Свобода слуг Вироли Маурицио
Copyright © 2010, Gius. Laterza & Figli All rights reserved.
© Перевод на рус. яз., оформление. Издательский дом Высшей школы экономики, 2014
Некомпетентность и слабое внимание к законности взаимосвязаны. Берлускони, чтобы удержаться у власти, нуждается в камердинерах, которые имеют свойство повиноваться, но почти никогда не обладают культурой. Они способны только служить. Тот, кто наделен какой-либо ценностью или компетентностью, не может быть слугой до конца, поэтому у Берлускони он долго не протянет. Своему другу, пошедшему за Берлускони, я сказал: «Смотри, прогибаться недостаточно». Теперь он понял, что я был прав, только я с ним больше не здороваюсь. Мои отношения с ближним сходят на нет, когда я вижу, что он стал слугой. Так рождается презрение.
Паоло Силос Лабини (30 октября 1920 г. – 7 декабря 2005 г.)
Предисловие
Я написал эту книгу по просьбе Яна Малкольма, редактора «Princeton University Press», обратившегося ко мне с просьбой попытаться объяснить англосаксонской публике, что происходит в итальянской политике. Если книга сначала выходит на итальянском языке, то это прежде всего заслуга Джузеппе Латерца. Он уговорил меня назвать книгу «Свобода слуг», считая, что это название как нельзя лучше передает основной тезис, который в ней выдвигается. (Американское издание книги вышло в 2012 г.)
В самом деле, я утверждаю, что Италия – свободная страна в том смысле, что в ней есть свобода, но это свобода слуг, а не граждан. Свобода слуг или подданных заключается в том, что нам не препятствуют в достижении наших целей. Свобода гражданина, в свою очередь, состоит в том, чтобы не испытывать на себе своевольную или огромную власть одного или нескольких человек. Поскольку в Италии утвердилась огромная власть, мы находимся – в силу самого факта существования такой власти – в положении слуг. Описываемая власть – это власть Сильвио Берлускони, владельца несметных богатств, собственника телевизионных каналов, газет и издательств, основателя и главы политической партии, которой он руководит, как ему вздумается. Подобная власть, которая никогда еще не проявляла себя внутри либеральных и демократических институтов ни в одной стране, порождает то, что я назвал придворной системой, т. е. форму власти, характеризующуюся тем, что один человек стоит наверху и в центре более или менее значительного числа индивидов – придворных, чье богатство, положение и слава зависят от него.
В данной работе я использую и развиваю, надеюсь, что с пользой, одну удачную мысль Джованни Сартори: «Сегодня меня многое пугает; но уровень подчинения и интеллектуальной деградации, которые проявило по этому случаю (принятие закона Альфано, гарантировавшего приостановку уголовного обвинения людей, занимающих высокие должности в государстве. – М. В.) большинство наших “достопочтенных” (sic), пугает меня больше всего. Они как домашняя прислуга. Какая там двухпартийная система! У нас здесь султанат, худший из дворов!»[1] Главная характеристика придворной системы как раз и есть ее способность распространять и поддерживать сервильные обычаи: заискивание, притворство, цинизм, презрение к свободным умам, продажность и коррупцию. Если добавить сюда то, что человек с огромной властью может без труда подчинить себе законы, то легко сделать вывод – там, где образовался двор, не может быть свободы граждан.
Я спросил себя – в частности, задумавшись об издании на английском языке – почему именно в Италии увенчался успехом политический эксперимент по трансформации – ненасильственной – демократической республики в двор с господином в центре, окруженным кучкой придворных, которыми восхищаются и которым завидуют множество людей с раболепной душой. Ответ, показавшийся мне наиболее правдоподобным, состоит в том, что это произошло из-за нашей вековой моральной слабости (несмотря на блестящие примеры величия, делающие честь нашему прошлому и будущему). Под моральной слабостью я понимаю то, на что указывали многие политические авторы, а именно недостаток самоуважения, который порой маскируется под высокомерие, заставляет мириться с зависимостью от других людей: «поскольку я немногого стою, то почему бы мне не послужить власть имущим, если я извлекаю из этого хорошую выгоду?»
Наряду с этой причиной общего характера, или же по контрасту с ней, чтобы понять произошедшее в Италии, необходимо учитывать то, что я назвал «предательством элит», т. е. неспособность политической, интеллектуальной и предпринимательской элиты воспрепятствовать образованию огромной власти одного человека, которая уничтожила свободу граждан. Можно спорить о том, было ли возможно воспрепятствовать такому ходу вещей и каковы были самые тяжелые ошибки того или иного политического лидера. Можно и нужно спорить о том, чего в большей мере не хватило – мудрости или воли. Но главное – факты, а они неоспоримы: тот, кто должен был защищать Республику, этого не сделал.
Я не поддался соблазну закончить эту книгу предсказаниями о будущем итальянской политики и предпочел выдвинуть некоторые соображения, которые, как я надеюсь, окажутся полезными для тех, кто возьмет на себя смелость вступить в борьбу с придворной системой и возродить на ее месте свободу граждан. Поскольку, по моему убеждению, причина итальянских неурядиц – обычаи, а не институты (еще меньше Конституция), я предложил лекарства главным образом этического характера, прежде всего попытки научить презирать двор, любить по-настоящему свободную жизнь и являть образцы непреклонности. Этого рецепта более чем достаточно, чтобы сделать предлагаемую читателю книгу чуждой тому, как ныне принято чувствовать и рассуждать в Италии.
Анализ еще менее актуален, чем предписания. В предлагаемых мною доводах за основу принимается республиканская система политической свободы – идеал, имевший в Италии долгую и славную историю, но ныне полностью забытый или пренебрегаемый. Сознавая это, я предполагал издать эту книгу только на английском языке, но, как я уже говорил, Джузеппе Латерца убедил меня выпустить ее и на итальянском. Как бы то ни было, по завершении работы я благодарен ему за то, что он прочел первый вариант и дал мне прекрасные советы. Так же, как признателен всем тем, кто помог мне своими советами и критикой, в первую очередь Фернанде Галло, Марчелло Джизонди, Джорджо Вольпе и моей жене Габриэлле.
I. Свобода слуг и свобода граждан
Италия – свободная страна, если быть свободным означает, что ни другие индивиды, ни государство не мешают нам действовать наилучшим, по нашему мнению, образом. Все, если у них есть к тому средства и способности, могут выбирать виды деятельности, которыми хотят заниматься, места, где жить, могут выражать свое мнение, создавать объединения, голосовать за того или иного кандидата, критиковать правительство, воспитывать детей так, как они находят нужным, исповедовать ту или иную религию или не исповедовать никакой.
Можно вполне обоснованно утверждать, что на самом деле многие итальянцы не могут осуществить цели, к которым стремятся; у них нет возможности жить в безопасности, пользоваться школьным образованием, достойным этого названия, адекватной медицинской помощью, приличным социальным обеспечением, не задумываясь о том, что доступ к общественным почестям и карьерам регулируется железной логикой личных связей и что обширные территории страны контролируются организованной преступностью. Но препятствия, мешающие многим людям добиться своих целей, вызваны плохим управлением, коррупцией или неравенством, а не ограничениями, навязываемыми силой, если речь не идет об организованной преступности или мафии. Если и позволительно говорить о нарушении свободы, то только когда душат фундаментальные гражданские и политические права, а так, мы, итальянцы, в целом свободный народ.
Идею о том, что страна, в которой граждане могут спокойно осуществлять и пользоваться политическими и гражданскими правами, – это свободная страна, поддерживают авторитетные философы. Бенжамен Констан, например, в речи «О свободе у древних в ее сравнении со свободой у современных людей» различает свободу у древних, которая состоит в «коллективном, но прямом осуществлении нескольких функций верховной власти, взятой в целом, в обсуждении в общественном месте вопросов войны и мира, заключении союзов с чужеземцами, голосовании законов, вынесении приговоров, проверки расходов и актов магистратов, их обнародовании, а также осуждении или оправдании их действий», и свободу у современных людей, которая представляет собой «право каждого подчиняться одним только законам, не быть подвергнутым ни дурному обращению, ни аресту, ни заключению, ни смертной казни вследствие произвола одного или нескольких индивидов», право каждого «высказывать свое мнение, выбирать себе дело и заниматься им; распоряжаться своей собственностью, даже злоупотребляя ею; не испрашивать разрешения для своих передвижений и не отчитываться ни перед кем в мотивах своих поступков», право каждого «объединяться с другими индивидами либо для обсуждения своих интересов, либо для отправления культа, избранного им и его единомышленниками, либо просто для того, чтобы заполнить свои дни и часы соответственно своим наклонностям и фантазиям», наконец, право каждого «влиять на осуществление правления либо путем назначения всех или некоторых чиновников, либо посредством представительства, петиций, запросов, которые власть в той или иной мере принуждена учитывать»[2].
Почти через сто лет после Бенжамена Констана философ Исайя Берлин в работе «Два понимания свободы» (1958) объясняет, что настоящая свобода – негативная свобода, состоящая в том, что ни один человек, ни группа людей не вмешиваются в то, что я делаю, и что она совпадает с пространством, в котором «я могу без помех предаваться своим занятиям»[3]. Существует также и другое понимание свободы как позитивной свободы, которая проистекает из желания быть хозяином самому себе, участвовать в формировании законов и норм, управляющих нашей жизнью. Каким бы законным ни было это желание, предостерегает нас Берлин, идеал позитивной свободы в истории был личиной тирании. Истинная свобода, таким образом, – это негативная свобода.
В более близкое к нам время Фернандо Саватер следующим образом резюмировал самый общий смысл, в котором слово «свобода» чаще всего употребляется в разговорах и политических дискуссиях: «(Слово “свобода”. – М. В.) отсылает к ситуациям, в которых нет физических, психологических или юридических помех для того, чтобы действовать по своей воле. В таком определении свободен (передвигаться, приходить и уходить) тот, кто не связан или не помещен под стражу, кто не стал жертвой любого рода обездвиженности, свободен (говорить или молчать, лгать или говорить правду) тот, кто не подвергается угрозам, пыткам или воздействию наркотических веществ; и свободен (участвовать в общественной жизни, претендовать на политические должности) тот, кто не маргинализирован, не исключен силой дискриминирующих законов, кто не страдает от жестоких крайностей нищеты и невежества и т. д.»[4].
Проблема в том, что свобода, понимаемая как отсутствие помех, не является – сама по себе – свободой граждан, но может быть свободой слуг и подданных. Лучше всего это сформулировал политический философ, который первым это описал, – Томас Гоббс в главе XXI «Левиафана» (1651): «свобода означает отсутствие сопротивления», и, следовательно, «свободный человек – тот, кому ничто не препятствует делать желаемое, поскольку он по своим физическим и умственным способностям в состоянии это сделать»[5]. Во избежание всяких сомнений Гоббс далее говорит нам, что такая свобода «совмещается с неограниченной властью суверена». Это замечание, впрочем, позднее повторяет и Исайя Берлин, когда отмечает, что свобода, понимаемая как отсутствие помех, может также быть свободой слуг или подданных, данной им абсолютным правителем[6].
Если хозяева или правители добры или слабы, или глупы, или не питают интереса к подавлению, слуги или подданные могут пользоваться свободой делать более или менее то, что им хочется. В классических комедиях можно найти множество примеров счастливых рабов или слуг, потому что им никто не мешает или не принуждает их. Раб Транион из «Привидения» Плавта в состоянии удовлетворить любой свой каприз, в чем его упрекает Грумион, не такой удачливый деревенский раб:
- Покамест любо и возможно, пей, да трать
- Добро, да сына развращай хозяйского,
- Прекраснейшего юношу! И день и ночь
- Распутничайте, бражничайте, пьянствуйте,
- Подружек покупайте, отпускайте их
- На волю, параситам доставляйте корм,
- Расходуйтесь на лакомства роскошные!
- Не это ли хозяин поручил тебе,
- Когда в чужие страны уезжал от нас?
- Такой-то он порядок у тебя найдет?
- Ты так-то понимаешь долг хорошего
- Раба – добро хозяйское растрачивать
- И сына развращать ему?
У него действительно завидное положение. «Так чего ж тебе», – жалуется бедный Грумион:
- Не всем же пахнуть мазями привозными,
- Как ты пропах, да выше сесть хозяина,
- Да наедаться блюдами отборными,
- Как ты! Тебе – пусть рыба, дичь и горлинки,
- А мне оставь мою приправу, лук, чеснок.
- Ты счастлив, я несчастен – делать нечего.
- Мое добро со мною, зло твое с тобой.
Транион прекрасно осознает свое везение и услужение ему ничуть не в тягость:
- Я вижу, Грумион, ты мне завидуешь.
- Мне хорошо, тебе же плохо. Так оно
- И надо: мне – любить, тебе – быков пасти,
- Мне сладкой жизнью жить, тебе – убогою[7].
Труффальдино, если взять пример из Нового времени, служит аж двум господам и делает что хочет: ест, пьет и набивает карман. Жалуется на свое положение, когда считает, что хозяева не добры к нему: «Раз нас учат, что надо господам служить хозяевам с любовью, нужно и хозяевам внушать, чтоб они имели сколько-нибудь жалости к слугам»[8]. Случается ему и тумаков получить, но это не такая большая беда с учетом выгоды: «Тяжеленько было прийти в себя после взбучки; зато поел я в свое удовольствие: пообедал хорошо, а вечером еще лучше поужинаю. Пока возможно буду служить двум хозяевам, до тех пор, по крайней мере, пока не получу оба жалованья»[9]. Служить двум господам – не самое честное занятие, но в конечном счете простительное: «Да, синьор. Я это сделал, и номер прошел. Попал я в такое положение нечаянно, а потом захотелось попробовать, что из этого выйдет. Правда, продержался я недолго, но зато могу похвастать, что никто меня не накрыл, пока я сам не признался из-за любви к этой девушке. Туго мне пришлось, и кое в чем я проштрафился. Но надеюсь, что ради такого необычного случая все вы, господа, простите меня»[10].
Свобода граждан, или республиканская свобода, – это нечто иное. Она состоит не в том, чтобы вам не мешали или не угнетали, а в том, что над вами нет господина, или в том, что вы не являетесь объектом неограниченной или огромной власти другого человека или группы людей. Под неограниченной властью я понимаю власть того, кто может навязывать свою волю, как ему вздумается, не будучи ограничен другими видами власти. Огромная власть – это власть, значительно превосходящая власть других граждан, настолько сильная, что может избегать санкций закона или обходиться с ним, как ей захочется. Согласно существующему определению, нашу свободу могут подавить только действия других людей; согласно республиканской концепции, свобода гражданина умирает просто в силу существования неограниченной или огромной власти. Даже если неограниченная или огромная власть утвердилась законным образом и действует в интересах подданных, само ее существование делает из граждан слуг.
Хотя я уже касался этой темы, полезно уточнить концепцию зависимости и разницу между зависимостью и вмешательством. Для этого я обращусь к некоторым примерам: тиран или олигархия, которые могут угнетать, не боясь столкнуться с санкциями, предусмотренными законом; жена, с которой муж может плохо обращаться, но которая не может ни оказать сопротивление, ни получить компенсацию; работники, которые могут подвергаться всевозможным злоупотреблениям, мелким и крупным, со стороны работодателя или начальника; пенсионеры, которым приходится зависеть от каприза чиновника, чтобы получить пенсию, положенную по закону; больные, которым приходится надеяться на то, что врач их вылечит по доброй воле; молодые ученые, знающие, что их карьера зависит не от качества их работы, а от каприза профессора; граждане, которых полиция по своему усмотрению может бросить в тюрьму.
Во всех приведенных мною случаях нет никакого вмешательства: я говорил не о тиране или олигархии, которые притесняют, но о тех, кто может угнетать, если захочет; я не говорю, что муж бьет жену, но что он может ее избить, не страшась наказания, и то же самое относится к работодателю, врачу, профессору, чиновнику, полицейскому, которых я упомянул. Никто из них не мешает другим людям стремиться к целям, которые те наметили, никто не вмешивается в жизнь этих людей. Подданные, жена, работники, пожилые люди, пенсионеры, молодежь совершенно свободны, если под свободой понимать отсутствие ограничений или помех. Но в то же самое время они находятся в положении зависимости, следовательно, являются слугами, если рассуждать с точки зрения принципа свободы граждан.
Добавлю, что концепция свободы как отсутствия зависимости от неограниченной или огромной власти основывается не на суждениях о намерениях, а на реалистической констатации. То, какие намерения были у того, кто обладает неограниченной или огромной властью, благие или нет, не имеет отношения к делу. Проблема в том, что тот, у кого есть неограниченная или огромная власть, легко может навязать свой интерес, и в том, что такая власть порождает у подчиняющегося ей рабский менталитет вместе с подхалимажем, злословием, неспособностью ясно рассуждать, отождествлением со словами и поведением господина, презрением к людям большой души, цинизмом, равнодушием, притворством, наглостью в отношении более слабых людей и противников, бедностью внутренней жизни, погоней за внешним. Такой образ мысли и образ жизни несовместимы со свободой, потому что она требует, чтобы граждане не имели расположения ни к покорному служению, ни к высокомерному господству[11].
Идея, что быть свободным означает не быть подчиненным неограниченной или огромной власти, поддерживалась многими авторитетными политическими авторами, древними и современными. Цицерон, уточнив, что истинная свобода существует «в таком государстве, где власть народа наибольшая» и где «она равна для всех», кратко передает суть концепции: «(Свобода. – М. В.) состоит не в том, чтобы иметь справедливого владыку, а в том, чтобы не иметь никакого»[12]. Эту концепцию подхватили и развили итальянские юристы и политические философы эпохи Гуманизма. С небольшими вариациями они настаивают на том, что основной элемент политической свободы – независимость от неограниченной власти одного человека. Поэтому признак свободного города – его способность самостоятельно давать себе законы и установления. В свою очередь, порабощенным считается город, который получает законы и установления от Императора или должен просить у него одобрения. Источник, который цитируют юристы, интерпретируя политическую свободу как отсутствие личной зависимости, – Римское право, особенно те его места, где свободный человек определяется как человек, не подчиненный господству (dominium) другого человека. Противоположность свободного состояния – состояние индивида, который зависит от воли другого человека[13]. На переломе той же самой традиции Макиавелли объясняет концепцию свободы гражданина с такой ясностью, которая делает излишними любые комментарии: «свободные» люди – это «неподчиненные никому» люди[14], при этом статус гражданина противопоставляется статусу раба: «рождаются свободными и не рабами»[15].
Эта концепция свободы получила распространение как у либеральных, так и у республиканских политических теоретиков. Достаточно двух примеров: Джон Локк и Жан-Жак Руссо. Первый утверждает, что истинная свобода индивида – свобода «человека располагать и распоряжаться как ему угодно своей личностью, своими действиями, владениями и всей своей собственностью в рамках тех законов, которым он подчиняется, и, таким образом, не подвергаться деспотической воле другого, а свободно следовать своей воле»[16]. Второй пишет: «Свободный повинуется, но не служит; имеет вождей, но не имеет хозяев; подчиняется законам, но только законам, и именно благодаря законам не становится рабом»[17]. Если мы обратимся к источникам политической республиканской и либеральной мысли, современным и древним, ответ на вопрос: «Что такое “свобода гражданина”?» будет одним и тем же: быть свободными означает не столько не сталкиваться с какими-либо помехами или угнетением, сколько не зависеть ни от одного человека, ни от группы людей, которые имели бы над нами неограниченную или огромную власть. Нехватка свободы, таким образом, – это не только следствие действий, которым мы подвергаемся против своей воли, она может быть просто положением. Говоря совсем кратко: если мы подчинены неограниченной или огромной власти одного человека, мы можем быть более или менее свободны делать то, что нам хочется, но при этом мы – слуги.
Прежде чем оставить историю и обратиться к нашим дням, необходимо вспомнить о двух других фундаментальных аспектах свободы гражданина и в первую очередь о связи между свободой и законом. Согласно преобладающей в наше время идее, свобода тем больше, чем меньше число и сила законов, которые ограничивали бы нашу возможность действовать. В этом случае тоже можно процитировать политического мыслителя, который больше всего ненавидел свободу гражданина, Томаса Гоббса. Так, он объясняет, что законы как «искусственные цепи», которые одним концом прикреплены к устам властителя, а другим – к ушам подданных и связывают их по рукам и ногам. Если оставить метафоры: законы связывают, мешают, препятствуют и, следовательно, «свобода подданного» состоит, строго говоря, в таких поступках, которые властитель забыл урегулировать при помощи гражданских законов. Чем меньше круг действий, попадающих в регистр законов, тем больше свободы у подданных[18].
Свобода граждан, в свою очередь, – это не свобода от законов, но свобода благодаря или в силу законов. Поскольку, чтобы свобода была настоящая, все должны подчиняться законам или, согласно классическому завету, законы должны быть сильнее людей. Если же в государстве есть человек, который сильнее законов, в таком государстве не существует свободы граждан. Во Флоренции в XV в., не прибегая к открытому и систематическому применению насилия, Медичи сумели создать для себя огромную власть, такую, что они могли нарушать законы и управлять ими, тем самым заставляя город себе служить. Поэтому мы читаем в «Хрониках» Филиппо Ринунччини, одного из их противников, что республика, желающая «жить вольно», не должна допускать, чтобы гражданин «мог больше, чем закон»[19]. О Пьеро де Медичи, сыне Козимо Старого, Филиппо ди Чино Ринунччини писал: «Ибо ясно видно, что он проявил себя в нашем городе как тиран; что подобное происходит там, где позволяют одним сильно возвыситься над другими, что это опаснейшая вещь в республиках и что так всегда бывает»[20]. Макиавелли вторит ему в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия»: «…нельзя назвать свободным город, где власти боятся одного из граждан»[21].
Контраст между свободой подданных (свободой от законов) и свободой граждан (свободой в силу законов) становится хорошо понятен, если мы прочтем один сочный пассаж из «Левиафана», в котором Гоббс хочет нас убедить, что на самом деле нет никакой разницы между двумя свободами и что свободен и гражданин республики, в которой царит верховенство закона, и подданный самого абсолютного из владык: «На башнях города Лука начертано в наши дни большими буквами слово LIBERTAS, однако никто не может отсюда заключить, что человек здесь в большей степени свободен или же избавлен от службы государству, чем в Константинополе. Свобода одинакова как в монархическом, так и в демократическом государстве»[22]. Гоббс не понимает или делает вид, что не понимает, что в республике (не коррумпированной) те, кто правят, и те, кем правят, подчиняются гражданским и конституционным законам, тогда как в Константинополе султан стоит над законом и может по собственному произволу распоряжаться имуществом и жизнями подданных, вынуждая их жить в состоянии зависимости и, следовательно, при отсутствии свободы. Вопреки диалектическим усилиям Гоббса, свобода граждан и свобода подданных и слуг оказываются глубоко различными.
То, что свобода граждан и свобода подданных внушают несовместимые друг с другом образы жизни и мысли, хорошо видно на примере отношений между свободой и доблестью (virtu). Сегодня принято считать, что свобода есть благо, которым мы обладаем и наслаждаемся в свое удовольствие. Мы не должны жить именно так и не иначе или что-то делать для того, чтобы быть свободными. Свобода гражданина, в свою очередь, не благо, которым мы обладаем и наслаждаемся, каким бы ни был наш образ жизни, но награда, которую мы получаем, если поступаем хорошо или если исполняем наши гражданские обязанности. Причину, по которой свобода не благо, которым обладают и пользуются, а награда за исполнение обязанностей, понять легко, нужно лишь взглянуть на реальность фактов. В любом народе и в любое время (в одном месте в большей степени, в другом – в меньшей) есть люди, которые любят властвовать, подниматься все выше, быть всегда в центре. Чтобы достичь своей цели, они разными способами сосредоточивают в своих руках различные виды власти. Если мы хотим помешать тому, чтобы город попал под власть одного человека, необходимо, чтобы граждане, по крайней мере самые мудрые из них, заметили эту опасность прежде, чем станет слишком поздно, и смогли найти наилучший способ защитить общественное благо. Они, кроме того, должны продемонстрировать доблесть (если воспользоваться древним, но всегда уместным словом), в особенности отвагу. Если из-за глупости или из-за трусости они не смогут воспротивиться власть имущим, которые стремятся к господству, они потеряют свободу. Для подданного или слуги быть свободным означает всего лишь обладать свободой и пользоваться ею без помех и препятствий; для граждан – это награда за поступки в соответствии с принципами доблести.
II. Двор
Если быть свободными гражданами означает не быть подчиненными огромной власти и выполнять гражданский долг, очевидно, что итальянцев нельзя назвать свободными; или все-таки можно, но если понимать свободу как свободу подданных или слуг. В Италии действительно утвердилась власть, которая не является ни неограниченной, ни авторитарной, ни деспотической, ни незаконной, но является огромной и поэтому самим фактом своего существования разрушает свободу граждан. Власть Сильвио Берлускони не является неограниченной, поскольку это не та власть, которая позволила бы ему навязывать его волю, как ему вздумается; она не авторитарная, потому что установилась и держится не за счет использования полицейского насилия или частных военных сил; она легитимная, потому что основана на консенсусе большинства итальянцев, выраженном в соответствии с правилами демократии. И тем не менее это и есть огромная власть, потому что она существенно превосходит границы власти, которой когда-либо был наделен один человек при либеральном или демократическом режиме. Сильвио Берлускони располагает личным богатством, которое не снилось никакому демократическому политическому деятелю; он контролирует политическую партию, которую сам создал и которая состоит из людей, преданных не идеалу, а лично ему; он управляет системой массовой коммуникации, которой никогда не было в распоряжении ни у кого из глав государств.
Конечно, понятно без лишних слов, что частное состояние – это не частный факт, а самая настоящая политическая власть. Деньги позволяют раздавать милости или привилегии не в силу каких-то оснований или за какие-то заслуги, а потому, что олигарх считает, что облагодетельствованный человек отблагодарит его своей «дружбой», верностью или даже преданным служением. Тот, кто получает милости и обязан ими власть имущему, а не своим собственным заслугам, немедленно теряет образ мысли свободного человека (при допущении, что он у него был) и становится сторонником власть имущего либо в надежде на новые милости, либо чтобы не лишиться уже имеющихся. Огромное богатство может, таким образом, трансформироваться в широкую сеть электорального консенсуса[23]. Контролировать партию, состоящую из преданных людей, значит уметь завоевывать голоса, а с голосами – доступ к политической власти. Управлять медийной империей значит иметь возможность убеждать миллионы граждан[24]. Повторюсь: неважно, что за человек наделен подобной властью; более того, совершенно неважно, во благо или во зло он ее использует. Сам факт существования власти таких размеров и с такими особенностями превращает граждан в слуг.
Когда в стране устанавливается огромная или неограниченная власть, рождается придворная система. Двор возникает, когда один человек в силу своей огромной власти постоянно занимает более высокое и более центральное положение по отношению к более или менее значительному числу индивидов, чья возможность иметь, сохранять и накапливать богатства, статус и всеобщее восхищение зависит от него. Эта система зависит от реальной власти господина (так я называю того, кто стабильно занимает верховное и центральное положение) раздавать придворным материальные и символические блага и не менее реальной власти угрожать им лишением подобных благ. В придворной системе даже король в определенной мере зависит от придворных и всех тех, кого он может одарять или кому может угрожать. Но высшая власть господина и его центральное положение не вызывают сомнений. Норберт Элиас писал: «Все они [придворные] более или менее зависели лично от короля. Поэтому малейший личный оттенок в обхождении короля с ними имел для них значение, он был зримым показателем их положения по отношению к королю и их позиции в придворном обществе. Но эта ситуация зависимости в то же время, через множество посредствующих моментов, влияла на обхождение придворных людей друг с другом»[25].
Основа существования двора – это услужение. Тот же самый Бальдассаре Кастильоне, автор наиболее влиятельного труда на эту тему, подчеркивает, что придворный должен быть «принужден и верен тому, кому он служит»[26]. Несколько лет спустя другой автор еще лучше определил характер придворной службы: «Польза порождает любовь у того, кто служит, / И из служения он пользу извлекает, / Принужденный верно служить»[27]. Служить можно ради чести или ради долга или по какой-то иной причине, но служить – это всегда прислуживать, следовать за господином и пытаться максимально с ним слиться. Идеальный слуга – тот, кто оставляет свою собственную душу ради того, чтобы принять в себя душу своего господина, а двор – это собрание людей, объединившихся для того, чтобы преследовать одну и ту же цель служения: «Будет так, что едва только хозяин откроет рот, как проворный секретарь уже мыслью своей проник в то, на что тот собрался указать». Таким образом, придворный должен «облекаться в чувства своего хозяина» и жить его умом[28].
Одно дело служить господину, другое, и об этом стоит напомнить, – служить Республике. Те, кто писали о дворе и придворных, хорошо это знали. В диалоге «Мальпильо, или о дворе» Торквато Тассо вкладывает в уста Чужака-неаполитанца, который выражает его собственные идеи, слова о том, что поскольку «республика – это не двор», то в одной и в другом ищут совершенно разные почести. Один из участников диалога замечает: «В республиках служат и властвуют поровну: поэтому те, кто занимает более низкую должность, следуют приказам сначала, и порой те, кто в начале командовал, позднее подчиняются, а те, кто сначала подчинялся, в конце командуют равными: более того, те, кто поднимаются до должности высших сановников, сами становятся слугами закона». Поэтому, по замечанию Чужака-неаполитанца, служение республике – это нечто иное, чем служение при дворе: «Одно зовется скорее свободой, хотя и имеет некоторое сходство со службой; другое называется службой, хотя многими действиями демонстрирует величие княжества»[29].
Какими бы разными и враждебными друг другу ни были придворные, двор сам по себе является единым целым и способен транслировать свои модели поведения вплоть до самых отдаленных уголков страны, как паук в центре паутины. Если он двинется, то все начнет двигаться[30]. Поведение придворных, писал Элиас Канетти, «заразительно действует на остальных подданных» и то, что придворные «делают всегда, остальные должны осуществлять время от времени». Люди, которые образуют двор, «имеют совершенно разные функции и сильно отличаются друг от друга. Но для всех остальных они именно как придворные в чем-то равны и образуют единство, излучающее равный для всех смысл»[31]. Властитель и придворные – это образцы для подражания. «Жизнь властителя, – напоминает нам все тот же Кастильоне, – закон и учитель граждан, и от его обычаев зависят все остальные»[32].
Двор – это театр учтивости и развлечений[33]. Исторически он возник и познал моменты своего наивысшего расцвета в княжествах, монархиях и империях, где князь, король или император стояли надо всем и в центре всего по признанному и освященному праву Существуют, однако, примеры придворной системы и при республиканских режимах или по крайней мере в тени республиканских институтов и конституций. Самый известный прецедент создали Медичи во Флоренции в 1512 г. Когда они вернулись благодаря поддержке папских солдат и угрозой оружия добились огромной власти, потомки Козимо Старого и Лоренцо Великолепного провели реформы, которые существенным образом изменили структуру политической власти, сохранив лишь видимость республиканских институтов. Но Флоренция, несмотря на институциональные изменения, оставалась республикой. Медичи всего лишь были гражданами, гораздо более могущественными, чем все остальные, в силу своего богатства и международных связей, особенно с римским двором. Настоящее изменение, однако, претерпевают нравы. Республике требовались граждане; режиму Медичи – придворные, и он принялся за искоренение из умов и душ флорентийцев гражданского образа жизни и обучение их придворной жизни[34].
Если кто и смог понять, как придворная система сохраняется в тени республиканских институтов, так это Макиавелли в своем объяснении того, что есть два способа получить власть в республике – публичный и приватный. Публичный состоит в том, чтобы «давать хорошие советы и еще лучше действовать для общей пользы и тем самым заслужить авторитет», приватный – в том, чтобы «оказывать благодеяния тем или иным частным лицам, давая им в долг, устраивая браки их дочерей, защищая их от должностных лиц и предлагая им другие неофициальные услуги, благодаря которым людей можно привлечь на свою сторону и, обзаведясь их расположением, смелее развращать граждан и преступать законы». «Поэтому в правильно устроенной республике, – заключает Макиавелли, – открытой должна быть дорога для тех, кто добивается успеха публично, и закрытой перед теми, кто ищет его окольными путями»[35].
Насилие и угроза насилия над телом или имуществом играют в придворной системе важнейшую роль. Когда нет насилия, нет гнета: никого не принуждают делать то, чего он делать не хочет; никому не мешают делать то, что он хочет. Все свободны; однако есть человек, стоящий надо всеми и в центре группы индивидов, которые служат его воле. Это примерно то самое добровольное рабство, о котором писал Этьен де Ла Боэси: «Но сейчас я перехожу к вопросу, который, на мой взгляд, составляет секрет и основу тирании. По-моему, глубоко ошибается тот, кто думает, что тираны охраняют себя алебардами стражей и расстановкой часовых; правда, они этим пользуются, но скорее как пугалом и больше для соблюдения формы, чем возлагая надежды на них. Телохранители охраняют вход во дворец от безоружных бедняков, которые не могут причинить тиранам никакого вреда, а не от прекрасно вооруженных людей, способных совершить любое покушение. Так, история римских императоров показывает, что они не столько избавляли их от опасностей, сколько убивали их. Не отряды конной и пешей охраны и не оружие защищают тиранов, но, как ни трудно этому поверить сразу, однако это бесспорно: тирана всегда поддерживают четыре или пять человек, четыре или пять человек держат для него в порабощении всю страну. У тиранов всегда было пять или шесть приспешников, наушничавших ему; эти люди либо сами сумели приблизиться к нему, либо были им привлечены к себе, чтобы сделать их соучастниками его жестокостей, пособниками его удовольствий, сводниками его наслаждений и сообщниками его грабежей. Эти шестеро с таким успехом дирижируют своим вождем, что заставляют его быть злым для общества не только его собственной, но и их злостью. Эти шестеро имеют под собой шестьсот человек, пользующихся их милостями. Эти шестьсот проделывают с шестерыми то же самое, что эти последние проделывают с тираном. От этих шестисот зависят, в свою очередь, шесть тысяч других, которых они возвысили раздачей должностей, поручив одним управление провинциями, а другим – руководство финансами с тем, чтобы они служили их алчности и жестокости и выполняли в нужный момент эту роль и чтобы они совершали зло, которое может продолжаться только при них и только под их сенью оставаться безнаказанным и ускользать от законной кары. За этими шестью тысячами следует еще большой черед, и тот, кто захочет заняться разматыванием этого клубка, убедится, что не только шесть тысяч, но сотни тысяч, миллионы связаны этой цепью с тираном и пользуются ею… Ив результате получается, что люди, занимающие эти должности, имеют эти выгоды из первых или вторых рук, и этими милостями они связаны с тираном. Так что в конечном счете оказывается, что людей, которым тирания выгодна, почти столько же, сколько и тех, кому дорога свобода»[36].
Свобода слуг – это хрупкая свобода. Достаточно одной смены настроения или желания господина, и слуга мгновенно лишится своих привилегий и будет изгнан или отправлен в тень. Помимо того, что эта свобода ненадежная, ее непросто завоевать и еще сложнее сохранить. Она приносит богатство, но по милости господина, а не благодаря собственному труду и изворотливости; она дает блеск, но отраженный. Как за богатство, так и за блеск приходится расплачиваться тревогами, заботами и страхом. Под личиной жизненного триумфа придворный, на самом деле, несчастен: «Что иное означает близость к тирану, как не удаление от своей свободы, как не стремление, так сказать, удержать рабство обеими руками? Пусть они отбросят на время в сторону свое честолюбие, пусть они немного избавятся от своей алчности и пусть они затем взглянут на себя и увидят себя такими, как они есть. Тогда они ясно увидят, что горожане и те самые крестьяне, которых они всячески попирают ногами и с которыми они обращаются хуже, чем с каторжниками и рабами, – они увидят, говорю я, что эти люди, как бы плохо с ними не обращались, по сравнению с ними счастливее и по-своему до известной степени свободны»[37].
Угнетенные свободны, придворные – рабы. Тот, кто испытывает на себе гнет придворной системы, сталкивается с тем, что ему отказывают в привилегиях, которые принадлежат ему по праву, или же ему вменяют обязанности, которые он не должен исполнять. Он должен терпеть, но никто не говорит ему, что он обязан обращать все свои мысли и волю к тому, чтобы угодить человеку, в чьей власти он находится. Тот же, кто является частью придворной системы, должен отказаться от себя самого: «Крестьянин и ремесленник, как бы они ни были порабощены, выполнив то, что с них требуют, свободны, приспешники же тирана должны все время находиться у него на глазах и клянчить у него милости. Недостаточно, чтобы они выполняли его приказы, – им необходимо еще угождать ему; они должны расшибать себе лоб для него, мучиться, убиваться для него на работе, затем они должны радоваться его удовольствиям, как своим собственным, отказываться ради его склонностей от собственных, они должны насиловать свою природу, они должны внимательно следить за своими словами, за своим голосом, за своими жестами, за своим взглядом. Не должно быть ни глаза, ни ноги, ни руки, которые бы не находились целиком на страже его желаний; все должно предугадывать его мысли»[38].
Если гнет связывает действия, оставляя свободной волю и ум, зависимость от другого человека и служение, к которому стремились и которого искали, проникает в волю и мысли. Слуга, ищущий служения, в отличие от слуги, принуждаемого силой, должен научиться думать, говорить, действовать, как его хозяин. То есть должен с ним идентифицироваться: «Чувства властителя, которые он держит и развивает у себя в голове, в какой-то мере уподобляют его ему самому, – как зеркало, в котором отражаются его лучшие мысли.
И если хозяин говорит его устами, пишет его рукой, он не может не быть орудием его милостей, плодом его оракулов». Как Протей, придворный должен превратиться в своего господина, уметь в совершенстве толковать движения его души, даже облекаться в его аффекты[39]. В результате долгой и прилежной практики уподобления своему хозяину добровольный слуга превращается в слугу в душе. Его собственная внутренняя жизнь опустошается, чтобы перейти во внешние особенности поведения, моделируемого по образцу человека, от которого он зависит. Поскольку его снедает стремление думать и желать, как хозяин, добровольному слуге даже в голову не придет иметь свои собственные убеждения и сообразную с ними волю. Таким образом, он лишен главного отличительного признака свободного человека – чувства долга. Он хорошо знает обязанности (чтобы выполнять их или уклоняться от выполнения); но чувство долга, рождающееся из внутренних исканий, ему не дано.
Добровольный слуга полагает, что не в состоянии изменить свое положение, и во многих случаях считает это изменение нежелательным. Жизнь слуги – это есть его жизнь. Он даже не помышляет о свободе гражданина. Он видит причину своего рабского положения в собственной негодности, а не в злых кознях судьбы или людей. Труффальдино ясно говорит об этом: «Ох, бедный Труффальдино! Вместо того чтобы быть слугой, черт возьми, лучше бы ты занялся… А чем? Я ведь, слава богу, ничего не умею делать!»[40] Лекарь из «Семьи антиквара» жалуется на свое положение, но примиряется: «Вот высокие почести, которые получают на службе у знатной госпожи! Ради удовлетворения небольшой доли тщеславия мне нужно претерпеть сотни унижений. Но я не знаю, что делать. Я к этому привык и не могу отвыкнуть»[41]. Либо потому, что он не чувствует себя пригодным к свободной жизни, либо из-за того, что амбиции заставляют его смириться с услужением ради будущих почестей и богатств, а также потому, что он свыкся со своим состоянием, его разум и воля запирают его в невидимой, но крепкой клетке свободы слуг.
Писавшие о придворной системе подчеркивали двойственный характер положения придворного. Почитание придворными властителя «состоит в том, что они здесь, вокруг него, при нем, но в то же самое время не слишком близко к нему, ослепленные им и страшащиеся его, ожидающие от него чего угодно. В этой своеобразной атмосфере, пронизанной блеском, страхом и благодатью, они проводят всю свою жизнь. Ничего другого для них не существует. Они, так сказать, поселились на самом Солнце, тем самым показывая другим людям, что на Солнце тоже можно жить»[42]. Другие авторы подчеркивали ощущение несчастья, парализующее жизнь добровольного раба: «Но разве можно это назвать счастливой жизнью? Разве это вообще значит жить? Есть ли на свете что-нибудь более невыносимое, чем такое положение, я уже не говорю для просвещенного человека, но даже просто для человека со здравым смыслом или, наконец, для человека, не утратившего хотя бы человеческий облик. Есть ли более жалкое положение, чем жить так, чтобы у тебя не было ничего своего, так, чтобы все – и твой покой, и твоя свобода, и твое тело, и самая жизнь целиком зависели от другого»[43].
Мнение Ла Боэси и других пользуется огромным уважением. В глазах человека, обладающего хотя бы каким-то чувством собственного достоинства, никакое услужение не будет столь тягостным, как то, что порождается не силой, а зависимостью от огромной власти другого человека. Но так же верно, что этот тип власти многих привлекает. Наряду с материальными выгодами и помимо них, двор предлагает замечательные возможности проживать жизнь как роль, исполняемую на огромной театральной сцене, где за вами наблюдают властитель и миллионы других людей, жмущиеся возле стен или не допущенные в зал. Как написано в трактате о дворе, «тот, кто представит себе, что лик государя составляет счастье придворного», и что придворный всю свою жизнь наслаждается тем, что «лицезреет этот лик и сам лицезреем, может понять, как Господь может составлять славу и счастье святых». При дворе слова «господство» и «служение» теряют «свою горечь, и подобно некоторым травам в воде, размягчаются и становятся сладкими, пребывая во рту у людей»[44].
Благодаря этой свой способности приносить выгоду и очаровывать, двор легко рождается и быстро крепнет. В Италии он возродился и пустил корни в тени республиканских институтов под действием огромной власти Сильвио Берлускони и благодаря молчаливому согласию значительной части политической элиты. Его личность возвышается и находится в центре относительно всех остальных, кто участвует в политической борьбе, и относительно нормальных граждан. Он не зависит от других людей, наделенных большей властью, чем он, тогда как от него прямо или косвенно зависят сотни тысяч человек, которые, чтобы сохранить свои привилегии, должны ради него лезть из кожи вон. Берлускони никому не подчиняется, он сам отдает приказы. Ему приходится мириться с пределами своей власти, порой он даже должен идти на уступки кому-то из слишком предприимчивых придворных, но его верховное и центральное положение не ставится под сомнение.
То же самое относится и к его позиции в самом центре. Как и метафора верховенства, метафора центрального положения не имеет никакого оценочного значения. Она служит только для того, чтобы описать придворную систему. С 1994 г. по сей день (март 2010) вся политическая жизнь Италии вращается вокруг Сильвио Берлускони: к нему обращены взгляды, мысли, надежды, страхи. Придворные, жившие при княжеских и королевских дворах, видели властелина своими собственными глазами и непосредственно слышали его слова, но их число не превышало нескольких сотен человек. Сегодня при дворе, рожденном в лоне демократии, придворное население насчитывает миллионы людей, которые благодаря средствам массовой информации видят властителя и каждый день слушают его слова. Положение в центре остается неизменным. Оно никогда полностью не исчезало и сохраняется уже пятнадцать лет, в течение времени, превышающего срок жизни многих дворов прошлого. Это подчеркнул не его противник, а его собственный сторонник: «В эти дни Сильвио Берлускони празднует свой триумф. Как я уже писал, с самого рождения Республики никому из политиков не удавалось добиться того, чего добился он. В качестве председателя совета министров, Кавалер побил рекорды всех долгожителей, включая рекорд такого политического бегуна на длинные дистанции, как Джулио Андреотти, который со своими правительствами провел в Палаццо Киджи более шести лет»[45].
Любое организованное общество, достигшее определенной степени сложности, имеет в центре своем элиту, которая управляет и придает целостность ряду символических форм, выражающих присутствие и силу данной элиты. Символические формы – это разнообразные видимые знаки (образы, ритуалы, процессии, музыка, пение) благодаря которым суверен привлекает к себе внимание[46]. Тот, кто занимает центр, правит, судит, одобряет или не одобряет, награждает или наказывает, возносит или опускает как тех, кто приближен к центру, так и тех, кто от него отдален. Но помимо всей этой деятельности и часто даже вместо нее, он затрачивает огромные усилия на то, чтобы являть себя, демонстрировать, играть роль и очаровывать. «Говорю вам, – утверждала королева Англии Елизавета I, – мы, короли, все время стоим на подмостках»[47].
В модерных и домодерных дворах искусство показывать себя и играть роль подчинялось четким правилам, как это показывает Кастильоне. Но деятельность центра по самовыражению не закончилась с закатом княжеских дворов. Она сохраняется и процветает даже при демократиях нашего времени. Неважно, были ли члены элиты избраны более или менее демократическим образом, существуют ли между ними глубокие разногласия (зачастую они глубже, чем может показаться стороннему наблюдателю). Они «оправдывают свое существование и организуют свои действия с учетом набора историй, церемоний, вывесок, формальностей и видимостей, которые у них есть, или которые они унаследовали, или же, в случае новых элит, сами создали. Именно эти знаки – короны и коронации, назначение и вступление в должность, клятвы, служебные автомобили, речи и манифестации – характеризуют центр как таковой и придают ему ореол того, что он не только важен, но и связан, таинственными путями, с космическим порядком»[48].
Как структура, так и формы выражения социальной жизни меняются, но их внутренняя необходимость остается прежней. Троны и королевская пышность могут выйти из моды, но политическая власть все еще нуждается в культурной рамке, внутри которой она могла бы самоопределяться и осуществлять собственные цели. Полностью демистифицированный мир был бы миром полностью деполитизированным. Область экстраординарного еще не полностью исчезла из политики наших дней, хотя в нее проникло и продолжает проникать много банального и вульгарного. Власть продолжает отравлять ядом, но также и опьянять. Если мы действительно хотим понять харизматическую политическую власть, даже если речь идет о мелкой или преходящей фигуре, мы должны сосредоточить внимание на центре.
В Италии в центре стоит Сильвио Берлускони. Придворная система, которую он построил, по самой своей природе нуждается в постоянной демонстрации и игре. Господин, а вместе с ним и самые приближенные придворные, должны постоянно выставлять себя напоказ, играть роль и вдохновлять даже тех, кто находится дальше всех и хочет попасть ко двору или построить другой двор. Политическая жизнь, как следствие, становится огромным театром, или, как хорошо написал Филиппо Чеккарелли, «театрищем»: «Какой там политический театрик! Едва ли. Он гораздо больше. Это не что-нибудь, а театрище. Отныне это театрище. И назад дороги нет. Говоря кратко и грубо: спектакль раздавил власть и держит ее в заложниках, так что она стала бледной тенью самой себя, и даже не сообщил ей об этом ее новом злосчастном положении. Да у сегодняшней правящей элиты и нет желания считать, что она находится во власти чего-то, чего бы она сама не жаждала и полностью не осуществляла, день за днем, на общественной сцене»[49].
На сцене царит Сильвио Берлускони: он выступает больше всех остальных и играет главную роль среди звезд второго эшелона, второстепенных персонажей и массовки. Другие придворные, сколько бы они ни мелькали и ни говорили, сколько бы ни суетились и ни жаловались, блещут только в той мере, в какой он позволяется им показать себя и выступить под лучами софитов. Он не жалеет сил, чтобы предстать в самом выигрышном свете, в основном на фоне нарисованных небес и облачков. Если того требует случай, он строит для себя самые настоящие декорации с павильонами, для которых характерна подчеркнутая искусственность: «Легчайшие и временные конструкции, хорошо устроенные и удобные, но призванные прежде всего создавать у гостей и телезрителей чувство чудесного оцепенения. То есть места спектакля»[50].
Как властители всех времен, он перемещается, трансформирует существующие города или строит новые, пусть сделанные из картона и недолговечные. К саммиту «Большой восьмерки» в Генуе в июле 2001 г. он попытался издать распоряжение, запрещающее гражданам сушить белье на виду у всех. Велел убрать рекламные щиты и антенны, чтобы все казалось более аккуратным и аскетичным. Даже заставил спрятать фасад целого здания, показавшегося ему чересчур современным, за гигантской конструкцией, достойной лучших театров, с фальшивыми цветами, дверями, окнами, балконами, крышей. По завершении работ он изрек фразу, раскрывающую его эстетические пристрастия: «Я всегда говорю, что вымысел лучше реальности». Этот фальшивый город был его городом, созданным по его образу и подобию, ярким знаком его собственного величия. По преображенным улицам и площадям он мог прогуливаться с сильными мира сего внутри заколдованной вселенной, очерченной красной линией. Снаружи был настоящий город, где его власть показала свое лицо, развязав насилие и устроив жестокие расправы.
В другой раз в Пратика-ди-Маре по случаю подписания договора между НАТО и Россией господин не ограничился трансформацией реальности, а построил новую, целиком искусственную и задуманную так, чтобы добиться максимального оптического эффекта. «Мы стремимся воссоздать римскую атмосферу», – заявил он. Не жалея денег, он опустошил целые питомники, чтобы украсить аэропорт карликовыми пальмами и пучками травы. Расставил в залах статуи философов и юристов и пластиковые копии скульптур, державшие в руках букеты цветов. В зале подписания договора он захотел видеть небесно-голубой и золотой цвет травертина. Все поддельное, но кто раньше делал нечто подобное?[51]
Даже Парламент является прежде всего театром, где он демонстрирует свое центральное место и свое превосходство. Поэтому он не любит, когда его снимают стационарной телекамерой, которая может, на его взгляд, транслировать только скованные и скучные изображения. Еще меньше он любит свое место председателя Совета министров, расположенное значительно ниже места председателя Палаты депутатов, который возвышается над ним на целых полтора метра, к тому же сидит в величественном кресле и имеет в своем распоряжении колокольчик. Во время дебатов – конфликт интересов, – которые близко его касались, он безуспешно пытался поменять декорации и ракурсы так, чтобы они должным образом подчеркивали его центральное место и превосходство. В республике спектакля, по тонкому замечанию Чеккарелли, первенство отныне полагается не Палате депутатов и Сенату, а ему, Берлускони[52].
Его назвали «хозяином и господином образов». Показывать себя и играть – это и средство, и цель его власти. И в том, и в другом искусстве ему нет равных: «Ни один другой политик, на самом деле, не может сравниться по разнообразию представлений, на которые способен Кавалер, готовящийся к роли и в то же время импровизирующий, как все великие актеры. И он на самом деле великий актер. Одинаково натурально он может плакать при виде детей из Уганды, излечившихся по милости младенца Иисуса, и “изображать” певичку, когда оркестр карабинеров исполняет первые такты марша. Его реакции на сцене интуитивны, но он полностью себя контролирует; прикидывается и играет всерьез получше иных профессионалов. Но в отличие от комедиантов, у Берлускони много денег и, возможно, слишком много власти. Он подхватывает символы налету и играет с ними с энергией хищника, достигшего вершины институтов, которые священны до тех пор, пока есть он. Он умеет влюблять в себя, но всегда требует внимания, претендует на овации и ничего и никого не стыдится… Он лично занимается светом, цветами и облачками декоративного фона. Всегда высчитывает оптимальное расстояние между собой и публикой и высоту, с которой должен говорить. Не желает, чтобы кто-нибудь оказался сзади и выше него». Репрезентация должна всегда давать понять тому, кто смотрит, что центр – это он и что его власть значительно превосходит власть всех остальных, включая государственные институты[53].
Суверен, как нас учили средневековые и современные философы и юристы, имеет два тела, тело физическое и тело мистическое. Первое – видимое и смертное; второе – невидимое и бессмертное. Именно потому, что его видят, физическое тело должно выражать истинные качества суверена: совершенство, великолепие и силу. Поэтому монархи всегда уделяли огромное внимание своему внешнему виду, украшали свое тело символами и облачали в тщательно подобранные одежды. Властелин итальянского двора им подражает. Он постоянно ухаживает за своим лицом, чтобы на нем не было никаких недостатков и чтобы оно создавало впечатление, что он способен побороть время. Подобно времени, господин может также побороть смерть. Он объявляет о поразившем его тяжелом недуге, только когда может сказать, что справился с ним. Его самые близкие сотрудники тоже должны иметь нетронутые временем тела и демонстрировать способность силой воли побеждать признаки распада. Все мы помним фотографию Берлускони, снятую на Бермудах, где он в майке и белых шортах ведет за собой когорту преданных соратников на зарядку и пробежку. Это изображение ритуала, выражающее иерархический порядок и волю к физической аскезе, в котором тело – средство репрезентации.
Когда суверен движется, он должен вызывать удивление и восхищение. В прошлые века он достигал этой цели при помощи великолепных лошадей, карет, балдахинов и кортежей из знати и солдат, которые шли впереди и сзади. Сегодня превосходство и центральное место господина должны обеспечивать кортеж автомобилей и развертывание подразделений безопасности. Даже в этом властелин итальянского двора сумел превзойти прошлые образцы. Его появлению перед сторонниками всегда предшествуют гимны и музыка. Чтобы как следует заняться предвыборной компанией, он даже приспособил большой круизный лайнер, который окрестили «Адзурра» («Голубая»), с конференц-залом, способным вместить до пяти тысяч человек. В каждом порту, где причаливал этот лайнер, Берлускони являл перед народом зрелище своего величия и величия своего двора. Успех, как рассказывает журналист, был оглушительным: «Полный энтузиазма Неаполь принимает “Адзурру”: целый флот ждет в заливе большой корабль, а в небе самолеты “свободы” приветствуют адмирала: “Вперед, Италия!” Берлускони был воодушевлен столь теплым приемом неаполитанцев: “Это трогательное зрелище. Мы продолжим наш круиз, он же крестовый поход за свободу, – заявляет он, – сохранив в сердце воспоминание об этом незабываемом дне”. Такой же теплый прием наблюдается в Катании, в Реджо-ди-Калабрия и в Бари. Жители юга приветствуют и прославляют Берлускони фольклорными представлениями и выступлениями музыкальных групп в крайне дружественной атмосфере. Прибытия “Адзурры” ждут в портах Пескары, Анконы, Римини и Венеции. Почти сто тысяч человек сменяют друг друга в конференц-зале»[54]. Кажется, что читаешь хронику прибытия короля или папы. Демократическая республика многое изменила по сравнению со временами монархий и княжеств, но огромная власть все еще умеет очаровывать и воодушевлять.
Макиавелли рассказывает, что, когда Медичи были властителями Флоренции, одним из наиболее очевидных знаков их власти, наиболее обидным для республиканской свободы, была практика обсуждения политических вопросов не в общественных местах, а в их роскошных дворцах. Возможно, не все знают, что Берлускони ввел такую же практику. Места, в которых проходит значительная часть его политической деятельности, – Палаццо Грациоли в Риме, Вилла Сан Мартино в Аркоре, Вилла Чертоза на Коста Смеральда и замок Параджи в Портофино. Именно в этих частных владениях он принимает друзей, парламентариев и глав государств. Тем самым он унижает достоинство общественных зданий и подчеркивает свое богатство и власть. В своих частных владениях он предстает во всем своем великолепии и укрывается от глаз общественного мнения. Его власть становится чарующей и тайной и потому огромной.
Всегда при всех дворах были придворные дамы (куртизанки): «Подобно тому, как ни один двор, – объясняет Кастильоне, – как бы велик он ни был, не может сам по себе иметь украшение и блеск или веселье без женщин, ни один придворный не может быть полон грации, приятностей и пыла и не может с изяществом выполнять свои обязанности кавалера, если им не движет стремление быть любимым и нравиться женщинам, точно так же и разумение придворного всегда крайне несовершенно, если женщины не придают ему ту долю грации, благодаря которой они сами столь совершенны и так украшают придворную жизнь»[55]. Роль женщин – развлекать господина и придворных. Без них двор был бы мрачным и скучным. Их число, красота и молодость – знак могущества двора. Они получают за свои услуги различные милости, прежде всего привилегию появляться рядом с господином и власть имущими во всем великолепии своих одежд и украшений. Самых ловких и предприимчивых господин удостаивает чести участвовать в управлении государством, прямо или косвенно. От их слов и намеков зависит возвышение и падение придворных. Их благосклонность приближает к господину; ее потеря оттесняет в тень. В мире взглядов и видимостей красота и умение соблазнять – великолепное оружие.
Новый итальянский двор не исключение. Куртизанки, которые практически не существовали или были оттеснены на периферию до воцарения нового господина, стали пользоваться огромным спросом. Их называют актрисами, актрисками, звездочками, эскортом, танцовщицами, субретками, кордебалетом, но они все похожи на куртизанок былых времен, хотя во многих случаях хуже образованы. Некоторые из них были награждены публичными почестями, формально признаны: это несомненный прогресс, результат эмансипации женщин. Это не сплетни, они и сами это признают. «Тело – наша визитная карточка», – сказала одна сеньора, получившая публичное признание своих заслуг. Но разве не должны приниматься в расчет главным образом моральные и интеллектуальные качества и приверженность общему благу? Очень уместный вопрос в хорошо организованной республике и совершенно неуместный при дворе. Задача других только стоять, в основном молча, рядом с политиками. Их тела расцвечивают серость власть имущих или же оттеняют их актерский дар. Их присутствие подчеркивает торжественный характер важных моментов. Когда лидер закрывает конгресс или важное заседание, куртизанки окружают его, образуя символическую корону, или же выстраиваются перед сценой, подчеркивая его могущество.
В моменты отдыха рядом с куртизанками присутствует придворный бард, который развлекает слушателей своими песнями. Его зовут Мариано Апичелла. Его песни радуют, перед ним открываются все двери, на него устремляются все взгляды. Аплодисменты – это только первый знак признания, за ними следуют и другие милости, прежде всего возможность оставаться при дворе. Разве мог новый двор обойтись без придворного певца? Его появление было триумфальным: господин лично представил его своим придворным, собравшимся на ужин в одном из его дворцов. Он может спеть и сыграть все, что угодно, подыгрывая себе на гитаре. По вечерам он радует публику своими песнями или песнями, которые он сочинил вместе с господином – в последнем случае, разумеется, хлопают больше. Он выступает не только во дворцах, но и на телевидении и перед другими властителями, во время визитов глав государств. Господин не нанял его, он его усыновил. Это был щедрый жест в отношении человека из народа, который влачил жалкое существование, выступая в ресторанах в Неаполе. «Сильвио Берлускони, – заявил артист, – открыл мне путь к славе». Для этого и нужны дворы.
Для наиболее торжественных моментов есть гимн, исполняющийся коллективно. Кажется, что его автор сам Берлускони. Слова, которых наберется всего три десятка, представляются типичными для нового придворного языка: делать, верить, расти, «история, которую мы пишем», будущее открыто, сердце бьется, энергия сомкнутых рук, сила, возрождение. Он исполняет первую строфу: «Вперед, поднимемся / сильными руками / встанем / будущее открыто / войдем в него / твоя рука в моей руке / энергия / чтоб чувствовать себя сильнее». Но и так было бы неплохо: «Вперед, войдем в него / сильными руками / поднимемся / объединив энергию твою с моей / будущее / чтобы чувствовать себя открытыми». Или даже так: «Вперед, мое будущее / чтобы почувствовать себя сильнее / войдем в него / твои руки открыты моим / энергия / чтобы подняться еще более едиными». В конце концов, слова не важны, главное – петь вместе в присутствии господина. Забыты старые политические гимны, столь богатые историей – новая песенка, уверяет нас Чеккарелли, легко проникла в головы итальянцев[56]. Но она «без души», как будто рекламный мотивчик. Однако именно потому, что в ней нет души, она идеально подходит для народа слуг, продавших душу господину.
Новому двору не хватает человека на роль шута, но в нем полно придворных, выставляющих себя на посмешище, иногда в силу внутреннего призвания, чаще подчиняясь приказу господина, эксплицитному или имплицитному. Сценарий, естественно, одно из его прекрасных свойств, где двор показывает себя во всей красе. В качестве примера можно привести Эмилио Феде, когда тот присоединился к ритуалу оздоровительного бега под руководством господина. В самый разгар пробежки самоотверженный придворный, которому перевалило за семьдесят, споткнулся и рухнул на землю, явив собой жалкое зрелище, которое тут же запечатлели сидевшие в засаде фотографы. Возможно ли, чтобы человек его лет не нашел в себе силы уклониться от пробежки под августовским солнцем?[57] Но там был господин, человек, который осыпает его щедрыми милостями и славой и с которым он всей душой отождествляется. Как он мог его разочаровать, показав себя неготовым к обряду обязательной пробежки для поддержания хорошей физической формы, которой господин требует от себя и от своих придворных?
Чтобы оставаться рядом с господином и угождать ему, можно пойти на любые жертвы. Хроникеры подтверждают, что авторитетные министры с удовольствием соглашаются по вечерам декламировать вслух отрывки по выбору господина. За коллективными чтениями следует обязанность снова петь песни, также сочиненные господином с помощью придворного певца. Кроме того, нужно смеяться, когда господин рассказывает анекдоты. Кое-кто из-за чрезмерного усердия смеется слишком сильно и сам становится посмешищем, но подобные неудобства случаются. Господин, возможно, сам того не сознавая или нарочно может публично унизить своих придворных. В хрониках рассказывается, что во время одного заседания он заставил подняться со своих мест президента региона и руководителя регионального отделения партии и приказал им держать плакат, представляющий крупные общественные проекты, которые Берлускони собирался строить. Он «разливался мыслью по древу», не задумываясь о двух политиках (один из которых был государственным руководителем), низведенных до не слишком достойного положения людей-подставок[58].
Пусть читатель попробует представить себе, как бы среагировали такие люди, как Де Гаспери, Уго Ла Малфа, Энрико Берлингер, Альдо Моро, это если назвать лишь некоторые из имен, если бы председатель Совета министров приказал им надеть трусы и бегать за ним, декламировать его отрывки, петь его песни, держать плакаты по время его публичных выступлений. Они бы посмотрели на него снисходительно и с презрением. Каковы бы ни были их недостатки, они никогда не были придворными и не испытывали психологической зависимости. Придворные нового двора охотно приспосабливаются, разве что порой ворчат себе под нос, естественно, тихо и вдали от господина. Поэтому понятны тайная обида и плохо скрываемая злость, которые часто мелькают у них на лицах, или даже высокомерие и агрессивность, которые они предпочитают вымещать на свободных людях, тех, у кого спина прямая, тех, кто не потакает капризам господина. Народ, или как теперь говорят «люди», зачарованно смотрит на придворный спектакль, восхищается ими и хочет стать такими же в надежде добиться славы, почестей и денег. Так, двор проникает в лоно народа, а вместе с ним и раболепный образ мысли, речи и поступки.
III. Знаки служения
Слуги распознаются по некоторым очевидным признакам. Первый, как учат нас авторы, пишущие о политике, – это страх. Тот, кто живет под неограниченной властью одного человека, не чувствует уверенности, даже не испытывая на себе гнета, потому что знает, что господин может отнять у него жизнь, унизить или лишить имущества. Он держит глаза долу, имеет склонность ко лжи и обману и, самое главное, лишен мужества. Наоборот, отличительный признак политической свободы – чувство уверенности, понимаемое как отсутствие страха. В замечательном живописном цикле Амброджо Лоренцетти в Зале Девяти в Палаццо Пубблико Сиены (1339–1341) страх навис над городом, в котором правит тиран, тогда как безопасность поселилась в свободном городе. Ту же самую концепцию можно найти у Макиавелли: «Пользующийся гражданской свободой не ощущает ее важного преимущества, которое состоит в том, что всякий может неограниченно распоряжаться своим имуществом, не опасаясь за честь женщин и детей и за свою собственную жизнь»[59]. Позднее Монтескье включил в свой классический для современного либерализма труд «Дух законов» концепцию, согласно которой принцип тирании – страх, тогда как принцип республики – духовное спокойствие: «Для гражданина политическая свобода есть душевное спокойствие, основанное на убеждении в своей безопасности. Чтобы обладать этой свободой, необходимо такое правление, при котором один гражданин может не бояться другого гражданина»[60].
Так как это не тирания и не деспотический режим, власть Берлускони держится не на страхе, внушаемом подданным. Она показала, что может отразить натиск своих врагов, сражающихся с ней открыто, и она вызывает в суд за клевету тех, кто обвиняет ее в тяжелых злодеяниях. Но в целом она оставляет свободу выражать свое мнение и критиковать ее. Она защищается огромной мощью своих средств массовой информации, а не при помощи политических репрессий. Она желает не столько устрашать, сколько убеждать, не только задабривать милостями. То есть она скорее хочет, чтобы ее любили, чем боялись, будучи убеждена, как я полагаю, что так она добьется более блистательной славы.
Наряду со страхом еще один характерный признак зависимости – раболепие, а именно склонность угождать власть имущему, чтобы получить или сохранить привилегии. Лишь только Тиберий пришел к власти, рассказывает Тацит, историк имперского Рима, все «принялись соперничать в изъявлении раболепия» (mere in servitium). Консулы, сенаторы, всадники, и самые знатные, оказались при этом самыми проворными и лицемерными, изображали на своем лице смешанные чувства – слезы, радость, скорбное сетование и лесть, чтобы не показалось, что они либо обрадованы кончиной Августа, либо опечалены началом нового принципата. Один из них, Мессала Валерий, даже заявил, что «надлежит ежегодно возобновлять присягу на верность Тиберию; на вопрос Тиберия, выступает ли он с этим предложением по его, Тиберия, просьбе, тот ответил, что говорил по своей воле и что во всем касающемся государственных дел, он намерен и впредь руководствоваться исключительно своим разумением, даже если это будет сопряжено с опасностью вызвать неудовольствие». Это, добавляет Тацит, «единственная разновидность лести, которая оставалась еще не использованной»[61].
Классический пример был, однако, превзойден в наши дни, когда муниципальный советник из Рима счел себя обязанным предложить назвать улицу или площадь в честь матери Сильвио Берлускони в знак признательности «простой женщине, которая своей самоотверженностью помогла написать страницу нашей недавней истории, внеся свой вклад в решение сына вступить в борьбу Это был выбор, который в течение шестнадцати лет разделяли миллионы граждан. Очень важно, чтобы не была утрачена память об этих простых людях, которые своим мужественным повседневным трудом определили поворот в жизни нашей страны»[62]. Никому, насколько мне известно, не приходило в голову назвать площадь или улицу именем матери Гарибальди, Кавура, Мадзини, Карло и Нелло Росселли или кого-то еще из наших великих. Но, как утверждал сенатор времен Тиберия, некоторые идеи возникают под давлением морального сознания, а вовсе не из желания сделать приятное могущественному сыну.
Теперь обратимся к страницам, написанным министром культуры Сандро Бонди, держа в голове первое правило хорошего льстеца, – представлять себя не как льстеца, а как друга: «Мои чувства – подлинные, и в них нет ни грана лицемерия или лести. Если кому-то нравится Берлускони, это не значит, что у него нет политической автономии». И еще: «Партия должна поддерживать, а не подменять лидера. Приведу пример. По вопросу абортов я проявил инициативу, вместе с Джулиано Феррарой. Но Берлускони предоставил свободу совести и не хотел, чтобы у “Вперед, Италия!” была слишком ярко выраженная позиция по этическим и моральным вопросам. И тогда я отступил на шаг назад, сформулировав мою позицию так, чтобы она не противоречила позиции Берлускони». И наконец: «Я никогда не говорю Берлускони “нет” Но между нами всегда существует настоящее противостояние».
Попытка вернуть себе независимость суждения тем не менее не сглаживает глубокую внутреннюю идентификацию: «Он обращается ко мне на “ты”, я к нему – на “вы” Я не могу ему тыкать. Однако в душе это мое “вы” превращается в “ты”, в чувство, которое больше этой жизни. Мне неприятно, когда едва знакомые люди тут же начинают обращаться к нему на “ты” и называть Сильвио. Мне очень это не нравится». Вместе с идентификацией непременно появляется готовность к самопожертвованию: «В моменты самой острой конфронтации между левыми и Берлускони я должен был прикрывать его своим телом». Разумеется, нет недостатка и в восхвалении величия господина, которому нет равных: «Берлускони совершил чудесную, замечательную вещь. За несколько месяцев он сформировал партию, разгромил веселую машину войны Акилле Оккетто, выиграл выборы и стал премьер-министром. Никто себе и представить такого не мог. Он интуитивно почувствовал, что в итальянской политической жизни образовался вакуум после падения Берлинской стены, а особенно после скандала “Танджентополи”. Вакуум, который он мог заполнить». «Жизнь и свобода – две главные идеи, которыми руководствуется Берлускони в своих делах. Не знаю, что важнее для него – жизнь или свобода… Он полностью лишен способности ненавидеть и испытывать негативные чувства к людям. Даже к тем из них, кто причинил ему зло… Он наделен естественной предрасположенностью к экспансии жизни, к иронии, воображению, фантазии». «Его нельзя ни с кем сравнивать, потому что это совершенно новый и оригинальный политический деятель… на память приходят Малагоди или Де Гаспери»[63].
Еще более красноречивое свидетельство духа раболепия, который порождает огромная власть, – запись телефонного разговора между Берлускони и Агостино Сакка, генерального директора RAI, а затем Raifiction. Хотя Берлускони в то время не был председателем Совета министров, а возглавлял оппозицию правительству Проди, Сакка обращается к нему на «вы». Берлускони говорит с ним на «ты», чтобы ясно показать свое положение. После предварительных церемоний Сакка демонстрирует ценный пример технологии раздувания славы могущественного человека:
А. С.: Президент! Добрый вечер… как поживаете… Президент…
С. Б.: Помаленьку…
А. С.: Ну… Слава богу, но в целом, хочу сказать, хотя и с трудностями, т. е. я… Вас всегда больше всех любила страна…
С. Б.: Политически на нулевом уровне…
А. С.: Да.
С. Б.: Социально меня путают… всегда путали с папой…
А. С.: Вот, именно это я и говорю, вас по-настоящему любит страна, говорю вам это безо всякой лести [sic!]…
С. Б.: Я стал предметом… внимания, которого не достоин…
А. С.: Ну… но это прекрасно, потому что в этом была реальная потребность… был вакуум… который… вы заполняете даже эмоционально… То есть я хочу сказать… поэтому люди… столь… мы это запишем…
С. Б.: Это неудобно…
А. С.: Но это же прекрасно[64].
На телевидении перед журналистами поставлена задача прославлять господина с особым рвением и эффективностью. Программа TG1 от 12 апреля 2009 г., воскресенья Пасхи, неделю спустя после землетрясения, поразившего Аквилу и ее окрестности, – свидетельство склонности журналистов, даже тех из них, кто не работает на Mediaset, предоставлять свои услуги по восхвалению достоинств господина. В 20:22 по телевидению показывают беззубую синьору, которая говорит: «Мне было стыдно смотреть на президента… мне пришлось прикрывать рот рукой… Я сказала, простите, у меня нет зубов…». Голос журналистки Эммы Д’Аквино за кадром: «Анна, 73 года, стала послом Сан Деметрио, селения, разрушенного землетрясением. Ее история началась, когда она встретила председателя Совета министров Берлускони». «Так много тех, кто все потерял из-за землетрясения, – продолжает журналистка, – и кто обращается с просьбами к политику. Она рассказывает Берлускони, что, как и многие другие пожилые люди, в тот драматический момент она потеряла вставную челюсть». Теперь Д’Аквино адресует вопрос к синьоре Анне: «Что вам ответил Президент?». Анна: «Я разволновалась и ничего не услышала». Явно разочарованная уклончивым ответом, журналистка подсказывает пожилой женщине ответ получше: «Он сказал вам, что поможет с зубами?». «Сказал, помогу… прикажу дантистам, не знаю… я что-то такое слышала, но не прислушалась… Думала, это не обо мне…». Журналистка возмущена: «Но ведь он именно вас имел в виду…» (Мелькают изображения медиков возле машины скорой помощи.) «Группа врачей из Рима, из института Истман за несколько часов изготовила для вас новехонький протез…» (Изображения врачей, которые устанавливают синьоре Анне новые зубные протезы.) Теперь журналистка обращается к медику: «Но как это возможно, что на изготовление протеза уходит столько времени, а вы сделали его всего за пару часов?» Отвечает Альберто Фальконьери из института Истмана: «Мы применили стратегии, которые дают такую возможность, когда ситуация экстремальная…». Теперь мы видим синьору Анну, которая готовится сесть в большую черную машину представительского класса. «А теперь вы готовы встретиться с президентом?» Ответ Анны: «В такой машине, какая честь… Езжай, давай».
Если бы о его восхвалении не позаботились журналисты, Берлускони и сам бы прекрасно с этим справился. В субботу 8 августа 2009 г. он сорок семь минут подряд говорил на пресс-конференции о бюджете первых четырнадцати месяцев работы его правительства. Спросил – в шутку? – у журналистов, довольны ли они назначением директоров, «которое я провел». Говорил, что ни одно правительство за столь короткие сроки не сделало столько, сколько сделало его правительство: Alitalia работает, в обществе царит социальный мир, а те, кто теряют работу, тут же получают поддержку государства. Землетрясение в Аквиле: «Через четыре минуты мы уже были на месте, и теперь многие отправились в круиз, все очень довольны. Мы идем с опережением на три дня. У горожан будут зеленые луга, цветы, высокие деревья, скульптуры в каждом саду, а в холодильнике их будет ждать торт вместе с поздравительной открыткой. На кроватях будут вышитые номерные простыни». Он объяснил, что дома будут построены в рекордные сроки: «…в том числе благодаря моей гениальной придумке, которая родилась из моего опыта строителя: разбить проекты на части и вести работу в три смены». По поводу внешней политики Берлускони сказал: «Мне удалось остановить русские танки, когда до Тбилиси им оставалось всего два часа ходу. В противном случае в мире бы снова началась холодная война»; вспомнил, что закрыл «колониальный вопрос с Ливией». А тем, кто ставил под сомнение успех Италии в вопросе о соглашении «Южный поток» между Россией и Турцией, подписанном накануне в Анкаре, ответил: «Я много работал по поручению Путина и Эрдогана. И мы очень заинтересованы в этом соглашении, потому что ENI играет в нем важную роль». На Ближнем Востоке тоже успехи: «Мы добились прекращения огня между израильтянами и палестинцами»[65].
Совершенно понятно, что господин обижается, когда кто-то пытается критиковать его действия. Задавшей ему вопрос журналистке канала TG3 он ответил: «Вы работаете в редакции передачи, в которой вчера было четыре отрицательных сюжета, ставящих под сомнение деятельность правительства. Думаю, что мы не должны, не можем больше это терпеть. RAI, наше общественное телевидение, – единственное телевидение в мире, которое на деньги всего народа нападает на правительство. Мы – большинство, мы не хотим делать то, что делало другое большинство, левое, в прошлом, когда RAI продолжало нападать на оппозицию… Мандат, который я хотел дать нашему телевидению, – это мандат, который соответствует (и у меня есть на этот счет данные опросов) воле итальянцев, которые платят RAI из общих денег, чтобы оно действительно выполняло общественный долг и не нападало ни на правительство, ни на оппозицию»[66].
Двор – это храм лжи, понимаемой в буквальном смысле, как осознанная воля к сокрытию истины. Придворные лгут, чтобы обвинить других придворных и особенно чтобы оскорбить врагов господина или защитить его от обвинений. Они знают, что чем бесстыднее их ложь, тем она милее господину. Из всех примеров, которые можно привести, особенно показателен случай Фабрицио Чиккетто, который, чтобы защитить господина от обвинений в оскорблении республиканской Конституции, сравнил его с великим юристом и отцом-основателем Пьеро Каламандреи, который всегда был твердым сторонником и защитником Конституции. Берлускони, из-за врожденной нетерпимости ко всякой власти, которая ограничивает его собственную, заявил: «…в итальянской Конституции говорится, что суверенная власть принадлежит народу и что народ голосует, а парламент принимает законы, но если эти законы не нравятся левой партии судей, она обращается в конституционный суд, одиннадцать членов которого из пятнадцати – левые. Пятеро из них левые, поскольку их назначает президент Республики, а у нас, к сожалению, три президента Республики подряд были левыми. Следовательно, из органа-гаранта Конституционный суд превращается в политический орган, отменяющий законы, принятые парламентом. Следовательно, суверенная власть сегодня в Италии перешла от парламента к партии судей». «Это переходная ситуация, – заключил Берлускони, – учитывая, что мы работаем над ее изменением, в том числе посредством конституционной реформы»[67].
Любой, кто прочел хотя бы первую статью Конституции, знает, что в ней отнюдь не сказано, что «суверенная власть принадлежит народу», но говорится, что «суверенная власть принадлежит народу, который осуществляет ее в форме и в рамках, предусмотренных Конституцией» (Курсив мой. – М. В.). Итак, в рамках суверенной власти народа, которая находит выражение в законах, одобренных большинством в парламенте, именно на Конституционный суд возлагается задача выносить суждение «в спорах о конституционной легитимности законов».
Слова Берлускони, по моему мнению, – это выпад неслыханной тяжести против авторитета главного гаранта Республики и Конституции, которую он поклялся соблюдать. Чтобы защитить господина от нападок, выступил Фабрицио Чикитто: господин – вовсе не враг Конституции, он всего лишь подтвердил «азы представительной демократии: граждане избирают парламент, палаты парламента избирают правительство и того, кто им руководит. Здесь же идея была в том, что лица, которых никто не избирал, а именно судьи, могут разрушить этот порядок, оспаривая законы парламента с одобрения ассамблеи». Повторив ложь господина – о том, что судьи Конституционного суда разрушают демократический порядок вместо того, чтобы его защищать, – он далее ссылается на Пьеро Каламандреи. Даже отец-основатель, по его мнению, устрашился бы опасностей «Республики судей».
На самом деле, великий юрист всегда защищал роль Конституционного суда как института, который имеет право «заявлять erga omnes о недействительности закона» и видел в нем фундаментальную «практическую гарантию, которая дает отдельному индивиду возможность защищать свое право от покушений на него со стороны законодателя или правительства». Он сожалел об отсутствии Конституционного суда (он получил возможность начать свою работу только в 1955 г.) как об одном из самых тяжелых, более того, «гнетущих», «конституционных недостатков», за которые несет ответственность правительственное большинство, сложившееся в результате выборов 18 апреля 1948 г. Каламандреи описывал поведение правительственных партий как неприемлемый пример «похвальбы большинством», вызванной осознанием того, что «введение Конституционного суда было бы неприятной помехой всевластию, к которому вело число полученных голосов». Когда, в конце концов, 13 июня 1956 г. Конституционный суд вынес свой первый исторический приговор о неконституционности, Каламандреи так прокомментировал это в «La Stampa»: «Граждане почувствуют, что Конституция – это не просто бумага, что Республика – это не шутки… На пути Италии к демократии все еще стоят прежние заслоны. Сегодня Конституционный суд убрал один камень – статью 113 (из “Кодекса общественной безопасности”, которая запрещала распространять или пускать в оборот в общественном месте или в месте, открытом для общего доступа, тексты и рисунки без разрешения местного органа общественной безопасности)… Падут другие камни, проем расширится»[68].
Усилиями придворного Каламандреи, автор прекрасной книги, озаглавленной «Похвала судьям, написанная адвокатом», в которой он упрямо защищает Конституционный суд от произвола правительственного большинства, становится сторонником самовластия этого большинства, противостоящего власти Конституционного суда. Что следует отметить в таком поведении, так это не столько искажение идей Каламандреи, сколько уверенность придворного в том, что его слова не вызовут волну возмущения, которая могла бы нанести вред и ему, и его господину, но наоборот будут с одобрением восприняты при дворе. В самом деле, при дворе живут люди, несущие в душе своей такой сильный отпечаток зависимости, что они любят ложь.
Проблема границ власти ставит вопрос о либерализме Берлускони, о котором он так громко кричит. Каждый, кто прочел хотя бы несколько строк любого либерального политического мыслителя, знает, что стиль и язык Берлускони нарушают фундаментальный принцип либерализма, который как раз и состоит в глубоком и продуманном недоверии к огромной или неограниченной власти и в упорной и преданной защите пределов суверенной власти. Это хорошо понял Норберто Боббио, когда написал, что «даже если она называет себя “партией свободы”, даже если является центром “Полюса свободы”, “Вперед, Италия!” никак не связана с либеральной итальянской традицией.
У нее нет ничего общего с либерализмом, например, Эйнауди, если назвать только одно значимое имя»[69].
Эйнауди как раз утверждал, что полная противоположность свободы – убежденность в том, что когда граждане «свободным и тайным голосованием заявили при большинстве, равном половине плюс один голос, что хотят видеть такого-то человека во главе правительства», «на этом все заканчивается», «глас народа – глас божий», и что меньшинству ничего не остается, как «склониться и подчиниться». Если бы этого не было, то «меньшинство управляло бы большинством». «Вся логика демократического правления, – указывает Эйнауди, – заключается в этом неприкрашенном безукоризненном рассуждении»[70].
Но в похожем рассуждении, которое Берлускони и его люди повторяют ad nauseam, нет логики ни либерального, ни республиканского правления, поскольку и то и другое предполагает, что власть, исходящая от народного голосования, должна ограничиваться и контролироваться другими видами власти, которые черпают свою легитимность в иных принципах, например, в мудрости, компетентности, доказанном опыте и честности в управлении общественным делом. Граждане, предупреждал Эйнауди, могут легко послать в парламент и в правительство людей неспособных или коррумпированных или и тех и других вместе: «Это происходит, потому что среди большинства есть много невежд, которые лишены всяких способностей судить о политических проблемах; лентяев, которые с готовностью будут использовать власть принуждения, имеющуюся у государства, чтобы жить за счет тех, кто трудится; или эгоистов-индивидуалистов, которым претит необходимость пожертвовать мимолетным моментом ради будущего; или ловкачей, тех, кто раздает громкие обещания рая на земле толпам ближних своих»[71].
Там, где народ – суверен, возвышается демагог, и поэтому устанавливаются ограничения, защищающие народ от его собственной слабости: «Там, где не существует обуздания своевластия политических кругов, может случиться так, что голоса большинства получат демагоги, намеревающиеся урвать себе власть, почести и богатство в ущерб одновременно и большинству и меньшинству Обуздание ставит своей целью ограничение свободы правящих политических кругов, выбранных большинством избирателей, принимать законы и действовать. С виду нарушается демократический принцип, который отдает власть большинству; в действительности, такое ограничение власти защищает большинство от тирании тех, кто в противном случае действовал бы от его имени и тем самым имплицитно защищает меньшинство»[72] (Курсив мой. – М. В.). Чтобы не осталось никаких сомнений, Эйнауди объясняет, что «если принцип большинства действительно имел бы решающее значение, законодательную и исполнительную власть должно было бы принять на себя большинство палат, избранное всеобщим тайным голосованием граждан. По логике этого принципа нет места ни для второй палаты, ни для прерогатив главы государства, ни для заявлений о неконституционности со стороны любой высшей судебной инстанции»[73]. Но при либеральном и республиканском режимах принцип большинства не является решающим, и тот, кто этого не понимает, либо невежда, либо добивается господства при помощи старого фокуса – соблазнить народ, сказав ему, что он всемогущ и никто не должен ограничивать его власть.
Совершенно естественно, что самые близкие соратники политического лидера испытывают восхищение и проявляют в отношении него преданность. Но следовало бы говорить о восхищении и преданности среди равных граждан, которые знают в них меру и редко выражают их на публике. При дворе, где господин занимает гораздо более высокое положение, чем его придворные, восхищение превращается в поклонение, а преданность принимает окраску благоговения. Эти чувства недостаточно переживать внутри себя, они должны быть продемонстрированы властелину и другим придворным. Самая подходящая форма для этого – поэзия. Среди многих своим поэтическим качеством и искренним вдохновением выделяется стихотворение «К Сильвио» Бонди: «Жизнь вкушаемая / Жизнь до / Жизнь после / Жизнь любимая / Жизнь живая / Жизнь возвращенная / Жизнь сияющая / Жизнь раскрытая / Жизнь новая»[74].
Придворный-поэт, в данном случае министр Сандро Бонди, не только приветствует господина как витальную силу, которая испускает сияние и обновляет жизнь. Он умеет находить моменты настоящей поэзии и для других героев двора. Если господин – это жизнь, другие придворные – настоящие друзья и товарищи по борьбе за общую цель. Закончится борьба, настанет время, когда души отразятся друг в друге, хотя и не без грусти из-за того, что нельзя было провести вместе еще и годы юности[75]. В других придворных прославление подчеркивает могущество и снова свет и любовь, которые обеспечивают надежные снасти тем, кому приходится плыть в бурном море политики[76].
Если поэзия – это снасти для одиночки, коллективное приношение в знак искренней благодарности господину за те блага, которые он давал и продолжает давать, находит выражение в песне, которую исполняют все вместе под звуки музыки, объединяющей и превращающей всех в братьев. В совместном пении все различия в социальном статусе и в придворном ранге растворяются в благодарности, порождаемой не интересом, а чувством. Гимн «Хорошо, что Сильвио есть» – это прославление могущества господина, разгромившего и обратившего в бегство коварных врагов: «Нам устроили / писатели и комики / извращенную игру / тех, кто заранее проиграл / Президент, это для тебя / Хорошо, что Сильвио есть». Как каждый великий лидер, он умеет внушить отвагу и веру в будущее: «Да здравствует Италия / Италия, решившая поверить / поверить нам / в эту мечту / Потому я говорю / хорошо, что Сильвио есть»[77]. Еще торжественнее, чем песня, и еще лучше для выражения идентификации придворного с господином подходит гимн. Ушли в прошлое заезженные политические гимны, прославлявшие родину, свободу и равенство. Новый гимн посвящен господину, которого теперь возвысили до деятеля мирового масштаба. Гимн, который называется «Мир может», снова подчеркивает могущество господина, распространяющееся по всему миру: «Есть Президент / он все время тут / он нас сопровождает / мы здесь ради тебя / сердцем и душой / Нобелевская премия за мир / Сильвио велик / Сильвио, мы здесь ради тебя / единодушно / единогласно / Сильвио, Сильвио – это прекрасно».
Там, где есть господин, царит лесть. Золотое правило настоящего придворного, как учит Бальдассаре Кастильоне, – искренне любить своего господина и угождать ему. «Таким образом, я хочу, чтобы придворный, помимо того, что он довел и продолжает доводить до сведения каждого, что он обладает тем достоинством, о котором говорилось, обратил все помыслы и силы души на то, чтобы любить и почти что обожать государя, что важнее всего прочего; все свои желания, обычаи и образ действий он должен направить на то, чтобы ему угождать». Хотя он и должен, говоря с государем, всегда заботиться о том, чтобы его слова были приятны, как заверяет нас Кастильоне, придворный не поэтому становится льстецом. Он может ублажать и угождать желаниям господина, не будучи «неумелым льстецом», наоборот, будучи льстецом «скромным и сдержанным», который всегда, особенно на публике, ведет себя с «тем почтением и уважением, которое пристало настоящему слуге в отношении господина»[78]. Истинный придворный и настоящий друг, таким образом, не тот, кто всегда предлагает только вещи, удовлетворительные для дружбы, и говорит только за тем, чтобы доставить удовольствие и извлечь из этого выгоду, но тот, кто критикует и упрекает, т. е. тот, кто «не похож на льстеца и не признает, что им является»[79].
Проблема в том, что придворные и советники властелина не могут говорить от имени общего блага, но, как писал Томас Мор, «соглашаются с какими-нибудь самыми нелепейшими высказываниями, подлаживаются к тем, кто пребывает в наибольшей милости у правителя, и стремятся согласием своим получить их расположение»[80]. Из-за своего положения придворный часто вынужден действовать путем лести и угодничества, осознанно признавая, что «самое важное из искусств для придворного человека» – искусство «быть услужливым» и «послушным». Как учит Тацит, при дворе лучшие возможности для продвижения по службе даются «тем, кто наиболее склонен к рабству»[81].
Чтобы перечислить все примеры идеальных льстецов, которые при этом называют себя не лжецами, но друзьями и искренними поклонниками господина и ведут себя «скромно и сдержанно» в своих похвалах, понадобятся целые тома. Достаточно одного из многих. В книге «Берлускони такой-сякой» составитель Витторио Фельтри предупреждает нас, что его труд не относится к тем, кто «страдает от “прогибизма”, воспаления позвоночника, вызванного постоянной позой мандарина перед императором», и что, несмотря на «некоторое теплое отношение к Помазанному Господину», каждая его страница полна искренности и иронии, «которая не всегда приветствуется среди придворных»: «Мы ему симпатизируем, но ореол не подрисовываем». Господин, с восхитительным чувством меры, описывается как «политический деятель, уникальный во всем мире»[82].
Чтобы лучше выполнять свои обязанности, льстец должен обижать, порицать и высмеивать противников господина. Чем более жестокие, острые, свирепые слова он произносит, тем больше улучшается его репутация. Удивительное дело, сегодня произведения, критикующие господина, называют «слабоумными», «безумными подделками», «шедеврами разжижения мозгов». Еще один мастер того же искусства объясняет враждебность Идро Монтанелли следствием неконтролируемой ревности: великий Индро не простил Берлускони, что тот отнял у него «не только “Il Giornale”, но и патент чемпиона, противостоящего тому, что называется молчаливым большинством»[83].
Властелин более всего озабочен сохранением своего верховного и центрального положения. Поэтому он смотрит на людей, наделенных неподкупностью, великодушием и смелостью, с подозрением. Чтобы продолжать свое господство, он должен окружать себя людьми, морально испорченными и неспособными на благородные или великодушные поступки. Его главный интерес, таким образом, состоит в том, чтобы поощрять пороки и награждать моральную развращенность, как делал Юлий Цезарь, который искал не хороших людей, а людей, пригодных для его целей, и считал по-настоящему надежными тех, кто не останавливался ни перед каким злодеянием, которое он мог потребовать совершить. Недостаточно того, чтобы вокруг властелина были морально испорченные и продажные люди. Их также должно быть достаточно много, чтобы защищать властелина, окружив его, от приличных людей, которые презирают двор. Начиная со двора, огромная власть одного человека распространяет холуйский дух по всему телу нации.
Английский республиканец XVI в. Алджернон Сидней писал, что государь всегда выбирает министров, готовых угождать его желаниям, и этот факт так заметен, что только люди, расположенные к услужению и готовые к тому, чтобы их коррумпировали, спешат предложить ему свои услуги. Их жизненный интерес, помимо природной склонности, состоит в том, чтобы как можно шире распространить свой образ жизни. С этой целью они должны внушить всем людям, которые тем или иным образом находятся в их власти, всю низость и продажность, на какую только способна природа. Они также должны тратить всю свою энергию на то, чтобы и государь становился все более амбициозным и приобретал все больше страшных пороков, чтобы ловко извлекать выгоду из каждой его слабости, осознавая, что честный и великодушный государь ни дня не стал бы их терпеть возле себя[84].
Коррупция царила и всегда будет царить там, где те, кто имеют власть, ее поддерживают и поощряют, и там, где она легко получает самые обширные награды и где ее с трудом наказывают, если вообще наказывают. Чем больше власть, которая нуждается в коррупции и может ее награждать и защищать, тем коррупция крепче и шире. Свобода и коррупция несовместимы по той очевидной причине, что коррумпированный народ не может защитить себя от огромной или неограниченной власти. Наоборот, власть в придворной системе хочет людей, которые любят служить не принципу, идеалу или конституции, а человеку, и желает выбирать из многих, для кого угодливость – образ жизни.
Самая распространенная в придворной системе награда – деньги. Чем придворный ближе к центру, тем больше он обогащается. Первое следствие этой системы заключается в том, что тот, кто упорно не признает, что богатство является первейшей целью в жизни, подвергается презрению и осмеянию. Второе следствие, если ограничиться наиболее очевидными вещами, – распространение преступного поведения. Образ жизни придворного требует огромных затрат на поддержание роскоши. Придворные и придворные придворных все больше нуждаются в деньгах и, чтобы добыть их, должны нарушать законы. Их жизнью правит тщеславие, а не разум, который советует жить скромно. Чтобы удовлетворить снедающую их жажду выставлять себя напоказ и вызывать восхищение, они готовы выпрашивать милости властелина, красть, покупать и продаваться. Если вместо властелина, ищущего придворных, были бы советы, которые вознаграждали только тех, кто имеет особые заслуги, вся система коррупции распалась бы ввиду отсутствия жизненных соков[85].
Сегодняшняя Италия – веское доказательство того, что соображения республиканских политических авторов в отношении признаков служения, порождаемого придворной системой, до сих пор актуальны. Налицо легкость, с которой худшие с точки зрения честности и компетентности люди были вознесены Сильвио Берлускони на самые высокие посты. Рассмотрим пример двоих из самых близких к центру и к верхушке двора людей, Чезаре Превити и Марчелло дель Утри. Первого 4 мая 2006 г. приговорили к шести годам тюремного заключения за подкуп судей, особенно одиозное преступление, поскольку оно наносит ущерб не только правам одной из сторон, участвующих в процессе, но компрометирует законность, т. е. последнее основание республиканской свободы. Если судьи куплены, то власть имущие могут навязывать свою волю. Поэтому было бы разумно ожидать, что при республиканском режиме подобный индивид столкнулся бы не только со строгостью законов, но с цивилизованным и сплоченным, строгим и твердым моральным осуждением граждан, прежде всего тех из них, кто имеет честь занимать высокие государственные должности.
Но происходит совершенно обратное. Возникает трогательное движение солидарности. Газеты рассказывают, что при объявлении приговора Берлускони, выйдя из палаты депутатов, тепло обнял Превити. В последующие дни, когда осужденного заключили под стражу в тюрьме Ребиббиа, его камера «стала местом непрекращающегося паломничества видных деятелей “Вперед, Италия!” и всего “Дома свободы”. Сменяя друг друга, приходят уважаемый Президент Республики Коссига, глава Сената Пера, сенатор Гудзанти, достопочтенные Чикитто, Бонди, Пекорелла, Таджана, Лаинати, Кракси (дочь), Гардини, Кантони, Джиро, Симеоне, Марини, Яннарилли, Чиколани, Барелли, Антониоцци, заместители Секретаря Сантелли, Грилли и Ди Вирджилио, региональный советник Саммарко, глава администрации Берлускони, Валентино Валентини, и Паоло Чирино Помичино в качестве гида, он хорошо знает туда дорогу»[86].
Проведя в тюрьме пять дней, заключенный Чезаре Превити отправился домой. Судья по надзору позднее предоставит достопочтенному узнику два часа ежедневно для свободного передвижения, чтобы «удовлетворять свои важнейшие жизненные потребности». На то чтобы изгнать осужденного из парламента, как того требует закон, уходит больше года. Когда Палата депутатов наконец нашла способ исполнить свой долг, лишь немногие из парламентариев обрадовались тому, что справедливость в конце концов свершилась. Их голоса заглушили протесты и заявления о солидарности. Были даже те, кто в приливе сервильного духа умудрились сравнить коррупционера с Иисусом Христом: «Варавву оправдали, а Иисуса Христа осудили, и приговоры были приведены в исполнение, хотя все мы знаем, будучи крепки задним умом, насколько оба приговора были несправедливы»[87].
Вся история с Чезаре Превити показывает, что при придворном режиме готовность и умение нарушать закон – полезные навыки, для того чтобы быть приближенным к господину. Ради этого соратники искажают смысл слов, чтобы снять обвинения с влиятельных лиц и осудить их обвинителей. Это отражение извращенного суждения, которое неоднократно разоблачали самые мудрые политические мыслители. Макиавелли, если привести один из многочисленных примеров, подчеркивал, что в коррумпированных городах «получается, что зловреднейшие люди восхваляются как умники, а людей порядочных осуждают за глупость»[88]. Так что неудивительно, что под действием придворного менталитета преступник становится жертвой, а судья – мучителем.
Примеры извращенного суждения можно приводить бесконечно. Только представим себе Клементе Мастеллу, министра Республики, который утверждал в парламенте, что «между любовью к своей семье и властью выбрал бы первую». Эти слова показывают прежде всего, что министр не знал или не понял Конституцию, на которой приносил присягу. Она как раз требует, чтобы представители ставили Республику выше семьи. Похвально было бы, если бы гражданин, считающий семью важнее Республики, ушел из правительства, но еще более похвально было бы, если бы он вообще не принимал на себя никакой общественной ответственности, учитывая, что его убеждение (вполне законное) делает его совершенно недостойным возложенной на него чести. На худой конец, он должен был сказать «между семьей и служением Республике…», а не между семьей и властью, поскольку быть министром для гражданина, который рассуждает корректно, означает в первую очередь служить общему благу и только потом отправлять власть. Речь министра была встречена долгой и горячей овацией, в которой слились и большинство, и оппозиция, что четко показывает, что извращенное политическое суждение, за немногими похвальными исключениями, проникло во все политические силы.
Марчелло дель Утри был приговорен в 2004 г. судом Турина к трем годам и двум месяцем за фальшивые счета-фактуры и подделку налоговой отчетности во времена, когда он управлял Publitalia (за это преступление он был арестован на 18 дней в мае 1995 г. и пошел на сделку с кассационным судом). Деньги, полученные от афер, использовались для оплаты работ по перестройке его виллы на озере Комо. Позднее он был приговорен к двум годам судом первой инстанции и судом второй инстанции в Милане за мафиозное вымогательство и к девяти годам судом первой инстанции в Палермо за пособничество мафиозной организации. Приговор, вынесенный 11 декабря 2004 г. судьями Палермо, – красноречивый документ, показывающий, как придворная система награждает и возносит людей, способных, по мнению судей, на самые худшие правонарушения и потому легко управляемых. Я процитирую всего лишь два отрывка: «Предметом судебного разбирательства стали факты, эпизоды и события, разворачивавшиеся на протяжении почти трех десятков лет, т. е. с самого начала 1970-х годов до конца 1998 г., когда оно уже шло почти год. Это расследование изучило действия двух обвиняемых в течение длительного периода времени, в частности, проанализировало развитие карьеры Марчелло дель Утри, в ходе которой он из молодого выпускника юридического факультета стал сначала скромным, но честолюбивым служащим кредитной организации небольшого населенного пункта в провинции Палермо, затем сотрудником друга Сильвио Берлускони (сирены, зову которой он не смог воспротивиться, отказавшись от надежного места в банке и окончательно покинув родной Палермо), администратором в находящейся в процессе банкротства компании, подчиненной Филиппо Альберто Раписарде (с которым, по его собственным утверждениям, у него были отношения любви-ненависти), создателем успешного концессионального рекламного предприятия Publitalia, финансового легкого компании Fininvest, и организатором нового политического движения, названного “Вперед, Италия!” депутатом национального парламента в 1996 г., депутатом европейского парламента в 1999 г. и, наконец, сенатором Республики в 2001»[89].
Наряду с большими амбициями и готовностью служить могущественным людям, ценное качество придворного – усердие, с которым он вербует людей, нарушивших закон. И снова судьи раскрывают перед нами эту сторону природы придворного: «Кроме того, Суд обращает внимание на поведение обвиняемого в ходе процесса, а именно на его попытку подтасовать доказательства, выдвинутые против него… а также на то обстоятельство, что он, рассчитывая на свою дружбу с Мангано, просил у того услуги в связи со своей предпринимательской деятельностью… Наконец, негативным образом выглядит его готовность иметь дело с мафиозной организацией, связанной с политической сферой, в тот исторический период, когда “Коза ностра” демонстрировала преступную жестокость, отдавая приказы о безжалостных расправах в знак подрывных умыслов, направленных против государства, и как раз тогда, когда его положение публичного деятеля и ответственность, связанная с исполнением тех институциональных обязательств, которые он на себя принял, должны были потребовать от него еще большей аккуратности и моральной строгости, заставив избегать любых порочащих контактов с мафиозной средой, чью динамику он хорошо изучил в течение всей предшествующей истории его деятельности в качестве менеджера высшего звена»[90].
Из любви к точности признаем, что судьи несколько преувеличили и что обвиняемый всего лишь был человеком, который недостаточно тщательно заботился о том, чтобы избегать любых контактов с «Коза ностра». Но даже в этом случае выходит, что подобные люди могут получить доступ к самым высоким общественным почестям только в системе, где в центре и на вершине находится человек с единственной целью – увеличивать свою власть, который по этой причине не может терпеть вокруг себя или под собой людей, не подчиняющихся его прихотям. Если бы их биографии изучили люди, преданные служению общему делу и, соответственно, осознающие, что их присутствие на вершинах власти опасно, они бы удалили подобных людей как можно дальше. В США, если взять пример разницы между придворным и республиканским духом, президент Обама отстранил трех своих высокопоставленных сотрудников за минимальные нарушения в декларациях о доходах; в Италии человек, осужденный за подкуп судей с отягчающими обстоятельствами, становится министром, а человек, которому вынесен не подлежащий обжалованию приговор за мошенничество и еще один приговор суда второй инстанции за пособничество мафиозной организации, заседает в Палате депутатов, в Европейском Парламенте и в Сенате, где он и сейчас занимает должность. Сама идея политической ответственности исчезла сегодня из публичного обсуждения, и, кажется, только судьи требуют отчета об их поступках у господина и его придворных.
Свидетельства, касающиеся честности и моральных качеств людей, добившихся высоких политических почестей, можно было бы приводить еще на многих страницах, но это было бы бесполезно. Сам факт того, что люди с такими биографиями и личными качествами, как я описал, добились самых высоких должностей и завоевали огромную популярность, показывает, что огромная власть снова породила, пусть и при демократии, придворную систему. Можно было бы возразить, что люди с подобными историями добивались самых высоких государственных должностей, когда в Италии еще не существовало огромной власти одного человека. Это серьезное возражение. В прошлом Республика также отстраняла лучших и награждала худших, но новый двор занимается этим более решительно, непреклонно и последовательно. Берлускони позволяет приближаться к себе и получать придворный блеск только таким людям, как те, что были описаны выше. Лишь немногие люди с незапятнанной репутацией и недюжинным интеллектом, добиваются общественных почестей, потому что властелин не может ничего с ними сделать, хотя надо признать, что его противники во многих случаях ведут себя даже хуже, продвигая на высокие должности людей, которые могут похвастаться только верной службой тому или иному влиятельному лицу.
Еще один признак укрепления придворной системы, наряду с триумфом худших, – это распространение коррупции. После четырех лет операции «Чистые руки» коррупция в политике стала еще более незаметной и потому с ней еще труднее бороться[91]. К тому же данные показывают, что система коррупции стала более утонченной. В классификации Transparency International – почтенной международной неправительственной организации, основанной в 1993 г., – Италия в 2004 г. занимала 42-е место; в 2006 г. опустилась на 45-е. Только в 2005 г. число тех, кому было предъявлено обвинение и кто был арестован за коррупцию и действия, несовместимые с выполнением должностных обязанностей, составило 580 человек, к которым можно прибавить 253 человека, обвиненных во взяточничестве, 703 – в незаконном присвоении государственных средств, 204 – в их растрате. Опрос 2006 г., проведенный все той же Transparancy International, показывает, что 48 % опрошенных считают, что итальянское правительство не предпринимает решительных действий по борьбе с коррупцией; 11 % – думают, что оно ей покровительствует. В 2006 г., стоит напомнить, завершился второй срок правления Берлускони.
После победы на выборах «Дома свободы» 13 мая 2001 г. в Сенат и в Палату депутатов попадают люди, получившие предварительный или окончательный судебный приговор. Помимо самого Берлускони избраны Чезаре Превити, Марчелло дель Утри, Умберто Босси, Джорджо Ла Малфа, Массимо Мария Беррути, Гаспаре Джудиче, Джузеппе Фиррарелло и Витторио Сгарби, еще больше новых героев скандала «Танджентеполи» и старых осужденных. Показателен случай кандидата, избранного в Апулии по спискам «Вперед, Италия!», который не смог даже войти в Палату депутатов, поскольку, пока он находился в больнице, пришел приказ о его взятии под стражу карабинерами[92]. Он должен был отсидеть три срока, не подлежащих обжалованию, что в сумме составляло шесть лет заключения, за взятки, подкуп, скупку и хранение краденного и незаконное финансирование.
Как и подобает, придворная система с особым тщанием награждает тех, кто оказал господину личные услуги. Так, место в парламенте получают адвокаты, защищающие Берлускони и Превити. Так, самые преданные господину люди в одно и то же время оказываются и законодателями, и его защитниками. Если их способностей защитить его от закона окажется недостаточно, они решат проблему, приняв новые законы. В парламенте, где заседает около 90 человек, которым либо вынесен приговор, либо против них выдвинуто обвинение, либо ведется расследование, нетрудно будет добиться консенсуса для принятия законов, облегчающих подкуп, мошенничество и воровство[93].
Таким образом, появляются законы, которые защищают нынешних придворных и облегчают жизнь будущим. В начале созыва 2001–2006 гг. парламент принимает закон, меняющий статус международных поручений по проведению следствия, который значительно затрудняет их получение и делает их гораздо менее эффективными в качестве элементов, имеющих доказательную силу в суде, с тем отягчающим обстоятельством, что новые нормы оказываются применимы также к уже начатым судебным процессам. Это закон, лишающий возможности использовать распоряжения иностранных судебных органов, если они не представлены «в оригинале» или не заверены печатью на каждой странице. Если единственное доказательство, имеющееся у обвинения, – документы, полученные из-за границы, обвиняемый должен быть оправдан. Чтобы понять, что все это значит для расследований и судебных процессов против коррумпированных и коррумпирующих, достаточно слов генерального прокурора Женевы: «Невозможно передать оригинал выписки с банковского счета: то, что у нас есть обычно, – это распечатка, т. е. копия. Оригинал находится на жестком диске в банке, а его мы в Италию передать не можем…»[94].
Аналогичная история произошла с законом о фальсификации отчетности, принятым 28 сентября 2001 г. Из «опасного» преступления она превращается в «наносящее ущерб» действие, тем самым максимальные наказания, уже приведенные в исполнение, в конечном итоге сокращаются, становится легче добиться оправдания по сроку давности (срок давности сокращается до семи лет для компании с первичным размещением акций и до четырех с половиной лет для компаний без такого размещения). Для частных компаний фальсификация отчетности становится наказуемой только в случае предъявления иска со стороны акционеров; для публично торгуемых компаний – по распоряжению суда. Наконец, если в отчетности не показано до 5 % оборота, или 10 % оценки рыночной стоимости, или до 1 % чистых активов компании, то никакого риска нет вообще. Это не имеет никакого отношения ни к капиталистической системе, ни к политическими идеологиям. Администрация президента Буша после финансового скандала с «Энроном» увеличила наказание за фальсификацию отчетности до 25 лет тюремного заключения. Разница объясняется придворной системой и ее жизненной потребностью в том, чтобы иметь в своем распоряжении армию придворных, покорных воле господина.
Эффективность придворной системы выражается не только в способности награждать коррумпированных придворных, но также в том, что если им все-таки пришлось понести наказание, они могут триумфально вернуться обратно. Факты говорят сами за себя. Расследование «Чистые руки» в период 1992–1994 гг. породило 1300 признаний виновности, частично приговоров, частично сделок с правосудием. Доля оправданных составляет 5–6 %. Из оставшихся приблизительно 40 % избежали приговора благодаря процедурным нормам или заказным законам, и почти все, независимо от исхода судебных разбирательств, остались в общественной жизни или быстро вернулись в нее. Есть также пример политика, который благодаря сделке с правосудием избежал многих месяцев тюремного заключения за разного рода коррупционные преступления и успешно попал в Сенат. Еще более показателен случай Ренато Фарины. Бывший директор «Libero», изгнанный решением журналистов после того, как признал, что сотрудничал с итальянскими спецслужбами, публикуя ложные новости за деньги, в 2008 г. заседает в Палате депутатов, в составе группы «Свободный народ», и пишет в «Giornale». Возвращение ко двору – это награда за оказанные услуги и гарантия дальнейших милостей в обмен на те услуги, которые еще будут оказаны.
IV. Предпосылки склонности к служению
Итальянцы на протяжении веков демонстрировали выдающуюся способность изобретать политические и социальные системы, не имевшие прецедентов. В конце Средневековья они дали жизнь первым со времен классической античности республикам. Почти тысячелетие спустя они создали сначала идеологию, а затем фашистский режим, и то, и другое прежде невиданные. Так и превращение республики в огромный двор – эксперимент, никогда ранее не испробованный и не добивавшийся успеха. Почему же именно в Италии?
Первый ответ состоит в том, что придворная система и менталитет, выражением которого она является, имеют в Италии глубокие корни. Если человеческий тип гражданина всегда влачил жалкое существование, тип придворного имеет долгую и славную историю, подкрепленную успехом труда «Книга придворного» Бальдассаре Кастильоне, который обрисовал его черты. Хотя Кастильоне порядком идеализировал этот тип, он, конечно, не скрывал того факта, что придворный, даже если он доволен и горд своим трудом и статусом, все равно остается человеком, живущим в зависимости от другого человека, который является почти абсолютным властителем его счастья и процветания. Несмотря на примеры морального величия и искренней любви к свободе, итальянская история в течение многих веков была историей рабства: страна была рабыней то иностранных хозяев, то деспотичных правителей, то духовной и мирской власти Церкви, которая использовала не только слово, но и меч, и вилы, а временами подчинялась всем им сразу. Долгий опыт рабства сформировал обычаи, которые, как известно, одна из самых стойких социальных сил. Писатели, давшие особенно проницательные оценки менталитета итальянцев, оставили нам красноречивые портреты. Леопарди, писавший во времена, когда в Италии не было иной гражданской свободы, кроме как в форме ностальгии по прошлым временам или размышлений о будущем, объяснил нам, что главная черта раболепной души – низкая оценка и недостаток уважения к себе и к другим. Хотя это может показаться странным – у слуг нет самолюбия, они чувствуют, что их ценность невелика или они вообще ни к чему не пригодны, и поэтому охотно принимают свое положение. Недостаток самолюбия ведет к равнодушию: «Из этих склонностей рождается глубокое равнодушие, крепкое и очень действенное в отношении себя и других, которое и составляет основу обычаев, характеров и морали». Равнодушие питает «полный и постоянный цинизм в душе, мыслях, характере, обычаях, мнениях, словах и действиях».
Слуги ощущают ничтожность и суетность своего положения в жизни, но не умеют или боятся бороться со своим отчаянием. Вынужденные жить и мириться, они выбирают позицию того, кто надо всем смеется, прежде всего над самим собой: «Итальянцы, говоря обобщенно, т. е. учитывая разнообразие пропорций, которые необходимо предполагать в разных классах и разных индивидах, поскольку речь идет о целом народе, полностью цепляются за эту позицию. Итальянцы смеются над жизнью: они смеются над ней гораздо больше, с большей искренностью и убеждением, презрением и холодностью, чем любой другой народ. Это вполне естественно, потому что для них жизнь значит гораздо меньше, чем для остальных, и потому что они, будучи по природе более живыми и горячими, становятся более холодными и апатичными, когда на них ополчаются обстоятельства, которые сильнее их. Так происходит с индивидами, так происходит и с целыми народами. Высшие классы Италии превосходят в цинизме равных себе в других народах. Итальянский простой люд – самый циничный из всех простолюдинов»[95]. В их душе нет места воображению и иллюзиям, которые питают великодушные идеалы свободы и подталкивают к действию, даже к самопожертвованию. Они презирают великих, у которых таковые есть, и с искушенной ловкостью их высмеивают[96].
Главная итальянская беда – недостаток внутренней свободы, той, которая рождается из глубокого чувства, что в тебе самом или тебе самой заключено некое ценное благо, у которого нет цены и его нельзя продать другим людям. Это благо на протяжении веков называлось моральным сознанием, т. е. тем внутренним голосом, который говорит тебе, что твои принципы, те, что делают из тебя уникального человека, именно таковы и не могут быть иными. Тот, кому знакома внутренняя свобода, приобретает гордость, которая не позволяет ему пойти в услужение к другим людям. Это тонко почувствовал Пьеро Мартинетти, один из немногих университетских профессоров, которые не захотели смириться с унижением присяги на верность, которую фашистский режим навязывал им в 1931 г.: «Одной из главных обязанностей человека Кант полагал гордость, моральную гордость. Он говорит: не становись ни у кого рабом! А это означает: не подчиняй свою совесть страхам и надеждам более низкой жизни, не унижай свою личность, подобострастно склоняясь перед другими людьми! Только тот, кто чувствует внутри себя это требование морального достоинства, этой несгибаемой гордости, – человек в подлинном смысле этого слова; остальные – стадо, рожденное служить»[97].
Это прекрасно понимают лучшие люди антифашистского движения, которые на своем опыте убедились, к каким формам рабства может прийти народ, лишенный внутренней свободы. Карло Росселли в письме брату Нелло писал, что Кроче был прав, когда утверждал, что фашизм является выражением «смутного состояния духа, колеблющегося между жаждой наслаждений, духом приключений и завоеваний, лихорадочной жаждой могущества, беспокойством и вместе с тем нелюбовью и равнодушием, свойственным тому, кто живет вне центра, вне того центра, которым для человека является этическое и религиозное сознание». Поэтому в качестве причины фашизма Росселли называл отсутствие внутренней свободы. «Пока с грустью приходится констатировать, – писал он в “Либеральном социализме” (1928–1929), – что не менее верно и то, что в Италии образование человека, формирование основополагающей клетки – индивидуума – эта та область, в которой еще очень много надо сделать. Большинству населения, вследствие нищеты, равнодушия, вековых лишений, недостает ревностного глубокого чувства своей самостоятельности и ответственности. Века рабства привели к тому, что средний итальянец колеблется сегодня между рабской привычкой и анархическим бунтом. Восприятие жизни как борьбы и миссии, понятие свободы как морального долга, осознание своих границ и границ других – все это находится в зачаточной форме»[98].
Многие антифашисты видели в Церкви виновника моральной слабости итальянцев. Эрнесто Росси особенно критиковал разительный контраст между моралью Евангелия, в особенности Нагорной проповеди, и поведением священников. Христос сказал: «“Когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне”. А толпы верующих идут молиться в знаменитые святилища, в особые места, в уверенности, что там лучше, чем где-либо еще, будут услышаны их молитвы. “Молясь, не говорите лишнего, как язычники, ибо они думают, что в многословии своем будут услышаны”. А благочестивые люди многие десятки раз повторяют одну и ту же “Аве Марию”, считая бусины на четках, чтобы получить правильное число. “Не клянись вовсе… ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным. Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого”. А все христиане клянутся, и сами священники заставляют клясться на Евангелии, которое и содержит этот запрет. “Не собирайте себе сокровищ на земле. Не можете служить Богу и маммоне”. Когда либеральные революционеры приходили отбирать церковное имущество, оказывалось, что Церковь повсюду владеет лучшими землями и самыми надежными доходами; и до сих пор с полной непринужденностью продолжает она сочетать служение Господу и маммоне. “Вы слышали, что сказано древним: не убивай, кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду”. “Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую”. “Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас”. А именем Евангелия целые народы крестили огнем и мечом, уничтожали еретиков, вели многочисленные жестокие войны, и до сих пор армейские капелланы служат, положив Евангелие на алтарь, среди пушек, и священники из разных стран во время войны молят Господа о победе оружия их страны»[99].
Такое же самое обвинение выдвигал в 1929 г. Салвемини: «Очень многие итальянцы твердо верят в Мадонну Более того, они ей постоянно молятся и постоянно клянут ее с такой фантазией и богатством языка, которые просто поражают. Они так же знают, а значит молятся и клянут бесконечное число святых женского и мужского пола. Так же они верят в чистилище и молятся несчастным душам, которые ждут там очищения, прежде чем их пустят в рай, но их они никогда не клянут, потому что в мире ином эти души примерно то же самое, что пролетариат в этом, и потому они чувствуют глубокое избирательное сродство с ними, учитывая, что при удачном раскладе вероятность девять из десяти, что им тоже может понадобиться, чтобы за них заступались в молитвах, а не кляли. Иисус Христос мало их волнует. Верно и то, что они редко его клянут. Что же до Бога-Отца, всемогущего создателя неба и земли, его они находят в символе веры вместе с Понтием Пилатом; но кому они с Понтием Пилатом нужны? Это все было до Евангелия, и оно за это не отвечает. Опять же, сколько народу в Италии читали Евангелие, даже если и умеют читать?»[100]
Итальянцы морально слабы, потому что не признают авторитета совести. Не задают ей вопросов и не считают ее безупречным и непререкаемым авторитетом. Наоборот, они мастерски освоили искусство обманывать ее и затыкать ей рот подачками, признаниями и психологическими ограничениями[101]. «Это, – отмечает Салвемини, – самая жестокая сторона морального учения, которое им внушили папы и клир: что оно способствует развитию самых низких сторон человеческой природы, приучая ее не чувствовать собственной ответственности, но отдавать принятие решений в руки священников, которые не дают дружеских советов, но предоставляют либо оправдание, либо приговор, как судьи. Только пожив в протестантских странах, я целиком осознал, какой моральной катастрофой стало для нашей страны не абстрактное “католичество”, которое включает в себя 6666 разных форм, среди которых есть католичество святого Франциска и Гаспароне, Саванаролы и Молины, св. Катерины и папы Александра VI, но то “моральное воспитание”, которое итальянскому народу дают итальянские католические священники и которое ему всегда желали давать папы»[102].
Многовековая моральная слабость, в дальнейшем усугубившаяся из-за фашизма, не могла быть излечена с рождением Республики. Освобожденные слуги не становятся сразу же свободными гражданами, но превращаются в вольноотпущенных – несчастных, которых очень точно описал в 1945 г. Пьеро Каламандреи: «На их запястьях еще не прошли синяки от цепей, которые они двадцать лет носили, и их позвоночник до сих пор страдает анкилозом из-за привычки кланяться; и они не в состоянии почувствовать новые обязанности, которые налагает свобода». Прошло уже шестьдесят лет, но мы все равно вынуждены печально констатировать, что большая часть итальянцев так и не выросла из вольноотпущенных в граждан, а, наоборот, регрессировала в добровольное рабство.
Но это только частично объясняет установление придворной системы. Чтобы лучше ее понять, целесообразно снова обратиться к теории политического класса, которую в конце XIX в. разрабатывал Гаэтано Моска. Основная идея этой теории – во всех обществах, независимо от формы правления, меньшинство господствует над большинством: «Среди постоянных тенденций и фактов, которые имеют место во всех политических организмах, есть одна, чья очевидность может быть легко всем продемонстрирована: во всех обществах, начиная с наименее развитых и тех, что добрались пока только до самого начала цивилизации, до самых культурных и сильных, существует два класса людей – те, кто правит, и те, кем правят. Первый класс, который всегда более малочислен, выполняет все политические функции, монополизирует власть и пользуется преимуществами, которые с ней связаны; тогда как второй класс, более многочисленный, направляется и управляется первым более или менее законным или произвольным и жестоким образом и дает ему, по крайней мере внешне, материальные средства для выживания и те, что необходимы для жизненной силы политического организма»[103]. Против аргумента о том, что непонятно, как немногим удается всегда одерживать победу над многими, Моска выдвигает категорический тезис: «Сила любого меньшинства непреодолима для любого индивида из большинства, который оказывается в одиночестве перед тотальностью организованного меньшинства; и при этом можно сказать, что оно организованное именно в силу того, что является меньшинством. Сто человек, которые действуют согласно и в единстве друг с другом, одержат победу над тысячей людей, взятых по отдельности и никогда не имевших никакого согласия друг с другом; и в то же время первым будет гораздо легче действовать совместно и иметь общее намерение, потому что их сто, а не тысяча»[104].
В системе представительной демократии организованному меньшинству легче добиться победы на выборах и стать политическим классом, если оно объединилось вокруг лидера и располагает денежными средствами и средствами трансляции своих идей большинству. Именно это и произошло в Италии в начале 1990-х годов. Человек, обладающий большим состоянием, объединил вокруг себя небольшую группу сторонников, набранных из числа сотрудников его компаний и лично ему преданных; с большим мастерством использовал телевидение и газеты, которыми владел; выступил перед избирателями, и большинство проголосовало за него, тем самым дав ему возможность попасть в правительство. Есть, однако, и пророческий момент. Однажды вечером в конце года – рассказывает Берлускони в автобиографической брошюре «Итальянская история», разосланной в 2001 г. по почте всем итальянским семьям – мать посмотрела ему в глаза и сказала: «Если чувствуешь, что должен это сделать, найди в себе смелость и сделай». С этого момента, как гласит брошюра, мать Берлускони всегда была рядом с сыном в этом политическом предприятии и всегда была готова его поддержать.
Однако денег, преданных сотрудников, телевидения и материнского благословения Сильвио Берлускони было бы недостаточно, если бы судьба не оказала ему ценную и неожиданную помощь: отсутствие политического класса, готового на решительную и проницательную борьбу с ним. Иными словами, он победил, потому что имело место предательство элиты, чьим долгом было помешать ему сосредоточить в своих руках такое количество власти. Это происходит не впервые. В прошлом большое число либеральных и демократических режимов было раздавлено антидемократическими движениями не по вине народа, но по вине политической, военной, финансовой и религиозной элит. Как это ясно показала Нэнси Бермео в своей прекрасной книге «Обыкновенные граждане в необыкновенные времена. Гражданство и провал демократии», даже в случаях, когда значительные сектора гражданского общества выступали против демократии, именно элиты наносили ей смертельный удар. В пяти из тринадцати случаев уничтожения либеральных и демократических режимов в Европе в период между Первой и Второй мировыми войнами (Италия, Германия, Греция, Румыния, Югославия) диктаторы отнюдь не захватывали власть, но были в нее призваны, хотя они и не имели большинства голосов. На политических выборах 1921 г. «Национальный блок», в котором господство захватили фашисты, получил 19,1 % голосов; социалисты – 24,7 %, Народная партия – 20,4 %; либералы – 7,1 %; либерал-демократы – 10,4 %. Даже если не считать прочие мелкие фракции, большинство было у антифашистских партий. Проблема была в том, что у нас был король и такой, который вместо того, чтобы объявить войну и послать против чернорубашечников карабинеров, позвал Муссолини формировать правительство[105].
Совершенно иначе дела обстояли в других странах, например, в Финляндии, где в начале 1930-х годов сформировалось агрессивное националистическое движение Лапуа. Когда в 1932 г. оно организовало марш своих вооруженных сторонников на Хельсинки, президент-консерватор П.Э. Свинхувуд объявил чрезвычайное положение, выступил по радио с обращением к народу, отдал приказ о мобилизации армии, руководство которой мгновенно стало на сторону институтов, и объявил лапуаское движение вне закона. Результат – лапуаское движение потерпело поражение, а финская демократия выжила[106]. Чего не хватало рухнувшим демократиям, так это способности политической элиты использовать против подрывных движений всю политическую, экономическую и военную мощь, которой они располагали. Твердое дистанцирование, осуществленное с абсолютной решимостью, таким образом, – самое эффективное оружие для защиты демократических и либеральных институтов[107].
Движение «Вперед, Италия!» и правительство под руководством Сильвио Берлускони сильно отличаются от итальянского фашизма и от крайне правых европейских движений 1930-х годов. Я привел пример крушения итальянского либерального режима и поражения неофашистского движения в Финляндии (я мог бы также привести пример Чехословакии в 1930-е и Венесуэлы в 1950-е годы), чтобы подчеркнуть способность или неспособность политической элиты дистанцироваться от движений и партий, которые угрожают целостности демократических и либеральных институтов. По моему мнению, Сильвио Берлускони удалось получить в Италии огромную власть, среди прочего, потому, что ему на пути попалась политическая элита, которая не сумела или не захотела дистанцироваться и вступить с ним в непримиримую борьбу. Неважно, не смогла она остановить Берлускони или не захотела. В политике, учит нас Макиавелли, смотреть нужно на конец или на практический результат действий. Они этого не сделали, а значит, не выполнили свой долг по сохранению и укреплению республиканской жизни.
Есть множество свидетельств того, что дистанцирования не произошло. Берлускони никогда бы не мог стать владельцем телевизионной империи без активной поддержки, за редкими исключениями, итальянского политического класса. Эта история уже была хорошо изложена, и нет смысла возвращаться к ней снова. Но ограничусь лишь немногими фактами и образами, которые красноречиво свидетельствуют о предательстве элит. Сначала история с декретами, которые председатель Совета министров Беттино Кракси заставил принять, чтобы дать возможность местному телевидению Сильвио Берлускони продолжать трансляцию на всю страну после запрета, принятого 16 октября 1984 г. мировыми судьями Турина, Рима и Пескары. Кракси встречается с Берлускони 17 октября, а затем отправляется в Лондон с государственным визитом. Из столицы Соединенного Королевства, несмотря на несогласие Де Миты, он назначает внеочередное заседание Совета министров на 10:30 часов утра субботы, 20 октября. Ни в случае наводнения в Ролезине, ни в случае землетрясений в Беличе, Фриули и Ирпинии правительство не действовало с такой расторопностью. Проявляя открытое неуважение к Конституции, которая ограничивает сферу применения декретов, имеющих силу закона, случаями безотлагательной необходимости, правительство издало декрет «исключительного и временного» характера сроком на год, чтобы дать Берлускони возможность возобновить вещание. Однако 27 ноября Палата депутатов высказалась в пользу признания декрета неконституционным, после чего его действие было прекращено. Это была пощечина Кракси и последнее судорожное проявление чувства собственного достоинства у парламента, который, однако, был не в состоянии остановить укрепление медийной власти Берлускони. Кракси сначала приходит на помощь Берлускони с новым декретом от 6 декабря, имеющим силу закона, затем придумывает хитрый план преодоления сопротивления парламента: он задабривает оппозицию в лице Итальянской компартии, заставив президента RAI Бьяджо Агнеса пообещать, что она получит часть третьего канала (новую национальную новостную передачу и развлекательную программу). Маневр имеет успех. Глава сенаторов-коммунистов объявляет о более мягкой по сравнению с прошлым позиции, которая конкретизируется в голосовании против предложения о парламентской обструкции, выдвинутого Независимыми левыми. Если бы Коммунистическая партия присоединилась к обструкции, декрет не вступил бы в силу. Ее решение было продиктовано партийными, а не национальными интересами. Комментирует Джузеппе Фьори: «Нельзя в обмен на руководство третьим каналом снижать уровень атаки против декрета, бороться с которым жизненно необходимо, чтобы защитить демократическую норму: он по сути дела прощает высокомерие, злоупотребления, вызов, брошенный закону, легитимирует частную монополию, которая, поглотив всю рекламу без ограничений, раздавила местные законопослушные компании и даже поставила на грань кризиса издательское дело»[108].
Итогом стало, как легко было предвидеть, принятие мер, которых Берлускони и хотел добиться от парламента. Детали этого события, однако, важны для того, чтобы понять, как и по чьей вине в тени республиканских институтов сложилась огромная власть. Решающий момент – 4 февраля 1985 г., последний день для того, чтобы превратить декрет в закон или просто продлить его действие. На этом этапе лучше дать слово хроникерам: «В понедельник после обеда в Палаццо Карпенья возобновляется заседание комиссии по телекоммуникациям. Ей осталось изучить поправки (по каждой должно быть проведено разъяснение, обсуждение, голосование); она должна, таким образом, высказаться о всем законе в целом, с заявлениями о голосовании отдельных групп. Когда в 15:05 поднялся занавес, прозвучала каватина председателя Спано. Моджо, явно недовольный, сообщает, что на все эти процедуры (которым в обычных обстоятельствах – при обычной важности – было бы посвящено два заседания) глава Сената предоставил крайне куцее время: на все про все – двадцать минут. Члены комиссии удивленно смотрят друг на друга; даже представители большинства, ревностно относящиеся к такому ценному благу, как личное достоинство, находят недопустимым подобное унижение института из-за того, что этого требует личная корысть частного лица, привыкшего к незаконным методам. После некоторого замешательства начинаются протесты – тщетно. Членов комиссии торопят вернуться в зал заседаний; работа возобновляется в 15:30. Антракт: от зала заседаний в Палаццо Карпенья до зала заседаний в Палаццо Мадама не так уж близко. Долго будут помнить о том, как члены комиссии бежали вприпрыжку, как на ускоренной съемке, когда ленту крутят назад». В зале заседаний «глава Сената Коссига объявляет о порядке проведения послеобеденного заседания: “Сообщаю, что я распорядился, в соответствии со статьей 84 Регламента, о следующем согласовании времени выступлений…”» «Согласование» – это жаргон, облагороженный вариант слова «ограничение», изъятого из оборота из-за слишком резкого звучания. Не подлежит сомнению способность председателя ограничивать время; при данных обстоятельствах спор идет о критериях применения такой власти. Лимиты бывают разные – это вопрос меры. Использование полномочий или злоупотребление ими? “Мы рискуем, – отвечает Липари [Никола], – стать свидетелями новой формы эвтаназии: эвтаназии правового государства парламентского типа”»[109]. Парламент Республики подчинился воле одного человека. Он вынес решение, за несколькими похвальными исключениями, не в качестве собрания свободных людей, но как сборище слуг. Все было бы ничего, если бы они действовали как частные граждане и свободно решили подчиниться воле одного человека. Но своим голосованием они заложили фундамент власти, позднее превратившей в своих слуг всех итальянских граждан, которых они должны были представлять, согласно Конституции.
Второй эпизод, очень красноречивый, имел место в контексте принятия закона Мамми, Кракси, Андреотти (и Давиде Джакалоне как тайного вдохновителя). Председатель Совета министров уже не Кракси, а Андреотти. В сущности, закон гарантирует Берлускони владение тремя телевизионными каналами без какого-либо ограничения в получении доходов от рекламы. В общественном мнении и в зале заседаний завязалась полемика о том, можно ли прерывать передачи на рекламу, в том числе фильмы. В ходе парламентских дебатов Вальтер Велтрони сделал 18 июля 1990 г. следующее заявление: «Месяц назад – ровно месяц назад, 18 июня, – Берлускони, один из тех, кого касается этот закон, объявил на заседании ассамблеи продавцов рекламы Fininvest, что пройдет (могу показать текст) вотум доверия по закону Мамми. Это было, повторяю, 18 июня. Никто не обсуждал эту гипотезу. Однако Берлускони объявил о ней с видом человека, который умеет диктовать законы, умеет навязывать свою волю… Было бы странно, если бы наш парламент оказался в условиях такого ограничения суверенной власти… Он делает объявление о вотуме доверия в месте, которое мне, с точки зрения моей институциональной культуры, кажется неподобающим – на ассамблее продавцов рекламы Fininvest. Так, после “декрета-Берлускони” мы столкнулись с “вотумом-доверия-Берлускони”. Этот вотум доверия, возможно, не что иное, как исполнение отданного приказа… Министр Мамми, не знаю, предложило или потребовало ли правительство голосовать о доверии месяц назад. Хочу, однако, сказать, что в таком случае речь бы шла о проявлении произвола и, как мне представляется, безответственности»[110].
В 1990 г. в руках у Берлускони уже сосредоточено столько власти, что он может определять решения парламента. Те, кто заседают в законодательной ассамблее, хотят того же, что и он: они в прямом смысле слова стали не представителями, а придворными. А это еще только 1990 г., когда у Берлускони есть деньги, телевидение и влиятельные друзья, но еще нет политической партии и прямой политической власти. Но еще более значимый, и почти что драматический момент, в этой истории – обмен колкостями между сенатором от «Независимых левых» Массимо Ривой, автором обсуждаемого закона, республиканцем Мамми и председателем Сената, Джованни Спальдони, тоже республиканцем, точнее даже фигурой первого плана в республиканской культуре.
М. Р.: В своей реплике господин министр сказал, что все еще не понимает, почему мы настаиваем на этих предложениях против перерывов на рекламу. Полагаю, что я могу вкратце ему объяснить. У нас нет никаких проблем с тем, чтобы не подчиниться приказу Кавалера Берлускони.
О. М.: У меня тоже, сенатор Рива, и используйте какую-нибудь иную аргументацию!
Дж. С.: Сенатор Рива, позвольте вам сказать, что замысел в театральном или в кинематографическом произведении сохраняется в целости и когда вы смотрите фильм целиком, и когда вы смотрите его с некоторыми перерывами.
Дж. Б.: Если бы в ваши книги вставили рекламные ролики, что бы вы сказали?
Дж. С.: Теперь во всех газетах и журналах есть рекламные материалы.
Дж. Б.: Я говорю о страницах ваших книг.
Дж. С.: К сожалению, наступит время, когда реклама будет даже на страницах моих книг. Более того, она будет разной в разных книгах[111].
Когда читаешь запись этого диалога, имевшего место в самой высокой законодательной ассамблее Итальянской Республики, испытываешь печаль, а не только негодование. Парламентарии, называвшие себя республиканцами, недостойно склонились перед прихотями могущественного человека, потому что он богат, двадцать лет назад Спальдони опубликовал «Осень Рисорджименто»; слова, произнесенные им 13 марта 1990 г., положили начало осени Республики.
С приближением выборов 1994 г., позволивших Берлускони стать председателем Совета министров, его противники отдают себе отчет в опасности, нависшей над республиканскими институтами. Эудженио Гарни сетует, например, что «Берлускони означает не возобновление конфликта между двумя демократическими позициями, но возвращение к худшему аспекту ограничения политической жизни Италии. Возвращение правых, которые склонны снова отдать власть человеку Провидения. Это что-то крайне коварное и старое, чуждое ясному взгляду на политическую борьбу и сменяемость власти»[112]. Клаудио Магрис: «Есть опасность унификации Италии, ползучего и застойного авторитаризма»[113]. Денис Мак Смит отмечает: «Человек, в руках которого сосредоточена вся эта издательская власть, далек от моего идеала либерал-демократа… Когда у вас столько газет, столько телеканалов, нельзя гарантировать равную свободу для всех. Более того, такие ситуации могут представлять серьезную опасность для либеральной демократии»[114]. Даже Акилле Оккетто за несколько дней до выборов подчеркнул, что огромная власть Берлускони угрожает сути либерального государства: в случае победы владелец Fininvest будет иметь «власть, которая позволила бы ему назначать директоров частных и общественных телеканалов, продвигать законы, отвечающие его интересам… Какая уж там либеральная демократия! Старик Монтескье со своим принципом разделения властей в гробу перевернется!»[115]
После поражения, однако, возобладало убеждение, что правительство Берлускони будет правым, таким же, как многие другие из сменяющих друг друга правительств. Перед лицом нового правительства, подчеркивает Велтрони, необходимо действовать в качестве оппозиции правым: «ответственной, твердой и верной». «И как утверждал Дизраэли, – продолжает Велтрони, – уверенному в себе правительству требуется отличная оппозиция». В этих словах поражает не столько «ответственная, твердая и верная оппозиция», сколько убежденность в том, что новое правительство будет обычным правым правительством. Массимо Луиджи Сальвадори отмечает, что победа «Вперед, Италия!» – первый пример утверждения в Европе через выборы партии, образованной всего несколько месяцев назад, и добавляет, что Берлускони смог объединить сложный комплекс политических сил «под знаменем либерализма»[116].
Норберто Боббио хорошо разглядел политическое значение выхода Берлускони на итальянскую политическую арену, в частности в статье, написанной сразу после победы коалиции «Оливковая ветвь» под руководством Романо Проди 21 апреля 1996 г., когда можно было подумать, что Берлускони и «Вперед, Италия!» быстро исчезнут. Боббио в первую очередь настаивает на личном харизматическом, театральном, придворном характере власти Берлускони: «Но абсолютная и поразительная правда о “Вперед, Италия!” состоит в том, что это, так сказать, первая массовая персональная партия. Те, кто голосовали за “Вперед, Италия!”, выбрали не программу, они выбрали человека, этого, всегда элегантного, господина, который хорошо владеет искусством постоянно находиться в центре внимания при помощи своего красноречия, раскованной и приятной манеры двигаться и обращаться к своей публике, время от времени рассказывая анекдоты; всегда улыбается, уверен в себе, умеет ловко упрощать экономические концепции, делая их доступными для всех; превосходно умеет добиваться сочувствия, выставляя себя в качестве жертвы заговоров, предательств, невинной мишени злобных врагов и вероломных союзников. Вы, наверняка, заметили, как он в сопровождении своего гимна входил в большой зал, наполненный людьми, которые при его появлении встали и несколько минут кричали, нет, заклинали: “Сильвио! Сильвио!”»[117]
Власть Берлускони имеет для Боббио угрожающую авторитарную сторону, ловко замаскированную добродушными и успокаивающими манерами: «Одна из хорошо известных и задокументированных характеристик “авторитарной личности” – абсолютная уверенность в себе, в собственной способности решать самые трудные проблемы, не только свои, но и других людей. Его любимый девиз: “Дайте я это сделаю, я работаю за вас” И прежде всего он понял, что такого рода власть превращает граждан Республики в придворных: помните фотографию группы людей в белых спортивных костюмах, которые совершали оздоровительную утреннюю пробежку? Сильвио был во главе, остальные, его сотрудники, бежали за ним, задыхающиеся, но счастливые от того, что выполняют свой служебный долг. Помню остроту одного анонима, который увидев эту сцену, заметил: “Мне пришла идея / выражу ее шуткой: / раньше слуг одевали в ливреи / теперь в спортивные куртки”»[118]. По сравнению со слугами прошлого, можно добавить, сегодняшних слуг миллионы, это почти весь народ.
Осознание опасности, на которую указывали авторитетные голоса, однако, не перешло в убеждение, что власть Берлускони – смертельный удар по республиканской политической свободе. Если бы это понимали, оппозиция, возможно, была бы непреклонна. Вместо этого, за исключением некоторых заявлений, скорее напыщенных, чем твердых, преобладала и продолжает преобладать линия на умеренную оппозицию, готовую к встрече и диалогу, в особенности по вопросам институциональных реформ. Первым признаком желания избежать лобовых столкновений с правительством стало поведение представителей оппозиции в Комиссии по выборам в Палату депутатов, собранной для того, чтобы принять решение о том, что Берлускони не может избираться в соответствии с законом 1957 г., устанавливающим невозможность занятия должностей в правительстве любым лицом, являющимся руководителем общественных концессий особой экономической важности. Очевидно намерение законодателей избежать явного конфликта интересов. Комиссия, в которой большинство составлял правый центр, проголосовала против предложения, аргументировав это тем, что концессионером этих компаний является не Берлускони, а Конфалоньери. Еще больше, чем исход, удивляет тот факт, что даже депутаты от левых демократов голосуют против применения этого закона. Аналогичное поведение имело место в 1996 г., когда Комиссия, большинство в которой на этот раз составлял левый центр, единодушно отклоняет призывы признать, что Берлускони не имеет права избираться в парламент[119].
Массимо д’Алема в споре с Паоло Силосом Лабини заявил, что депутаты от левых демократов в 1994 г. голосовали в пользу запрета на избрание: «В июле 1994 г. Комиссия по выборам в Палату депутатов большинством голосов отвергла решение против избрания Сильвио Берлускони в депутаты. Депутаты моей партии (секретарем которой я стал за несколько дней до этого), конечно же, проголосовали против, как и другие парламентарии-прогрессисты. К большинству присоединились два депутата от Народной партии, которой тогда руководил достопочтенный Буттильоне». На это возражение Силос Лабини ответил, процитировав официальные документы – протоколы Комиссии по выборам в Палату депутатов от среды 20 июля 1994 г. (с. 3) и от вторника 17 октября 1996 г. (с. 10–12). Парламентские отчеты показывают ясно: когда у них была возможность применить закон против конфликта интересов, противники Берлускони решили этого не делать. У них на это, конечно, были все причины, но факт остается фактом: они предпочли гибкую позицию политике непримиримости. Благодаря их поведению Берлускони смог еще больше упрочить свою власть.
Однако еще более яркий пример желания найти компромисс с Берлускони – история Двухпалатной парламентской комиссии по государственной реформе, которая начала свою работу 5 февраля 1997 г. под руководством Массимо д’Алема и была распущена в мае 1998 г., так и не решив ни одну из стоявших перед ней задач. Основной причиной ее неудачи было поведение Берлускони, который сначала заставил включить в повестку работы судебную проблему, а потом, когда результат его не удовлетворил, лишил Комиссию своей поддержки, тем самым положив ей конец. В связи с этим Силос Лабини отмечает: «Утверждалось: Массимо д’Алема избрал путь перемирия с Берлускони, потому что по его замыслу Двухпалатная комиссия должна была иметь с ним хорошие отношения. Он не мог, с одной стороны, воевать с Кавалером, затронув один из его главных интересов, а с другой стороны, не мог добиться его помощи. Если это так, тогда ошибкой было устраивать Двухпалатную комиссию с таким человеком, как Берлускони»[120]. На этот аргумент д’Алема ответил, что Двухпалатная комиссия была «…моментом подъема реформаторского движения. Она принудила бы правых к переговорам, которые притупили их “подрывной” характер как силы, угрожающей институциональному порядку, и привели бы к новым объединениям и разделениям. В особенности она очертила систему реформ – конечно, не лишенную слабостей и недостатков, – но такую, которая могла бы заложить основу для большой реформы в парламенте и обеспечила бы правильный подход к долгому итальянскому переходу… Именно Берлускони уничтожил замысел Двухпалатной комиссии. Это является несомненным доказательством того, что за проектом реформ не скрывалась никакая тайная уступка, касающаяся принципов и ценностей, как об этом потом говорилось в те годы. И с этого разрыва началась его новая победа»[121].
После того, как прошло несколько лет, полагаю, следует признать, что нетерпимость Берлускони к институтам контроля, ограничивающим его исполнительную власть, обострилась, как показывают уже процитированные слова, направленные к Конституционному суду, которые он произнес в Бонне. Однако даже после того, как позиции определились таким образом, были возобновлены предложения о сотрудничестве и согласии со стороны нескольких авторитетных лидеров оппозиции. В любой цивилизованной стране слова председателя Совета министров вызвали бы реакцию столь сильную и негодующую, что он вынужден был бы подать в отставку; в Италии, однако, его противники выражают готовность вместе работать над конституционной реформой. С точки зрения политического реализма подобное поведение безумно; с точки зрения идеала – отвратительно.
Остается, впрочем, продемонстрировать настоятельную потребность заняться реформой Конституции. Недостаточно обвинить того, кто выступает против реформы в том, что он – консерватор, по той очевидной причине, что нигде не написано, что консерваторы всегда неправы, потому что хотят, чтобы большие изменения проводились с осторожностью, а реформаторы всегда правы, потому что считают, что их можно проводить быстро и уверенно. Допуская, что реформирование Конституции – это хорошая мысль, тот факт, что осуществлять ее придется с Берлускони, должен стать для политика-реалиста достаточным основанием для того, чтобы ничего не предпринимать. Но более важное соображение с точки зрения интересующей нас проблемы – то, что история с Двухпалатной комиссией усилила Берлускони. Это признает тот же д’Алема: «И с этого разрыва начинается его новая победа». На Левых демократах и на д’Алема лежит ответственность за то, что они помогли Берлускони именно тогда, когда он был особенно уязвим, и тем самым открыли путь к его триумфальному возвращению к власти в 2001 г. Никколо Макиавелли, как никто разбиравшийся в политическом реализме, предупреждал, что врагов нужно либо баловать, либо подавлять. Противники Берлускони не сделали ни того ни другого с тем очевидным следствием, что они укрепили его и ослабили себя. Но считали ли они его в действительности врагом?
Сторонники политики договаривания утверждают, что, если «демонизаторы», т. е. горячие сторонники непримиримости, укрепляют Берлускони, умеренность его ослабляет. И в этом случае факты говорят сами за себя: после 15 лет политики договаривания и понимания власть Берлускони продолжает расти, и сегодня (май 2010 г.) он может продолжать путь к своей конечной цели, выхолащиванию республиканской Конституции. Помимо фактов простое рассуждение, на этот раз в духе чистого политического реализма, показывает, что непримиримая политика эффективнее умеренной. Поиски компромисса, на самом деле, отпугивают – либо потому что толкают к крайним силам, либо заставляя отказаться от участия – активистов, которые по-настоящему готовы работать ради политической и моральной альтернативы власти Берлускони. Эта потеря, однако, не компенсируется завоеванием голосов избирателей в тех секторах общественного мнения, которые умеренно поддерживают власть нового двора. Многочисленные активисты, полные энтузиазма, наоборот, могли бы завоевать голоса как для центра, так и для левых. Один из многочисленных уроков, которые нам преподнесла победа Обамы, помимо фундаментального урока, что моральные качества лидера – такая же реальная сила, как деньги и телевидение, в том, что политическая непреклонность не только придает достоинство, но и привлекает активистов, а активисты приводят за собой голоса, голоса же позволяют выиграть выборы. Жаль, что никто этого еще не понял и не использовал на практике.
Возможно, выбор политики диалога и компромисса с Сильвио Берлускони скорее связан с зависимостью или моральным подчинением, чем с расчетливостью. В словах и поведении большей части его оппонентов не чувствуется морального отвращения в отношении господина, но скорее плохо скрываемая симпатия и восхищение и, может быть, даже зависть к его огромной власти. Об этом, например, говорят фразы Масимо д'Алемы: «Берлускони – лучший кандидат, какой есть у правых» (1 июля 1995 г.); «Я доверяю Берлускони: более того, я верю, что он искренен, когда говорит, что хочет реформ» (23 января 1996 г.); «Берлускони – не Вельзевул, он – приятный человек» (12 марта 1996 г.); «Берлускони внес в итальянскую политическую жизнь очень нужную свежую струю» (22 апреля 1996 г.); «Меня беспокоит возможное падение Берлускони, которое может повлечь за собой развал “Полюса” и вызвать остановку процесса создания настоящей демократии со сменой партий у власти» (31 мая 1996 г.); «с Берлускони мы должны переписать правила демократического государства» (3 июня 1996 г.); «по-человечески Берлускони очень симпатичен» (25 июля 1996 г.)[122].
Еще поразительнее мнения других руководящих лиц по поводу политика, который был учителем и наставником Берлускони, Беттино Кракси. Теперь мало кто помнит, что Кракси был приговорен без права на апелляцию к пяти годам и шести месяцам за взятки от ENI-SAI (коррупция), к четырем годам и шести месяцам за взятки от миланского Метрополитена (незаконное финансирование), приговорен судом второй инстанции к трем годам за Enimont (незаконное финансирование), к пяти годам и шести месяцам за взятки от ENEL (подкуп) и к пяти годам и девяти месяцам за специальный счет в швейцарском банке (фальшивое банкротство Banco Ambrosiano); спасся благодаря сроку давности от четырех лет за взятки Берлускони через All Iberian; обвинен судом первой инстанции в получении взяток при строительстве автодороги Милан-Серравалле (подкуп) и взяток за сотрудничество со странами третьего мира, а также в уклонении от налогов на доходы от своих многочисленных откатов. Ко всему этому нужно добавить, что бывший секретарь Итальянской социалистической партии с неслыханным цинизмом вел самую бесстыдную политику и, как никто другой, сделал все, чтобы дать Берлускони возможность построить его медийную империю. Ко всему прочему, он бежал из Италии и умер в Хаммамете, скрываясь, но не в ссылке.
В отношении подобного персонажа со стороны тех, кто наделен хотя бы минимальной любовью к родине, следовало бы ожидать категорического осуждения. Но вместо этого авторитетные руководители левых партий его откровенно реабилитировали. На следующий день после конгресса, который указал на Кракси как на одного из высших божеств социал-демократов, секретарь Пьеро Фассини заявил Фурио Коломбо: «Я много раз высказывал свое мнение о Кракси. Кракси – важный политический деятель итальянских левых, сформировавшийся в соответствии с идеями, которые всегда присутствовали в истории Италии: социалистическая автономия – это традиция, идущая от Ненни после Ливорно. Это политический деятель, у которого были интуитивные догадки и который, в частности, раньше многих, даже раньше нас, понял, что итальянское общество меняется быстрее, чем это в состоянии уловить политика. Что политика должна стать во главе модернизации, которой требовало итальянское общество. То, как эта догадка была истолкована Кракси и Итальянской социалистической партией, стало предметом спора, конфликта между нами. Сказать, что Кракси был важным политическим деятелем итальянских левых, не значит разделять все, что он сделал. Историю не пишут дважды, все мы знаем, каков был драматический эпилог истории Кракси и Итальянской социалистической партии. Но этот эпилог не может заставить нас ни стереть его из истории левых, что было бы ошибкой, ни отождествлять исключительно со скандалом «Танджентополи». Кракси – более сложная личность, и его следует рассматривать с учетом того, кем он был. Нам еще представится случай поспорить. Полагаю, было бы полезнее оставить его осмысление историкам, а не политикам. Меня успокоил тот факт, что Конгресс аплодировал, когда я сказал: “Мы – носители великой истории, идущей от Турати к Ненни, а затем к Кракси”. Это означает, что наши люди хорошо понимают это утверждение. Полагаю, что я совершил честный с политической точки зрения поступок»[123].
Ему вторит, четыре года спустя, Вальтер Велтрони: «Кракси лучше любого другого политического деятеля понял, как меняется итальянское общество». Кроме того, его внешняя политика «была великой. Был эпизод в Сигонелле, но также решение сохранить Италию в сфере западной политики, сохранив автономию и достоинства страны». Кракси, как объясняет Велтрони, имел дело с двумя большими партиями, одна из которых была все время у власти – христианские демократы, а вторая, Коммунистическая партия Италии, – все время в оппозиции. Так они образовывали систему, выгодную для обоих – максимум стабильности и максимум государственного долга: «Кракси решил, что правила игры необходимо поменять, поставить перед левыми проблему новых лидеров». Коммунистическая партия при этом несла на себе это огромное пятно – 1956 г., вторжение в Венгрию: «Я перечитал протоколы партийных собраний, от них мурашки бегут по телу». Велтрони в своем портрете изображает Кракси как человека, который придумал партию, отличную от моделей XX в., «гибкую, современную партию, способную вобрать в себя даже гетерогенные ей вещи, но сплоченную вокруг определенных идей». Единственный легкий упрек касается не чудовищной системы коррупции, которую Кракси придумал и осуществил, но референдума 1991 г. по закону о выборах, когда он вместо того, чтобы призывать итальянцев отправиться к морю, «должен был бы воспользоваться этим рычагом, чтобы выдвинуть двуполярную систему. И реформа могла бы осуществиться только при наличии реформистского, а не посткоммунистического руководства»[124].
Замечу мимоходом, что призывать итальянцев не голосовать означает призывать их уклониться от выполнения гражданского долга, четко прописанного в Конституции, которую Кракси как председатель Совета министров поклялся уважать. Для бывшего секретаря Демократической партии это была только ошибка политической тактики. Но что касается интересующей нас здесь темы, следует задать другие вопросы: как может политик, ценящий Кракси, презирать Берлускони? И как может политик, который не презирает Берлускони, встать в непримиримую оппозицию, чья цель – построить не другой двор с другими придворными, а настоящую республику?
Тот факт, что представители оппозиции не чувствуют по отношению к господину глубокую дистанцированность и моральную чуждость, – признак могущества придворной системы и настораживающего отсутствия у политической элиты республиканской культуры. Этого не лишены даже самые яростные противники, поэтому они выступают против господина по неверным причинам и легко склоняются к пониманию и снисходительности. Возможно, самый трагический аспект итальянской реальности состоит в том, что многие из врагов двора не являются друзьями Республики. Они не имеют ни малейшего представления о том, что такое свобода граждан и, как следствие, не могут ни выработать, ни осуществлять политику альтернативы свободе слуг.
По-настоящему невероятный пример отсутствия республиканского духа в рядах оппозиции Берлускони – статья Пьеро Сансонетти, директора Liberazione, органа Партии коммунистического возрождения, написанная после приговора Превити. Уже самое ее начало – небольшой перл искусства превращения враждебности читателя крайне левых взглядов в симпатию путем представления знаменитого узника не врагом рабочего класса, а жертвой государства: «Чезаре Превити в тюрьме, и сам этот факт производит впечатление. Власть имущий в тюремной камере, редкий факт. Мы рады этому? Человек, ради которого пять лет меняли законы и статьи всевозможных кодексов, гражданских и уголовных, чтобы его спасти, богатейший и могущественный адвокат, бывший министр, неприкасаемый депутат, теперь заперт в крошечной камере с решетками, с железной дверью, с раскладушкой, возможно, с газовой плиткой, которой он не умеет пользоваться». После всего этого автор статьи начинает высказывать сомнения по поводу приговора и наказания: «Его следовало осудить, полагаю, если бы были доказательства. Полагаю также, что тюрьма – это чрезмерное самоуправство, ненужная и несправедливая жестокость». Сделав мгновенное сальто в аргументах, достойное классической культуры раболепия, которая видит в законе всегда только инструмент угнетения, а в судьях – тягу к гонениям, он выдвигает предложение принять закон ad personam, который, естественно, будет реализован путем соглашения между большинством и меньшинством: «Сегодня я предлагаю предпринять шаги по освобождению Превити из тюрьмы. И я вижу один-единственный шаг, по-настоящему серьезный и последовательный, который, кроме всего прочего, мог бы привести – в атмосфере столь сильного противостояния правых и левых – к двухпартийному консенсусу в парламенте. Позвольте мне выразить это при помощи шутки (хотя это не такая уж и шутка…): “Закон ad personam – амнистия”». Если кто-то будет против, он, разумеется, окажется консервативным радикалом, «ястребом», более того, если воспользоваться блестящим неологизмом, «кутузником» (prigionista). Бесполезно говорить, что восхищение Берлускони, моральное подчинение и отсутствие республиканской культуры подкрепляют друг друга, так что в результате наша политическая элита не может или не хочет свергнуть его власть.
V. Путь к свободе
Итальянцы сумели возродиться из рабства к свободе, когда по крайней мере лучшие из них взрастили в себе презрение к жизни придворных. Именно в эпоху Рисорджименто мы находим самые страстные инвективы против двора. Даже такой политически умеренный автор, как Джоберти вынужден был написать, что при дворе «“видна желчь в сердцах, обман на лицах, сладость в словах, яд в желаниях: презирают простодушие и прославляют хитрость, строят козни против невинности и боятся негодяев, превозносят милости и принижают заслуги”, как говорил один иезуит… Поэтому голос придворного сегодня стал означать не слишком достойное качество у мужчин, а у женщин – бесчестное занятие. Дворы не только искажают идеи, делают обычаи изнеженными и извращенными, благоприятствуют невежеству, лживой и пустой науке, безделью, наслаждениям, гордыне, корыстолюбию властителя и не только отделяют его от жизни города, они также часто запутывают и сбивают с пути общественные дела, противопоставляя законному и явному правительству тайное и незаконное, извращая справедливость в распределении рангов и наград, изгоняя хороших министров, помогая ничтожным людям одержать победу над достойными, плохим – над добродетельными, готовя государственную революцию при помощи дворцовых переворотов и в итоге плетя заговор, непрерывный, усердный, действенный, против добросердечия властителя и счастья родины. Но легче хотеть реформировать и уничтожить двор (хотя такое и возможно), чем сделать это»[125].
Через несколько лет Джузеппе Верди, прибавив к словам силу музыки, заставил Риголетто бросить проклятие: «Придворные, подлый проклятый род!» Бенедетто Кроче – совпадение из тех, что заставляют задуматься – напомнил своим соотечественникам, когда долгая ночь фашизма клонилась к концу, что возрождение начинается с презрения к двору. Он писал, что «Новые итальянцы», страдавшие и боровшиеся за национальное освобождение, ненавидели придворную Италию, в которой «политическое начетничество не шло дальше советов о хитрости, которые даже не были увенчаны, как у Макиавелли, поэтическим видением человека хитрости и насилия, который изгнал из страны иноземцев и объединил ее в могущественное государство. На смену гражданину пришел придворный, на смену желанию управлять и повелевать – желание служить ради частной выгоды, главной добродетелью при этом становится осторожность в придачу к предусмотрительности и притворству»[126].
Каким бы рискованным делом ни были политические предсказания, кажется маловероятным, что на смену установившейся в Италии огромной власти придет не придворная, а какая-то другая власть. На горизонте не видно политического лидера, который по-настоящему хотел бы или мог освободить нас от придворных. Более реалистичной мне представляется гипотеза роспуска огромной власти по инициативе самих придворных, которые захотят избавиться от зависимости и завоевать центр, пусть и при более мелком дворе, учитывая, что никто из них не может сосредоточить в своих руках власть, сопоставимую с той, что была у отрешенного от нее и сошедшего со сцены господина.
Если таково будущее, позволительно надеяться, что мы увидим меньше раболепия, меньше лести, меньше коррупции и станем свидетелями пробуждения гражданского сознания. Но это не станет настоящим освобождением, и от опасности возрождения огромной власти не удастся избавиться навсегда. Если вы действительно хотите нанести поражение двору, потребуется сделать смелый выбор, вдохновленный глубокой преданностью идеалу республиканской свободы. Единственная альтернатива свободе слуг – свобода граждан, и только политический лидер, понимающий, в чем заключается эта свобода, и любящий ее всем своим сердцем, может создать в Италии политические условия и обычаи, которые затруднят возрождение придворной системы.
Могу представить возражение: но не лучше ли институциональные реформы, новые законы о выборах? Отвечу, что, если есть человек, наделенный властью, сопоставимой с властью господина, который сегодня управляет центром, нет таких институтов или избирательного законодательства, которые могли бы его остановить. Имеющаяся у него власть над медийной империей, над неограниченными финансовыми ресурсами и широкой сетью его сторонников, объединенных в его собственную политическую партию, может восторжествовать в такой системе, как нынешняя или при президентской или полупрезидентской системе, при мажоритарной или пропорциональной избирательной системе или при любом сочетании этих двух систем. Огромная власть всегда может завоевать согласие народа, а при демократии господствует принцип народного согласия.
Другое дело – рассуждать о том, как можно принять закон – лучше всего конституционный, который бы мешал любому, кто владеет огромным состоянием или медийными империями, занимать политические должности. В республиках прошлого такое бывало, и даже в наши дни есть люди, предлагающие создавать серьезные препятствия для вхождения самых богатых людей в политику. Пример тому – Майкл Блумберг, нынешний мэр Нью-Йорка. Блумберг – очень богатый человек, и у него есть издательская империя, радио и кабельное телевидение. Благодаря своим личным ресурсам он потратил на избирательную кампанию цифру, во много раз превосходящую затраты всех прошлых кандидатов. Однако по конфликту интересов Совет Нью-Йорка, который может только высказывать оценки, но при этом имеет большой авторитет, по сути дела заставил его немедленно уступить все акции, так или иначе связанные с управлением городом. Ему также помешали подарить городской администрации терминалы, которыми она не располагала. Как справедливо заметил Пол Гинзборг, пример Блумберга особенно важен, потому что имел место в Америке – стране, где деньги всегда играли в политике важную роль и где Верховный суд историческим решением 1976 г. не дал хода проекту реформы, предполагавшей ограничить расходы кандидатов на предвыборную кампанию[127].
Благодаря «Акту об этике в правительстве» 1978 г., «Акту о реформе этики» 1989 г. и Управлению по государственной этике Соединенные Штаты приобрели эффективные инструменты для решения конфликта интересов. Американское законодательство, помимо того, что оно предусматривает Управление по государственной этике, которое как независимое государственное ведомство наделено значительными полномочиями по проведению расследований, осуществлению надзора и наложению санкций, может также всегда рассчитывать на общественную этику, которая не потерпит совмещения выборных должностей с владением средствами массовой информации, которые могли бы способствовать получению таких должностей. Нормы и практика касаются не только политиков, но и их родственников. Жена президента Джонсона отказалась от контроля над мелкой местной вещательной компанией из Техаса; Марио Куомо снял свою кандидатуру на должность губернатора штата Нью-Йорк, потому что кого-то из дальних родственников его жены подозревали в связях с мафией. В правительстве Буша (2000–2004) влиятельных министров заставляли продавать акции, которые могли стать причиной конфликта с их общественными обязанностями[128]. Несмотря на похвальные старания некоторых парламентариев, в Италии нет ни одного серьезного закона, который препятствовал бы конфликту интересов. Если в будущем такой закон будет принят, он, конечно, окажется полезен, но не надо слишком на него полагаться. Огромная власть, которая умеет завоевывать согласие народа, может его либо отменить, либо найти способ помешать его применению.
Поскольку придворная система сформировала обычаи, распространив повсюду рабский менталитет, лекарство обязательно должно соответствовать характеру болезни, т. е. необходимо заново учиться быть гражданами. Каким бы трудным он ни был, это единственный путь. Первый шаг – понять ценность и красоту гражданского долга. То, что по-настоящему отличает свободного человека от слуги и придворного, – это чувство долга. Человек, у которого оно есть, никогда не сможет стать слугой или придворным по той простой причине, что почести и выгоды, которые он от этого получит, всегда будут меньше вреда, нанесенного потерей себя. Он может испытывать на себе гнет какой-то силы, но не станет добровольным слугой. Единственная свобода, имеющая ценность, и та, за которую он готов бороться, – это свобода гражданина, и потому он не приемлет огромной власти, кто бы ею не обладал.
Свободные граждане – полная противоположность придворных и слуг, потому что в них нет ни равнодушия, ни цинизма, но они проживают свое время серьезно и не ищут отдушины в насмешках над тяготами человеческой жизни. Они улыбаются при виде человеческих слабостей, но восхищаются и стремятся к великим идеалам. В силу этих особенностей их внутренней жизни они способны с решимостью и упорством бороться против власть имущих, нарушающих гражданскую свободу. Образцом для всех может служить Джорджо Амброзоли, погибший от рук наемного убийцы в Синдоне 11 июля 1979 г. (он родился в Милане 17 октября 1933 г.). В письме, которое он написал жене 25 февраля 1975 г., Амброзоли признается: «Вспомни дни Итальянского монархистского союза, так и не осуществившиеся надежды на то, чтобы заниматься политикой ради страны, а не ради партий: ну вот, в сорок лет я вдруг занялся политикой ради государства, а не ради партии. Заняв эту должность, я получил в свои руки огромную и безраздельную власть и всегда действовал – я полностью отдаю себе в этом отчет – только в интересах страны, разумеется, наживая себе лишь врагов, потому что все те, кто благодаря мне получил по заслугам, конечно, не питали признательности, так как считали, что имели то, что им полагается, и они правы, если бы не я, то они получили бы свое имущество обратно через несколько месяцев. Враги тем не менее не помогают и, конечно, любыми способами попытаются сделать так, чтобы я оступился на какой-нибудь ерунде, и, к сожалению, когда подписываешь по сотне писем в день, можешь подписать какую-нибудь чушь. Что бы не случилось, ты знаешь, что нужно делать, и я уверен, что у тебя все отлично получится. Ты должна будешь вырастить и воспитать мальчиков в уважении к ценностям, в которые мы верили… Пусть осознают свой долг по отношению к себе самим, к семье в трансцендентном смысле, который я чувствую по отношению к стране, зовется ли она Италией или Европой. У тебя все отлично получится, я уверен, потому что ты – молодец, а мальчики один лучше другого… Для тебя это будет тяжелая жизнь, но ты такая умница, что у тебя все будет получаться и ты всегда будешь выполнять свой долг, чего бы это ни стоило»[129]. Это слова, в которых отчетливо ощущается тот долг, который дал Амброзоли силы бороться с преступной властью Синдоны.
Придется терпеливо разъяснять, что глупо думать, что если права – это свобода, долг – это принуждение. Иметь право означает свободу поступать или не поступать определенным образом: право выражать собственное мнение заключается в свободе говорить или молчать, и никакой закон нас не накажет, если мы решим помалкивать; право на объединения заключается в свободе вступать или не вступать в объединения, и никто нас не накажет, если мы решим заниматься своим делом и никуда не вступать; право исповедовать свою религию состоит в свободе исповедовать или не исповедовать ее, и никто нас не заставит иметь ту или иную веру. Можно привести еще множество примеров, но нет причины настаивать, учитывая, что единственное убеждение, в отношении которого сходятся все, – гласит: иметь права значит быть свободными, чем больше число прав, тем шире наша свобода.
Но также верно и то, что, если тот, у кого есть права, не согласится ограничить их нормами – права превратятся в ничто. Это особенно четко объяснил Гвидо Калоджеро: «Какие права были бы у других, если бы мы не чувствовали обязанности признавать их, тем самым ограничивая нашу свободу нормой? Но высшая норма из всех – наша безусловная моральная воля понимать чужую точку зрения, ставить себя на место других: из которой вытекают, естественно, и все остальные врожденные права и высшие принципы этико-юридической жизни… таким образом, нет ни одной формы активного уважения любой возможности для их утверждения в жизни, которая имплицитно не происходила бы из этого нашего радикального долга»[130].
Долг и свобода. Именно нравственная свобода самая ценная, потому что без нее другие свободы вянут и умирают. Чувствовать долг означает считать справедливым или несправедливым какое-то действие или его отсутствие. И именно наша совесть, а не кто-то другой или государство, говорит нам о том, что определенное действие справедливо и, следовательно, мы должны его совершить, или несправедливо и, следовательно, мы должны воздержаться от его совершения. Долг нельзя навязать, нельзя приказать его выполнить: «ты должен долженствовать» или «должен испытывать долг» – фразы, лишенные смысла. Равно как долг нельзя стимулировать обещанием награды или угрозой наказания: «Если ты не должен, я тебя накажу», «Если должен – награжу», – это опять-таки пустые слова. Только мы сами можем возложить на себя долг или, если использовать более классический язык, только наша совесть может потребовать от нас выполнить долг. Хотя это похожие концепции и они часто используются в качестве синонимов, одно дело – долг, другое – обязанности. Мы должны ясно представлять себе это различие, если хотим вернуться на путь свободы граждан. Если долг – это приказ нашей совести, обязанность – это приказ власти. Иначе говоря, за долг мы отвечаем перед самими собой, а значит, перед внутренним голосом совести; за обязательства мы должны отвечать перед внешней инстанцией. Действовать, исходя из принципов, которые мы сами для себя установили, – это самая высокая форма свободы, свободы того, кто сам себе хозяин и подчиняется только себе самому. Мы свободны не вопреки долгу, а благодаря ему[131].
Даже перед лицом репрессивной власти тот, кто морально свободен, таковым и останется, и в чувстве долга он черпает моральную силу для того, чтобы оказывать сопротивление. Есть веские причины полагать, что морально свободный человек не поддается соблазнам двора, потому что не готов думать, говорить, жить, как распорядится господин, но хочет иметь свои мысли, свои слова, свою жизнь. Никогда не лишним будет поразмышлять о том, что две, столь разнящиеся между собой власти, тоталитарная и придворная, имеют в качестве врага морально свободного человека: первая силой принуждает его к молчанию, вторая позволяет ему говорить, но заглушает его голос криками слуг. Если тоталитарные системы создают рядом со счастливыми или смирившимися слугами фигуру подданного, который тяжело переносит отсутствие свободы, двор создает слуг, которые, хотя и испытывают злобу, обиды и зависть, довольны своим положением либо потому, что им нравится быть освобожденными от ответственности, которую влечет за собой долг, либо потому, что они пользуются привилегиями, которых нет у других[132]. Среди последних выделяется фигура слуги-тирана: слуги, который делает все, чтобы отрицать или нарушать права тех, кто хотя бы немного слабее его. Смиренный с сильными, он становится высокомерным со слабыми. Если он может кого-то притеснять и сотворить произвол, он будет это делать безо всякого стыда.
Любой опыт по завоеванию или возвращению свободы требует еще больших преданности и самопожертвования, чем обычное поддержание свободы. Тот, кто правит, идет ли речь о тиранической или тоталитарной власти или о режиме, основанном на милостях и убеждении, никогда не оставит свою главенствующую позицию без того, чтобы всеми силами за нее не побороться. Ему необходимо противопоставить такие усилия, которые в состоянии осуществить только тот, кто рассматривает борьбу за свободу как свой долг. Свидетельства людей, справедливо боровшихся за свободу, сходятся в том, что их толкнули на борьбу и не давали ее бросить чувства долга и негодования, а не интерес или права. Интерес скорее побудил бы их остаться дома и извлечь наибольшие выгоды из положения подданных, слуг или клиентов. Тот, кто полагает, что индивидом движут интерес или материальные потребности, забывает, что во многих случаях ему не так уж плохо живется под властью тиранических, тоталитарных или придворных режимов, если он ищет в жизни только благополучия и почестей. Немного хитрости – качества, в котором Италия никогда не испытывала недостатка, – и из коррумпированных режимов еще легче извлечь выгоду, чем из хорошей республики.
По этой причине крупные деятели национальных или социальных освободительных движений всегда ставили долг выше прав. Когда его пригласили принять участие в подготовке «Всеобщей декларации прав человека», Ганди ответил, что от своей матери, «неграмотной, но очень мудрой», он узнал, что «все права, достойные того, чтобы их заслужить и сохранять, – это права, которые дает исполненный долг», и что было бы просто определить права мужчины и права женщины, если связать каждое право с соответствующим долгом, который нужно сначала исполнить. Таким образом, заключил Ганди, можно легко показать, что «любое другое право – лишь узурпация права, за что не стоит бороться»[133]. Несколько лет спустя Мартин Лютер Кинг возглавил движение за гражданские права в США, апеллируя к долгу бороться за свободу и достоинство каждого человека. Во всех своих речах он подчеркивал, что моральный принцип сильнее насилия, обмана и предрассудков и что интереса недостаточно, чтобы поддерживать движение, перед которым лежит длинный и тяжелый путь.
Наша история также показывает, что только движения, во главе которых стояли люди с глубоким чувством долга, смогли завоевать свободу граждан. Они хорошо знали, что проблема итальянцев в моральной слабости элиты и народа, которая возникла в ходе многих веков иностранного владычества, тиранических и коррумпированных правительств и из-за плохого религиозного воспитания. Возрождение, как следствие, должно было быть прежде всего моральным, а уж потом политическим и военным[134]. У нас было Рисорджименто, потому что были люди, наделенные огромной внутренней силой, морально свободные и потому непобедимые и способные внушать большую политическую энергию. Такой тип итальянца довольно хорошо описал Массимо Мила, знаменитый музыковед и выдающаяся фигура в Сопротивлении, говоря о религиозном гимне Рисорджименто, «Лети, мысль, на крыльях золотых»: «Как никто наделенный теми антеннами, при помощи которых художники представляют будущее, Верди вывел на сцену нового итальянца – итальянца Мазаччо на фресках Трибуто вместо итальянца Боттичелли и Гирландайо, неудобного итальянца Данте и Макиавелли вместо симпатичных бездельников “Декамерона”, тип цельного итальянца, твердого, как скала, который редко можно увидеть, на самом деле, но который существует и выступает вперед, только когда в этом есть необходимость, в высшие моменты: битва при Тавинане (гибель Франческо Ферруччи), битва при Пьаве, Сопротивление. С минуты на минуту он должен был выйти на сцену истории, и Верди как будто знал об этом. Более того, он знал это не потому, что был в курсе тайных дел политики, но благодаря смутной догадке художника, когда публика еще не отдавала себе в этом отчет, он уже чувствовал, что после “Лети, мысль, на крыльях золотых” тогдашние жители Милана гораздо выше оценят торжественные речи пророка, задуманного, как Моисей у Россини, в качестве пастуха народов»[135].
Так и лучшие политические и интеллектуальные лидеры Второго Рисорджименто действовали, основываясь на долге. Возьмем случай Карло Росселли. Его воспитала мать, Амелия Пинкерле Росселли, родившаяся в Венеции в 1870 г., которая всю свою жизнь прожила в соответствии с религией долга: «Долг. Огромная пружина, которая давила на ее [моей матери] поколение и давит на мое и которая, ослабевая, извлекала великие вещи. Пружина, которая сегодня, возможно, слишком поизносилась, больше не реагирует, не нужна. Но чувство выполненного долга наполняло сердце льющейся через край сладостью, становившейся источником неискоренимой радости и почти что неги»[136]. Эту самую религию Амелия привила сыновьям: Альдо, отправившемуся добровольцем на Первую мировую войну и погибшему там, Карло и Нелло, погибшим от рук головорезов Муссолини в 1937 г. Именно в религии долга Карло черпал внутренние силы для непримиримого сопротивления фашизму.
Не важно, много или мало таких людей, важно быть в ладу с собственной совестью, даже ценой отказа от свободы и от семейных привязанностей. Тот, кто живет по заветам религии совести, чувствует себя в ответе за то, чтобы служить примером, а примеры, как все знают, воспитывают лучше слов[137]. Той же самой религией долга вдохновлялись и другие мужчины и женщины из антифашистского движения, такие как Эрнесто Росси, если привести только один пример из многих возможных. Сознание долга заставляло его продолжать борьбу и быть примером непреклонности в стране пресмыкающихся людей, хотя он и знал, что его труды не будут увенчаны победой: «Какой бы ни была будущая политическая ситуация, нам не суждено ею воспользоваться, пока мы живы. Это нетрудно предсказать… Я теперь слишком хорошо знаю итальянцев и их историю, чтобы строить иллюзии. Кавур был англичанином, по ошибке родившимся в балканской стране. И за два-три поколения не изменятся особенности народа, за многие века привыкшего избавляться от любых переживаний по поводу оценки моральных проблем в исповедальне и отказываться, находясь под властью иностранных правителей, от какого-либо достоинства общественной жизни. Но это не важно. Есть те, кому положено подписывать приказы, а есть те, кто должен подыхать в окопах или гнить на каторге. Это тоже разделение труда. И можно предпочесть вторую функцию первой, когда веришь, что тем самым утверждаешь ценности, образующие само основание нашей жизни. Сила может быть права в отношении каждого из нас по отдельности, но сохранить верность самим себе означает передать будущим поколениям на примере, который важнее слов, то, что мы считаем самой светлой частью мысли, унаследованной от прошлых поколений, а именно то, что и делает человека человеком, – свободу»[138].
Если цель в том, чтобы превратить свободных слуг в свободных граждан, невозможно идти ни на какие моральные сделки со двором. Никто, насколько я знаю, не выразил смысл непреклонности лучше, чем Ферреуччо Парри: «У меня нет никаких оснований для антипатии к фашизму, кроме категорического и непоколебимого морального неприятия или, точнее, полного отрицания фашистской атмосферы. Я не одинок: мой антифашизм – это не брожение одинокой горечи. Мои идеи разделяют сотни других молодых людей, вчера великодушные бойцы, сегодня враги спекуляции заслугами и вакханалии риторики, которыми отмечена и окрашена эпоха фашизма. Свободные от ответственности за недавнее прошлое, непримиримые, потому что бескорыстные, непреклонные по отношению к фашизму, потому что не идущие на сделки с собственной совестью, именно эти молодые люди и есть настоящие антагонисты режима, подобно тем, кто имеет незапятнанное право возвыситься над всеми и судить»[139]. Тот, кто хочет бороться за освобождение, должен всегда держаться подальше от двора и показывать словами и поступками, что его намерение – не построить новый двор, но построить или восстановить свободный город.
Чтобы избавиться от свободы слуг, нужен текст, который указал бы путь. В текстах, к счастью, нет недостатка. Есть много книг, которые учат, что такое свобода граждан и каких институтов, политики и образования она требует. Проблема в том, что сейчас идет и уже добилась множества успехов систематическая работа по разрушению письменной культуры. В Италии две трети населения не читают ни книг, ни газет. В ответ на вопрос: «Почему Вы не читаете?», 6 % опрошенных признаются: «Потому что не умею читать». Триумф телевидения породил толпы неграмотных, неспособных понять страницу текста, ухватить концепцию или построить рассуждение. Сартори напоминает нам, что почти весь наш словарный запас, прежде всего та его часть, которую должны знать и которой должны владеть свободные граждане, состоит из абстрактных слов: «“город” еще можно увидеть, но вот “нация”, “государство”, “суверенитет”, “демократия”, “представительство”, “бюрократия” и т. д. таковыми не являются; это абстрактные концепции, выработанные при помощи абстрагирующих ментальных процессов, которые представляют сущности, сконструированные нашим разумом. “Невидимыми” абстракциями также являются концепции справедливости, законности, свободы, равенства, права (и прав). Также, вперемешку, такие слова, как безработица, ум, счастье являются столь же абстрактными словами. И вся наша способность управлять политической, социальной и экономической реальностью, в которой мы живем, и еще больше способность человека подчинять себе природу держится исключительно на мышлении посредством концепций, которые невооруженному глазу представляются невидимыми и несуществующими»[140].
За крошечным меньшинством, которое умеет читать и понимать, образовалось масса новых безграмотных. 5 % населения не в состоянии прочесть элементарную анкету с фразами вроде «кот мяукает». За ними следуют 33 % населения, которые тормозят на второй анкете, содержащей чуть более сложные фразы, вроде «кот мяукает, потому что хотел бы молока» и просьбу составить предложение из двадцати слов. Туллио де Мауро подчеркивает, что в таких условиях большая часть населения уже не в состоянии читать не только «Repubblica» или «Corriere della Sera», но даже бесплатные журналы, распространяемые на железнодорожных станциях, в метро и автобусе. И он задается справедливым вопросом: «Я понимаю, что тот, кто не понимает эти данные, живет спокойно. Но тот, кто понимает, оказывается перед лицом проблемы, и они выходят за рамки школы. Эти данные, можно сказать, ставят под сомнение функционирование демократических структур. Уже много лет ведутся дебаты об основной реальности демократии: достаточно ли сказать, что проводятся свободные выборы, чтобы быть уверенным в том, что это демократическая страна? Но как мы можем делать подобное допущение, если эта система практикуется в условиях распространения неграмотности, неспособности оценивать программы?»[141] Отвечу: если страна с такой высокой долей неграмотных и может считаться демократией, то демократией коррумпированной. В доведенной до такого состояния стране свобода граждан совершенно невозможна по той причине, что людей, у которых есть необходимые моральные и интеллектуальные данные, мало. Более столетия назад политическая и интеллектуальная элита начала в Италии тяжелый труд по воспитанию народа из плебса. Многие мужчины и женщины, по разным причинам, прилагали огромные усилия к тому, чтобы научить людей чувству собственного достоинства. Помимо слова, фундаментальным инструментом было чтение. Открывались народные библиотеки, выходили полезные, серьезные и легко читающиеся книги, молодежь направлялась на учебу и открывались школы для взрослых. Можно сколько угодно спорить о достоинствах и недостатках этой работы, но факт остается фактом: усердие было налицо и оно было серьезным и долгосрочным. В наши дни мы видим обратное явление, а именно попытки разрушить то, что осталось от гражданской культуры, и как можно быстрее расширить массу невежественного плебса. Впрочем, для придворной системы нет более надежной опоры, чем плебс, который не умеет (и, возможно, не хочет) защищаться от новой демагогии, у которой теперь, как никогда раньше, есть в распоряжении власть образов. Как бы то ни было, основное условие возвращения на путь свободы, – возродить письменную культуру, нести, что называется, книги в народ.
Первая книга, с которой необходимо познакомить и любовь к которой привить, – это Конституция Итальянской Республики, плод самого болезненного, драматического и прекрасного опыта освобождения в нашей истории. Ее статьи определяют содержание свободы как с институциональной, так и с этической точек зрения. В том, что касается институциональной проблемы, нужно еще раз как следует объяснить, что Италия не демократия, а «демократическая республика», как написано в самой первой статье Конституции. Разница существенная и имеет важные последствия для политических действий. Слово «демократия» сегодня указывает – и двор не упускает случая это подчеркнуть – на идею суверенного и всемогущего народа, господина над законами и над юриспруденцией. Республика же означает самовластный народ, ограниченный Конституцией: с полномочиями принимать законы через представителей, но не всемогущий и подчиняющийся законам. Настоящая идея политического устройства Италии, представленная в Конституции, защищает от неограниченной власти, будь то власть одного человека, нескольких людей или целого народа. Таким образом, следует понять, что политический идеал, лучше любого другого обеспечивающий настоящие антитела и лекарства против свободы слуг, – это не демократия, а республика.
В Конституции дана не только мудрая институциональная структура, она еще указывает на точную совокупность обязанностей. Именно потому что они знали, что народ, лишенный чувства долга, становится слугой, как это и произошло в Италии при фашизме, авторы Конституции с большим вниманием отнеслись к тому, чтобы показать, что быть гражданином – значит иметь не только права, но и обязанности. Уже в ст. 2 Конституции говорится: «Республика признает и гарантирует неприкосновенные права человека, как отдельного индивида, так и в общественных образованиях, в которых развивается его личность, и требует выполнения неотменяемых обязанностей политической, экономической и социальной солидарности». Это абсолютно четкие слова: права человека неприкосновенны, Республика признает их и гарантирует силой законов, но у граждан, в свою очередь, есть обязательства.
Связь, соединяющая права и обязанности, снова утверждается в ст. 4, в которой праву на труд соответствует обязанность трудиться: «Республика признает за всеми гражданами право на труд и создает условия, позволяющие осуществлять это право. Каждый гражданин обязан, в соответствии со своими возможностями и выбором, заниматься деятельностью или выполнять функцию, которая способствует материальному и духовному прогрессу общества». В ст. 30, однако, обязанность предшествует праву: «Обязанность и право родителей содержать, учить и воспитывать детей, даже если они рождены вне брака». Участвовать в общественных расходах, как указывает ст. 53, – это в конечном счете обязанность, которой соответствует подразумеваемое право, а именно право пользоваться социальными, гражданскими и политическими правами, определенными в предшествующих статьях: «Все должны участвовать в общественных расходах соразмерно со своими способностями и вносить в них вклад».
Хотя многие итальянцы и забыли, что праву голоса, настоящему оплоту демократической жизни, также соответствует обязанность пойти и проголосовать: «Голосование личное и равное, свободное и тайное. Участие в нем – гражданский долг» (ст. 48, п. 2). Стоит заметить, что в «Проекте Конституции» написано, что участие в голосовании – это «гражданский и моральный долг». Речь идет о более четкой и выразительной формулировке, чем та, которую приняла Ассамблея. Умберто Мерлин, христианский демократ из Ровиго, представлявший эту статью на послеобеденном заседании 21 мая 1947 г., объяснил смысл слов, включенных в «Проект». Мерлин подчеркнул, что Конституция не должна быть «трактатом по педагогике», но «без сомнения должна учить обязанностям, быть кодексом прав и обязанностей граждан. Еще лучше, как говорил Мадзини, если она будет сначала кодексом обязанностей, а уж потом кодексом прав. Что сейчас плохого в том, что Комиссия достигла единодушного согласия по этой формулировке? …Мы в торжественной форме утвердили обязанность идти голосовать, долг гражданина, который пользуется преимуществами этого демократического режима – свободой, личной безопасностью, т. е. того, кто в этом новом климате, созданном демократией, снова стал свободным человеком. Такой гражданин даст себе труд пойти и проголосовать».
Самый высокий долг, на который нам указывает Конституция, – это защищать Родину. Авторы Конституции только один этот долг из всех называют «священным» (ст. 52). Таким образом они хотели подчеркнуть его религиозное содержание: религиозное не потому, что входит в заповеди Бога Откровения, но потому, что ради защиты Родины может потребоваться пожертвовать жизнью, а жизнью может пожертвовать только человек, у которого есть религиозная концепция жизни. Для того, у кого ее нет, слово «священный» не имеет смысла, и «священный долг» для него звучит как шутка или как риторическое преувеличение. Авторы Конституции были не склонны шутить и испытывали глубокое отвращение к риторическим преувеличениям, особенно к дурной патриотической риторике, которую на протяжении 20 лет в изобилии расточал фашизм. Выбирая термин «священный», они знали, что делали. Они хотели, чтобы итальянцы рассматривали долг по защите Родины как священный долг, требующий жертвовать собой.
Наша Конституция указывает на обязанность быть преданным: «Все граждане обязаны быть преданными Республике и соблюдать ее Конституцию и законы» (ст. 54). Это утверждение может показаться излишним, так как очевидно, что граждане должны быть преданы Республике и соблюдать ее Конституцию и законы. Но написав, что граждане обязаны быть преданными Республике и соблюдать ее Конституцию и законы, авторы Конституции хотели объяснить нам, что граждане должны действовать не только из страха перед законами, но также и по внутреннему убеждению. Преданность и в самом деле – чувство, отличающееся от повиновения и подчинения, поскольку подразумевает внутреннюю убежденность, которая заставляет действовать из принципа, даже когда эти действия становятся тяжелой ношей.