Крымчаки. Подлинная история людей и полуострова Ткаченко Александр
– Во Францию.
– Ладно, сделаем… Не говори никому только…
10
Уж не знаю как, но старые мореманы слово держат, уж не знаю как, но письмо дошло до Парижа и попало в военно-морское ведомство, где, конечно же, знали, что был такой капитан броненосца Клансье. И семья покойного теперь уже Клансье получила это письмо, которое было переправлено его сестрой в Рио Сандеру…
Сандер блаженствовал. Он держал в руках настоящее письмо в настоящем конверте, который запечатывала его мамочка. На конверте был напечатан солдат с мечом, спасающий мир. И это наивное милое мамино – «Франция, Париж, морскому капитану Клансье»…
Из письма он понял, что мать больна, и нужно как-то переправить лекарства, которых, как понимал Сандер, нет ни какой возможности получить в аптеке. Вообще никак… Он узнал о смерти брата и понял, что мама совсем одна. Сандер сразу же связался с Международным Красным Крестом, тем паче, что точный адрес у него был. Подобрав лекарства для почек и написав, что нужно их принимать только после разговора с врачом, вскоре отправил большой пакет в Крым, на Одесскую улицу.
Через несколько месяцев после того, как Бетя отправила письмо, ей неожиданно пришла повестка. Это был уже конец пятидесятых. Ей нужно было явиться в горисполком, в комнату такую-то… Бетя пришла, долго сидела в очереди. На двери была табличка «Медицинский отдел». Люди ходили туда сюда… Наконец позвали и ее.
В кабинете сидела женщина средних лет, перед ней лежал пакет, почему-то неаккуратно вскрытый. Ее спросили:
– Как же это вы надоумили сына прислать лекарства из Бразилии? Наша медицина не хуже, а лучше… Вы хоть в больницу обращались? А то сразу в Красный Крест. Ну ладно, распишитесь здесь.
Бетя молча расписалась и спросила:
– А почему вскрыто? Это же лично мне.
– Так надо… Это же оттуда! Хорошо, что вообще принято решение отдать вам пакет… Если бы ваш сын не помогал нашим, точнее американцам, вы бы вообще… Да, кстати, я изучила немного все лекарства. Если не возражаете, я возьму одну упаковочку вот этого… А вам еще пришлют… Но сначала к врачу… Да, вот тут еще письмо. Его тоже вскрыли, сами знаете где. Но там ничего нет такого, так, слезы одни…
– Слезы? Да что вы об этом знаете? – громко сказала Бетя.
– Знаю, у меня тоже сын за границей. Только не в Бразилии, а там, под Берлином, в земле…
Бетя ушла и долго сидела в городском саду на скамейке напротив городской управы и, обезумевшая от счастья, читала и перечитывала письмо от Сандера… На следующий день по протекции старых крымчаков она посетила частным образом доктора, который помог ей разобраться с лекарствами. Она начала принимать полноценное лечение и, хотя болезнь почек была немного запущена, ей становилось легче. Оказалось, что у нее был пиелонефрит, переходящий в нефрит. И тем не менее, ей становилось легче еще и потому, что психологическое воздействие было безотказным – лекарство от Сандера, от самого Сандера, от сына, которого она мечтала увидеть…
11
Наступал конец шестидесятых, заканчивалась пора первой оттепели. Сандер наконец получил разрешение приехать в качестве туриста в Крым. Чего это стоило (не в материальном смысле, а в моральном) можно себе представить: после пятидесяти лет вернуться домой, увидеть мать. Казалось, что все уже забыто – и город, и улицы, и запахи…
Сандер полетел через весь мир, вместе с Молли. Летели через Нью-Йорк, Вашингтон, канадский Гандер, шотландский Шеннон и наконец Москву, в которой ни Молли, ни Сандер сроду не были. Письма, которые стал получать от мамы Сандер, тревожили его, ибо, как она сообщала, наступило ухудшение. И даже его спасительные таблетки не помогали. Много раз Сандер писал маме в письмах, что хочет забрать ее к себе навсегда, что у него большой дом и… Но Бетя отвечала категорически: нет.
«Здесь покоится мой муж, Лазарь Анджело. И я, Бетя Анджело, должна лечь в эту землю. Знаешь, как говорят крымчаки? «Къапудан кырыб, пенчъередэн чыхма»: в дверь входя – в окно не выходи. У тебя, Сандер, получилось два окна. Так получилось, но я…»
И вот после короткой остановки в Москве Молли и Сандер оказались в Акме. Их повезли сразу в гостиницу «Украина» и поселили в огромном неуклюжем люксе. Тут же дали переводчицу, которая не отходила от них ни на секунду, хотя Сандер неплохо говорил по-русски. Наконец Сандер не выдержал после того, как понял, что в его номере рылись гэбэшники в поисках неизвестно чего. Он заявил, что покинет страну, если его не перестанут преследовать. Он – гражданин Бразилии и направит заявление в Организацию Объединенных Наций. Конечно, он сказал так, чтобы напугать непуганых. И это сработало. Их оставили в покое, и к вечеру они с Молли собрались к маме Бете… Конечно, куча подарков маме и соседям, всем далеким родственникам и знакомым. Сандер загрузил такси и попросил таксиста приехать по маминому адресу на Одесскую через час-полтора…
– Я хочу пройтись по родному городу… Хотя бы только по нему: в Севастополь нам запретили ехать.
Молли взяла его под руку, здорового красивого шестидесятилетнего мужчину, и они пошли туда, куда вели ноги. Сначала они вышли на середину бывшей Екатерининской улицы и пошли по ней в сторону того места, где когда-то был торговый дом его отца – Анджело. Но на этом месте стоял большой, безвкусно построенный «Детский мир». Сандер внимательно осмотрелся И вдруг на стене, к ко торой был пристроен «Детский мир», он увидел нечеткие две латинские большие буквы LО… «Господи, это же от нашего дома», – подумал Сандер, и они еще быстрее по шли в район старого города. Ноги сами вели их. Соборная, вот Пожарная площадь, вот Кантарная улица, Кондукторская, и вот…
– Здравствуй, Сандер, ты меня не помнишь? А я тебя сразу узнала. Вот лет пятьдесят не видела, а узнала. А ты меня вспомнишь? Я тетя Хиля, соседка ваша, была молодая, а сейчас…
– Рахиль… Тетя Хиля, конечно, я вспомнил вас… Вы меня как-то помоями окатили, ох и смеху было.
– Где ты пропадал? Иди скорее домой, наша Бетечка со всем плохая…
И Сандер в ту же минуту был на Одесской и постучался в дверь двора, укрытого сиренью, диким виноградом, окруженного невысокими кипарисами. Он вошел во двор со многочисленными соседями, которые все вышли посмотреть на него. Но Сандер, поздоровавшись, пошел с Молли на свет открытой веранды, где на большой аккуратной постели лежала его мать, мама, мамочка… Бетя привстала и сказала:
– Сандер, это ты! Наконец, я умираю…
Она лежала в белой рубашке, у которой немного задрался подол. Она инстинктивно поправила его и затем попросила:
– Сандер, сядь ко мне сюда на край, дай руку. Ты совсем не изменился, мальчик. А это кто? Да, понимаю, жена… Красивая… Ты надолго? Как я счастлива, что умираю, увидев тебя. Хоть ты у меня остался…
– Мама, мама, мамочка… Как же так получилось?
– Не плачь, Сандер, я счастлива, и никто мне уже не поможет…
Бетя потеряла сознание и через день умерла. Сандер и Молли сидели подле нее до конца. Через два дня ее хоронили все соседи и те, кто знал ее еще с давних пор. Хоронили ее уже не по-крымчакски, а провезя на машине с открытыми бортами через весь город с оркестром и венками. Вслед за машиной шли Сандер и Молли, а за ними небольшая процессия в основном старых женщин и мужчин. Военные снесли к этому времени старое кладбище. Мраморные плиты с именами мужа и жены Анджело были давно украдены, поэтому и поставили на время обыкновенное каменное надгробие с фотографией молодой Бети. И только через два года появился мраморный памятник с резной надписью: «Маме, мамочке Бете от сына Сандера».
P.S. Дня за два до отъезда под дверь номера люкс, в котором остановились супруги Молли Польская и Сандер Анджело, был подсунут конверт, на котором было написано «Александру, Сандеру». Молли и Сандер, вернувшись вечером с Одесской улицы, где они прощались с соседями и дальними родственниками, нашли конверт. Они вскрыли его, на листе бумаги было написано:
«Дорогой Александр, Сандер! Я настоящая твоя мать. Я была вынуждена оставить тебя в 1909 году десятимесячным ребенком на пороге богатого дома. Настоящая твоя фамилия Конфино. Ты – Александр Конфино, родился в Италии, в Полермо. Потом мы оказались в Крыму. Я до сих пор жива.
Если тебя интересуют подробности, позвони мне по номеру телефона…»
Сандер закричал:
– Чертова земля, чертово пространство, здесь так все запутано! Словно вечное проклятие висит над полуостровом… Я не могу, не могу… У меня не может быть другой матери и другого отца… Молли, Молли, мы уезжаем отсюда сейчас же! На чем угодно, как угодно и навсегда…
Последним самолетом этим же вечером они вылетели в Москву, а оттуда начался долгий полет в Рио.
Жена крымчака
Шамаш вошел в квартиру, в которой его ждали жена и трое детей. Все сидели за столом и пили чай. На столе стояли вазочка с кизиловым вареньем и тарелка с мучной халвой. Детям было не так много лет. Двум сыновьям где-то до десяти и двенадцати, дочке лет шесть-семь…Шамаш, не раздеваясь, начал говорить, обращаясь к жене.
– Так, сейчас около одиннадцати утра… Я прямо с работы. Собирай детей, собирай вещи. Вечером мы уезжаем в Сухуми, билеты я возьму сам. Года два мы поживем в Сухуми. Квартиру пока закроем, попросим мою двоюродную сестру присмотреть за ней. Поезд в девять на Керчь, там на паром и через Адлер на Сухуми.
Тишина, стоявшая над столом, стала еще более резкой, до боли в ушах и затылках. Дети опустили головы, но не хотели ничего спрашивать. Жена только вздохнула, поджала губы, поднялась и подошла к комоду. Первое, что она начала укладывать, – это документы: метрики детей, свой паспорт, жировки на оплату света, воды и прочее…
Шамаш был цеховиком, он шил кожаную обувь. Тогда, в конце пятидесятых, импортной почти не было, а отечественная была плохого качества. Поэтому было постановление правительства, – касавшееся, кстати, не только обувщиков, – о разрешении частникам официально заниматься своим ремеслом, объединяясь в цеха совершенно законно. Обувь была качественная, шилась на заказ по индивидуальной мерке. По желанию клиента подбирались и цвет, и форма… Обычно это были серые или бежевые туфли-сандалии с узорчатым верхом для воздуха и металлической пряжкой слева и справа. Кожаный невысокий каблук, завершавший подошву, – со швом из белой суровой нитки. Обладатель таких «шкар», как их тогда называли, ходил, шумно поскрипывая, демонстрируя натуральность и уровень жизни. И это было неким шиком. Собственно, почти все цеховики занимались ширпотребом и слегка разнообразили скучную убогую советскую действительность…
В те годы прогремело уголовное дело Савелия Эпштейна. Он был прекрасным организатором и создал целый промкомбинат такого направления. Человек он был видный, высокого роста, с рыжей шевелюрой, довольно щедрый. Жил с раз махом. Мог, например, слетать с женой в Москву на один день, чтобы посмотреть спектакль в Большом театре или игру в Лужниках «Спартака» и «ЦСКА», что было по тем временам вызывающе, ибо было не по карману, и не соответствовало образу жизни соотечественников… Естественно, его сразу взяли на карандаш. Несмотря на его дружбу со многими сильными мира сего и самоуверенность, его могли взять в любую минуту, что, собственно, и произошло. Насколько было известно уже после суда, основные деньги, а речь шла о наличных, он делал на самой простой вещи, хотя и не совсем примитивной. Все помнят, что в начале пятидесятых в квартиры совграждан пришли черно-белые телевизоры, и рекомендовалось, дабы электронно-лучевая трубка не выгорала от света, покрывать экран телевизора какой-нибудь тканью. У Савелия Семеновича Энштейна работал химик, доктор наук, который открыл способ напыления искусственного волокна на ткань с различными рисунками. Они вместе и организовали производство таких ковриков. Они были небольшими, яркими, недорогими, и все с удовольствием покупали этот невиданный доселе и такой необходимый предмет обихода. Выпускали коврики в количествах невероятных и распространяли через магазины и лавки на рынках по всей стране. Вот тут-то и потекли огромные деньги. На суде речь шла о пяти миллионах рублей. Это были тогда огроменные деньги. Говорят, что у самого Савелия Семеновича в гараже нашли два длинных шланга, забитых червонцами, и две или три трехлитровых бутыли, набитых сотенными… В общем, он охватил тогда наличностью и связями всю местную партийную и советскую элиту, МВД и КГБ и был уверен, что неуязвим. Однако органы, друзья из МВД, КГБ… Ну, собственно, какие там могли быть друзья?
Рассказывали, что накануне ареста он в компании всех этих людей был весел, как всегда общителен, пользовался успехом у женщин… А двое из компании вышли на балкон и один сказал другому:
– Эх, Сава веселится, а не знает, что завтра его будут брать…
Так оно и случилось. Был суд, на суде он все признал и просил дать ему возможность исправиться и вернуть ущерб, нанесенный государству. А он был настолько талантлив, что мог бы это сделать легко. Но его приговорили к расстрелу. Это был 61 год, после денежной реформы… Так что деньги были конкретными, но и приговор тоже…
Шамаш к этому делу не имел никакого отношения. Он был одним из честных мастеров, зарабатывавших своим трудом на жизнь семьи. Естественно, человеком он был не бедным. И он понял, что сейчас начнут трясти всех цеховиков. Он представил себе, как будут ходить к нему домой, разговаривать с его женой, в школе начнут шептаться за спиной его детей… И он принял решение: пока все не уляжется и не успокоится, пожить в другом городе, чтобы сохранить покой в доме, дать возможность достойно жить и детям, и жене…
«Да буду работать хоть грузчиком на вокзале, друзья помогут с любой работой… Семья не должна страдать», – думал он, стоял в очереди в кассу за билетами…
Вдруг кто-то тронул его за рукав. Перед ним стоял один из знакомых оперов, которому он шил когда-то туфли…
– О, Шамаш, спасибо тебе, до сих пор благодарен тебе за туфли, то ли колодка хорошая, то ли руки у тебя золотые, но хожу и не нарадуюсь, мягко так…
– И особенно хорошо, что тихо, – не удержался Шамаш.
– Не понял юмора, ты куда это собрался?..
– Да вот, жену с детьми надо отправить к родственникам на праздники в Херсон…
– А, ну давай, давай, – ухмыльнулся опер и исчез так же, как и появился. «Вот, уже начинается, – подумал Шамаш, – хотя, может быть, это и случайность». И, когда подошла очередь, он сказал кассирше:
– Четыре билета до Сухуми, три детских, один взрослый… Мысль сработала мгновенно: «На всякий случай надо сделать так, чтобы они увидели, что я остался здесь…»
Шамаш пришел домой часов в шесть. Жена и дети сидели, как говорят, на чемоданах.
– Все собрала?
– Все, особенно для детей, и учебники и все…
– Две курицы отварила в дорогу?
– Спрашиваешь… На вокзал когда едем?
– Через час за нами заедет Ермек…
На вокзале Шамаш начал переносить со своим другом вещи в вагон и шепнул на ухо жене:
– Я посажу вас, а сам подсяду в Джанкое…
Жена глазами показала, что поняла.
– Пусть дети молчат, не разговаривают, скажи им. Жена опять показала глазами, что поняла. Перед отходом поезда они все попрощались, и Шамаш демонстративно пошел с перрона в сторону города. В толпе он заметил своего клиента, опера. Тот мельком кивнул ему одобрительно и не стал приставать с расспросами. Когда поезд тронулся, Шамаш повернул на Фельдшерскую улицу, где на подержанной «Победе» с заведенным мотором его ждал Ермек. Шамаш бросился на сиденье и сказал:
– Ну, Ермек, а теперь гони до Джанкоя. Обгоним поезд?
– А куда он денется, – бросил Ермек и нажал на газ…
В Джанкое он купил себе билет в соседнее купе, переплатив кассирше, и под полные слез взгляды жены и детей поднялся в вагон.
Через два года Шамаш с семьей вернулся в родной город и занялся своим прежним делом. Но долго еще, когда он возвращался домой после работы, жена преданно смотрела ему прямо в глаза, ожидая неожиданных новостей. Но так и не дождалась. Она поняла: время сделало свое дело, тревожные дни ушли…
Песня потерянного человека
Паровоз сначала стоял под парами, потом тихо подполз к составу и дотронулся своими буферами до первого вагона, дрожь пробежала по всему поезду, наконец все успокоилось, и скрипучий металлический голос сообщил: поезд номер пятьдесят восемь до Одессы стоит на третьем пути, до конца посадки осталось пятнадцать минут. Раиса под руку с довольно молодым офицером шла быстрым шагом к вагону СВ, а перед ними носильщик катил тележку с большим количеством всяких сумок, саквояжей и чемоданов. По всему было видно, что это была влюбленная пара. Они, не стесняясь, шли в обнимку, заглядывали друг другу в лицо и целовались на ходу. Проводник девятого вагона впустил их, не проверяя билетов, а затем уже носильщик быстро перенес все вещи вслед за ними, сложив отдельно в другом купе. В вагоне никого не было, кроме Раисы и молодого офицера. Дело в том, что остальные билеты в купе были скуплены заранее, чтобы никто не мешал уединению этой довольно странной и вызывающей по тем временам влюбленной пары, ведь только августовская жара и всеобщее ослепление белыми одеждами и яркими цветами Крыма, немного сглаживали эту непохожесть. Проводник затворил дверь, затихли и влюбленные в одном из купе на двоих, ожидая отхода поезда.
– А ты не будешь жалеть? Назад возврата нет. Нам этого никто не простит. А потом ты же певица, тебе надо петь…
– Все лучшее я уже спела, а петь можно всюду, даже за границей. Вон Лещенко, если бы его не расстреляли, пел бы в Бухаресте, и как… А Вертинский? Главное – это ты, любовь моя, ведь это может быть в последний раз, такое чувство…
– Я добьюсь перевода в Германию или хотя бы в Польшу.
– Главное не в этом, главное в нашем чувстве, за это время я поняла, что могу бросить все ради тебя, понимаешь… Все, что было раньше, – это было то ли от чувства нехватки отцовского тепла, то ли из чувства благодарности… А сейчас, с тобой, все просто, как природа – вот светит солнце, или идет дождь, и я во всем этом, и никуда не деться, и неважно, что ты младше меня на десять лет…
– Ты младше меня на все двадцать по духу, но когда ты поёшь, то я слышу в тебе столько голосов, такую глубину, что кажусь ребенком…
– Мы уже полгода с тобой мотаемся по стране, и кажется, что это длится всю жизнь, и я все забыла, всю свою прежнюю жизнь, даже детей, хотя тоскую по ним страшно. Мы заберем их, когда все уладится.
– Да-да, конечно, заберем. Как же я тебя люблю, и как же тебя любят твои земляки, твои крымчаки, ты бы видела, как они тебя слушали, особенно когда ты пела эту… ну как ее… «Анам десэм, анам – ёх», песню обреченного одинокого человека. Ты бы видела…
И он напел: «В больницу я больной попал, никто не спросит – как ты себя чувствуешь?»
В это время в дверь вагона кто-то резко постучал, хотя до отхода поезда оставались считанные минуты. Затем еще резче постучали в купе и, не дождавшись, открыли дверь ключом проводника. Это были два эмвэдэшных опера, а кто другие – было не ясно, из какого ведомства.
– Так, они здесь, – по-деловому начали они, – срывай стоп-кран! – Затем послышался приказ: – Задержать поезд на десять минут. – Офицеру скрутили руки за спиной и увели из вагона, больше Раиса его никогда не видела.
Раиса, ошеломленная таким ходом событий, упала в обморок и очнулась только, когда поезд, плавно покачиваясь, набирал ход мимо высоких, родных с детства тополей. Двое сидели напротив, а она лежала с мокрым платком на лбу, и в купе пахло нашатырем и валерьянкой.
– Успокойтесь, мы едем в Одессу, вам ничего не угрожает, мы ваши друзья, мы действуем по поручению вашего мужа, директора театра. Вы нужны ему, нужны искусству.
Шел конец пятидесятых, и были уже не те времена, но у Раисы не было сил, чтобы подняться и что-то делать, тем более, что она была одна и понимала, что ее молодой офицер остался на перроне, и его уже, наверное, ведут в комендатуру.
– А где он? – спросила Раиса.
– Он будет служить далеко-далеко от Москвы, с ним ничего не сделают, но больше он вас не побеспокоит.
– Господи, откуда вы знаете, кто кого беспокоит? Его не расстреляют?
– Сейчас не те времена, вы сами знаете, просто он так и останется майором, если не разжалуют, это уже не наше дело.
– Да, свое дело вы уже сделали и сейчас…
– Ну зачем вы так… Если бы не ваш муж… Кстати, он едет в вашем же вагоне, и скоро к вам зайдет.
Раиса родилась в семье сапожника-крымчака и лет с десяти ходила в крымчакский клуб, слушала на репетициях песни, которые знала с детства. Затем стала петь их сама. И вот, когда ее попросили исполнить одну из них, она спела все сразу, да так, что все были потрясены. Голос был глубокий, сочный, она легко переходила с высокого на низкий регистр, при этом, дыша глубоко, от низа живота…
– Не случайно говорят, что мягкий климат Италии влияет на появление великих талантов, вероятно, и наш крымский воздух тоже содержит что-то подобное, – сказал кто-то после ее исполнения.
Вскоре дядя увозит ее в Москву, там она учится в консерватории. Война, конечно, все перебивает, Раиса выходит в первый раз замуж, рожает первого ребенка. Всю войну она в эвакуации в Ташкенте. Там она, конечно, занимается пением, а после возвращения в Москву ее принимают в цыганский театр. Ей строго-настрого запрещают говорить о своей национальности. В цыганском театре все цыгане. Ясно? А куда деваться… И вскоре восходит звезда Раисы Жемчужной, покорявшей своим пением два десятилетия тысячи и тысячи людей…
Где-то в пятьдесят восьмом году Раиса Жемчужная приехала в концертами в Крым, особенно запомнился один, самый большой, в Доме офицеров Симферополя. Крымчаки закупили все первые ряды и плакали, слушая ее. Потом попросили исполнить крымчакские песни. И она пела их… Пожалуй, в первый раз в родном городе, среди своих она дала волю полузабытым чувствам. Особенно просили исполнить песню о человеке, потерявшем все: «Анам десэм, анам – ёх». Она спела ее несколько раз на бис. Крымчаки ходили за ней по городу, приходили к ней в гостиницу, но она помнила о запрете цыган открыто проявлять свои национальные чувства и поэтому вела себя немного отстраненно. Здесь-то она и по знакомилась с молодым офицером, в которого влюбилась до беспамятства. Собственно, как и он…
Поезд шел уже по таврическим степям, Сиваш остался позади. Раиса немного отошла и, отвернувшись от оперов, плакала. В это время в купе постучали. Это был ее муж… Все исчезли. Муж, человек, который создал ее как певицу, с которым она стала знаменитой и объездила даже в те времена полмира, который обожал ее и детей, очень повелительно и спокойно сказал:
– Так, Раиса, возвращайся к себе и ко мне. Я все понимаю… На сцену больше выходить не будешь. Может быть, когда я тебя прощу… А детей наших я сделаю великими артистами.
С тех пор Жемчужная уже не пела со сцены. Дети ее действительно стали известными артистами. Уже незадолго до смерти она отправила письмо в Крым своей подруге детства Рите Мизрахи. И впервые подписалась: «Навсегда твоя Рива Пурим».
По мотивам песни потерянного человека
- Я потерял любимую, я потерял себя
- Я потерял зеленый цвет и розовый
- И все вокруг мне стало черным
- Я потерял любимую
- Я потерял людей которые подскажут
- Как мне найти ее
- Я небо потерял и солнце тоже
- Родных дававших последнюю копейку
- Отца и мать не потеряешь никогда
- Я потерял отца и мать
- Я потерял себя и даже друга
- Я вырос с ним в одном дворе
- И из одной бутылки
- Впервые выпил я когда-то
- Я потерял любимую потерял взгляд
- Я сплю к стене но сон я потерял
- И сотни мелочей необходимых мне
- Я не нуждаюсь в них сейчас
- Звезда была всегда в кармане
- И жгла бедро как рваный шрам
- Я потерял звезду
- И боли дар
- Меня покинул
- Я потерянный человек и лучше всех
- Произвожу потерянных людей
- Я обреченный человек и лучше всех
- Произвожу я обреченных
- Я одинокий человек и лучше всех
- Произвожу я одиноких
Игровой Зяма
Зяма появлялся у Черной аптеки с утра, часам к одиннадцати. Он становился спиной к черным зеркалам, облокотившись на железные трубы перил, при этом согнув правую или левую ногу, зацепив каблук за невысокий парапет. Зяма слов но зависал. Глаза его смотрели прямо перед собой, и только изредка он реагировал на проходивших знакомых, едва кивая им головой. Вскоре к нему подходили его приятели Гунявый и Армян. Постояв с полчаса, они перемещались в более скромное место, и начиналось…
Это были известные всему городу «игровые». Играли они во все игры и только на деньги. Иногда на большие и даже на очень большие. Бильярд, домино, лошадиные бега и, конечно же, карты. Но самой простой и популярной в те времена была игра в «чмень». Или, как ее еще называли, «московка», или «девятка». Нужно было, зажав в ладони купюру, сказать, на какую сумму идешь, назвать две цифры из номера на купюре. Цифры складывались, а затем отбрасывались десятки. Остаток был твой. У другого играющего, считавшего по твоему заказу, тоже складывались и отбрасывались десятки. Смотрели – у кого было больше, тот и побеждал. Если сразу набиралось девять единиц, то они и побеждали. Если набиралось по девять у обоих, то продолжали увеличивать ставку. Иногда звучало слово «бак». Это означало ноль. К примеру, десять, двадцать… Ноль. Бак. Тот, кто проигрывал, отдавал ту сумму, которую назвал перед началом. Чаще всего играли просто на купюру. Поэтому для разминки, допустим, Гунявый, подходил к Зяме с зажатой десяткой в руке и про сил:
– Скажи…
Зяма щурил свои хитрые черные крымчакские глазки и, потянув немного, цедил:
– Третья и пятая, остальные твои…
«Девятка» имела различные вариации. И тот, кто «говорил», мог сказать, как он хочет, чтобы играли. Но потом играющие менялись и порядок заказывал другой. «Чмень» была очень азартной игрой и, конечно же, по тем временам запрещенной. А у игровых была одна задача: поймать какого-нибудь лоха и «раздеть» максимально. Из этого складывалась прибыль, и поэтому по закону она считалась азартной, ведущей к нетрудовым доходам и тунеядству игрой. Между собой игровые играли в девятку – так, для поддержания формы, хотя иногда и между ними были большие бои, и деньги ходили там немалые, особенно когда играли с игровыми из других городов. Или когда Зяма, Гунявый и Армян ехали сами куда-нибудь поиграть по дороге в поезде, «обувая отпускного чайника» по полной программе…
Зяма был королем «чменя» и карт.
– Бандитка – там кровь. Это не для меня. Чутье, звериное чутье и больше ничего. У вас деньги пахнут потом, а у меня будут пахнуть духами, – любил изрекать Зяма.
Он не был ни злым, ни жадным, даже пальцем никого никогда не тронул. Он был просто профессионалом до мозга костей. И если кто-нибудь попадался ему, то раздевал он его до трусов. Безжалостно. И друзей по игре не жалел. Простить мог. Но чтобы с отдачей потом… Однако внешне он выглядел зловеще, и не привыкшие к его виду обходили его стороной. Косая челочка и бритый бокс, три или четыре золотых верхних зуба, шрамы на щеке и подбородке, следы еще юношеских драк делали свое дело. Да и лицо его было явно монголоидного происхождения: смуглое, с густыми бровями, нависающими над всегда немного прищуренными глазами. Еще он иногда пугал даже своих корефанов, проговариваясь неожиданно незнакомыми басурманскими фразами типа «сыхмаса джанымы», не томи душу… Да, еще наколочки и там, и тут… В общем, портретик. Хотя был он хорошим семьянином. У него было даже двое детей, которых он неплохо содержал вместе с женой Айдой. Но эту сторону жизни Зямы мало кто знал. Жил он в старом городе, рядом с Петровской балкой. Было ему так лет под пятьдесят. Где он приобрел такой видок – никто не знал, но догадывались, что в местах, не столь отдаленных, хотя он никогда не сидел… Он был профессионалом и умел уходить, почуяв опасность. Одевался просто – белый верх, черный низ, но всегда был чисто выбрит и выглажен.
– Противника нужно усыплять аккуратностью, – выговаривал он Гунявому и Армяну, приоткрывая им свои золотые залежи во рту. В противоположность Зяме те не отличались интеллигентным видом.
Вот так и в этот понедельник или вторник он пристроился к перилам Черной аптеки, и подваливший к нему Гунявый начал по-тихому сообщать:
– Слышь, Зяма, тут один бакинец объявился. Говорит, что хочет с тобой скатать.
– Как? Просто так?..
– Нет, бакинец с бабками! И в девяточку хочет, и в картишки перекинуться…
– Что за бакинец? Катала? Лох? Залетный или наш, местный?
– Сам понимаешь, у нашего местного таких бабок нет. Ставки называл, начиная с «кати», потом «пятихатку» и «тонну» объявлял…
– Блефует, тварь… Ну хорошо… Молодой или старый?
– Ну, твоего возраста… Я поспрашивал тут и там, говорят, на рынке поднялся… Верняк, Зяма.
– Надо посмотреть на него. Зови в ресторан, увидим, что за селезень.
Назавтра в «Астории» состоялся ужин. Бакинец был щедр и выставил шикарный стол. Сказал, что хочет поиграть, что много слышал о Зяме. Одет был по-южному франтовато: клетчатый пиджак, рубашка с пестрым галстуком. Называл несколько имен известных катал.
– Ну скажи, – зажав четвертак в руке, обратился Зяма к бакинцу… И тот, не думая, ответил:
– Вторая, шестая, остальное твое.
Зяма посмотрел купюру.
– Твое, бакинец. Завтра в семь у «Подковы».
И разошлись.
– Ну и как он тебе? – спросил Гунявый одновременно с Армяном.
– Бабки бросает не тощие, но думаю, что непрофессионал, если согласился встретиться и еще стол выкатить. Так, хочет прокатиться на фуфу. Но заводной. Одно нехорошо: сидел, по-моему, а оттуда приходят нашпигованными. Кто знает, что у него в калгане. У таких и пушка может быть припрятана. Ладно, завтра начнем и посмотрим. Случай чего – свалим из города да месяцок покатаемся, родина у нас большая…
Назавтра они все встретились у бара «Подкова» с медлительной барменшей Зосей. А назывался бар так из-за того, что стол для выпивки был высоким и в форме подковы. Долго у него не застаивались. Выпивали, потом стояли и толковали. Уходили и возвращались. Так вот, обошлось без всего этого. Просто встретились и пошли за старую баню на баскетбольную площадку «Буревестника». Там-то и начали игру…
– Во что будем играть? – спросил бакинец.
– Чмень… Так, Гунявый и Армян, смотрите по сторонам, чтоб никого… И начали.
– По сколько ставим?
– Начнем с пятихатки… Да чего там, давай с тонны…
– Ваша воля, вы у нас в гостях, сэр.
– Играем на всех купюрах?
– На всех…
– Скажи…
– Вторая, пятая…
– У меня четыре, – сказал бакинец.
– У меня три… Считаем вместе. Одна штука.
– Одна.
– Скажи.
– Первая, пятая.
– У меня бак.
– У меня… По нолям.
И пошло-поехало. Сначала бакинец влетел на десять тысяч, но потом отыгрался вчистую. Его глаз горел и прыгал, он подкуривал сигаретку и снова начинал:
– Скажи…
И Зяма сказал, потом еще сказал, и еще, и попал на восемь штук.
– Ну что, дашь отыграться?
– Конечно, что за деньги, Зяма, для нас с тобой.
Бакинца повело. Он стал выигрывать, но к четвертому часу игры он уже попал на двадцать пять штук. Гунявый и Армян стояли на стреме, смотрели по сторонам, но друг другу иногда подмигивали: мол, «Зяма тянет бакинца на канифас», что означало – Зяма его обыгрывает. И вот уже к вечеру сам бакинец дал заяву:
– Все, я попал на полтинник, с собой больше нет, может…
– Нет, – твердо сказал Зяма, – играю только на наличные, без всяких понтов. Рассчитывайся.
Бакинец стал доставать из карманов своей куртки и пиджака пачки с сотенными, переклеенными крест-накрест белой бумажной лентой с красной полоской посередине. В каждой пачке по сто листов, то есть десять тысяч рублей. Всего Бакинец подзалетел на пятьдесят тысяч. Это при том, что «Жигуленок» тогда стоил пять шестьсот официально. Это были сумасшедшие деньги для обывателя. Но только не для игровых.
– Пересчитывать не будешь? – спросил бакинец и как то молча и тихо ушел, исчез, растворился…
Зяма, Гунявый и Армян тронулись в сторону центра города, тоже тихие, отработавшие на нервах почти целый день, и, приняв в «Подкове» по сотке коньяку, разошлись. Зяма взял такси.
– На Петровскую балку. Червонец.
Неделю никто из них не появлялся на местном бродвее. Не видно было и бакинца. Но в первый же день, как только Зяма вернулся к перилам у Черной аптеки, к нему подошли Гунявый и Армян, и в тот же миг моментально появился и агрессивный бакинец.
– Ну что, сука, раздел меня? Доволен? Я тебя все равно сделаю! В карты будем играть, только не здесь – здесь у тебя семь тузов в колоде, здесь у тебя все схвачено, вся масть крапленая…
– Слушай ты, фраер, маразна ёл, иди к черту! Не я тебе навязывался, ты сам прикатил с булганака. Давай сыграем во что хочешь, я тебя все равно обыграю – хоть в абдрашик, хоть в костяшки, в карты… Фраер, ну давай! Может, ты блатной? Так у нас это не проходит… У меня самого было две ходки, при Сталине и после. Так что не политический я. Я играю, понял, в картишки, в чмень… А ты…
– Тише, тише, уже лягавые идут…
– Хочешь играть, козы чисхан, чтоб твои глаза лопнули, да я тебя и в твоем Баку раздену! С кем хочешь играть, баран, с Зямой? Да, Зяма Колупата тянул в Москве, Хама в Киеве и Костю Котика в Одессе, а он мне: я тебя… Что, попал на полтинник? Тоже мне бабки, я за жизнь проиграл полстраны и столько же выиграл. И прикупа никогда не знал, а ты один раз завалился и уже обосрался… – попер на бакинца Зяма.
Бакинец притих, потоптался и стал уходить.
– Завтра поговорим…
Назавтра, успокоившись, они договорились через месяц сыграть в Баку, на родине бакинца…
– Причем карты купим новые, в том магазине, который ты сам выберешь, колоду вскроем при мне, но из десяти я выберу одну, а то еще зарядишь…
На прощанье Зяма спросил:
– Эй, бакинец, может, тебе денег дать? Пока домой доберешься, жить как-то надо…
– Опять обижаешь.
И они разбежались. А Гунявый и Армян потащили Зяму в кабак.
Через месяц они втроем приехали в Баку, поселились в привокзальной гостинице, дозвонились бакинцу. Сидели в номере, потому что жара была невероятная, хуже, чем в Крыму.
Наконец, они встретились. И сразу приступили к делу. Бакинец начал водить их по улицам вокруг вокзала.
– Что водишь кругами? Покупаем колоду, где хочешь, хоть в Шихово поехали…
– Именно в Шихово и не поедем, ты меня не заводи! Где ты хочешь, там и купим, хоть здесь. Вот лавка сувенирная, там есть колоды.
И они подошли, попросили продавца показать десять колод, и Зяма выбрал одну, да еще две на всякий случай. Пошли в гостиницу.
– Ну, вскрывай новенькую, бакинец, и давай я сдам…
– Нет, я, потом ты… Во что катим?.. По штуке на кон?
– Идет… По штуке…
Играли в буру, в очко, в чмень….
Армян и Гунявый сидели притихшие на своих койках и только шевелили губами, подсчитывая то убытки, то прибыль. К середине ночи все было кончено. Бакинец влетел еще на пятьдесят тысяч. Молча рассчитался и ушел навсегда. Зяма, Гунявый и Армян сдали номер и на такси поехали в аэропорт. Там они купили три билета в первый попавшийся город, но так, чтобы быстрей улететь. Это был Минск. В десять утра они уже были в столице Белоруссии, а оттуда улетели в Ригу. Прожили скромненько в Юрмале около месяца, а затем вернулись в Крым.
Зяма опять начал стоять у Черной аптеки, и к нему подходили Гунявый и Армян. Подворачивались какие-то мелкие игрочишки, и они их делали нараз: легко, без напряга…
Но совсем неожиданно теплой осенью пронеслась весть по всему городу: Зяму нашли мертвого с пробитой башкой на берегу моря. И действительно, привыкшие видеть у Черной аптеки колоритную и заметную фигуру Зямы, не находя ее на обычном месте, поверили в эту неприятную новость. Какой-никакой, а наш человек, а когда наши люди уходят, всегда становится грустно, будь они игровыми или большими чиновниками. Особенно переживали крымчаки. Они знали, что их человек стоял высоко, хоть он стоял у Черной аптеки. А что он и кто он… Не убийца же. Но его действительно убили. Говорят, что какие-то бандюки из Баку пытали его за городом, а потом пробили голову кастетом и утопили. Конечно, это были люди бакинца. Слухи ходили еще и о том, что, когда Зяма поехал играть в Баку, то за неделю до этого кто-то из его друзей завез в этот славный и сладкий город тысяч пять новых карточных колод и распихал во все точки по городу, особенно в районе вокзала. И что все они были отпечатаны в одной из крымских типографий и, конечно же, были краплеными. Как узнал об этом бакинец? Баку его родной город и, конечно же, кто-то сдал Зяму. Вероятно, тот, кто взялся помочь, чтобы крапленые карты тихо залегли в магазины и сувенирные лавки, как мины замедленного действия. И они взорвались. Гунявый и Армян снова появились в городе примерно через год, но уже без куража и видимой спеси, и постаивали одиноко где угодно, но только не у Черной аптеки.
Первые бутсы
Сапожник сидел на низком стуле и крепко сжимал коленями железную сапожную лапку. В его левой руке вертелся женский туфель, а правой, молотком он выравнивал каблук. Между его губами торчали мелкие гвоздики, и он время от времени доставал один из них и лихо вколачивал в потертую кожу каблука. И что-то напевал непонятное без слов: получалась только заунывная слышимая до конца только ему мелодия. Он увидел меня в своей стоявшей на бугре деревянной будке, зажатой со всех сторон старыми сырыми небольшими домами. Эта будка и была, собственно, его мастерской. Сапожник был с нашей улицы, но ему приносили ремонтировать обувь и с соседних. Так вот, он увидел меня, кивнул головой: мол, садись и показывай, что у тебя. Я достал из свертка почти новые ботинки с оторванными каблуками и набитыми на всю подошву кожаными шипами, как полагается у бутс, два сзади и четыре на подошве, два у носка и два наискосок: поперек и под серединой ступни.
– Что, мать прислала?
– Да, попросила, чтобы вы починили…
– Как же ты прибивал шипы, ммммм, прямо гвоздями на сквозь, а потом загибал их внутри, ммммм, – пел он. – Ноги поранил? Кто же так делает? И потом, чем же ты обрезал кожу, тут нужен острый сапожный нож, а под шипы фибровые пластины. Их сначала размачивают в воде… А так только портить обувь и ноги… Мать права…
Я молчал, опустив руки и голову.
– Но надо же играть.
– Я не футболист, не знаю, как надо играть, но в бутсах кое-что понимаю…
Он отодрал при мне самодельные шипы, набил каблук и новую подошву. Сделал ладно, смазав сначала воском, а потом черным кремом, перед этим обточив все тонким рашпилем.
– Ну вот, ходи в школу и приходи дня через два… Я что-нибудь придумаю. Да, привет маме, с тебя два рубля…
На следующий день я с моими пацанами пошел в соседний двор биться насмерть с командой улицы Далекой. Все были в ботинках, а я в парусиновых тапочках с резиновой тонкой подошвой… Надо мной все смеялись, специально наступали на ноги, и я корчился от боли. Но именно это заставило меня вертеться и не подпускать к себе тех, кто «костылялся», как мы тогда говорили. К радости, и мяч я чувствовал лучше, чем в грубых ботинках. Тогда-то я понял, что играть по-настоящему может тот, кто взвешивает мяч на подъеме, поднимает его с земли без помощи рук, держит на весу и подбивает, не опуская ногу на землю… Не помню, как мы сыграли. Вечером я зашел к крымчаку, и он спросил меня:
– А ты что, играешь на зеленом поле? Ведь только там нужны шипы.
– А для угрозы, а для жесткости? – басовито ответил я.
– А ты не сталкивайся, ты уходи с мячом.
– А вы что, играли?
– Нет, мой отец играл, но мы, крымчаки, плохие футболисты, нерослые, нежестокие. Запомни: ты крымчак, и только техника спасет тебя.
– А при чем здесь национальность?
– Потом поймешь… А вообще самые лучшие футболисты – это англичане. Я читал, у них характер бойцов, и они играют хорошо головой. Они большие, а мы маленький народ, невысокий, хотя бывают исключения.
Крымчак чем-то обидел меня. Я пошел на наш двор и стал еще сильней бить в стенку мячом. Потом подвесил мяч за шнуровку к ветке дерева, старался достать головой или пробить по нему лбом… Назавтра крымчак сам пришел к нам на двор и позвал маму.