюках. У офицеров редко были видны эполеты и шарфы.
Блестели только ружья, штыки, эфесы сабель да пушечные стволы. Фельдмаршал понимал нужду и строго взыскивал лишь за чистоту и исправность оружия.
Но через неделю каптенармусы выдали на зимние панталоны белого, серого и черного сукна, и армия приоделась.
Жизнь в лагере была разнообразнее и веселее, чем в походе. В походе и бою некогда осмотреться и новости одни и те же: вчера убили того-то, сегодня ранили этого.
А здесь каждый день что-либо новое.
То пригонят из Калуги или Рязани тысячу лошадей для пополнения конницы. И не только кавалеристы, но и пехотинцы рады случаю посмотреть, оценить и обсудить коней по всем статям.
То въедут в лагерь с песнями, с музыкой, с лихим присвистом новые казачьи полки ополчения, которые собирал на Дону атаман Платов. Любопытно посмотреть: безусые чубатые казачата в одном ряду с седобородыми казаками. Деды и внуки в одной сотне. И пойдут рассказы о том, как деды «скрадывали свои лета не для венца брачного, а для подвига ратного».
То пригонят, как стадо баранов, очередную партию пленных, которых взяли мужики-партизаны. Желтый гусар рядом с малиновым уланом, громадный кирасир в шишаке – с малорослым артиллеристом в куньей шапке. Всякой нации люди: французы, пруссаки, голландцы, баварцы, итальянцы, поляки. Стоят истощенные, худые.
– Не густо живете, тесно у вас с хлебушком!
– А не лезь в чужой двор! – говорили солдаты, глядя на незваного гостя, и удивлялись: из одной, кажется, армии все они, под одним французским золотым орлом воюют, а друг дружку не разумеют!
Коротенький осенний день в Тарутине пролетал для солдат незаметно. Молодых рекрутов уводили за лагерь на стрельбище, а старых с утра смотрел сам фельдмаршал. Сумы открыты, накремники вынуты и повешены на пуговицу, пыжовники и отвертки сняты.
Михаил Илларионович медленно шел вдоль строя и хоть одним глазом, а все видел, замечал всякий непорядок.
Но вот день прошел. Пробита «Зоря», пропели «Отче наш», и раздался фельдфебельский крик (нет приятней команды на свете):
– Водку пить!
Все бегут к каптенармусу, каждый спешит выпить «ржаное молочко»: водку выдавали в Тарутине три раза в неделю, а в дурную погоду – ежедневно. И хотя жадная каптерская душа, конечно, разбавляла ее речной водицей, но солдат пил водку с удовольствием. От каптенармуса все бегут к своим артельным котлам ужинать.
Сытная каша съедена. Трубочка выкурена. Кажется, можно бы и на боковую.
Но ничуть не бывало. О сне никто не думает – завтра не в поход и не на бой, можно и позабавиться.
Вот слева, в соседней роте, уже затянули серьезную песню, которую кто-то сложил здесь, в Тарутине:
- Ночь темна была и не месячна.
Справа завели старую, лукавую, занозистую:
- Молодка, молодка молодая,
- Солдатка, солдатка полковая…
Где-то весело тренькает балалайка, и тенорок вместе с ней выговаривает:
- Ах ты, черненький глазок,
- Поцелуй меня разок!
А во втором батальоне уже ухает бубен, слышится топот ног, и кто-то припевает, выплясывая:
- Как под дождичком трава,
- Так солдатска голова:
- Не кручинится, не вянет,
- Службу царску справно тянет…
У жарких костров пошли задушевные разговоры.
У одного вспоминают Бородино:
– При Бородине трусу не было приюта!
– Да, пришлось и в рыло, досталось и по дыхлам, схватили и под микитки!
– У нас под телегой на самой оси висела корзинка с овсом. Ядро пробило ее, прошло скрозь овес и засело в оси. Так и до сих пор сидит.
У второго костра балагур-рассказчик складно бает:
– Старый муж молодую жену имел, из дому отпускать в гости никуда не хотел. Когда же с нею вместе опочивал, то спальню свою накрепко запирал…
У третьего старый солдат не спеша поучал молодых:
– Первый год службы – это, как сказано, первая паша, первый подножный корм… Я вот, братцы мои, в девяти отражениях был. В первых двух делах, не хочу греха таить, хоть назад и не пятился, а больно струсил: не пришлось мне по скусу, как ядра жужжат да пули свистят. Но с третьей схватки попривык к этой музыке. И перетузил на свой пай чуть ли не десяток врагов!
А в сторонке, где чернеют телеги и шалаши маркитантов, слышится приглушенный говор:
– Что ты, окаянный, уронишь! – недовольно шепчет бабий голос.
– Толста, не расшибешься!
– Чего пристал, всамделе? – уже строже начинает тот же голос, но тотчас сбивается на прерывающийся хохоток: – Ой, пусти, сатана!
– Дуня, слышь-ка! Где же солдату и погреться…
– Я те погреюсь! Пшел ты к лешему! – опять становится суровым бабий голос, слышится звучный шлепок, и от маркитантской телеги отлетает в сторону какая-то фигура в шинели.
– Велика барыня – до нее и не дотронься! Сама не прочь, даром что мужняя жена, – недовольно изрекает фигура.
Но через секунду снова ласково усовещает издалека:
– Дуня, Дуняша! Подь сюда – хозяин требует!
– Я те такого хозяина дам, гладкий пес! – слышится в ответ.
И все эти лагерные звуки покрывают протяжные оклики часовых.
Тарутинский лагерь жил полнокровной, спокойной жизнью, словно не было войны, словно в двенадцати верстах не стоял авангард Мюрата.
Русская армия пополнялась, укреплялась, отдыхала.
Вильсон, Беннигсен и прочие недруги Кутузова не хотели видеть этого, но народ, солдаты понимали прозорливость старого фельдмаршала.
– Наш Михайло Ларивоныч держит Аполиёна в Москве, точно лютого зверя в западне! – с гордостью и некоторой похвальбой говорили они.
Глава десятая
Партизанское житье
В течение шестинедельного отдыха главной армии при Тарутине партизаны мои наводили страх и ужас неприятелю, отняв все способы продовольствия.
Кутузов
I
Вот когда Черепковский понял, что командовать, пожалуй, труднее, чем быть под командой.
В роте ему ни о чем не приходилось думать: за него думал ротный, капитан Чельцов. А случится тревога – загремит неусыпный барабан.
Здесь же и без барабана вечное беспокойство: выставь за деревней караулы да ночью сам проверь, не спят ли под кустиком дозорные. Патронов мало, ружей и того меньше – у кого голова об этом болит? У командира. А в бою класть голову что рядовому партизану, что командиру – одинаково.
Черепковский и Табаков осваивались с давно забытой деревенской жизнью, а мужикипривыкали к новой, незнакомой роли партизан. Черепковский не думал обучать партизан строю. Он учил чистить ружье и всегда помнить о нем.
– Ружье чтоб всегда было справно. Придешь в избу, прежде всего ему место найди. Но не где-либо в темном углу, что сразу и не схватишь, коли вдруг понадобится, и не с бабьими ухватами да помелом, – повторял он то, чему двадцать лет назад учил его самого фельдфебель.
Черепковский прививал партизанам кое-какие солдатские заповеди:
– Кто вперед идет, тому одна пуля, а кто бежит назад, тому десять вослед! Храбрый терпит раны как мученик, трус – как наказанный преступник! – поучал Левон.
– Пострелять бы! – просила молодежь, не очень прислушиваясь к поучениям.
– Патронов мало. В армии и то говорится: береги патрон в бою, а сухарь в походе. А тут и подавно: разживемся немного, тогда и постреляем.
– Как ни учись стрелять, а француз скорее тебя подстрелит, – сказал староста. – Он с ружьем так, как ты с цепом!
– Ничего – схватимся в загрудки!
Табаков слушал наставления Черепковского партизанам и вполголоса говорил бабам, которые так и ждали от этого веселого солдата каких-либо шуточек-прибауточек:
– Левон не колпак: строгий командир! Он у меня ровно поп, а я как пономарь. Он проповеди читает, а мое дело только петь.
Неунывающий Табаков поддерживал настроение деревни: все крестьяне ходили мрачными – в Москву вошел враг.
– Эх, Москва, Москва, горбатая старушка! – вздыхали крестьяне.
– Эта весть, как крещенский мороз, оледенила нас!
– Ничего, братцы! – подбадривал Табаков. – И опрочь Москвы люди живут: вот на Волге, в Сибири, на Украине.
– И какой-то Аполиён? Али у него ноги в десять сажен, что он так быстро до нас добрался? Ведь его царство – за морем, за горами, за лесами?
– Нет, не за морем. К нему по сухому пути дойтить свободно – через Смоленск, наш Витебск, Минск и на Аршаву. Прямая дорога, – объяснял Черепковский.
– Сказывают, он сам-то с локоток, таконечкий, а пузо у него агромадное, словно целое корыто гороху съел.
– Да не ври, – строго перебил Черепковский. – Человек как и все. Мы вот с Табаковым его видали…
– Да неужто?
– Всамделе. Человек как человек. Голова облезши, как старый полушубок, а шея синя, ровно в петле была, – улыбался Табаков, и партизаны не знали, шутит он или взаправду Аполиён таков.
Вместе со слухами о пожаре и разграблении Москвы доходили и другие, более веселые слухи: народ подымался на врага кругом. Все – и стар и млад, мужчины и женщины. Тут партизан собирал бурмистр, там – отставной солдат, а в соседнем селе – волостной писарь. И всего чуднее казалось, что в партизаны шли женщины.
– Ирод нашу сестру нарушает, – говорила баба. – Вон в Знаменье к помещичьей кухарке двое ихних подлипал влезли в чулан, где она спряталась. Так стряпуха их обоих кухонным ножом и приколола!
Девушки испуганно переглядывались:
– Поделом им, окаянным!
– А тая кухарка – Настасья знает – немолода, годов сорока, да к тому же дурнолица, с журавлиной шеей.
– Им любая гожа…
– Вот добро нашему брату мужику, – улыбался Табаков. – Только б от него лошади не шарахались, то и красив!
Отовсюду шли рассказы об убийствах стариков и детей, о насилиях и грабежах солдат «великой армии».
В деревню иногда наведывались группы мародеров, но Черепковский не зевал, всегда достойно встречал их со своими партизанами. И его отряд все больше вооружался. Кроме того, молодежь ходила на страшное бородинское поле собирать ружья и патроны. И вскоре у большинства партизан уже были ружья.
Черепковский учил партизан на лесной полянке стрелять. Стреляли в соломенный куль, на который надевали мундир убитого французского солдата.
И через неделю уже кое-кто из молодых хвастался перед девками:
– Я к ружью, как крючок к петельке, приловчился. Мои выстрелы всегда верны, и франц промаха не жди!
II
Война ушла куда-то далеко, совершенно не стало слышно орудийных раскатов. Казалось, всюду царят тишина и покой.
Враг сидел в сожженной Москве. Партизаны со всех сторон окружили ее, не позволяя Наполеону производить фуражировку в окрестностях. У Калуги стояла главная русская армия, которая, по всем слухам, крепла и росла день ото дня.
Деревня повеселела.
– Аполиён сидит как волк, попавший в облаву! – говорили крестьяне.
Почти весь партизанский отряд был уже вооружен, и Черепковский сказал:
– Нечего нам отлеживаться. В военное время не вино курить, не брагу варить. Надо понемногу щипать француза.
По своему солдатскому опыту он знал, что к Москве должны двигаться обозы с вооружением, продовольствием, снаряжением.
– Как станем отбивать их подводы да нарушать подвоз, так Аполиён скорее ножки протянет!
Мужики охотно согласились: что ж, попробуем!
Черепковский отобрал тридцать партизан помоложе, велел им взять с собой на два дня сухарей и толокна.
– А спать-то где и как будете? – поинтересовалась какая-то сердобольная старуха.
– Клади под голову кулак, а бока лягут и так! – шутил Табаков.
– Тебе что? Ты будешь спать в избе, – ответила старуха.
Левон оставлял Табакова на всякий случай в деревне командовать стариками.
Партизаны впервые вышли за пределы своей деревни. Они осторожно двигались к большаку. Во всех деревнях, мимо которых они шли, их встречали партизанские дозоры.
– Куда путь держите? – спрашивали их крестьяне.
– Идем к французу в гости, – серьезно отвечал Левон.
– Час добрый!
К ночи Левон Черепковский со своим отрядом дошел до большака, переночевал в лесу, а утром расположил своих партизан на опушке леса, откуда открывалась Смоленская дорога.
Некоторое время на дороге никого не было видно. Затем показался длинный обоз, идущий с запада. На высоких нерусских фурах что-то везли. Фуры сопровождало большое прикрытие – эскадрон улан.
– Это антиллерийские. Везут порох, бомбы да гранаты, – сказал партизанам Левон. – Взорвать бы их, да у нас сила мала…
Когда обоз прошел, Левон перевел партизан в лощину, где через речушку был проложен небольшой мост. Он выставил с двух сторон караульных, чтобы знать, кто поедет по большаку, и взялся с партизанами ломать мостовины.
Партизаны успели взломать доски моста, когда дозорные сообщили, что со стороны Москвы движется небольшой обоз, сопровождаемый несколькими верховыми.
Левон приготовился встретить гостей – он расположил партизан в придорожных кустах.
Подъехав к поврежденному мосту, французский обоз остановился. Возницы, не ожидая нападения, слезли с телег и пошли к мосту – судить-рядить, что делать.
Партизаны по команде Левона ударили по ним из ружей, а потом кинулись врукопашную.
Произошел короткий бой. Из пеших и конных французов не уцелел никто. Партизаны отделались сравнительно благополучно: шесть человек были легко ранены.
Левон Черепковский, гордый и удовлетворенный, возвращался домой с добытым оружием и трофеями.
Все встречные крестьяне хвалили их за удаль и завидовали трофеям.
В этот день деревня напоминала шумный базар. У Старостиной избы, окруженные односельчанами, стояли и сидели партизаны. Они рассказывали о своих делах.
– Дяденька Левон, а что этот рыжий кричал: «Русь, пардон!»? – спрашивал молодой паренек.
– Это значит: сдаюсь! – объяснил Черепковский.
– А ты должон ему отвечать: «Нике пардон!» Стало быть, нет тебе никакой милости, ворюга! – прибавил Табаков, которому хотелось показать, что и он не лыком шит, а тоже кое-что знает.
– Я как подскочил к тому высокому, он хотел меня срубить сашкой. А я стукнул его прикладом, он и перекувырнулся. Я гляжу: помер аль нет? Хотел колоть штыком, а Петька кричит: «Брось, не коли! Сам околеет!» – рассказывал другой парень.
Табаков даже закашлялся от смеха.