Женщина при 1000 °С Хельгасон Халльгрим

© Hallgrmur Helgason, 2011

© О. Маркелова, перевод на русский язык, 2015

© О. Маркелова, послесловие, 2015

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2015

© ООО «Издательство АСТ», 2015

Издательство CORPUS ®

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес, 2014

«Женщина при 1000 °C» — художественное произведение. В той или иной степени, в нем затрагиваются реально происходившие события и реально жившие люди. Однако сама эта история — художественный вымысел. Персонажи: Ханс Хенрик, Гвюдрун Марсибиль и Хербьёрг Марья — ненастоящие, они — герои романа. Автор просит читателей проявить уважение к их прототипам и не смешивать их реальную биографию с той судьбой, которую придумал им он.

Рассказ про то, как все было на самом деле, — это историография. Художественная литература — это выдуманный рассказ.

Хатльгрим Хельгасон

1

1929 год выпуска

2009

Я живу здесь одна: в гараже, оборудованном под жилье, вместе с портативным ноутбуком и старой ручной гранатой. Здесь уютно. Моя кровать — больничная койка, а в других предметах мебели я не нуждаюсь. Кроме унитаза, только вот пользоваться им — сущая мука. До него слишком далеко добираться: сперва вперед, на длину кровати, а потом на такое же расстояние в угол. Я называю этот путь Via Dolorosa[1], и его мне приходится проделывать по меньшей мере трижды в день: я ковыляю по нему, как страдающее ревматизмом привидение. Я мечтаю, что мне пришлют сюда «судно», но моя заявка застряла где-то в бюрократической трясине. Сейчас везде какой-то затык.

Окон здесь маловато, но на экране ноутбука мне виден весь мир. Приходят и отправляются сообщения, а «Фейсбук» тянется, словно сама жизнь. Тают ледники, очерняются президенты, люди оплакивают свои машины и дома, а будущее ждет нас возле багажной ленты — у него раскосые глаза и улыбка до ушей. О да, я смотрю на все это с белой койки. Я лежу тут, как ненужный труп, и жду то ли смерти, то ли того, что она принесет мне порцию, которая продлит мне жизнь. Они навещают меня дважды в день — эти девчонки из Службы быта г. Рейкьявика. По утрам дежурит красавица, а по вечерам — крокодилица; у последней руки холодные, дыхание несвежее, и пепельницы она вытряхивает машинальным движением.

А если я отложу «окно в мир», выключу лампу над головой и позволю осеннему мраку заполнить собой гараж, то из маленького окошка высоко в стене я увижу знаменитую Колонну мира[2]. Ведь покойный Леннон превратился в столб света в Исландии, подобно лесному богу в поэме Овидия, и долгими ночами освещает темный пролив. Его вдова была так любезна, что поставила мемориал прямо у меня перед глазами. Да, у погасшего пламени дремать приятно.

Можно сказать, что в этом гараже я прозябаю, будто старый, отслуживший свое автомобиль. Однажды я поделилась этим наблюдением с Гейи (Гейи и Доура — это супруги, которые сдали мне этот гараж за 65 тысяч крон в месяц[3]). В ответ милый Гвюдйоун[4] рассмеялся и обозвал меня «Олдсмобиль». Я — скорее в Интернет: нашла там фотографию «Олдсмобиль Викинг» 1929 года выпуска. Сказать по правде, мне и в голову не приходило, что я уже такая старая. Автомобиль был похож на слегка усовершенствованную гужевую повозку.

Я восемь лет пролежала в этом гараже, прикованная к постели из-за отека легких, который мучил меня в три раза дольше. Я едва способна повернуть голову, потому что при малейшем движении у меня перехватывает дыхание, и я начинаю задыхаться; а это довольно-таки неприятное ощущение или, как говорили в старину, «кошмар непогребенных». Это у меня из-за курения. Я только и знала, что сосать сигареты с самой весны 1945 года, когда это роскошество предложил мне один бородавчатый швед. Огонек сигареты до сих пор дарит мне радость. Мне предлагали кислородные очки, с трубочками, которые засовываются в нос, но чтобы начать пользоваться этим баллончиком, мне пришлось бы бросить курить — «из-за пожароопасности». То есть мне приходится выбирать одного из двух господ: либо русского по фамилии Никотин, либо англичанина — лорда Оксигена. Выбор очевиден.

Пока что я дышу как паровоз, а походы до унитаза продолжают каждый день доставлять мне муки. Но малютка Лова входит туда с удовольствием, и я радуюсь чистому звуку молодой струи. Лова — моя помощница. У нас на островах Свепнэйар[5] была небольшая пещерка по прозванию Мальчишечья, ее веками использовали как мужской туалет. А дорога туда называлась «Ярлов склон», и у нас было выражение «ярла возить», означавшее «справлять нужду». Вот такой у наших предков был юмор.

Ой, что-то я перескакиваю с одного на другое — и то одно, то другое заскакивает в меня. Когда у тебя за спиной целый Интернет событий, целый трюм дней, то очень сложно выбирать и рассортировывать воспоминания. Все смешивается в одну кашу. Я либо помню все разом, либо вообще ничего не помню.

Ах да, у них бедолаг, год назад в стране все обрушилось. Лопнул банк, и один обломок залетел прямо во двор к моему Магги: такая мощная глыба — прямо в новую веранду, а в лобовое стекло — еще осколок. Хотя это, скорее всего, в переносном смысле. Санитарки и Доура говорят мне, что город как стоял, так и стоит. Рейкьявик не пострадал — не то что Берлин после падения; а по этому городу я, едва успевшая повзрослеть, бродила в конце войны. Уж не знаю, что хуже: если лопнет банк или терпение… Но я знаю, что из-за всех этих несчастий из моего Оболтуса вышла вся уверенность в себе, будто воздух из сдутого шарика; а к тому времени, когда его бывшая занялась кое-чем с другим человеком, у него почти никакой уверенности не осталось.

Магги работал в «КБ-банке»: связывал свой курс на бирже с мерцанием огоньков на экране компьютера, с какой-то красной полоской, которую он однажды с гордостью показал мне. Конечно, она была не лишена яркости, да и красива, как пламя в очаге, и такая же надежная, как зыбкий язычок пламени.

А для меня самой Кризис — сплошное удовольствие. Все хорошие годы я лежала, а жадины вокруг только и знали, что обирать меня. Так что мне было не жалко смотреть, как они погорели, потому что к тому времени деньги наконец перестали меня волновать. Мы всю жизнь гробим на то, чтоб накопить на достойную старость, а когда она наконец приходит, у нас уже не остается желания тратить деньги ни на что, кроме приспособления, чтобы мочиться лежа. То есть, конечно, было бы неплохо снять немецкого мальчика, чтоб он стоял полуобнаженный при свечах и декламировал старой лежачей развалине стихи Шиллера, да у нас в стране всю торговлю телом уже запретили, так что не стоит и жалеть об этом.

У меня осталось всего лишь несколько недель, две коробки «Палл Мала», один ноутбук, одна граната, и никогда мне не жилось лучше.

2

Feu de Сologne

2009

Граната — старое яйцо из гнезда Гитлера, которое перепало мне в последнюю мировую войну и с тех пор всюду сопровождало меня в плавании по житейскому морю, во всех моих браках, в горе и в гадости. Сейчас было бы в самый раз применить ее, но чека сломалась много лет назад, в неудачный день моей жизни. Конечно, это не очень приятная смерть, когда в твоих объятьях разражается огненная буря и тебе отрывает голову. И вдобавок после стольких лет я привязалась к моей ненаглядной лимонке. Будет обидно, если мои внуки не сподобятся увидеть ее — в виде наследства в серебряной чаше.

Meine geliebte Handgranate[6] прекрасна в своей обманчивости, хорошо ложится в руку и холодит вспотевшую ладонь железной скорлупой, наполненной умиротворением. В оружии интересно как раз это: хотя оно порой невыносимо для тех, на кого направлено, своим владельцам оно дарит покой. Однажды, много городов тому назад, я умудрилась забыть это яйцо, в котором заключена моя жизнь», в такси и не могла успокоиться, пока не получила его обратно после бесконечных безумных переговоров с таксопарком. Таксист стоял на крыльце весьма сконфуженный, щурил свой мозг и спрашивал:

— Это ведь старинная граната?

— Нет, это ювелирное изделие. Яйца Фаберже знаешь?

Во всяком случае, я долго держала ее в шкатулке с украшениями.

— Что это? — спросил Байринг с Западных фьордов однажды по дороге в зал с колоннами.

— Это духи такие — Feu de Cologne.

— Ну? — переспросил моряк.

Мужчины хороши, если их использовать по назначению, но вот мозговитостью не отличаются.

А уж по вечерам, когда хулиганы так и норовят увязаться за тобой до самого дома, знать, что у тебя в сумочке лежит граната, — совсем хорошо.

Сейчас она у меня на ночном столике, а может, среди грязного белья; я высиживаю немецкое железное яйцо, я — послевоенная наседка, ждущая, что из него вылупится огонь. Нашей стране это не помешает: она сейчас стала совсем без мозгов, при полном отсутствии насилия. Им всем будет полезно лишиться окон и стен в доме, услышать, как горит живьем их ребенок, увидеть, как стреляют в спину их возлюбленным. Мне всегда было тяжело общаться с людьми, которым не приходилось перешагивать через мертвые тела.

Может, она взорвется, если я кину ее на пол? Мне кто-то когда-то говорил: «Гранаты любят каменные полы». Да, было бы клево исчезнуть с громким «Бум!», и чтобы клочки меня потом засыпали пыль и обломки. Но прежде чем я взорвусь, я хочу вспомнить свою жизнь.

3

Г-н Бьёрнссон

1929

Я родилась осенью 1929 года в железном сарае на Исафьорде. Тогда мне присобачили это странное имя — Хербьёрг Марья, — которое было мне не к лицу, а самому себе и подавно. В нем смешались язычество и христианство, подобно воде и маслу; эти две сестры меня до сих пор спорят.

Мама хотела назвать меня в честь своей матери — Вербьёрг, — но бабушка и слышать об этом не желала: «Ну и куда ребенку с таким именем? В рыбацкий поселок, что ли?» По ее словам, жизнь рыбаков была «чистый ад», и она бранила свою мать за то, что та назвала ее именем, заставляющим вспоминать о рыболовных вершах. Сама бабушка Вербьёрг выходила в море 17 сезонов: на Бьяртнэйар[7] и Оддбьяртнскер, зимой, весной и осенью — «в самую наимерзопакостнейшую погоду, которую только выдумали в морском аду, а на суше порой бывало еще гаже!».

Однако отец в своем письме на Исафьорд предложил заменить «Вербьёрг» на «Хербьёрг», а мама все-таки не настолько ненавидела его, чтоб пренебречь этой идеей. А сама бы я лучше выбрала для себя имя прабабушки по материнской линии — великой Блоумэй Эфемии Бергсвейнсдоттир с Бьяртнэй. Она была единственной женщиной за всю историю Исландии с таким именем, и лишь в двадцатом веке у нее появились две тезки, но она к тому времени уже полвека как была в могиле. Одна из этих тезок была ткачихой: ткала гобелены и жила далеко в сараюшке на Хетлисхейди. А другая Блоумэй ушла от нас в молодом возрасте, однако по-прежнему живет на самом крайнем хуторе на Склоне Сознания и является мне порой на грани сна и яви. Из всех островов в Брейдафьорде мне очень долго нравился остров Блоумэй — Цветочный остров, — хотя его до сих пор не открыли.

На самом деле людям надо давать имена как при рождении, так и перед смертью. Пусть мы сами выберем себе имя, которое будет произнесено во время наших похорон и потом целую вечность будет начертано на могиле. Я так и вижу перед собой: «Блоумэй Хансдоттир (1929–2009)».

В те времена никто не носил двойные имена, но маме, умнице и красавице, перед моим рождением было видение: ей явилась ее крестная в горной ложбине на той стороне фьорда она сидела там на скальном уступе, и в ней было примерно 120 метров роста. Поэтому ее имя прибавили к моему, и это, разумеется, обеспечило ее покровительство. По крайней мере, я добралась до той вершины жизни, какую представляет собой старость в постели.

Имя «Мария» смягчает суровость «Хербьёрг»; и вряд ли когда-либо вместе поселялись две более несхожие женщины: языческая дева Хербьёрг похерила свою невинность во имя ратных утех[8], а Дева Мария отдавала себя лишь Господу.

Мне не дали отчества, оканчивающегося на «-доттир», какое полагалось мне по праву всех исландских женщин; нет, мое должно было заканчиваться на «-сон». Семья моего отца, у которого в роду были сплошные министры да послы, не вылезала из-за границы, а там никто не понимает что такое отчество — там у всех одни фамилии. Таким образом, весь наш род оказался привязан к одному человеку: нам всем пришлось носить отчество дедушки Свейна (который в конце концов стал первым президентом Исландии). Это привело к тому, что больше никто в этой семье не сделал себе имя, и с тех пор министров да президентов в роду уже не было. Дедушка поднялся на самую вершину, а нам, его детям и внукам, было уготовано судьбой топать вниз по склону. Трудно сохранить достоинство, если твой путь все время лежит вниз. Но, разумеется, когда-нибудь дорога окончательно спустится в низину, а оттуда семейство Бьёрнссонов снова отправится в гору.

Домашние на Свепнэйар звали меня Хера, но когда родители впервые взяли меня в Копенгаген к семье отца, в семилетнем возрасте, кухарка Хелле, родом из Ютландии, не могла выговорить это имя и стала звать меня «Herre» либо «Den Lille Herre»[9]. Дядюшке Пюти (Свейну — брату отца) это показалось чрезвычайно забавным, и он с тех пор так и звал меня: «Герр Бьёрнссон». Когда наступал час обеда, он находил удовольствие в том, чтобы позвать меня так: «Господин Бьёрнссон, прошу к столу!». Поначалу такие шутки обижали меня, тем более что и внешне я была похожа на мальчишку, но прозвище закрепилось за мной, и со временем я привыкла к нему. Так из «унгфру» вышел «герр».

В маленькой забегаловке у синего моря все внимание обратилось ко мне, когда я вернулась на родину в пятидесятых годах после долгой жизни за границей: молодая шикарная дама в макияже и с worldly ways[10] — вылитая Мерилин Монро — со свитой из восемнадцати человек и именем, похожим на сценический псевдоним. «Также на вечере присутствовала фрекен Герра Бьёрнссон — внучка первого президента Исландии, которая всюду привлекает к себе внимание своей откровенностью и заграничным шиком. Недавно Герра возвратилась на родину из-за рубежа, долгое время прожив в Нью-Йорке и Южной Америке». Так мое несчастливое имя все-таки принесло мне хоть какую-то удачу.

4

Лвушка-Соловушка

2009

Ага, вот и наша Лова, маленькая дрянь. Как раскрывшийся цветок белой розы из утреннего мрака.

— Доброе утро, Герра! Как жизнь?

— Ах, не мучь ты меня этикеточными вопросами!

За окном посерело — наступал рассвет. Этот день будет серым, как и все его братья. Датчане называют это Daggry[11].

— Ты давно встала? Новости смотрела?

— Да… Как все рухнуло — до сих пор обломки в воздухе летают…

Она снимает пальто, шаль и шапку. И вздыхает… Этот придурок ветер, который только и знает, что шататься по взморью, — он такой холодный, так что лучше куковать в помещении: одной в гараже, когда вместо шапки у тебя парик, а вместо печки — ноутбук. Если б я была юношей, озабоченным телесно, но чистым душой, я бы первым делом женилась на этой девушке. Потому что она — сама доброта и ласка. И у нее божественный румянец на щеках. У кого не сходит румянец со щек — те верны остаются всегда. А я сама с самого начала была изменчиво-бледной и вот теперь сижу тут, желтая, как мумия, в сером парике и саванно-белой сорочке. Как еврей в газовой камере, где нет газа.

— Есть хочешь? — спрашивает Ловушка-Соловушка. Она зажигает свет в кухонном закутке и шарит своим клювиком на полках и в шкафах, что находятся справа по борту от моего покрытого одеялом судна.

— Овсянку, как обычно? — так она спрашивает каждое утро, наклоняясь к недомерку холодильнику, который отдала мне Доура и который порой не дает мне спать по ночам своим ледяным урчанием. Надо признать, что у малютки Ловы немного широковаты бедра, а ноги — как стволы сорокалетних берез. Очевидно, это из-за того, что у девчушки еще не было мужика, она до сих пор бездетна и живет у матери. Вот о чем мужчины думают, если такую красоту и доброту пропускают мимо? И такую гладкую, мягкую кожу…

— Ну, а у тебя-то как дела? Как выходные провела? Кого-нибудь закадрила? — спрашиваю я, не прекращая шуршать клавиатурой, затем перевожу дух. Для легочника такая фраза — очень длинная.

— А? — держа в руке сине-белый пакет молока, переспрашивает она как дурочка. (Хотя почему «как»? Она часто именно ею и бывает.)

— Ну, ты куда-нибудь ходила? Развеяться? — спрашиваю я, не поднимая глаз. Ей-богу, по-моему, у меня в голосе уже какие-то предсмертные хрипы.

— Поразвлечься? Да нет, я маме помогала. Она вешала в гостиной новые шторы. А потом мы съездили в деревню, в воскресенье, в смысле вчера, к бабушке в гости. Она на Утесе живет, на востоке.

— Лова, родная, ты про себя-то не забывай, — я делаю паузу, чтобы перевести дух, затем продолжаю: — Не трать ты свою молодость на старух вроде меня. Детородный возраст проходит быстро.

Я так люблю ее, что не жалею голосовых связок, горла и легких. После этого кружится голова, как будто позади глаз жужжит целый рой мух, а потом они все садятся на зрительные нервы и сообща сжимают их мертвой мушиной хваткой. Ах, ах, счастье.

— Детородный?

— Да… Мухи его залягай, он мне еще и отвечает?!

— Кто?

— Да Пекарь!

— Пекарь?

— Да, его зовут Пекарь. Ох и распалила же я его!

— У тебя много друзей, — говорит малютка Лова и принимается копошиться у машинки и раковины.

— Ага, их у меня уже больше семисот.

— Как? Семьсот?

— Ну да. На «Фейсбуке».

— Так ты и на «Фейсбуке» есть? Я и не знала. Посмотреть можно?

Она подходит ко мне, благоухая духами, а я призываю свою страничку из зачарованного царства Интернета.

— Вау, какая фотка шикарная! А где это ты?

— В Байресе, на танцах.

— Байрес?

— Ну, Буэнос-Айрес.

— И что? А это твой статус?.. is killing dicks? Ха-ха!

— Да, это я на английский так перевела «бью баклуши». Вчера вечером я от безделья маялась.

— Ха-ха! Ой, а тут написано, что у тебя только сто сорок три друга, а ты сказала семьсот.

— Ну это ж я. У меня всякие страницы есть.

— Несколько страниц на «Фейсбуке»? А разве так можно?

— По-моему, в нашем мире это не запрещено.

Лова радостно переспрашивает и снова уходит на кухню. Просто удивительно, как мне делается хорошо, когда рядом кто-то занят работой. Это во мне говорит аристократизм. Я по рождению наполовину с моря, наполовину с гор, поэтому рано научилась раздвигать ноги. А моя чрезвычайно датская бабушка со стороны отца была первостатейной рабовладелицей, хотя сама трудилась больше всех. Она была самой первой нашей «первой леди». Перед каждым банкетом она нервно ходила по залу с полудня до самого вечера, с одной папиросой во рту, с другой в руке, пытаясь ничего не забыть и правильно всех рассадить. Всего должно было хватать на всех, все должно было идти как положено. Иначе — гибель для страны. Если американский посол подавится рыбьей костью, плакал план Маршалла. Бабушка знала, что переговоры сами по себе, в сущности, значат мало: «Det hele ligger p gaffelen!»[12]

Дедушка ни за что не стал бы президентом, если бы не бабушка Георгия (наверно, ему все-таки кто-то должен был это сказать). Она была настоящей аристократкой: создавала приятную атмосферу для всех — и для знатных, и для незнатных, — обладала тем, что датчане зовут takt og tone[13], и очаровывала даже таких пропойц, как Эйзенхауэр.

Как прекрасно было политическое чутье того времени, избравшее представительствовать за новорожденную республику именно этих супругов: он — исландец, она — датчанка. В этом была некая вежливость по отношению к прежней стране-повелительнице. Политический союз с датчанами мы уже расторгли, однако продолжали состоять с ними в браке.

5

Пекарь

2009

Пекарь Матаву живет в Хараре, столице бывшей Родезии, которая теперь называется Зимбабве, как сказано в Википедии. Ему около тридцати, он таскает канистры с бензином, сам черен, как нефть, скулы у него, как у эскимоса, а сердце из нежнейшего сливочного сыра. Мальчишка-пекарь с ума сходит по старухам вроде меня. Он так и жаждет этих сорока килограмм пораженной раком женской плоти, которые насчитываются в вашей покорной слуге. Вот что он пишет, по-английски:

«Хэллоу, Линда!

Спасибо за имэйл. Он хороший. Смотрю на твою фотографию — и она хорошая. Твое лицо как льдинка. Хорошо, что твоя сломанная нога заживает. А еще хорошо уехать из города, если такое случилось. Твои северные глаза сопровождают меня на работу по утрам, как льдисто-голубой кот.

Сбор денег идет хорошо. Вчера я достал два доллара, позавчера — три. Надеюсь накопить на следующее лето. Там не очень холодно?

Сейчас я рассказать парням на станция про тебя. Она все согласились, что ты красота. Один, который приехал на машине, сказал, что помнит тебя по конкурс. Он сказал, что Исландия красивые женщины, потому что женщины лучше сохраняются в холодном месте.

С любовью, Пекарь».

Он копит деньги на поездку в Исландию. Нищеброд. Очень старается учить исландский язык, глотает замороженные существительные и спрягает ледяные глаголы, словно силач запрягает норовистых коней. В доказательство любви Линда требует от своих ухажеров как минимум того, чтоб они освоили язык: у нее по всему миру — учащиеся заочных курсов. Все ради Исландии! У Линды отчество Пьетюрсдоттир, она в 1988 году стала Мисс Мира. Из озорства я решила воспользоваться ее именем и портретом, когда молодой санитар Боас (который сейчас уехал учиться за рубеж) создал для меня такой почтовый ящик: [email protected]. С этим связано множество интересных историй, которые позволяют мне скоротать долгие темные осенние вечера.

Пекарь — неудержимый романтик, однако он свободен от западных стереотипов, которыми я за 50 лет на международном рынке любви накушалась по горло. Недавно он написал:

«Когда твоя любовь далеко, мы в моя страна говорим, что человек ест цветы с тоски. И это я делаю ради тебя, Линда. Я съесть за тебя сегодня красная роза, которую нашел в парке. Вчера я съесть белую гвоздику, которую мама принести с рынка. Завтра я съесть подсолнух из нашего сада».

Грустно будет, когда он узнает о смерти королевы красоты, а ее мне, разумеется, придется рано или поздно разыграть. Тогда в Хараре отобедают букетами и венками.

6

Кейптаун

1953

Однажды я отправилась в Африку на целое лето, которое правильнее было бы назвать зимой. В Кейптауне бывали холода, и нигде я не видела деревьев, более побитых ветром, чем на тамошнем взморье, даже здесь — в стране вечных бурь.

Сказать по правде, в Южной Африке я чувствовала себя просто ужасно: меня каждую минуту переполняло чувство вины по отношению ко всем этим добрым чернокожим людям, населяющим страну, потому что меня, с моей белоснежной кожей, конечно же, все принимали за бура, которому нравится апартеид; а ведь я никогда не была некрасивой. Там во мне вновь проснулся расист, который, как я считала, давно остался в Дании. Единственные народы, невыносимые для меня, — датчане и буры. Первые — из-за их гороховой надменности, от которой я в детстве настрадалась, а вторые — за те известные всему миру мерзости, которые, по-моему, до сих пор не изжиты, несмотря на все старания святого Манделы. Презирать эту расу несложно, потому что из всех детей матушки-Земли у них самая отвратительная внешность. В течение веков внутри них бродила ненависть к чернокожим, так олго, что в конце концов она превратилась в духовную плесень, которая перекинулась на материю и придала форму тушкам и харям. На лицах этих людей отпечатались грехи предков.

Самой большой неожиданностью для меня в Африке стало то, какая она чистая и светлая. Честно признаться, она напомнила мне Исландию. Ехать по грунтовой дороге в заповеднике Крюгер — все равно что петлять по кустарникам по пути на Поля Тинга. А сам этот заповедник — так называемый зоопарк без клеток: там можно спокойно ездить возле логова львов, но махать рукой из окошка гиенам не рекомендуется, если, конечно, не хочешь остаться без руки. Этот райский уголок природы создали буры, предварительно истребив несколько живших там племен. Чтобы белый человек смог увидеть зверье, более кровожадное, чем он сам, он должен был сначала съесть парочку чернокожих.

И все же то лето было чудесным. С Бобом было еще весело (он из тех, кто в первые полгода просто восхитителен, а после становится невыносимым), и этому феноменальному трепачу и подлизе удалось запродать меня фотографам. Я на две недели сделалась фотошлюхой и сожительствовала с печеньками и автопокрышками за хорошие деньги. Ведь давно доказано, что вещи продаются гораздо лучше, если поставить их рядом с древнейшим и лучшим товаром в мире. Эта работа мне ужасно не нравилась; я отказалась от многих съемок, подумать только, оголять ляжки на склонах Столовой горы; но все же мне пришлось признать: мысль о том, что мои ноги будут разжигать страсть в шиномонтажных мастерских на юге Африки, льстила моему женскому самолюбию и в то же время была отвратительна мне, как мыслящему существу.

И вот одна из главных проблем в жизни женщины: мы хотим, чтоб на нас смотрели, но без слуха, а также, чтоб нас слушали, но без глаз. Мы хотим разгуливать на свободе, но чтобы при этом за нами следовали по пятам глаза и объективы. Во всяком случае, пока молодость не пролетела. После того как я сама, под тридцать лет, начала учиться фотографии, меня перестала интересовать суетня вокруг красоты. Та, что превращает сама себя в картинку, тем самым теряет дар речи, потому что, хотя одна картинка может сказать больше, чем тысяча слов, эта тысяча слов принадлежит не ей, а зрителям. Так что большинство мужчин хочет немых женщин, но в то же время, чтоб сей благородный товар не был лишен слуха. Я видела немало женщин, въезжающих в брак на одном молчании, а когда их красота меркла, они начинали трещать без умолку. Наша Доура — одно из таких бледнеющих красивых личиков: сейчас она разговаривает так много, что Гвюдйоун предпочитает проводить время в своем джипе. Конечно, лучше всего было бы, если б мужчины обращались с нами, как с равными: как со своими братьями, как с мужчинами, у которых просто необычайно красивая кожа. Они могли бы позволить себе иногда вспоминать этот факт, но в остальном воспринимать нас по-простому, без всяких там форм. По крайней мере, пока они трезвы.

Но когда я путешествовала между барами в Кейптауне на руках Боба, когда я за один вечер отказала троим на корабельной палубе за экватором, когда я сидела в кругу семьи на большом банкете в Бессастадире, не сводя глаз с Марлен Дитрих, я даже представить себе не могла, что мне предстоит доживать век в одиночестве, в плохо отапливаемом гараже на самом Гренсаусе[14], залежавшейся, неприбранной, с компом на одеяле и лапой Смерти на плече.

7

Острова Свепнэйар

1929

Как я уже сказала, родилась я на улице Маунагата в Исафьорде 9 сентября 1929 года. Маму услали с глаз долой, пока она рожала то, чего никто не хотел видеть и чего не должно было быть, то есть меня. На вход в аристократическую семью отца существовали возрастные ограничения, и первые семь лет моей жизни мы с мамой были совсем одни, на поденной работе у фермера Эйстейна с островов Свепнэйар и его жены Оулины Свейнсдоттир с Хергильсэй.

Оулина, или сокращенно Лина была милейшая женщина: широколицая, пышногрудая, звонкоголосая, с вечными стихами на устах; у нее были мягкое сердце и весьма сильные руки, как у всех женщин в те времена, но со временем она стала с трудом передвигать ноги из-за ревматизма. Она управляла большим домом, как капитан кораблем: одним глазом смотря на волны, а другим — на кухонную плиту. Моей маме она стала как родная мать; бабушка хоть и обладала многими достоинствами, материнская нежность среди них не числилась. По стечению обстоятельств и воле Творца бабушка окончила свою жизнь как раз на Свепнэйар, только не на хуторе, а в старом лодочном сарае в Бабьем заливе вместе с тремя другими старухами. А мы с мамой жили в царстве Лины.

Фермер Эйстейн происходил из свепнэйарского рода, он был чист лицом, с пушком на подбородке, морским румянцем на щеках и ласковостью волн во взгляде; большерукий, широкоплечий, в конце жизни он ходил, опираясь на палку, живот у него был большой. По утрам он был весел, а по вечерам — порой несносен; дома он был душой компании, а при заключении договоров и во всем, что касалось дел, относящихся к миру за пределами его острова, — полным бараном. Он прославился тем, что донес датских землемеров на руках до своей лодки, когда они решили подвинуть крайнюю шхеру в его владениях на пять метров к югу.

Он был «добрый-добрый», как говаривала бабушка Вера, а она была жительницей Брейдафьорда и по отцу, и по матери, и косила сено на сотне островов. Она всегда повторяла похвалу два раза: «Ах, он такой хороший-хороший», — говорила она про леденец или лавочника. Бабушке было сто лет, когда я родилась, и сто лет, когда она умерла. Весь век — сто лет. Окрещена из моря, закалена в лодке, ничья дочь, исландская дева, мать моей матери и героиня моей души навечно — Вербьёрг Йоунсдоттир. Наверно, скоро для меня включится тот свет, и я сравняюсь с ней, постучусь в ее двери и услышу: «А-а, а вот и ты, сволочь мелкая!»

Ей-богу, я уже жду не дождусь, когда умру.

Так вот, семь лет я блаженствовала возле Брейдафьорда, пока к отцу не вернулась память, и он не вспомнил, что в этом отсеке Исландии у него есть жена и дочь. Моя юность густо усеяна островами. Островами, полными бодрых лодочников и водорослеядных овец. Солнечными и радостно-травянистыми островами, обтесанными всяческими ветрами, хотя в памяти у меня всегда царит штиль с четырех сторон.

Говорят, тот, кто побывал на всех островах Брейдафьорда, мертв, потому что многие из них лежат ниже уровня моря. И если во время прилива их нельзя сосчитать, то во время отлива на них нельзя рассчитывать. Они — как многое другое в жизни, ведь ни за что нельзя ручаться полностью. Сколько жилищ я сменила? Сколько мужей у меня было? Сколько раз я влюблялась? Каждое запомнившееся мгновение — остров в пучине времени, как сказал один поэт, и если Брейдафьорд — это моя жизнь, то его острова — это те дни, которые я помню; и я плыву между ними на моей утлой кровати с современным подвесным мотором под названием компьютер.

Тах-тах-тах.

8

Коза — БА 112

1935

Я плыву на борту «Козы». Бог памяти моей, я до сих пор помню этот ботик! И его владельца. Манги Большого, или, как его еще называли, Манги Певчего Тюленя, или попросту Старого Манги с острова Маунэй.

Он был бобылем, как это называлось у нас в Брейдафьорде: жил совершенно один на одном из самых маленьких заселенных западных островов, недалеко от побережья Скардсстрёнд. У него была пара-тройка овец и отличная нефтяная цистерна огромного размера, которую он нашел на берегу (он угрохал три недели, чтобы перетащить ее через весь свой островок на восточный берег, где у него стояли лодки, — из чистого мужского упрямства). Ему оказалось достаточно наполнить эту цистерну лишь один раз, хотя «топлива он жрал много» (кое-кто говорил, будто он сам хлебал эту черную жижу, чтобы «язык смазать»), ведь Манги только и знал, что разъезжать на своей лодке, как говаривали работники у нас на Свепнэйар «за кофейком». Он отличался от других отшельников тем, что вообще не мог находиться в одиночестве: он жаждал побыть с другими и выдумывал для этого разные предлоги: «Те бечевы нать? А то у мя есть — на острову нашел. Ну лан, тада я кофейку попью». Манги всегда уничтожал сдобу в большом количестве, но его везде привечали, ведь он был просто кладезем новостей. То у него гаги начинали откладывать яйца прямо в доме: «Я им в гостиной место сарудил, ща они уже гнезды вить начли», то тюлени становились настолько ручными, что стоило ему только лечь в водоросли на взморье и громко запеть, как они уже спешили к нему.

Манги был высокого роста, безбородый, гладкокожий, с сочным закатным цветом на щеках, которые у него были нежнее, чем пух на груди у кайры. Соленый морской ветер отбил этот сухарь до полной мягкости. Один глаз у него всегда был выпучен на его лице застыло выражение, с каким слушают рассказ, в который трудно поверить, и все же все верят. Ведь Манги был настолько легковерен, что даже собственные преувеличения принимал за чистую монету. Голос у него был слегка визгливый, слегка ноющий; он выплевывал слова, будто выбитые зубы: «А я тут решил выращвать собстный кофеек. Весной нескка зерен садил у сарая. Но пока ниче не вырсло».

У Манги была лодка — маленький бот красивой формы, который вообще-то назывался «Гроза — БА 112», но однажды ребята с острова Рувэй взяли смолу и кисть и, пока хозяин сидел в доме и цедил кофе сквозь кусок сахара, они исправили название; а Манги ничего не заметил и так и продолжал разъезжать по всему фьорду на «Козе — БА 112».

Однажды в воскресенье поздней осенью он приехал к нам. Бодрый после поездки по морю, он пил кофе и рассказывал истории. Я это хорошо запомнила, потому что тогда отец прислал мне из столицы новое платье, в крупную клетку, с белыми манжетами. В то воскресенье мне впервые позволили надеть его, и я чувствовала себя лупоглазой куклой. Когда начало смеркаться, мы запустили новую динамо-машинку, и Манги уставился на пылающую над столами электролампочку. Он раньше не видел электричества?

— Не-не, у мя дома така есь.

— У тебя на Маунэй есть динамо-машина?

— Да-да.

— Но на Маунэй никогда не видно огня, — заметил работник Скарпи, трезвый реалист с Севера.

— Ну, тада я сёне вечером вам зажгу. Тада увидите.

Вечером хозяйский дом на Маунэй пылал. Огненные языки вздымались на небывалую высоту, четко отражались в спокойном море — их было видно далеко по всем островам. А вот Манги никто больше не видел: он на своей «Козе» уплыл на запад, в открытое море.

9

Тысяча саженей

2009

А теперь и я вместе с ним погружаюсь в постельные глубины, мягкие, как пух, холодные, как лед, неизмеримо синие и безвоздушные; где утонувшие моряки, женщины и великие поэты спешат по своим делам по устланному скатами дну. Дорогие мои придонники, взгляните: теперь и я тону, со всем уловом, с парусами и веслами, с моей «Козой».

Я зажмуриваю глаза и слышу, как из меня вырываются пузырьки воздуха. Парик воспаряет с маленькой головы и превращается в необычайно толстую медузу, он машет волосами проплывающим трескам и пикшам; младенческий пушок на лысине волнуется, как худосочный планктон, а больничные штаны пузырятся и обнажают до ужаса тощие ноги: кожа трепещет позади них, словно рыбьи жабры, а пятки на концах выпуклы, как старинные электросклянки, подключенные к лодыжкам жилами, тонкими, как провода; только тока в них больше нет, они не танцуют танго, как когда-то в Байресе. И больничная пижама, подобная парусу, прилипла к ветхому остову, который когда-то был облеплен белой плотью и вызывал вожделение у крепких моряков во всех краях. Из открытой просторной горловины вылезает похожий на презерватив кожаный чулок под названием грудь… О-о-о…

Вот тонет угробленная горбунья, отмучившаяся мумия, чугунно-тяжелое чудище, которому не воздвигнут креста, но на котором поставят крест; которое никто не оплачет, но по которому плачет лопата.

Да, вот она — несчастная я, и вот я пою, погружаясь на дно:

  • Море, море,
  • Мерли в море
  • Утону в твоем просторе.

Но что я увижу, паря в подводной темноте? Глубину лет, мою холодную, как лед, пересоленную жизнь, все мое извечное светопреставление. Подо мною поблескивают города, острова, страны. Мужчины улыбаются, как зубатки, над нами пролетают акулы с немецкими черными крестами на боках, и далеко разносится воздушная тревога китов.

И вот из зеленого сумрака выплывает на лодках родня, будто косяк тунцов. Дедушка, бабушка и весь ее аптекарский род из знатных датчан, бабушка Вера в промокшем брейдафьордском свитере, Эйстейн и Лина, как и прежде, усталые от счастья, и прабабушка Блоумэй (!), как старая мачта, побитая непогодой, но не сгнившая; а вот и мама… и отец… они плывут вместе, в парадной одежде, а за ними — братья и сестры отца с торжественным выражением на лицах: Бета, Килла, Хенни, Оули-Принц и Пюти… а последней — маленькая девочка… маленькая-малюсенькая… ее светлые волосики колышутся возле ушей, словно мягкие плавники. Ах, душа моя! Посмотрите только на ее личико, красивое и мирное, однако оно причинило больше разрушений, чем ночная бомбардировка Берлина…

Они чередой проплывают мимо, и лица у них такие восхитительно одностайные, как у спящих душ на картине этого… как его… норвежского художника, который хотел купить у меня дом на Скотхусвег, а я не захотела продавать: мне он показался неряхой, и я не могла допустить, что какой-то немытый норвежец будет без порток разгуливать по семейному гнезду моих родителей… Но вот она плывет — моя семья…

А дальше я тону одна.

Жизнь человека — на этой глубине в тысячу саженей. И я вижу под собой город во время войны: краски — черно-белые, а огни — ярко-красные. Я прокатилась вниз на падающей бомбе. Я — ведьма на снаряде, колдунья на помеле, которая заколдовывается в дождь… да, я распыляюсь на сотню капель, я падаю, падаю…

Я падаю надо всеми Полями Тинга. Я рассредоточиваюсь на всех Полях Тинга. На 17 июня 1944 года — праздник провозглашения республики — самый дождливый из всех дней. Я мочу знамена, брызгаю на копья, каплями стекаю по щитам и мечам, по перилам, по шляпам, по кромкам, по спинкам стульев и по столам, и — о, да! — стекаю даже на листок бумаги, который подписывает мой дед Свейн, мой дедушка Свейнушка, Свейн Бьёрнссон. (Эти «дрожащие слезы»[15] он вытирает с будущего Исландии и думает, что это дождевая вода, но ощущает соленый вкус, окидывает взглядом мокрое поле, замечает, что он принимает правление страной посреди воды.)

А я просачиваюсь дальше: сквозь дерн и далее вниз, глубоко-глубоко под дедушкину подпись, в землю, в ущелье, в трещину и дальше в магму, в кипящую лаву, где на помосте сидит Гитлер и плюется тем огнем, что выжег мою жизнь…

— Тебе сейчас каши дать?

— А?

— Хочешь, я тебе сейчас дам овсянки?

— В аду не едят.

— Что?

— В аду никто не ест!

— Но Герра!

— Я не Герра!

— Хербьёрг!

— Меня зовут Блоумэй!

— Блоумэй, родная, вот тебе овсянка. Давай, я тебе помогу?

— Мне никто не может помочь!

— Сама будешь есть? Тебе надо поесть.

— Кто так решил?

— Всем надо есть.

— Ты мне это просто навязываешь, чтоб я потом срала. Ты хочешь, чтоб я срала. Чтоб тебе было, чем заняться; подмывать меня — вот что ты хочешь. А я не хочу, чтоб мне хотелось срать. Я в жизни достаточно посрала!

После такой тирады я едва жива — так запыхалась.

— Но Герра…

— Блоумэй! Blumeninsel! Das Blumeninsel im breiten Fjord. Das bin ich[16].

— Ты же знаешь, я по-немецки не понимаю.

— Да ты вообще ничего не понимаешь!

Она смотрит на меня — кошачье-шипящую старуху, морщинистого зверя в пористом парике — и ненадолго замолкает с тарелкой каши в руках, словно воплощенная глупость с бровями. Я заслуживала лучшего. Черт возьми, я заслуживала гораздо лучшего! Я-то думала, мне, по крайней мере, предстоит умирать в собственной кровати, даже, как говорится, «в кругу семьи». Но мои мальчики, судя по всему, знать не знают, что сейчас со мной — одевают меня или вскрывают. Они, судя по всему, не соображают, что для того чтобы они родились, была нужна мать, в количестве 1 шт. Сами собой они бы не появились. Нет, нужна была именно мать, с гладким лоном и лохматой промежностью, чтобы вытолкнуть эту мелюзгу из узкого прохода к свету. Чти отца своего и мать, как сказано где-то, только кто помнит такие цитаты в наш компьютерный век? Я не слышала никаких вестей ни от них самих, ни от их бюстовенчанных супруг целых три года, хотя, конечно, у меня есть свои способы следить за ними.

— А может, ты не голодная?

— No estoy cinco aos.

— Что?

— Мне не пять лет.

— А давай, я заберу у тебя ноутбук, и ты сама поешь на откидном столике?

— На стойке?

— На столике. В больнице это называется «откидной столик».

— Не надо мне про больницы. Я пока не в больнице.

— Да-да, знаю, — говорит она и поднимает изголовье кровати выше, хотя я ее об этом не просила, поправляет подушку, поднимает одеяло и тут натыкается на мою гранату-яйцо. А я-то, разиня, совсем забыла ее убрать! Она вынимает ее из-под одеяла. Я бы сейчас покраснела, если бы уже давно не разучилась краснеть.

— Что это? — спрашивает она.

— Это? Ну, это… Это, в общем, так называемый «охлаждающий шар», сохранился с тех пор, как я давным-давно лежала в больнице.

— Да-а?

Она поверила этому — наивная девушка! Она убирает эту вещь в ящик ночного столика, словно медлительный бутафор — реквизит. Я опять прихожу в себя:

— Надо тебе с кем-нибудь переспать. А то так и будешь перезрелой девой.

— Да знаю. Ты мне уже говорила.

— Мама тебе ребенка не сделает.

— Ха-ха, да, я знаю.

— Я могу достать для тебя парней. Вот мой Пекарь тебе нравится?

— Да я бы лучше хотела исландца…

— Да ну их, они как рыбы сушеные. Надо смешивать кровь. Пусть Ловушка-Соловушка высидит яйцо пеликана, тогда будет что-то новенькое.

— Птичка Лова ждет весны и одного-единственного суженного.

— Ах, ты у нас смышленая! Ты знаешь, как поступать правильно, не то что я, — я-то свою невинность посеяла на камни. Ну ладно, деваха, давай мне кашу!

10

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Уникальность поэтической и прозаической манеры Ларисы Рубальской состоит в том, что каждое произведе...
В авиакатастрофе погибают муж и сын Офелии. Как пережить невосполнимую утрату? Как жить дальше, не о...
Джульетта.Обычная девчонка, которую насильно держат в закрытой психиатрической клинике.Обычная девчо...
В сборник анекдотов вошли как свежие, так и «бородатые» образцы этого, любимого нами, жанра.Отличите...
Частный детектив Мэтт Скаддер не раз распутывал дела, которые казались полиции безнадежными, и риско...
Криптозоолог и заядлый путешественник Филипп Мартынов с командой единомышленников отправляется в Пер...