Жестокая любовь государя Сухов Евгений
В этот день было не по-зимнему ясно. Даже легкая поземка, которая начиналась уже с обедни, не могла нарушить праздника. Целый день звонили колокола, и перед церквами раздавали щедрую милостыню.
С Постельничего крыльца на всю Ивановскую площадь глашатай прокричал, что Иван надумал венчаться на царствие шапкой Мономаха, яко цесарь. Новость быстро разошлась по окрестностям, и к Москве потянулись нищие и юродивые. Они заняли башню у Варварских ворот и горланили до самого утра. У Китайгородской стены была выставлена медовуха в бочках, и стольники черпаками раздавали ее всякому проходящему. Стража не мешала веселиться – проходила мимо, только иной раз для порядка покрикивала на особенно дерзких и так же неторопливо следовала дальше.
Уже к вечеру в столицу стали съезжаться архиереи[24], которые заняли палаты митрополита и жгли свечи до самого утра. Даже поздней ночью можно было услышать, как слаженный хор из архиереев тянул «Аллилуйя», готовясь к завтрашнему торжеству. Священники чином поменьше явились на следующий день. Они останавливались на постоялых дворах, у знакомых; и когда все разом вышли, облаченные в нарядные епитрахили[25], к заутрене, Москва вмиг утонула в золоченом блеске.
Столица не помнила такого великолепия. В соборах и церквах щедро палили свечи, на амвонах пели литургию, и до позднего вечера на папертях жался народ.
Успенский собор был наряден. Со двора караульщики выгребли снег, уложили его в большую гору, а потом, на радость ребятишкам, залили водой. На ступеньках собора выложили ковры, а дорожки посыпали песком и устлали цветастой тканью. Из казны всем дворовым людям выдали праздничные кафтаны, и казначей Матвей, придирчиво оглядывая государево добро, зло предупреждал:
– Смотри, чистое даю! Чтобы и пятнышка на рукавах не оставил. Если замечу, повелю на дворе выдрать.
Митрополит Макарий успевал привечать гостей и отдавать распоряжения. Он чинно прогуливался по двору и ругал нерадивцев:
– Шибче подметай! Чтобы и сору никакого не осталось, а то машешь, будто у тебя не руки, а поленья какие! Потом Красное крыльцо в шелк нарядите, да чтобы цветом како заря был!
И торжественно, величавой ладьей, уплывал далее.
У лестницы, как обычно, толпились дворовые, ждали распоряжений, не смея проникнуть в терем, жадно глотали каждую новость, выпущенную ближними боярами:
– Государь-то наш после утренней литургии спать лег и только вот проснулся... Сказывают, к столу печенки белужьей пожелал и киселя. Говорят, сегодня государь праздничные пироги раздавал со своего стола. Начинка мясная и с луком, затем квас был яблочный. Пирог, что государь послал боярину Басманову, холоп в снег обронил, так боярин велел распоясать его, так и стоял тот на площади посрамленный. Если государь прознает, что его угощение в грязь обронили, в немилость Басмановы впасть могут.
– А до того ли теперь государю! Венчание на царствие завтра. Сказывают, для этого случая кафтан из индийской парчи сшит, а мастерами из Персии бармы велико-княжеские обновлены.
К обеду мороз стал крепчать, но с крыльца никто не уходил. Людям хотелось быть рядом с государем и знать обо всем, что делается в Кремле.
Через казначея проведали, что в государеву палату было отнесено несколько ведер золотых монет. Кто-то сказал, что это для раздачи милостыни, и у Кремлевского двора нищих поприбавилось.
Мастерицы резали льняные полотна и заворачивали в лоскуты мелкие монетки, на Конюшенном дворе конюхи готовили лошадей для торжественного выхода: вплетали пестрые ленты в сбруи, украшали коней нарядными попонами.
Оживление в Кремле было до самого вечера, и при свете факелов челядь сновала по двору то с ведрами, то со свечами, спешила сделать последние приготовления.
Раз у Грановитой палаты появился сам Иван. Он подозвал к себе пса, потрепал его по лоснящейся холке, почесал живот. Могло показаться, что все происходящее не имеет к нему никакого отношения. Государь зевнул и так же неторопливо вернулся обратно в палаты.
День венчания на царствие Иван Васильевич решил начать с благодеяний. Вместе с архиереями он ходил по тюрьмам и жаловал помилованьем татей. Даже душегубцам со своих рук давал серебряные гривны на пряники. Караульники стояли по обе стороны от государя и зыркали по углам, готовясь пустить тяжелые бердыши в нерадивого.
Архиереи источали в тюрьмах благовония, и душистый ладан изгонял из тесных скудельниц[26] злых духов, прятавшихся по углам.
Тюремные дворы наполнялись прощенными, и бывшие узники долго не поднимались с колен, провожая юного самодержца.
Трапезничал в этот день Иван Васильевич по-особенному торжественно. Полтораста стольников стояли у праздничных столов перед иерархами церкви и держали на блюдах изысканные лакомства, заморские угощения, готовые в любую минуту подлить в кубки белого или темного вина. Иван Васильевич ел мало, едва прикасался к каждому блюду. Основательно остановился только на шестой смене, когда подали осетра, запеченного в сметане с яйцами. Государь с аппетитом съел огромный кусок у самой головы, а оставшееся велел разослать боярам.
Архиереи ели не спеша, со значением, торопиться еще не время – венчание состоится только вечером.
Иван Васильевич насытился, встал из-за стола, и тотчас вслед поднялись остальные.
Венчание на царствие происходило в Успенском соборе, который по случаю был особенно торжествен: иконы украшены бархатом и золотом, огромные свечи ярко полыхали, и сам собор казался тесен от многого скопления люда. В первом ряду стояли архиереи и игумены, за ними ближние бояре, затем иноземные послы; у самого входа сгрудились стольники, стряпчие, московские дворяне, а уже за дверьми прочий люд. Иван Васильевич вошел в храм в сопровождении митрополита. Дьяки несли Крест Животворящего Древа, венец и бармы, следом шел архиерей ростовский, а затем, поддерживаемый под руки боярами, – Иван. Народ потеснился, пропуская государя, и, когда до стула оставалось несколько саженей, бояре смешались с толпой, и самодержец с митрополитом остались вдвоем.
Макарий ступень за ступенью поднялся на возвышение и, расправив полы рясы, опустился на стул. Государь Иван стоял ниже митрополита на три ступени. Стоял покорно, как послушный сын перед властным отцом или как робкий послушник перед строгим игуменом. Но Иван Васильевич не был ни тем, ни другим. Отца он не знал, а на чернеца не походил.
Звучала литургия, и слаженный хор пел «Многие лета», выдавая государю здравицу. Бояре умело подхватывали, и пение, наполненное множеством голосов, не умещалось в тесноте и через приоткрытую дверь рвалось наружу, а там его уже многократно усиливал многоголосый хор.
Здравица иссякла, а Иван Васильевич по-прежнему стоял перед митрополитом. Вот владыка поднял руку и поманил государя, приглашая присесть на свободный стул. Видно, простил престарелый отец блудного сына, позволив ему приблизиться. И разве возможно не простить, видя такую покорность.
Иван Васильевич поднял голову.
Государь был красив. Множество кровей, намешанных в нем, оставило на его лице след. Греческий профиль достался ему в наследство от Софьи Палеолог и делал Ивана похожим на византийского императора. Холодный взгляд ему подарила литовка мать; чуть раскосые глаза достались от предка-татарина; имя у него было еврейское, вера – греческая, но самодержец он был русский. В его жилах текла не кровь, а некая дьявольская смесь, она могла делать его рабски покорным, но покорность эта всегда граничила с приступами необузданного бешенства. Сейчас в нем победила кровь смирения, доставшаяся от русских князей, которым приходилось ездить в Золотую Орду за ярлыком на княжение; только сейчас судьей был не всесильный хан, а митрополит Московский.
Иван Васильевич встал во весь рост, и каждый из присутствующих едва оказывался ему по плечо. Государь татарским прищуром оглядел собравшихся и поднялся еще на одну ступень, оставляя позади ближних бояр, послов и прочую челядь, все ближе приближаясь к митрополиту, а стало быть, к самому богу. Он подбирался к стулу осторожным шагом зверя; так рысь подкрадывается к косуле, безмятежно пощипывающей траву. Остался всего прыжок, и царственный стул, придушенный многопудовым телом, скрипнет тонко и жалобно. Но государь не торопился. На небольшом возвышении, налоге, лежала шапка Мономаха и царские бармы. Иван смотрел туда, где играл каменьями драгоценный Крест: в центре его находился огромный бриллиант, по сторонам изумруды, служившие от сглаза и для отпугивания злых сил.
Митрополит благословил Ивана крестом.
– Господи Боже наш, Царь Царей, Господь господствующих, услышь ныне моления наши и воззри от святости Твоей на верного Твоего раба Ивана, которого Ты избрал возвысить царем над святыми Твоими народами, и помажь его елеем радости. Возложи на главу его венец из драгоценных камней, даруй ему долготу дней и в десницу его скипетр царский.
Митрополит поманил к себе архиереев, стоящих в карауле около царских регалий. Один из них бережно приподнял Крест Животворящего Древа, двое других подняли бармы и шапку Мономаха.
Макарий встал со своего места, взял бармы, и рубины заиграли. На миг митрополит позабыл о царе, об архи-ереях, о собравшемся народе – он любовался кровавым светом, потом заговорил:
– Мир всем... Голову наклони, Иван Васильевич, не позора ради, а для того, чтобы еще более возвыситься. Высок ты больно, иначе и бармы на тебя не надеть. Только знай, Ванюша, что бармы – это хомут божий, крест на них начерчен, и ты об этом всегда помнить должен. Эх, Ванюша, если бы батюшка был, он на тебя и венец возложил, когда на отдых собрался бы. А так мне, старику, приходится это делать, – посетовал митрополит и, оборотясь к народу, воскликнул: – Поклонись же с нами единому царю вечному, коему вверено и земное царство.
Архиереи Ростовский и Суздальский уже подают митрополиту шапку Мономаха. Ее соболиный мех щекотал ладони. Великий князь все так же стоял со склоненной головой. Митрополит Макарий слегка помедлил, потом надел шапку на московского государя, навсегда спрятав от простого люда царственные власы.
– Спаси тебя господь, – крестил Макарий Ивана, и тот опустился рядом с митрополитом уже венчанным царем.
Макарий поднялся, почувствовав себя холопом.
– Многие лета великому князю Московскому, государю всея Руси Ивану Четвертому Васильевичу Второму... Славься, наш государь, божьей милостью.
Тать Яшка Хромой
До самого утра на московских улицах горели костры, освещая темные углы. Нищие толпами стояли у огня, выставив к теплу руки. Со двора царя доносился бой барабанов, а по улицам, сотрясая звонкими бубенцами, бегали шуты, веселя народ. Караульщики, позабыв на время бранные слова, стаскивали хмельных на Постоялый двор.
Силантий до конца еще не уверовал в свободу, с опаской озираясь на строгих караульщиков, которые, казалось, охмелели от общего веселья, толкали друг друга в бока и смеялись вместе со всеми.
Всю дорогу Силантий помалкивал и только у Китайгородской стены повернулся к Нестеру:
– Прав ты оказался. Выпустили нас.
– А то как же! Не каждый день царь на венчание садится, такое раз в жизни бывает. Вот попомнишь мое слово, когда царь жениться надумает, так и убивцев начнут выпускать. А какие казни в ту неделю должны быть, отменят! Я эту науку не однажды прошел. Народ сказывает, когда Василий Иванович в жены Елену брал, так он всех душегубцев из темниц повыпускал. А те вслед за свадебным поездом к Успенскому собору пошли и многих живота тогда лишили. Народ-то богатый на царскую свадьбу идет, почитай, со всей округи! Вот караульщики и палят сейчас костры, где могут, чтобы никакого злодейства не вышло. Куда ты сейчас, Силантий?
Новгородец приостановился. Веселье оставалось позади и напоминало о себе только яркими языками пламени. Впереди – белая стена, похожая на темницу, из которой они только что выбрались. Морозно. Люто.
– На Монетный двор-то уж теперь не возьмут.
– Не возьмут, – согласился Нестер.
– Я более ничего делать не умею, окромя как чеканы, – который раз жалел Силантий.
– Кабы нам чеканы да кузницу свою, – мечтательно протянул Нестер, – мы бы с тобой такие гривенники делали, что от настоящих не отличишь!
– Да что ты говоришь такое! Побойся бога! Едва из темницы выбрались, и, не будь помилования, неизвестно, сколько бы сидеть! А другие, что против правого дела пошли, так пламенного олова испили.
– Да будет тебе, – махнул рукой мастеровой, – о завтрашнем дне думать надо. Не на паперть ведь нам идти!
– Что же ты предлагаешь? – призадумался Силантий.
– Ты про Яшку Хромого слыхал? – вдруг спросил Нестер.
– А кто же про него не слыхал? – изумился Силантий.
Яшка Хромой славился как известный московский вор. Некогда он был бродячим монахом: ходил по дорогам, выпрашивал милостыню. Но однажды попался на краже, за что отсидел год в монастырской тюрьме. Братия наложила на него епитимью и весь следующий год запрещала ему молиться в церкви, а велела во искупление грехов сидеть на паперти и просить, чтобы за него помолились добрые люди. А когда срок наказания иссяк, он снова сделался бродячим монахом, кочуя из одной обители в другую.
Яшку Хромого знали не только в Москве, он хорошо был известен в Новгороде, где прожил целый год и прославился как отменный кулачный боец. Приходилось ему бывать и в Переславле, в Ростове Великом, Костроме и Суздале. Монах был приметен не только огромным ростом, но и знаменит драчливым характером. Сказывают, как-то в пьяной драке набросилось на него с полдюжины молодцов, так он без особых усилий раскидал их по сторонам.
Видать, просторные русские дороги приучили к вольнице. Яшка больше не заглядывал в монастыри. Вместо того собрал он горстку таких же бродячих монахов, как и сам, и ушел в леса. Скоро о Яшке заговорили по всей Руси. Он перебирался со своим небольшим отрядом по дорогам и грабил богатых купцов.
Происходило это так: из-за леса появлялся босой и оборванный монах огромного роста, тяжелые вериги склоняли его бычью шею, через прорехи на рясе была видна власяница[27]; он протягивал длань вперед и слезно умолял:
– Купцы, пожалейте сиротинушку, не обидьте его отказом. Христа ради прошу, подайте на пропитание бродячему монаху пятачок.
Получив пятак, долго кланялся, но с дороги не уходил, а потом добавлял:
– Мало, государе купцы. Неужно не совестно вам? Добавьте еще.
– Сколько же ты хочешь, чернец? – удивлялся иной купец наглости монаха.
– Вот у тебя в телеге тюки, кажется, есть, а в них, по всему видать, мягкая рухлядь[28], вот ты ее мне и отдай!
Из покорного монаха чернец превращался в атамана разбойников, на свист которого невесть откуда выскакивало с добрую дюжину таких же ряженых и уже стаскивали с телег кули, распрягали лошадей.
Но не всегда Яшке везло – в одном из таких дел прострелили ему ногу, и он прослыл Хромым.
О Яшке Хромом говорили на площадях, им пугали боярских детей, о Яшке читали указы, в которых называли его татем и вором, и за голову его московский государь каждый месяц прибавлял десять рублев. Но выловить Хромого охотников не находилось.
В народе о Яшке говорили разное: его боялись и любили одновременно. Поговаривали, что он частенько появляется на торгах ряженым, под простым платьем. Тать знал, какой из купцов в прибыли, а потому дерзкие его вылазки были всегда удачны. Яшка повсюду имел своих людей, поговаривали, даже дьяку Разбойного приказа он платил от своих щедрот.
Иногда вместе со своими людьми знаменитый вор выходил из леса и, расположившись в двух верстах от Кремля станом, палил костры. Яшка словно вызывал московского государя на поединок, показывая, что есть в окрестностях сила, способная поспорить с самодержавным величием. Тогда на ночь запирали ворота, и Яшка Хромой оставался царем посада. Он словно разделил с Иваном Васильевичем землю, отдавая ему город, себе же забирая все остальное: лес, поля, Москву-реку. Всю ночь тогда не смолкали песни, в которых слышалась разбойная удаль; визжали бабы, следовавшие за его повозками; слышался детский смех; и кто-то назойливо теребил расстроенные гусли. Яшка Хромой всякий раз исчезал вместе с рассветом. Развеется ночная мгла, а его уже и нет, только дымящиеся уголья говорили о том, что здесь ночь провел самодержавный тать Яшка Хромой.
Не однажды государев указ объявлял, что вор Яшка Хромой пойман и обезглавлен, что труп его разорван на части и брошен за Земляной город на съедение бродячим псам. И действительно, не раз ловили на московских дорогах бродячих хромых монахов, по описанию походивших на Якова, и секли им головы. Но тать Яшка только посмеивался над указами и продолжал появляться в окрестностях Москвы, будоража посады злодейским пением и звоном расстроенных гуслей.
Силантий с Нестером пошли по Арбатской дороге, мимо Лебяжьего государева двора, мимо Конюшенной слободы. Впереди возвышался купол божьего дома. Не один раскаявшийся тать нашел приют под его гостеприимной крышей. У Новинского монастыря заканчивался Земляной город. Нестер шел уверенно, Силантий чуть поотстал, но не упускал из виду его белую рубаху.
– Где же мы Яшку-то сыщем? – нагнал Нестера Силантий.
– Найдем, – уверенно отзывался тот. – Яшка везде! Если Иван – господин среди своих бояр, то Яшка – господин среди его холопов. Это кажется, что Яшки нет, власть его уходит куда дальше, чем ты думаешь.
Незаметно вышли к Москве-реке. У моста караульщики разожгли костер, над которым висел огромный котел. Варево издавало сладостный дух и вызывало аппетит. Пахло мясом. И Силантий почувствовал, как ему не хватало именно мясного супа с сытным куском. Поесть бы парной говядины, а за нее и богу душу отдать можно!
Один из караульщиков подошел к котлу, лениво ковырнул его ковшом, и котел благодарно забулькал, освобождаясь от горячих паров. Зло полыхнуло пламя, далеко в воду забрасывая огненные искры, которые рассекли темень да и погасли.
– Эй, кто такие? – лениво окликнул караульщик проходивших мимо мастеровых.
– Посадские мы, – бойко отвечал Нестер, – подзадержались малость в городе. Вот сейчас домой идем, заночевать-то негде.
– Ишь ты... посадские! – засомневался караульщик. – По харе разбойной видать, что вор. Царь-то помилование объявил, потому вас сейчас в городе как карасей в пруду. Ладно, пусти его, Григорий. Помилование так помилование. Не будем государев праздник омрачать. Пускай себе идет. Только ежели вор, дальше плахи все равно не уйдет. Не прощаюсь я с тобой, стало быть. Эй, слышь, как там тебя?!
С натужным стоном отворились ворота. Потом вновь стало тихо. На башне разбуженной птицей заскрипели часы, и на колокольне Спасской башни трижды ударили в колокол.
Была полночь.
Силантий с Нестером прошли по мосту. Где-то далеко за спиной вспыхнуло красное зарево: то догорали последние костры, и темнота еще плотнее, еще глуше охватила крепостные стены. Мост был крепкий, и толстые доски едва поскрипывали под ногами мастеровых.
– Выбрались, кажись, – с облегчением проговорил Силантий.
Дорога проходила через посад, который все еще не хотел засыпать и продолжал разделять с государем его радость. Кое-где в окнах робкими мотыльками билось пламя свечи. В одном из дворов какой-то мужик пьяно и весело тянул удалую казачью песню, а ему в ответ сонно отозвалась корова и умолкла на самой высокой ноте, не дотянув своего отчаянного «му».
Нестер и Силантий оставили позади посады и вышли на Можайскую дорогу. Они не чувствовали усталости, и рассвет показался им неожиданным. Сначала поредевшая малость тьма позволила различить впереди небольшую деревушку: дома веселыми грибками разбежались по пригорку. Потом ночь выпустила дальний лес, а сама отодвинулась к горизонту и там умирала, проглоченная красной зарей. И все отчетливее и яснее стали проступать контуры вздремнувшей чащи; ручейка, особенно голосистого в этот ранний час; поляны, белой скатертью выделяющейся на фоне темных сосен.
Вдруг Силантий увидел, что им навстречу шагает чернец. Он появился из ниоткуда, словно был порождением прошлой ночи, ее грешным плодом; а возможно, это ночь укрылась в его темной пыльной рясе до следующего дня. Вот встряхнет монах одеянием, и темнота вновь постепенно окутает землю: сначала лес, потом ручеек, а затем и поляну.
Монах шел не спеша, чуть прихрамывая, без интереса поглядывая на приближающихся путников. Высоченный и сгорбленный, он походил на жердь, обряженную в монашеское платье. Вся фигура его выражала покорность, даже колени слегка согнуты, готовые продолжить прерванный разговор с богом. Только взгляд у него был шальной и никак не хотел соответствовать униженному виду монаха.
– Милостыню не подадите? – Чернец остановился как раз напротив Силантия и внимательно посмотрел на путника.
Чеканщик поежился: таким голосом не милостыню просить, а с кистенем на большой дороге стоять.
– Пойми, добрый человек, нет у нас ничего. С острога идем. То, что было, на прокорм пошло да караульщики забрали, так что не обессудь.
– За что в остроге сидели, странники? – поинтересовался монах. – Неужно ограбили кого?
– Не грабили мы никого, мил человек, – в голос ответили мастеровые. – Служили мы на Монетном дворе у боярина Федора Воронцова, а тот вор оказался, монеты у себя в подворье делал. Вот за то и поплатились, что рядом с ним были.
– Ишь ты! Страдальцы, стало быть, – посочувствовал монах.
– Как есть страдальцы, – отозвался Нестер.
– А куда путь держите?
– Да сами еще не знаем, милой человек. Видать, туда, куда глаза укажут.
– Хм... И не боитесь? Грабят сейчас на дорогах, а то и вовсе могут живота лишить. Вот выйдет такой, как я, да и отберет все! Вы про Яшку Хромого слышали?
– Как же не слыхать? Конечно, слыхали! Только видеть его не доводилось. Лютует он, говорят.
– Лютует, – печально соглашался монах. – Находит на него такое. – И, зыркнув бесовскими глазами, добавил: – А ведь я и есть тот самый Яшка Хромой... Что? Испугались? – с довольным видом разглядывал он опешивших путников. – Эй, Балда, поди сюда! – И тотчас из кустов навстречу Нестеру шагнул детина величественного роста, огромный и лохматый, как медведь. – Обыщи-ка их. Чудится мне, что не сполна они исповедались перед иноком. Может, под портками чего утаили?
– Побойся бога, монах, – взмолился Силантий, – если мы и грешны, то уж не до того, чтобы под портками у нас шарить. Нет у нас ничего! – Балда уже сделал шаг, чтобы сграбастать молодца и заголить до самой головы рубаху. – К тебе мы идем, Яков! У тебя хотим служить!
– Ишь ты! – крякнул Яшка от удовольствия. – В тати решили податься? А не боязно? За это ведь государь наказывает. Ну-ка, Балда, покажи путникам свои руки с государевыми метками.
Громила приблизился вплотную к Нестеру и показал руки с безобразными язвами вместо ногтей.
– Видали? Вот так-то! Не далее как два дня назад у палача гостил. Вот вместо калачей ему ногти и повыдергивали. И если бы не помилование, так голову бы на плахе оставил. – И уже другим голосом, в котором слышался неподдельный интерес: – Что, действительно монетное дело разумеете?
– Чеканщики мы, резать умеем.
– Ну что ж... были чеканщики у боярина Воронцова, будете чеканщики у Яшки-вора.
Проклятие Пелагеи
После венчания на царствие Иван Васильевич с Пелагеей расстался. Обрядили ее в монашеский куколь[29] и в сопровождении строгих стариц[30] стали отправлять в монастырь. Пелагея свою участь приняла достойно: поклонилась в ноги московскому государю и перекрестилась на красный угол.
Еще вчера она была всемогущая госпожа, перед которой сгибалась дворовая челядь, а сегодня оказалась брошенной девкой. Кто-то пнул ее в спину, подталкивая к выходу, а дряхлая и злобная старица зашипела вослед:
– Ишь ты! Приживалица царственная. Теперь до конца дней своих сей грех не отмоешь. Это надо же такое сотворить – государя нашего опутала! Какая только сила в тебе сидит?!
Пелагея обернулась и, гневно нахмурив чело, прошипела:
– Прочь, старая ведьма!
Старица опешила и тихо отошла в сторону. На миг к Пелагее вернулось ее былое величие, и она, обернувшись к государю, произнесла проклятие:
– Сил тебя лишаю, царь! Хоть и молод ты, а немощным стариком станешь.
Пророчество Пелагеи Иван Васильевич почувствовал в тот же вечер, ощутив свое бессилие перед красивейшей девкой Проклой. Баба стояла нагая, без стеснения выставляя всю свою красу перед юным государем. Иван поднялся с ложа, приобнял ее за плечи и почувствовал под ладонями горячее и жадное на любовь девичье тело.
– Не могу, – с горечью признался Иван. – Пелагея всю силу у меня отобрала. Ведьма, видать, она. Иди отседова, постельничий тебя в комнату отведет.
Девка прижалась к государю, прильнула губами к его устам, словно хотела своим теплом вдохнуть в него утраченную силу.
– Государь-батюшка, любимый мой! Да что же она с тобой, ведьма такая, сделала?! Приворожила к себе, да так, что на других баб теперь смотреть не можешь? А ты обними меня, сокол мой, крепче обними. Вот так... Вот так. Силушку свою не жалей, так чтобы косточки мои захрустели. Вот так, батюшка... Вот так...
Иван так и сяк мял девку в своих руках, жадно прикладывался губами к ее груди, но чем сильнее желала Прокла, тем больше он чувствовал свое бессилие.
– Нет... Не могу... Видно, и взаправду ведьма! Околдовала меня Пелагея! Всю силушку отняла. А ты ступай... ступай...
Девка нырнула в сорочку, опоясалась и босой ушла к двери, оставив царя наедине со своим бесчестием.
Последующая ночь для юного государя стала очередной пыткой. Красивые девицы растирали его благовониями, но царь, подобно ветхому старцу, только пожирал глазами крепкие тела, не в силах разбудить в себе былую страсть.
Иван не выходил из своей комнаты уже двое суток, закрывался даже от ближних бояр, и только дьяк Захаров, сделавшийся любимцем царя, да митрополит Макарий осмеливались нарушить его покой.
Между тем о позорной слабости государя заговорили по всей Москве. На Постельничье крыльцо, где обычно коротали свое времечко стряпчие и дворяне, кто-то из бояр вынес весть о недуге царя, а оттуда неожиданная новость шагнула в город.
Наконец Василий Захаров дал совет:
– Раз Пелагея-ведьма порчу на тебя навела, порчу ту извести надобно.
– Как же это сделать? – с надеждой вопросил царь.
– Есть такие бабки, которые хворь всякую снимают. Поплюет иная по углам, так болезнь тотчас и отпадает, как будто ее и не было. А Пелагея – ведьма! Истинно ведьма! Только теперь царскому суду ее не предашь, в монастыре упряталась. А так гореть бы ей на осиновых угольях.
Вечером к государю Васька Захаров привел двух старух, настолько древних, что плесень на их лицах выступала темными пятнами. Их глаза, провалившиеся глубоко в орбиты, посматривали вокруг настороженно и строго.
Это были знахарки, известные всей Москве: тетка Агафья и тетка Агата. Они походили друг на друга так же, как их имена. Даже морщины на лицах у них были одинаковые. Уже второй десяток лет знахарки не расставались со вдовьими платками, похоронив и мужей, и состарившихся детей. Смерть, видно, совсем позабыла про них, забирая уже к себе старших внуков и оставляя женщин в полном одиночестве.
Вошел государь.
Старухи поплевали вокруг, изгоняя бесов, а потом одна из них обратилась к царю:
– Ты, Иван Васильевич, причину бы показал, – трудно от сглаза лечить, когда не знаешь, с чего началось. Ты нам все расскажи, как матушке бы своей рассказал, а мы тогда в тебя силу и вольем.
Иван Васильевич оторопел: не было того, чтобы государь перед старухами исповедовался. Одно дело – с девкой забавы ради наслаждаться, совсем другое – нутро свое оголять.
А Васька Захаров не отходил от Ивана ни на шаг, нашептывал в ухо:
– Государь, так для волхвования надо.
Иван Васильевич поколебался, посмотрел на старух, потом смело к самому горлу оттянул рубаху и распоясал порты.
– Не робей, государь, скажи все как есть, – подбадривала Агафья. – Чай, и нам когда-то доводилось мужнину плоть зреть. И детишек рожали! Ишь ты... – непонятно чему подивилась старуха. – Эй, милок, мы твою хворь разом изгоним. Будешь богатырем, как и прежде. Девок станешь любить так, что и сносу твоей игрушке не станет.
Старуха достала из котомки горшок с зельем, побрызгала темной жижей на ноги Ивану Васильевичу, а потом принялась нашептывать:
– Изыди, нечистая сила, от доброго молодца. Уходи в леса и за моря, да за поля дальние. Сгинь во тьме непросветной, растворись во свете утреннем, а молодец наш Иван Васильевич пусть будет, как и прежде, силен и до баб спелых охоч.
Старуха Агафья беззастенчиво тронула Ивана Васильевича между ног, и он почувствовал, как в нем вновь проснулась мужская сила. Вот как бывает: девки молодые не могли разогреть его кровь, а подошла старуха и растревожила. Может, девицы попадались царю не такие умелые, как эта пахнущая землей бабка?
Иван Васильевич невольно застеснялся проснувшейся в нем силы.
– Ты, бабка, поскромнее была бы...
Агафья, не обращая внимания на замечание царя, поливала его зельем, мяла и тискала восставшую плоть, а потом, когда государь почувствовал себя, как и прежде, сильным, уверенно распорядилась:
– Надень портки, батюшка Иван Васильевич, теперь-то уж девок тебе не придется бояться!
Следующую неделю царь провел в безудержном разгуле, наверстывая упущенное за время неожиданного «поста». Иван Васильевич, как и прежде, разъезжая по Москве, весело шлепал встретившуюся девку по заду и присматривал для себя новую зазнобу. Государево сопровождение, такие же сорванцы, как и сам царь, бесстыдно пялились на молодых баб и девок и, не стесняясь в посулах, завлекали молодых в кремлевский дворец.
Однако Ивану веселиться пришлось недолго – опять в него вернулся знакомый недуг. Он снова ощутил свою немощь перед посадской девкой Проклой, призванной боярскими детьми к государю для веселья. Целый день Иван молился в надежде вытравить изъян, клал бесчисленные поклоны, окуривал одежды сладким ладаном, а вечером в хоромы к царю явился Блаженный Василий.
Старик был известен всей Москве своими пророчествами: глянет на человека и укажет, сколько тому годков отпущено, а однажды, сидя на паперти Благовещенского собора, сказал, что в Новгороде пожар великий. Послали гонцов. Так оно и оказалось.
Василий носил на теле густую власяницу, с которой никогда не расставался, на тяжелой цепи болтался огромный железный крест, и вся его одежда состояла из старой рубахи и ветхих портов. Дома у Василия Блаженного не было, спал он всегда под открытым небом, презирая зимой лютую стужу, а летом дождь. Но чаще всего он останавливался на ночлег в городской башне, где размещалась темница для квасников, и ночь напролет вещал грешникам поучения о неправедности пьянства.
Старец Василий запросто входил во дворец, куда не смели появляться знатные чины. Не раз и самому Ивану он делал отеческие замечания, укоряя его за блуд.
Василий прошел мимо караульщиков, которые не смели остановить его из суеверного страха. Старик уверенно пересек двор и неторопливо стал подниматься по Красному крыльцу, прямо в Верх к государю. Блаженного признали и здесь: караульщики расступались проворно, как если бы это был сам царь, только шапки разве что не ломали и в поясе не согнулись. В тереме у палаты государя застыли двое рынд; слегка помедлив, расступились и они.
Василий Блаженный застал царя в молитве.
Выставив голые пятки к выходу, Иван каялся. Лицо его было мокрым от усердия. Волосы слиплись от пота и неровными прядями спадали на лоб. Иван Васильевич заметил вошедшего, но молитвы не прекратил, дочитал до конца прошения, доклал поклоны и только после этого поднялся на ноги.
– Чего тебе? – буркнул царь, отряхивая с портов приставший сор.
– Пришел я к тебе, батюшка государь, чтобы чертей изгнать из твоей комнаты, что по углам прячутся.
Василий развязал котомку, достал оттуда несколько камней и стал бросать их по углам.
– Чу, окаянные! Пошли прочь! Чу, изыди, сатана! – приговаривал Блаженный. – А ты куда запрятался?! А ну вылазь! Не мешай царю отдыхать! А-а-а, испугался! Вот тебе! Вот! – бросал Блаженный камешки. – Получай в лоб! Ага, попал!
Василий совсем не обращал внимания на Ивана, который замер посреди комнаты и испуганно наблюдал за битвой Блаженного с бесами. Босой и простоволосый государь походил на дворового мальчишку, который нелепым случаем оказался в царских палатах. Желтый порхающий свет свечей падал на его лицо и выхватывал из темноты глаза, полные ужаса. А Василий, поправ государевы страхи, приблизился к самым углам и топтал бесов грязными голыми пятками. Когда наконец дело было выполнено, пришло время праздновать победу.
– Всех бесов изгнал, – удовлетворенно признался Василий. – Целая тьма у тебя их собралась, видать, со всего двора. Видно, грешишь ты много, Ванюша, вот потому они к тебе и сбегаются. У святого человека бесов не увидишь, а у тебя хоть и иконы висят, да совсем они их не боятся. По-новому освятить их нужно! Ну да ладно, изгнал я их, теперь они долго не появятся. А ты обулся бы, государь. Вижу, что гордыню свою перед богом умеряешь, только ведь все это от сердца должно идти. Покорность показываешь, а вот сам о другом думаешь. Знаю я все про тебя, Ванюша-государь, мне об этом бог в самые уши нашептывает. Грешен ты! Про болезнь твою знаю и про знахарок ведаю, что тебя от хвори спасали. – Царь, присев на сундук, с силой натягивал сапог на пятку. – Только знахарки здесь не помогут! – приговорил Блаженный Василий.
Иван так и застыл, не одолев сапога, и сафьян гармошкой собрался у самого голенища.
– Как так?!
– А вот так, Ванюша!
– Может, они порчу навели?.. На костре сожгу!
– Старухи здесь ни при чем, – отмахнулся Василий. С его лица спала обычная строгость, и теперь он походил на дворового берендея, который частенько ублажал государя сказками. – Это воля господа! А он вот что мне велел тебе передать... Как только ты женишься, так сразу к тебе мужеская сила вернется.
С лица Ивана уже сбежал испуг. Он обулся, аккуратно разгладил ладонью цветастый сафьян, на голову надел скуфью[31].
Василий Блаженный был известен на всю округу своими предсказаниями, и не было случая, чтобы старик оказался неправым.
– Женишься, государь, так в первую брачную ночь силу приобретешь, – запустил корявые пальцы Блаженный в седые кудряшки бороды. – А сейчас господь распорядился, чтобы пост был, чтобы очищенным к супружескому ложу явился. Ну ладно, государь, я передал тебе его слова, а теперь мне идти нужно.
Блаженный ушел так же неожиданно, как и пришел. И если бы не отсутствие тревоги, которую он снял с души и забрал с собой, можно было бы подумать, что все это показалось.
Великие смотрины
С женитьбой Иван затягивать не стал, на следующий день он призвал к себе бояр и сказал просто:
– Женюсь я! Хватит баловать, государству наследник нужен, а мне опора. – А перед глазами все стоял Блаженный Василий.
Бояре держались у порога гуртом, недоверчиво поглядывая на государя, всем своим видом говоря: «Что же он еще такое решил выкинуть?!»
Царь скосил взгляд на митрополита, который был здесь же. Лицо у Макария невозмутимое. Губы его уже давно не раздвигала улыбка, лоб разучился хмуриться, и не было новости, которая могла бы удивить священника. Он напоминал каменное изваяние, лишенное чувств.
– Что же это за царь такой, если он не женат? Это как бобыль на деревне, который вроде бы и не мужик, если бабу не имеет. Мне подданными своими управлять легче будет, если оженюсь. Другие государи на меня иначе посмотрят, если супружница моя рядышком присядет.
– Дело говоришь, государь Иван Васильевич, – первым нашелся что сказать Глинский Михаил. – Моя сестра Елена, а твоя матушка возрадовалась бы, услышав такие слова. Внуков хотела все дождаться, да вот не пришлось.
Весть встряхнула и других бояр, с которых уже спало оцепенение, и они дружно, как гуси на выпасе, потянулись к царю шеями, опасаясь отстать от хора верноподданных:
– Верно, государь, женись!
– Да мы тебе такую свадебку закатим, что правнуки помнить будут!
Шуйские тоже поспешили выразить радость, и старший из братьев, Иван, разодрал губы в блаженной улыбке:
– Вырос наш батюшка! Женатому-то не с руки по дворам бегать и забавы чинить.
Митрополит Макарий, тучный и высокий старец, подошел к Ивану и, пригнув его голову ладонью, чмокнул пухлыми губами в лоб.
– Вот ведь как, Ванюша, получается. Хоть и не положено монаху иметь детей, но ты у меня вместо сына. Привязался я к тебе... ты уж прости за это. Стар я больно, чтобы меня ругать. Венчал я тебя на царствие, государь, обвенчаю и с суженой.
В тот же вечер, удобно рассевшись на лавке в Грановитой палате, бояре приговорили грамоту.
Митрополит Макарий сидел ближе всех к государю и громким голосом вещал:
– Так уж пошло на Руси, что живем мы по византийским законам. Вера у нас православная, и в устройстве светском и церковном мы больше походим на греков. И, стало быть, свадьба государя должна быть такой, какими славились византийские императоры. Дьяк, пиши. – Митрополит вздохнул глубоко, наполняя грудь воздухом, и пламя свечей слегка поколебалось. – «Я, царь и великий князь всея Руси Иван Четвертый Васильевич Второй, повелеваю всем боярам, окольничим, столбовым дворянам[32], у которых имеются девицы на выданье, ехать сейчас же к нашим наместникам на смотр. И девок чтоб от государя не таили. А кто надумает утаить девицу, дочь свою к наместникам не повезет, тому быть в великой опале и казни. Грамоту пересылайте меж собой, не задерживайте ее и часу».
Митрополит помолчал: не упустил ли чего, потом попросил дьяка прочитать написанное. Захаров читал выразительно и громко. Митрополит довольно хмыкнул – складно получилось.
– Может, кто из бояр сказать чего желает?
– Чего уж говорить, и так все ясно, – отозвался за всех Федор Шуйский, посмотрев на братьев.
Целую неделю дьяки денно и нощно жгли свечи, переписывая грамоты. А когда их набралась целая комната и свитки заполнили все углы и столы, Захаров велел крикнуть ямщиков, которые, похватав свитки с еще не просохшими чернилами, разлетелись кто куда.
Был канун Крещения, и, проезжая мимо деревень, ямщики видели, как бабы, вскинув коромысла на плечи, шли на реку брать крещенскую воду, которую затем будут беречь пуще глаза – она и от хвори убережет, и бесов от избы отгонит. А еще хорошо ей ульи кропить, вот тогда пчелы меду нанесут.
Ямщики, строго соблюдая государев наказ, нигде подолгу не останавливались, меняли коней; едва отогревались в теплой избе и, подгоняемые страхом перед царской опалой, спешили дальше через заснеженный лес к государевым наместникам, воеводам. От них грамоты разойдутся через губных старост[33] по деревням и селам, и на призыв царя должны отозваться в любой глуши, где может прятаться русская красавица.
Наместники, приветствуя в лице ямщика самого государя, снимали шапки и принимали грамоты, понимая, что, возможно, сжимают в руках собственную судьбу.
– Царь жениться надумал, – коротко сообщал ямщик, думая о теплой избе и проклиная стылую и долгую дорогу. Чарку настойки бы сейчас да пирогов с луком, а уж потом и разговоры вести. – Пускай бояре и дворяне, которые дочерей на выданье имеют, к тебе их свезут, а ты лучших отбери. Потом с ними в Москву поедешь, государь их зреть будет.
Наместник облегченно вздыхал и тотчас начинал суетиться:
– Да ты проходи в дом, застыл небось! С самой Москвы ведь едешь. Может, стаканчик вина с дороги отведаешь?
– Отчего не отведать, – улыбался ласково ямщик. – Еще как отведаю. А то уже нутра своего не чувствую.
Отобедав у гостеприимного наместника и отоспавшись на пуховой перине за всю дорогу зараз, ямщик спешил на государев двор сообщить, что наказ его выполнен в точности.
Уже вечером следующего дня из имений в города заспешили сани с девицами в сопровождении отцов и слуг. Девиц провожали всем домом, держали у гладких лбов святые иконы, обряжали во все лучшее и долго не разгибались в поклоне, когда красавицы выезжали за ворота.
Новгородские девицы собирались во дворе наместника. Краснощекие, с подведенными бровями, они зыркали одна на другую, оценивая, кто же из них будет краше. Воевода Михаил Степанович Ермаков в сопровождении двух десятков слуг сошел с крыльца на хрустящий снег, замарав его непорочность стоптанными подошвами сапог, потом, глянув на скопление девиц, пробормотал:
– Ишь ты! Одна краше другой! – И уже строже, оборотясь к дьяку, спросил: – О чем там говорится?
Дьяк крякнул не то от мороза, не то от обилия красоты и, уткнув лиловый нос в бумагу, стал читать:
– «Чтобы лицом была бела, глазами черна, роста не великого и не малого...»