Лермонтов. Исследования и находки Андроников Ираклий
Русское дворянство окрестило 1774, пугачевский, год «черным годом». Слово это настолько прочно вошло в обиход помещичьих усадеб и дворянских особняков, что Г. П. Данилевский сто лет спустя назвал так свой роман из времен пугачевщины. «Настанет год, России черный год», — писал Лермонтов в 1830 году, размышляя о возможности повторения пугачевского восстания, о грядущей народной революции, когда «корона упадет» с головы русских царей. И в юнкерской школе, обращаясь к исторической теме, он принялся за работу над романом, действие которого приурочил именно к пугачевскому году.
Но, несмотря на передатировку, «Вадим» по-прежнему остается самостоятельным опытом исторического романа о пугачевском восстании. И хотя Лермонтов обратился к этой теме одновременно с Пушкиным, но совершенно от него независимо. Припомним, что работа Пушкина над «Капитанской дочкой» в 1833 году не пошла дальше начальных наметок плана. «История Пугачева», которую Пушкин писал в том же 1833 году, в свет вышла только в самом конце 1834 года, а «Капитанская дочка» — в 1836 году, когда работа над незавершенным «Вадимом» была уже в прошлом[230]. «Дубровского» же, о сходстве с которым «Вадима» речь будет ниже, Лермонтов и вовсе не мог знать: этот незаконченный роман, написанный в конце 1832 — начале 1833 года, увидел свет лишь в конце 1841, когда ни Пушкина, ни Лермонтова в живых уже не было.
Следовательно, ни «Истории Пугачева», ни «Капитанской дочки», ни «Дубровского» Лермонтов в 1833–1834 годах знать не мог. Еще менее мог подозревать Пушкин, что в дальних классах юнкерского училища, запираясь от начальства и рискуя быть наказанным, молодой юнкер до поздней ночи пишет свой исторический роман. Тем больший интерес приобретают для нас сюжетные и фабульные совпадения в гениальных прозаических творениях Пушкина и в юношеском, еще незрелом и незавершенном романе Лермонтова, — совпадения, которые подсказаны Лермонтову реальной действительностью.
2
Припомним фабулу лермонтовского романа.
Безобразный нищий — горбун Вадим — нанимается в слуги к богатому помещику Палицыну, в доме которого с младенческих лет на положении воспитанницы живет Ольга, сестра Вадима. Пользуясь удобным случаем, Вадим становится слугой Палицына, чтобы мстить ему за разорение и смерть отца, за собственную нищету, за унижение сестры.
«„Твой отец был дворянин — богат — счастлив, — рассказывает Вадим Ольге, — и, подобно многим, кончил жизнь на соломе… У него был добрый сосед, его друг и приятель, занимавший первое место за столом его, товарищ на охоте, ласкавший детей его, — сосед искренний, простосердечный, который всегда стоял с ним рядом в церкви, снабжал его деньгами в случае нужды, ручался за него своею головою… Однажды на охоте собака отца твоего обскакала собаку его друга; он посмеялся над ним: с этой минуты началась непримиримая вражда — 5 лет спустя твой отец уж не смеялся… Друг твоего отца отрыл старинную тяжбу о землях и выиграл ее и отнял у него все имение; я видал отца твоего перед кончиной…“ И отец его представился его воображению, таков, каким он возвратился из Москвы, потеряв свое дело… и принужденный продать все, что у него осталось, дабы заплатить стряпчим и суду…»[231]
«Кто бы подумал! — восклицает уже не Вадим, но сам Лермонтов. — Столько страданий за то, что одна собака обогнала другую…»[232]
Далее описывается, как Вадим старается приобрести доверие и любовь слуг Палицына. Прослышав, что Пугачев приближается к местам, где находится вотчина Палицына, Вадим предвидит удобный случай отомстить своему врагу, он поднимает крестьян Палицына на восстание и становится во главе отряда.
Как видим, фабула лермонтовского романа поразительно совпадает в этой части с историей Владимира Дубровского, который, так же как и Вадим, становится атаманом восставших крестьян из желания отомстить виновнику смерти отца.
Но если даже допустить, что сходство это обусловлено традицией «разбойничьих» сюжетов, то завязка в обоих романах — история с борзой собакой и возобновившаяся затем старинная тяжба о землях — заставляет думать, что в основе их лежит какой-то общий источник.
Известно, что в рукопись «Дубровского» Пушкин просто вшил писарскую копию с подлинного дела козловского уездного суда «О неправильном владении поручиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением, принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову, состоящим Тамбовской губернии Козловской округи сельце Новопанском»[233].
Дело это началось еще в 1826 году и решилось в козловском уездном суде в 1832 году в пользу Крюкова. Право было на стороне Муратова, но документ, подтверждавший это право, сгорел. Суд не пожелал разобрать дело по существу и вынес решение в пользу Крюкова. Нежелание суда войти в суть дела объяснялось просто: Крюков был важный барин, богатый помещик, владелец трех тысяч душ, а у Муратова было только одно небольшое поместье. Срок, положенный на обжалование судебного решения, Муратов пропустил. Только в октябре 1832 года, когда уже было отдано распоряжение отобрать у него имение, он начал снова хлопотать и для этого явился в Москву[234].
Пушкин, находившийся в октябре 1832 года в Москве, узнал об этом деле от П. В. Нащокина и через его поверенного, Д. В. Короткого, чиновника Опекунского совета, достал копию подлинного судебного решения[235].
Лермонтова в это время в Москве уже не было. В начале августа того же года он переехал с бабушкой в Петербург. Однако эту историю он мог узнать из другого источника.
В Петербурге Арсеньева постоянно посещала дом Лонгиновых. «Я знал ее лично и часто видал у матушки, которой она по мужу была родня», — вспоминал М. Н. Лонгинов[236]. Мать М. Н. Лонгинова, Мария Александровна, жена статс-секретаря Н. М. Лонгинова, была дочерью тамбовской помещицы Прасковьи Александровны Крюковой, с которой Елизавету Алексеевну Арсеньеву связывала старинная и крепкая дружба. Сохранились письма Арсеньевой к П. А. Крюковой[237]. По этим письмам видно, что в 1834–1837 годах они продолжали поддерживать и по почте откровенные и дружеские отношения, сообщая друг другу последние новости и обращаясь ко взаимным услугам.
В 1835 году, пересылая Лермонтову «мех черный под сюртук», Арсеньева отправляет его к своей соседке П. А. Крюковой в ее тамбовское имение, а та пересылает его в Петербург, в адрес дочери. «Уведомь, часто ли ты бываешь у Лонгиновой», — спрашивает Арсеньева внука с одном из своих писем[238].
Постоянно встречаясь и переписываясь с Крюковыми, Е. А. Арсеньева, несомненно, знала от них подробности многолетней незаконной тяжбы их тамбовского соседа и, вероятно, родственника, подполковника Крюкова, с обедневшим Муратовым, — тяжбы, разбиравшейся, кстати сказать, в том самом Козлове, через который пролегал постоянный тракт из Москвы на Чембар[239].
Если же вспомнить свидетельство Меринского о том, что роман Лермонтова был основан «на истинном происшествии, по рассказам его бабушки»[240], становится понятным казавшееся раньше необъяснимым совпадение в «Дубровском» и в «Вадиме»: завязка обоих романов восходит, таким образом, к одному и тому же источнику, о котором Пушкин знал от Нащокина и Короткого, а Лермонтов — через Крюковых, со слов бабки. Недаром в лермонтовском романе упомянута деталь, очевидно подсказанная подлинным фактом: отец Вадима «возвратился из Москвы», проиграв свое дело.
Итак, совпадение с «Дубровским» объясняется общим источником.
Припомнив, что Вадим переходит на сторону Пугачева, подобно Швабрину, и зная, что «Капитанская дочка» и «Вадим» задуманы в одно и то же время, мы уже вправе предполагать и на этот раз, что сходство в судьбах героев объясняется общим источником.
Поэтому обратимся к источникам.
3
Первое исследование об источниках «Вадима» появилось в 1914 году. Это три главы в монографии С. И. Родзевича «Лермонтов как романист»[241]. Произведения Лермонтова проанализированы в этой книге «с точки зрения наличности в них элементов западного, по преимуществу французского влияния»[242]. Других задач автор книги перед собою и не ставил. И на многочисленных примерах попытался доказать, что «Вадим» и по теме, и по фабуле, и по образам восходит к произведениям Гюго, Вальтера Скотта, Шиллера, Байрона, Шатобриана, Альфреда де Виньи, Марлинского и Загоскина. Основываясь на ложной предпосылке, что Лермонтов в своей работе опирался на одни лишь литературные источники, Родзевич неизбежно пришел к ложному выводу. По его словам, «Вадим» — это «пестрый узор, вышитый по заимствованной канве».
Что же касается эпохи и места действия, как они изображены в «Вадиме», то Родзевичу кажется, что «колорит эпохи и места действия намечен поверхностными мазками» и что назвать этот роман историческим «вряд ли возможно, если иметь в виду… наличность тех элементов, которые характеризуют исторический роман В. Скотта и его учеников»[243].
Родзевич находит, что «Вадим» не похож на исторические романы Вальтера Скотта и его подражателей. Самобытность и оригинальность лермонтовского романа он принимает за его недостатки. Но мы видим в этом достоинства — и тем большие, что «Вадим» представляет собою первый в русской литературе опыт романа о пугачевском восстании.
Это можно доказать, если обратиться к анализу источников исторических, хотя некоторым и современным исследователям прозы Лермонтова продолжает казаться, что «вопрос об исторических источниках его романа не имеет большого значения»[244].
Но даже и тот исследователь, которому прежде других стало ясно, что «юноша Лермонтов был первый русский автор, нашедший историко-художественный интерес в событиях пугачевского восстания», и тот может только неопределенно заметить, что действие «Вадима» протекает «в одной из местностей Восточной России»[245].
Между тем нам становится окончательно ясным, что в работе над «Вадимом» Лермонтов опирался на материал, связанный исключительно с пензенским краем[246], где находилось имение Е. А. Арсеньевой Тарханы и поместья ее родни — Столыпиных. Легко доказать, что Лермонтов описал как раз те места, где было имение бабки.
Указание на то, что действие романа развертывается в Пензенской губернии, можно найти в самом тексте. В романе неоднократно упоминаются реки Сура Ока («Дом Бориса Петровича стоял на берегу Суры»). Сура протекает по Пензенской губернии и лишь перед слиянием с Волгой течет в пределах Симбирской. Ока до начала XIX века служила естественной границей пензенской провинции с севера[247]. Кроме этого, целый ряд деталей пейзажа подтверждает, что Лермонтов изобразил в «Вадиме» природу того края, в котором прошло его детство.
Описанные в романе события Лермонтов приурочил к летним месяцам 1774 года. Это подтверждает, что он воссоздал в «Вадиме» эпизоды пензенского восстания.
В июле 1774 года Пугачев, избегая преследования Михельсона, переправился у Кокшайска на правую сторону Волги и через Ядрин, Алатырь, Саранск и Пензу двинулся к югу, на Саратов. И сразу же крестьянские восстания вспыхнули в Симбирской, Пензенской, Саратовской, Нижегородской и Тамбовской губерниях. «Возмущение переходило от одной деревни к другой, от провинции к провинции, — писал Пушкин в „Истории Пугачева“. — Довольно было появления двух или трех злодеев, чтобы взбунтовать целые области. Составлялись отдельные шайки… и каждая имела у себя своего Пугачева»[248].
Стремительно уходя на юг, Пугачев и его штаб не могли руководить многочисленными отрядами своих сторонников. И восстание пензенских крестьян не прекращалось даже после окончательного поражения Пугачева под Черным Яром.
Лермонтов в своем романе отразил именно эту характерную черту пензенского восстания — «пугачевщину бeз Пугачева».
Пенза была занята Пугачевым первого августа; к этому времени вся провинция, верст на пятьсот в округе, была уже охвачена восстанием. Центром его стали северные уезды — Краснослободский, Керенский и Нижне-Ломовский.
Сильные отряды крестьян и казаков приступом взяли Краснослободск. Крепостной Евстигнеев, назвавшийся, по примеру Пугачева, Петром III, взял Инсар, Троицк, Наровчат и Керенск, повесил воевод и дворян и учредил свое правление. Верхний и Нижний Ломов сдались крепостному Евстратову. «Дворянство обречено было погибели, — писал Пушкин. — Во всех селениях, на воротах барских дворов висели помещики или их управители». Кто успел — бежали из родовых вотчин и спасались в лесах. Большой Мокшанский лес в Краснослободском уезде «обратился в место кочеванья помещичьих таборов. Здесь в телегах, каретах и кибитках странствовали с места на место целые семьи господ с немногими верными слугами»[249].
Академик А. Н. Крылов, симбирский уроженец, сообщает в своих мемуарах, что отец его, родившийся в 1830 году, «будучи мальчиком, знал еще тех почтенных старцев, которые в молодости видели Пугачева и помнили его поход через Симбирскую губернию до с. Исы Пензенской губернии»[250].
Ясно, что Лермонтов, который был гораздо старше отца Крылова, слышал о расправе пугачевцев с помещиками и приказчиками от таких же почтенных старцев. В 20-х годах много было их еще среди крепостной дворни в Тарханах и среди соседей-помещиков. Хорошо помнил пугачевские времена Василий Григорьевич Шубенин — свекор кормилицы Лермонтова Лукерьи Шубениной[251]. Навещая свою «мамушку», Лермонтов, конечно, не раз слышал о том, кого и как убили и чьи усадьбы сожгли пугачевцы. Иначе и быть не могло: по словам саратовского краеведа Андрея Леопольдова, народ еще и в 1840-х годах продолжал вести исчисление годам «до Пугачева и после Пугачева».
Рассказы старожилов легли в основу таких сцен «Вадима», как сцены расправы с женой Палицына, бегства Палицына в лес, казни старого помещика из села Красного.
Наименование села Красного встречается в романе несколько раз подряд, в одном случае оно даже подчеркнуто[252]. Мы знаем, что, подчеркивая в своих рукописях слова, Лермонтов тем самым давал понять, что имеет в виду подлинное наименование или событие. Действительно, среди населенных пунктов Пензенской губернии имеется большое село Красное, а в соседстве с ним, всего лишь в восьми верстах, — село Столыпино, в первой четверти XIX века принадлежавшее сенатору Аркадию Алексеевичу Столыпину, брату Е. А. Арсеньевой[253]. Таким образом, рассказ Лермонтова о судьбе «упрямых господ села Красного»[254] восходит, очевидно, к подлинной истории владельцев этого имения.
Мы можем даже высказать предположение, что с этим имением связано имя Акинфовых.
Среди казненных Пугачевым пензенских дворян был саранский помещик майор Василий Акинфов. Двор и винокуренные заводы его за рекой Сурой были разграблены, а крестьяне и дворовые люди «пристали» к Пугачеву[255].
Лермонтов не мог не знать обстоятельств его гибели.
Три дочери Василия Ниловича Акинфова избежали судьбы отца и впоследствии поселились в Москве. Старшая — Елизавета Васильевна вышла замуж за Дмитрия Лужина, вторая — Варвара за Григория Кошелева, третья — Екатерина за Александра Матвеевича Шеншина.
Живя в Москве на Малой Молчановке, Лермонтов часто бывал в семье Лужиных, а внуки Акинфова — Владимир и Николай Шеншины — были его ближайшими друзьями.
Всех трех дочерей Акинфова спасла во время нашествия Пугачева их няня. Старушка была жива еще в 1830 году[256], и Лермонтов — об этом можно говорить совершенно уверенно — слышал этот рассказ из уст очевидицы. Уж слишком конкретны подробности расправы с помещиками из «Красного» и, несмотря на верность автора канонам романтической прозы и романтической живописи, слишком «портретны» изображения! Напомню описание отца и трех дочерей, ожидающих казни от рук пугачевцев.
Караван телег, нагруженных отнятым добром, расположился на отдых. Слышны рассказы восставших про «богатые добычи» и сопротивление господ, которые «осмелились оружием защищать свою собственность».
Взор Вадима упадает на одну из кибиток. Рогожа откинута.
Из кибитки показалась «седая, лысая, желтая, исчерченная морщинами, угрюмая голова старика, лет 60 или более; его взгляд был мрачен, но благороден, исполнен… холодной гордости… большие серые глаза, осененные тяжелыми веками, медленно, строго пробегали картину, развернутую перед ними случайно…»
«Вот показалась из-за рогожи другая голова, женская, розовая, фантастическая головка, достойная кисти Рафаэля, с детской полусонной, полупечальной, полурадостной, невыразимой улыбкой на устах: она прилегла на плечо старика так беспечно и доверчиво, как ложится капля росы небесной на листок, иссушенный полднем, измятый грозою и стопами прохожего, и с первого взгляда можно было отгадать, что это отец и дочь…»
Другая кибитка была совершенно раскрыта, и в ней находились две девушки, «две старшие дочери несчастного боярина. Первая сидела и поддерживала голову сестры, которая лежала у ней на коленях: их волосы были растрепаны, перси обнажены, одежды изорваны…»[257]
Далее повествуется о том, как происходило нападение на господский дом, как меньшая дочь, стоя за простенком, заряжала для мужчин ружья…
Желая насладиться видом смерти и мук, Вадим подает мысль сообщникам казнить пленных тут же, не ожидая старшин. Старика и младшую дочь выволакивают из кибитки и растаскивают в разные стороны. Услышав неотвратимый приговор, девушка падает мертвой. Старика вздергивают, но конец веревки взвивается, повешенный падает, ударяется оземь, нога его хрустнула… Два ножа, воткнувшись старику в горло, обрывают его проклятия.
«Божественная, милая девушка! — начинается заключительная сентенция автора, — и ты погибла… один удар — и свежий цветок склонил голову!..»[258]
На эту сцену «равнодушно и любопытно» смотрит Вадим, чье «неуместное слово было всему виною»[259].
Портреты старика и его дочерей «вписаны» в картину грозного веселия восставших, изображенного в живописной манере, напоминающей уже не Рафаэля, а контрасты, характерные для творчества Рембрандта:
«…началась пирушка… Сначала веселый говор пробежал по толпе, смех, песни, шутки, рассказы, все сливалось в одну нестройную, неполную музыку, но скоро шум начал возрастать, возрастать, как грозное крещендо оркестра: ход сделался согласнее, сильнее, выразительнее; о, какие песни, какие речи, какие взоры, лица, телодвижения, буйные, вольные! Какие разноцветные группы! яркое пламя костров, согласно с догорающим западом, озаряло картину пира…»[260]
Вернемся, однако, от живописного стиля романа и от его звукописи к историческим фактам, которыми располагал Лермонтов.
В селе Родниках Мокшанского уезда Пензенской губернии пугачевцы убили помещика Михаила Киреева «с сыном Киприаном и с верным шутом Вакою»[261].
Дочь этого Киреева, Варвара Михайловна, доводилась родной бабкой другу Лермонтова, Святославу Раевскому, и, как написано в его «Объяснении», «оставшись сиротой во времена Пугачева, воспитывалась в доме Столыпиных, соседей своих по деревне, вместо с Елизаветою Алексеевною» Столыпиной, впоследствии по мужу Арсеньевой[262].
Ясно, что Лермонтов не раз слышал эту историю, которая, таким образом, составляла часть семейной хроники столыпинского дома. Несомненно, что ему был известен рассказ об управляющем имением Тарханы, которое в ту пору принадлежало еще помещику Нарышкину. По словам П. Шугаева, «этот управляющий, Злынин, был… в Тарханах во время нашествия одного из отрядов Емельяна Пугачева, командир которого опрашивал крестьян, нет ли у кого жалоб на управляющего, но предусмотрительный Злынин еще до прибытия отряда Пугачева сумел ублаготворить всех недовольных, предварительно раздавши весь почти барский хлеб, почему и не был повешен»[263].
«Штаб-квартира» этого отряда, возглавлявшегося крестьянином села Каменки Иваном Ивановым, находилась в лесу «Малиновом», между Тарханами и Чембаром[264]. Указывают и другие места, где был стан пугачевцев, — возле села Колдуссы, тоже недалеко от Тархан. В Колдуссах пугачевцы расправились с помещиком Барятинским[265]. Впрочем, сохранилось предание, что и в самих Тарханах под полом часовни «господа похоронены и что всех их Пугачев перебил еще в старину»[266].
Известно, что когда Лермонтов был ребенком, то, кроме Акима Шан-Гирея, у бабушки в Тарханах («чтобы Мишенька не скучал») воспитывалось около десяти мальчиков, в их числе, как пишет П. А. Висковатов, Николай и Петр Максутовы[267].
Работающий инженером в Министерстве торговли СССР Виктор Иванович Соловьев, со слов тещи Л. П. Берг — внучки Петра Максутова, — рассказывал мне, что «Елизавета Алексеевна Арсеньева привозила Лермонтова в Нижний Ломов к мальчикам Максутовым», что имение их находилось возле Нижнего Ломова, а недалеко от него сохранились подземные ходы, вырытые еще во времена Пугачева.
Начав свой роман описанием сцены, происходящей на монастырской паперти, Лермонтов, очевидно, имел при этом в виду Нижне-Ломовский монастырь, находившийся верстах в пятидесяти от Тархан и с давних пор славившийся своею «нерукотворенною иконою божьей матери», которую местное духовенство с немалой для себя выгодою возило по городам и деревням Пензенской и даже соседних губерний — Тамбовской и Саратовской.
Монастырь этот расположен на высокой горе, в двух верстах от города Нижнего Ломова, близ деревни Норовка, лежащей под горой, за оврагом. «Обитель обнесена кругом каменною стеною, — повествует историк монастыря, — вход в обитель идет через большие ворота, называемые святыми, с изображением на них величественной картины Страшного суда»[268].
«Нищий стоял сложа руки, — пишет в своем романе Лермонтов, — и рассматривал дьявола, изображенного поблекшими красками на св. вратах…»; «Народ, столпившийся перед монастырем, — читаем дальше, — был из ближней деревни, лежащей под горой…»; «На полусветлом небосклоне рисовались зубчатые стены, башни и церковь…»; «…между царскими и боковыми дверьми был нерукотворенный образ…»[269]. Видно, Лермонтов действительно описал Нижне-Ломовский монастырь, который в летописях пензенского восстания 1774 года занимает особое и важное место.
Когда отряд восставших крестьян, предводительствуемый крепостным Евстратовым, захватил Нижний Ломов, то «сам архимандрит Нижне-Ломовского монастыря Исаакий с четырьмя иеромонахами и двумя иеродиаконами вышел с крестом и иконами навстречу царскому полковнику. С городских колоколен раздавался звон, по улицам толпился народ с непокрытыми головами»[270].
Как видно из показаний самого Исаакия перед судом, он «за страх смертный» о здравии Пугачева «молебен служил, а на эктиньях его, злодея, под именем покойного императора Петра III произносил»[271]. Поэтому, когда правительственные войска подавили восстание, Исаакий был лишен сана и монашества и сослан в Сканову пустынь, где и умер[272]. Но память об этом событии долго еще жила в пензенских помещичьих усадьбах. Долго еще поведение архимандрита Исаакия служило темою для обсуждений, тем более что торжественно встречали пугачевцев не в одном Нижнем Ломове. В Краснослободске пугачевцы «встречены были… с церковною церемониею иеромонахом Паисием»[273], в Саранске — перепуганным архимандритом Александром, в Пензе — иеромонахами Исаией, Германом и Ионой[274].
Теперь становится наконец понятным, почему на полях рукописи «Вадима» Лермонтов нарисовал старых монахов.
Таким образом, выясняется, что изображение пугачевского восстания в лермонтовском романе обосновано строго исторически.
Несомненно также, что Лермонтову были известны обстоятельства убийства капитана Данилы Столыпина, с которым бабка Лермонтова была в близком родстве. Столыпин был убит пугачевцами в Краснослободске[275]. В списке дворян, «убитых до смерти» в 1773–1774 годах, мы, кроме Данилы Столыпина, находим подпоручика Василия Хотяинцова. Сын его «Фома Васильев Хотяинцов» был крестным отцом Лермонтова. Кроме того, в этом списке — имена многих Мартыновых, Мансыревых, Киреевых, Мещериновых, Мосоловых. С Мещериновыми и Мосоловыми бабка Лермонтова находилась в родстве, потомки Киреевых, Мансыревых и Мартыновых принадлежали к числу ее хороших знакомых[276].
Рассказывая о том, как Борис Петрович Палицын решил скрыться от своих восставших крестьян в уединенной пещере, которой «народ дал… прозвание Чертова логовища», Лермонтов необычайно подробно, на трех с половиной страницах, описал местность и маршрут, коими должно было следовать Палицыну. Сообщил, что пещеры и подземные ходы служили прежде убежищами «от набегов татар, крымцев и впоследствии от киргизов и башкир», что последний набег башкир был в 1769 году[277]. Описывая овраг возле деревни Палицына, упомянул, что по дну протекал «гремучий ручей»[278].
Уже само описание это — необыкновенно подробное, с историческими справками, с обстоятельным указанием маршрута — невольно наводило на мысль, что Лермонтов имел в виду какое-то конкретное место. И действительно, выясняется, что он описал местность, находящуюся в девяти-десяти километрах от Тархан, между селами Нижние Поляны и Тархово, которыми владели дальние родственники Арсеньевой, помещики Мосоловы. В лесистом овраге между этими селами доныне сохранилась пещера, около которой протекает «Гремучий» родник. И. Вырыпаев, прежний директор музея в селе Лермонтове (бывшем Тарханы), который установил это, пишет, что «если идти к… пещере от села Полян, то сначала приходится переплыть реку, версты две идти болотистой равниной, поросшей кустарником, затем начинается лес, по косогору тропинка ведет в овраг, где и находится пещера»[279].
Это описание в точности совпадает с лермонтовским: «…должно бы было переплыть реку и версты две идти болотистой долиной, усеянной кочками, ветловыми кустами, болото оканчивается холмом… тропинка… спустясь с него, поворачивала по косогору в густой и мрачный лес»[280].
По преданию, в этой пещере во времена Пугачева скрывались крестьяне. По болоту была проложена гать. Ехал по этой гати помещик на тройке. Скрывавшиеся в пещере крестьяне погнались за ним. Помещик, увидев, что попал в засаду, свернул с гати, поскакал прямо по болоту и утонул в трясине вместе со своей тройкой[281].
Заметим, что в 1774 году владелец села Тархово Федор Мосолов был убит пугачевцами[282]. Сын его, генерал А. Ф. Мосолов, родственник и знакомый бабушки Лермонтова, часто навещавший Тарханы, на всю губернию прославился жестоким обращением с крепостными. Стоит прибавить, что он разделил участь отца: крестьяне убили его. Правда, это случилось уже после того, как Лермонтов оставил работу над романом о пугачевском восстании[283].
Вернемся к описанию пещеры и отметим, что, изображая конкретную местность, а может быть, и конкретные факты из жизни владельцев Тархова и Нижних Полян, Лермонтов при этом представил в своем романе явление распространенное и особенно характерное для картины пугачевского восстания именно в правобережных губерниях. Известны многие случаи, когда симбирские, пензенские, саратовские помещики скрывались от Пугачева и его сообщников в подземных пещерах и норах.
В одной версте от Лесной Нееловки — саратовского имения брата Е. А. Арсеньевой Афанасия Алексеевича Столыпина (где Лермонтов неоднократно бывал), «в западной стороне, в лесу, находятся так называемые „пещерные норы“. Старожилы об этих норах говорят разноречиво: одни рассказывают, что в норах этих во время пугачевского бунта спасался местный помещик, другие говорят, что в норах тех в старинное время находилась шайка разбойников»[284].
В XXI главе своего романа Лермонтов описывает, как Юрий и Ольга вползают в пещеру, где скрывается старый Палицын:
«— Явно, — говорит Юрий, — что в пещере есть жители… кто они таковы?.. если они разбойники, то им нечего с нас взять, если изгнанники, подобно нам — то еще менее причин к боязни»[285].
Лермонтов подчеркнул в рукописи название пещеры — признак того, что он использовал подлинное наименование. Очевидно, какая-нибудь из известных ему пещер называлась «Чертовым логовищем» — может быть, та, что сохранилась вблизи от Тархан, или возле Лесной Нееловки, или, как уже было сказано, возле Нижнего Ломова, где Лермонтов бывал у Максутовых. Сохранились такие же пещеры около Пачелмы Пензенской области: там Лермонтов тоже бывал[286]. Много было их и в других местах, по которым прошел Пугачев. Недаром описание этих пещер Лермонтов начал словами:
«До сих пор в густых лесах Нижнегородской, Симбирской, Пензенской и Саратовской губернии… любопытный может видеть пещеры, подземные ходы, изрытые нашими предками»[287].
Все перечисленные Лермонтовым губернии в 1774 году были охвачены огнем восстания. Прослышав о приближении Пугачева, крестьяне вооружались чем попало и подымались на помещиков. И нет сомнений, что разговор крестьян о Пугачеве Лермонтов описал в своем романе в соответствии с теми преданиями, которые любовно хранились в народе.
«— Чай, много с ним рати военной, — спрашивает один из мужиков, — чай, казаков-то видимо-невидимо… а что, у него серебряный кафтан-то?
— Эко диво серебряный, — отвечает другой, — чай, не только кафтан, да и сапоги-то золотые…»[288] В этом коротком диалоге Лермонтов, безусловно, запечатлел старинные сказы о «крестьянском царе».
Не из книг, а из крестьянских преданий заимствовал Лермонтов и фамилию одного из ближайших сподвижниов Пугачева — Белобородова. Оттого-то он, вероятно, и называется в романе Белбородкой.
Внимательное изучение пензенского восстания могло подсказать Лермонтову и судьбу его главного героя: в пугачевском восстании приняли участие несколько пензенских дворян.
При поражении партии пугачевского полковника Каменского под Баландой среди девяноста семи пленных оказались три помещика: «Шацкого уезда с. Рамзы — отставной корнет Василий Дементьев Васильев, Нижне-Ломовского уезда — отставной подпоручик Николай Никитич Чевкин с женой и Александр Львов Евсюков»[289].
Рисунки Лермонтова на рукописи «Вадима». Институт Русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Ленинград.
Интересно, что Чевкин, подобно Вадиму, примкнул к пугачевцам «из ненависти к соседу», помещику Левашову, из желания отомстить «за обиды и притеснения последнего»[290].
Итак, Лермонтов изобразил в «Вадиме» подлинные исторические события — эпизоды пугачевского восстания в Пензенской губернии. Эту тему подсказала ему русская действительность 20–30-х годов. Бесправное положение крестьян, ужасы крепостного права, чудовищная эксплуатация крестьянского труда, бывшие причиной восстания в XVIII веке, были причиною целого ряда крестьянских восстаний и в 30-х годах. Так же как и во времена Пугачева, помещики секли крестьян розгами и «кошками», пытали раскаленным железом, били батогами, насильничали, били малолетних, били беременных, забивали и засекали до смерти. Лермонтов лично знал извергов крепостников — пензенских помещиков Давыдову, Мосолова[291].
Основным материалом для романа была хорошо известная Лермонтову жизнь пензенских крестьян и помещиков. Историческими источниками послужила семейная хроника Столыпиных. Рассказы о восстании, о расправах пугачевцев с помещиками и приказчиками, о сопротивлении, оказанном им господами из села Красного и капитаном Михайлой Киреевым, о гибели Данилы Столыпина, о подземных пещерах, о поведении настоятеля Нижне-Ломовского монастыря Исаакия Лермонтов слышал и от бабки, и от деда Афанасия Алексеевича Столыпина, и от Григория Даниловича Столыпина, и от его жены Натальи Алексеевны — родной сестры бабки. Слышал он подобные рассказы и от соседей-помещиков — Киреевых, Максутовых, от крестного отца своего Хотяинцова, в студенческие годы от знакомых и друзей — Лужиных, Шеншиных, Святослава Раевского.
Совсем по-другому рассказывали про «пугачевский год» дворовые и крепостные люди Арсеньевой, передававшие легенды о серебряном кафтане и о золотых сапогах на «батюшке Пугачеве» и наряду с этим подлинные факты о пребывании пугачевцев в Колдуссах, в «Малиновом лесу» и в Тарханах, о хитрости приказчика Злынина.
Следовательно, в распоряжении Лермонтова был богатый фактический и фольклорный материал о пугачевском движении в Пензенском крае.
Если вспомнить, что «История Пугачева» была написана Пушкиным на основании огромного материала, впервые собранного им самим, тем более ясной становится новизна и трудность темы, которая привлекла восемнадцатилетнего Лермонтова.
Обездоленного дворянина Вадима, доведенного до состояния последнего нищего, Лермонтов превратил в сообщника и вдохновителя восставших крестьян.
Получилась ситуация, снова напоминающая «Дубровского». Прямо поразительно, как замысел Лермонтова и в этой части напоминает пушкинский.
Но если в работе над этой темой обнаружились трудности, побудившие даже Пушкина оставить роман о Дубровском незавершенным, то тем большие трудности встали перед Лермонтовым.
От истории молодого дворянина Дубровского, порывающего со своим классом, Пушкин перешел к истории Шванвича не случайно. Дубровский порывает со своим классом, движимый чувством личной мести, Дубровский — благородный разбойник. Переход Шванвича на сторону Пугачева, обусловленный исторически, превращал его в участника крестьянской революции.
Участие же в пугачевском восстании Вадима объясняется одной лишь жаждой мести. Восстание — самый удобный повод для свершения им казни над своим оскорбителем. Поэтому для того, чтобы оправдать участие Вадима в крестьянском восстании, Лермонтов превратил его в раба, добровольно вступающего в число крепостных слуг Палицына. Цель Вадима — мщение за свое поруганное человеческое достоинство.
В центре романа о пугачевщине оказался не Пугачев, а гордый мститель Вадим, характер которого не наделен ни историческими, ни национальными, ни ясными классовыми чертами. Вадим — одиночка, абстрактный романтический образ.
Любопытно, что, наделив своего героя именем, заимствованным из арсенала декабристской поэзии, Лермонтов не дал ему фамилии. Это понятно, ибо Вадим и Ольга воплощают в человеческих обликах демонское и ангельское начала. А мир реальных людей составляют семейство Палицыных, крестьяне, казаки, Орленко, солдатка, верный Федосей, слуги, нищие…
Патетическая речь, уместная в монологах Вадима, оказывалась совершенно непригодной, когда нужно было передать живую речь казаков или крестьян. И не случайно Лермонтов ищет для своих массовых сцен новые выразительные средства и, подражая народному языку, вводит в повествование крестьянские речения и поговорки.
Согласовать эти идейные и стилистические противоречия в своем романе Лермонтов так и не сумел и прекратил работу над ним на XXIV главе.
Но в законченных главах, которые по удивительной смелости изображения революционной борьбы крестьян против помещиков и крепостнического строя иногда приближаются к радищевскому «Путешествию из Петербурга в Москву», Лермонтов, опираясь на фольклор и на самостоятельно собранный им исторический материал, первым в русской литературе воплотил тему пугачевского восстания.
Лермонтов и Н. Ф. И
1
Аким Шан-Гирей, близкий родственник Лермонтова, в пансионскую и университетскую пору живший с ним под одной кровлей, мемуарист, казалось бы, добросовестный и доброжелательный, писал в своих воспоминаниях, что «все стихотворения Лермонтова, относящиеся ко времени его пребывания в Москве, только детские шалости», которые «ничего не объясняют и не выражают»[292].
Всецело приписывая влиянию Байрона трагический характер лермонтовской поэзии тех лет, Шан-Гирей был искрение убежден, что мрачные стихи Лермонтов сочинял, «чтобы казаться интереснее, так как байронизм и разочарование были в то время в сильном ходу», и что «никаких мрачных мучений, ни жертв, ни измен, ни ядов лобзания в действительности не было»[293].
Это наивное и глубоко ложное суждение о юношеской лирике Лермонтова доказывает только, что даже такой близкий к нему человек, как Шан-Гирей, немногое знал о его жизни и еще меньше понимал в его поэзии.
Составляя в 1860 году свои мемуары о Лермонтове, Шан-Гирей не сам, конечно, придумал пресловутую легенду о байронизме. Он лишь повторил то, что писали о Лермонтове в те годы. «Надо сказать правду, — отмечал в 1861 году некрасовский „Современник“, — в наших критических статьях о Лермонтове гораздо более говорилось о байронизме и о Байроне, чем о нем». И, опровергая эту точку зрения, автор статьи, М. Л. Михайлов, решительно отказался считать Лермонтова за «покорного подражателя Байрона, какого хотят во что бы то ни стало видеть в нем»[294].
Повторяя чужие слова о лермонтовском байронизме, Шан-Гирей не только не прояснял, а, наоборот, всячески затемнял конкретный смысл лермонтовских стихотворений. Мысль же о том, что Лермонтов, старший его на четыре года, просто не хотел посвящать его в то время в свой внутренний мир, очевидно, даже не приходила ему в голову.
С добродушной иронией рассказывает Шан-Гирей случай, когда Лермонтов прочел ему «своего сочинения стансы К***». «Меня ужасно интриговало, — пишет Шан-Гирей, — что значит слово с т а н с ы и зачем три звездочки? Однако ж промолчал, как будто понимаю»[295].
На самом деле многое он не понимал, а многое просто не помнил и, не располагая впоследствии фактами, объяснял непонятное для него самого происхождение лирических посвящений Лермонтова общими фразами о байронизме.
Шан-Гирей, как и многие современники, ошибался. Он видел в стихотворениях Лермонтова лишь то, что хотел видеть. В свою очередь, его утверждения воспринимались критикой и читающей публикой уже как факт непреложный: «родственник пишет…». И мало-помалу байронизм был объявлен основным, определяющим признаком лермонтовской поэзии.
Отрицать воздействие Байрона на европейскую поэзию, в частности на поэзию русскую, нет никаких оснований. «Властителем дум» молодежи двадцатых-тридцатых годов прошлого века Байрон, конечно, был. И в России это засвидетельствовали и Пушкин, и Рылеев, и Кюхельбекер, да и сам Лермонтов:
- И Байрона достигнуть я б хотел…
Дело не в отрицании явления, а в определении меры воздействия, ибо оно не лишило поэзию Лермонтова ни самородности, ни самобытности, не лишило своеобразия исторического, национального, личного, — не лишило по той причине, что вся поэзия Лермонтова была порождением не литературы, а прежде всего жизни, что все стихи, в которых Шан-Гирей и многие из его современников хотели видеть только старательные литературные имитации, на самом деле были отражением реальных событий лермонтовской биографии, в которых принимали участие совершенно реальные люди. Но для того чтобы это установить, потребовалось немало труда и времени.
2
Так, среди юношеской лирики Лермонтова уже давно обращал на себя внимание ряд стихотворений 1830–1832 годов, объединенных темой любви и измены. Четыре стихотворения этого цикла озаглавлены инициалами некой Н. Ф. И.
Первое из этих стихотворений, обозначенное буквами «Н. Ф. И…вой», относится к 1830 году. «Любил с начала жизни я угрюмое уединенье», — признается Лермонтов вдохновительнице этого задушевного обращения и делится с ней сомнениями, которые прежде бережно таил от других:
- Счастливцы, мнил я, не поймут
- Того, что сам не разберу я,
- И черных дум не унесут
- Ни радость дружеских минут,
- Ни страстный пламень поцелуя.
- Мои неясные мечты
- Я выразить хотел стихами,
- Чтобы, прочтя сии листы.
- Меня бы примирила ты
- С людьми и с буйными страстями…[296]
Видно, что отношение Лермонтова к той, которая побудила его написать это стихотворение, было искренним и серьезным.
В стихотворении 1831 года «Романс к И.» молодой поэт снова обращается к этой же девушке, как к верному своему другу, который сумеет, по его мысли, защитить и оправдать его в глазах «бесчувственной» светской толпы:
- Когда я унесу в чужбину
- Под небо южной стороны
- Мою жестокую кручину,
- Мои обманчивые сны,
- И люди с злобой ядовитой
- Осудят жизнь мою порой, —
- Ты будешь ли моей защитой
- Перед бесчувственной толпой?[297]
Но уже из текста стихотворения, написанного летом 1831 года и адресованного Лермонтовым «К Н. И…», видно, что в их отношениях наступил трагический перелом. Новое посвящение начинается сгорестного упрека:
- Я не достоин, может быть,
- Твоей любви: не мне судить;
- Но ты обманом наградила
- Мои надежды и мечты,
- И я всегда скажу, что ты
- Несправедливо поступила.
Уязвленный изменой любимой девушки, Лермонтов вспоминает в этом стихотворении о прежнем:
- В те дни, когда, любим тобой,
- Я мог доволен быть судьбой,
- Прощальный поцелуй однажды
- Я сорвал с нежных уст твоих;
- Но в зной, среди степей сухих,
- Не утоляет капля жажды.
- Дай бог, чтоб ты нашла опять,
- Что не боялась потерять;
- Но… женщина забыть не может
- Того, кто так любил, как я;
- И в час блаженнейший тебя
- Воспоминание встревожит!
- Тебя раскаянье кольнет,
- Когда с насмешкой проклянет
- Ничтожный мир мое названье!
- И побоишься защитить,
- Чтобы в преступном состраданье
- Вновь обвиняемой не быть![298]
О прощальном поцелуе снова говорится в стихотворении с утаенным обращением К***:
- Я помню, сорвал я обманом раз
- Цветок, хранивший яд страданья, —
- С невинных уст твоих в прощальный час
- Непринужденное лобзанье[299].
Речь здесь идет все о том же роковом разрыве с Н. Ф. И.
- Всевышний произнес свой приговор
- Его ничто не переменит;
- Меж нами руку мести он простер
- И беспристрастно все оценит.
- ..
- Во зло употребила ты права,
- Приобретенные над мною,
- И, мне польстив любовию сперва,
- Ты изменила — бог с тобою![300]
Тема измены и неизбежной разлуки составляет содержание еще одного стихотворения, относящегося к 1831 году, в заглавии которого снова стоит посвящение К***:
- Не ты, но судьба виновата была,
- Что скоро ты мне изменила,
- Она тебе прелести женщин дала.
- Но женское сердце вложила[301].
При внимательном чтении лирики 1831 года видно, что Лермонтов продолжал жестоко страдать от любви и ревности.
- Я не хочу, чтоб сновиденье
- Являло мне ее черты, —
пишет он в стихотворении «Ночь».
- Я в силах перенесть мученье
- Глубоких дум, сердечных ран.
- Все, — только не ее обман[302].
Глубокое и чистое чувство, отравленное горечью несбывшихся надежд, проходит сквозь длинный ряд стихотворений 1831 года.
- Печалью вдохновенный, я пою
- О ней одной, —
признается поэт в стихотворении «Я видел тень блаженства»[303]. Действительно, прочитанные в новой связи, стихотворения эти раскрывают целую историю любви. В продолжение 1831–1832 годов Лермонтов постоянно обращается к этому драматическому эпизоду и посвящает ему «Виденье», «К***» («О, не скрывай, ты плакала об нем…»), «Стансы» («Не могу на родине томиться…»), «К***» («Я не унижусь пред тобою…»), «Измученный тоскою и недугом…», «Когда последнее мгновенье…», «Сонет» («Я памятью живу с увядшими мечтами…») и целый ряд других. Получается стихотворный дневник, в котором Лермонтов отмечает основные события этого горестного романа.
Обращаясь в стихотворении, помеченном датой «Сентября 28», все к той же Н. Ф. И., Лермонтов вопрошает ее о своем счастливом сопернике:
- Встречал ли он с молчаньем и слезами
- Привет холодный твой,
- И лучшими ль он жертвовал годами
- Мгновениям с тобой?[304]
Около двух лет мучило Лермонтова неразделенное чувство к Н. Ф. И. И только в одном из последних стихотворений, к ней обращенных, он с упреком напомнил ей о своих «лучших годах», которыми ради нее жертвовал.
Стихотворениями, написанными весною 1832 года, заканчивается история юношеской любви, вдохновившей Лермонтова на создание этого «лирического дневника», посвященного неведомой нам Н. Ф. И.
История отношений с ней оказывается, таким образом, одной из центральных тем лирики 1831–1832 годов.
3
Начало этого цикла находится в так называемой XI лермонтовской тетради, которую поэт стал заполнять в июле. А к этому же времени относится «романтическая драма» Лермонтова — «Странный человек». На обложке ее чернового автографа выставлена дата «1831 года. Кончена 17 июля. Москва».
Конфликт, положенный в основу этой драмы, совпадает с историей увлечения Лермонтова и совершенно так же кончается изменой. Лермонтов изобразил в пьесе девушку — Наталью Федоровну Загорскину, которая предпочла молодому поэту Арбенину его друга (в драме он назван Белинским). В одной из сцен студент Заруцкий читает стихотворения Арбенина, посвященные Наталье Федоровне Загорскиной. Это как раз те самые стихи, которые Лермонтов посвятил Н. Ф. И. В черновом варианте пьесы находится стихотворение «Когда я унесу в чужбину…», в отдельном автографе известное под названием «Романс к И…». Все это невольно наводит на мысль, что сходство инициалов Н. Ф. И. с именем Натальи Федоровны Загорскиной не случайно. В предисловии к «Странному человеку» Лермонтов пишет: «Я решился изложить драматически происшествие истинное, которое долго беспокоило меня и всю жизнь, может быть, занимать не перестанет. Лица, изображенные мною, все взяты с природы; и я желал бы, чтоб они были узнаны…»[305]
Таким образом, не остается сомнений, что в 1831 году Лермонтов пережил трагедию, связанную с девушкой, образ которой он воссоздал потом в своей «романтической драме». Предисловие к драме как бы обязывает узнать ее имя и ввести в биографию Лермонтова новое важное лицо. Ибо вывод,
добытый путем исключительно литературного анализа, еще не может служить материалом для биографии, пока он не подтвержден фактами нелитературного порядка. Используя литературное произведение в качество прямого источника для биографии, исследователь неизбежно попадает в порочный круг и часто оказывается в положении П. А. Висковатова, который в целом ряде случаев строил комментарий к произведениям Лермонтова не на фактах его реальной биографии, а на основе биографических догадок, извлеченных из тех же самых произведений.
Исследователи уже прежде отмечали совпадение между циклом 1831 года и текстом «Странного человека»[306]. Но для того, чтобы добыть новые факты, надлежало преодолеть целый ряд трудностей. Начать с того, что вплоть до 1880 года стихотворение «Н. Ф. И…вой» в собраниях сочинений поэта печаталось с измененными инициалами: «М. Ф. М…вой», а «Романс к И…» с 1843 года по 1910 год перепечатывался без начальной буквы посвящения: просто «Романс к***».
Буквами «М. Ф. М…вой» стихотворение озаглавил Дудышкин, впервые опубликовавший его в 1859 году[307]. Подлинная рукопись Лермонтова с посвящением Н. Ф. И…вой находилась при этом в его руках. Инициалы Дудышкин переменил не по собственной прихоти, а выполняя, очевидно, просьбу какого-то заинтересованного в этом лица. Следовательно, он знал, к кому обращены стихи, то есть знал имя, отчество, фамилию Н. Ф. И…вой. Может быть, даже знал ее лично. Однако, вместо того чтобы напечатать ее имя полностью, Дудышкин нашел нужным еще крепче зашифровать его. Вероятно, об этом позаботилась сама Н. Ф. И. или кто-нибудь из ее близких, для того, чтобы никто не мог угадать имени той, которая когда-то вызвала в Лермонтове такое истинное и сильное чувство.
В то время как Е. А. Сушкова публиковала «Записки», в которых с увлечением рассказывала о знакомтве с Лермонтовым и о своей отвергнутой им любви, Н. Ф. И., сама так равнодушно покинувшая поэта, тридцать лет спустя старательно вытравляла из его биографии свое имя, чтобы будущие комментаторы «Странного человека» не смогли расшифровать его. Что побуждало ее к этому?
В строфе большого стихотворения, озаглавленного датой «1831-го июня 11 дня», Лермонтов, обращаясь к ней, писал:
- Когда я буду прах, мои мечты,
- Хоть не поймет их, удивленный свет
- Благословит; и ты, мой ангел, ты
- Со мною не умрешь: моя любовь
- Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
- С моим названьем станут повторять
- Твое: на что им мертвых разлучать?[308]
Но для того, чтобы повторять название, надо знать это название. Иначе говоря, биограф должен был разгадать инициалы Н. Ф. И. и собрать о ней новые факты.
4
Из лермонтовских писем 1831 года до нас дошло только одно. Оно датировано 7 июня и адресовано Николаю Поливанову, другу, уехавшему на лето из Москвы в деревню.
«Я теперь сумасшедший совсем», — пишет Лермонтов. Сообщая далее Поливанову о предстоящей свадьбе его кузины Лужиной, он посылает к черту все свадебные пиры и восклицает: «Мне теперь не до подробностей… я не могу тебе много писать: болен, расстроен, глаза каждую минуту мокры. — Source intarissable (неиссякаемый источник. — И. А.). — Много со мной было; прощай…»[309]
Письмо состоит всего из нескольких строчек и представляет собой приписку к письму их общего друга Владимира Шеншина, который, сообщая Поливанову московские новости, между прочим упоминает: «Мне здесь очень душно, и только один Лермонтов, с которым я уже пять дней не видался (он был в вашем соседстве у Ивановых), меня утешает своею беседою».
Итак: в первых числах июня Лермонтов гостил у Ивановых, к семье которых может быть, принадлежала Н. Ф. И. — Н. Ф.
…Иванова? «Пять дней не видался», — следовательно, Ивановы эти жили недалеко от Москвы.
Это предположение поддерживается текстом одного из стихотворений Арбенина в черновой редакции «Странного человека»:
- На берегу другом давно знакомый
- Чернеет дом, в одном окне свеча
- И чья-то тень проходит — может быть,
- Она?..
- .
- .
- .
- И различил окно и дом, но мост
- Изломан… и несется быстро Клязьма[310].
Клязьма протекает недалеко от Москвы. Еще точнее: в пяти верстах от столыпинского Середникова, где Лермонтов гостил каждое лето в 1829–1832 годах.
Обратимся снова к тексту «Странного человека».
Если верить предисловию и видеть в драме изложение «истинного происшествия», допустим, в качестве рабочей гипотезы, что в лице Н. Ф. Загорскиной черты Н. Ф. И. и факты ее биографии воспроизведены очень точно.
В этом случае допустим также:
1) Что если в драме указано, что Загорскиной восемнадцать лет, то в 1831 году восемнадцать лет было и Н. Ф. Ивановой.
2) Что если в драме упомянута сестра Загорскиной, то сестра была и у Ивановой.
3) Что если в «Странном человеке» оговорено, что у Загорскиной нет отца (реплика Белинского: «их две сестры, отца нет»), то отец Н. Ф. Ивановой действительно умер до описываемых событий, то есть до 1831 года.
Если же все эти сопоставления правильны, то надо найти такого Федора Иванова, который, так сказать, годился бы ей в отцы. Из текста пьесы о нем известно не много: умер до 1831 года (но не раньше 1813 года — предполагаемого года рождения Натальи Федоровны). У него две дочери.
С этого надо было начинать поиски нового материала.
5
Федор Федорович Иванов родился в 1777 году, а умер 31 августа 1816 года. Судя по этим датам, Н. Ф. И. могла быть его дочерью. Известный в свое время драматический писатель, автор популярной пьесы «Семейство Старичковых» и трагедии «Марфа Посадница»[311], он состоял членом Московского общества любителей российской словесности и был особенно дружен с А. Ф. Мерзляковым и Ф. Ф. Кокошкиным, а также с актерами Померанцевым, Плавильщиковым и Шушериным. Он устраивал в своем доме литературные вечера, на которых, кроме его задушевных друзей, появлялись В. Л. Пушкин, А. Ф. Воейков, кн. И. М. Долгорукий, П. А. Вяземский и К. Н. Батюшков и где проводили время «весело, с пользою и с чашею в руках»[312]. Иванов слыл по Москве занимательным собеседником, весельчаком и записным театралом и сам нередко участвовал в любительских спектаклях на домашнем театре князя С. С. Апраксина[313]. Здесь в начале 1814 года исполнялся гимн сочинения Ф. Ф. Иванова, посвященный памяти Кутузова; он получил распространение и бытовал вплоть до 30-х годов.
В том же 1814 году широкое распространение получила солдатская песня неизвестного сочинителя «В память князя Кутузова-Смоленского», снабженная в печати, вместо подписи автора, указанием на село Загорье, где она была сочинена. Не трудно допустить, что автором этой песни был тот же Ф. Ф. Иванов. И не отсюда ли произвел Лермонтов в своем «Странном человеке» фамилию Наташи Загорскиной?[314]
Иванов был женат на сестре А. И. Кошелева — Екатерине Ивановне. У них были дети, ибо, по свидетельству Мерзлякова, Иванов оставил в «неутешной печали» супругу и «двух милых малюток»[315], — очевидно, Н. Ф. И. и ее сестру. Первой из них в 1816 году, по изложенным выше расчетам, должно было быть около трех лет. Вот и все! Таким образом, изучение биографии Ф. Ф. Иванова помогло установить только то, что у Иванова было двое детей лермонтовского возраста, другими словами — что Н. Ф. И. могла быть его дочерью[316]. Могла быть, но была ли? Никаких сведений в подтверждение этого отыскать мне не удалось.
Не трудно допустить, однако, что в начале 1830-х годов Н. Ф. И. вышла замуж. Тогда ее следовало разыскивать в дальнейшем уже под какой-то другой фамилией. Но прежде надо было узнать: была ли она замужем? А если была, то за кем? Оставалось одно: установить по родословным книгам, кто в XIX веке женился на Ивановых.
Наталью Федоровну Иванову я отыскал в «Родословном сборнике русских дворянских фамилий», составленном В. В. Руммелем и В. В. Голубцовым. Она оказалась женой Николая Михайловича Обрескова. О нем в родословии сказано: «Поручик, за постыдный офицерскому званию поступок разжалован (30 мая 1826 года) и лишен дворянского достоинства; уволен из военной службы 14-м классом в 1833 году; в гражданской службе с 1836, титулярный советник (28 декабря 1843 года); 14 февраля 1846 года возвращены ему права потомственного дворянства, надв. советник (1857)»[317].
Ни в «Алфавите декабристов», ни в «Некрополях», ни в картотеке Б. Л. Модзалевского — нигде имени Н. М. Обрескова нет. Зато в «Московском Некрополе» находим имя Обресковой Натальи Федоровны, которая скончалась 20 января 1875 года на шестьдесят втором году от рождения и погребена на Ваганьковском кладбище[318].
Если в 1875 году ей было около шестидесяти двух лет, значит, она родилась в 1813 году. Вспомнив, что это и есть предположенная нами дата рождения Н. Ф. И., мы уже с большой долей вероятности можем утверждать, что Н. Ф. И. и Наталья Федоровна Обрескова — одно и то же лицо.
Но этого мало.
6
Биография Обрескова не только не помогла уяснить, — она еще больше усложнила и без того трудные розыски. Книжные источники были исчерпаны. Оставался последний ход: к ныне покойному Н. П. Чулкову, который своими обширными познаниями в области генеалогии, архивных и историко-бытовых вопросов оказывал важные услуги не одному поколению литературоведов.
Чулков подтверждает:
«Наталья Федоровна — дочь драматурга Ф. Ф. Иванова. В браке с Николаем Михайловичем Обресковым. Их дочь, — продолжает Н. П. Чулков, и здесь внимание мое нарастает, — их дочь состояла в браке с Сергеем Владимировичем Голицыным. Она умерла в 1924 году».
Оказывается, Чулков знал ее лично, знал и дочь ее — Христину Сергеевну Арсеньеву, которая в 1920-х годах жила в Москве, возле Кропоткинских ворот. Даже бывал у них. Где X. С. Арсеньева в настоящее время — Чулков не знает. Того дома, где она прежде жила, уже нет, он снесен. Надо узнать новый адрес.
Для этих целей существует адресный стол. Но адресный стол гор. Москвы утверждает, что Христина Сергеевна Арсеньева в Москве не живет. Тогда я обращаюсь к Николаю Владимировичу Голицыну, ибо теперь уже сфера поисков расширилась и нити ведут к Голицыным. Судя по родословной книге[319], Н. В. Голицын — родственник Христины Сергеевны и, может быть, знает ее адрес.
К сожалению, он знает другое: Христина Сергеевна умерла. У нее были сестры — другие внучки Н. Ф. Ивановой, но о них у Голицына нет никаких сведений. Сведения, очевидно, может дать племянник мужа X. С. Арсеньевой — Сергей Иванович Арсеньев, адрес которого следует узнать в адресном столе.
Наконец, в семье С. И. Арсеньева мне сообщают новые данные: в Москве живет сестра Христины Сергеевны Арсеньевой — Наталья Сергеевна Маклакова. Стоит только зайти в адресный стол.
7
Зубовский бульвар, 12, кв. 1.
Несколько ступенек в маленьком двухэтажном домике.
Я постучал. Дверь отворила седая высокая женщина.
— Можно ли видеть Наталью Сергеевну Маклакову?
— Вы ко мне? — переспрашивает она меня. — Я через адресный стол узнал ваш адрес, — говорю я ей, — я занимаюсь Лермонтовым и хотел бы расспросить вас…
— Ах, наверное, я ничем не смогу быть вам полезной, — с сожалением произносит она. — Вас, вероятно, интересуют стихотворения Лермонтова, которые он посвящал бабушке? Но ведь их нет! Их уже давно уничтожил мой дед — Николай Михайлович Обресков. У нас ничего не осталось.
Наталья Сергеевна Маклакова не догадывалась, очевидно, какое важное сообщение содержалось для меня в этом ее ответе. Эта фраза подтверждала автобиографическую точность «Странного человека», вводила новое лицо в близкое окружение Лермонтова, оправдывала, наконец, долгие поиски.
Наталья Сергеевна припомнила все, что слышала от матери и от дяди.
«Что Михаил Юрьевич Лермонтов был влюблен в мою бабушку — Наталью Федоровну Обрескову, урожденную Иванову, я неоднократно слышала от моей матери Натальи Николаевны и еще чаще от ее брата Дмитрия Николаевича и его жены, — рассказывала Маклакова. — У нас в семье известно, что у Натальи Федоровны хранилась шкатулка с письмами М. Ю. Лермонтова и его посвященными ей стихами и что все это было сожжено из ревности ее мужем Николаем Михайловичем Обресковым. Со слов матери знаю, что Лермонтов и после замужества Натальи Федоровны продолжал бывать в ее доме. Это и послужило причиной гибели шкатулки. Слышала также, что драма Лермонтова „Странный человек“ относится к его знакомству с Н. Ф. Ивановой. Почему имя Ивановой никогда не было раскрыто в собраниях стихотворений Лермонтова и почему в биографии Лермонтова нет никаких упоминаний о ней — не знаю. Думаю, что из-за ревности мужа Лермонтов сознательно не обозначал ее имени в своих стихах к ней, тем более что отношение к ней могло компрометировать Наталью Федоровну. У нас в семье всегда знали, что Лермонтов был влюблен в бабушку, но не могу сказать, отвечала ли она ему взаимностью или нет. У Н. Ф. была сестра — Дарья Федоровна, которая вышла замуж за Островского Бориса Дмитриевича. Биографию своего деда Николая Михайловича Обрескова я совсем не знаю. Знаю только, что поместья его были в Новгородской губернии, где в старости он, кажется, был предводителем дворянства. Обресковы жили много за границей. Мать моя Наталья Николаевна воспитывалась в Женеве»[320].
Это рассказ Н. С. Маклаковой, собственноручно ею написанный.
8
Со старинной фотографии вполоборота смотрит на нас полная пятидесятилетняя барыня в нарядном чепце и шушуне. Черты ее хранят гордое и спокойное выражение, очевидно, прекрасного когда-то лица. Это фотография Натальи Федоровны Обресковой, на которой она снята вместе со своей шестнадцатилетней дочерью Натальей Николаевной.
На другой фотографии — Н. М. Обресков, представительный старик в бакенбардах, с умными глазами, с выпяченной нижней губой, которая сообщает его лицу выражение брезгливое и высокомерное. Оба эти портрета, сохранившиеся в семейном архиве Н. С. Маклаковой, относятся, по ее расчетам, к 1864 году.
Но Н. С. Маклакова обещает мне съездить за вещами покойной своей сестры. Вещи находятся под Москвой. Быть может, в сундуках Христины Сергеевны сохранились какие-нибудь семейные реликвии: старинный альбом, связка писем, дневник! Наталья Сергеевна долго собирается. Но наконец вещи привезены, распакованы. Среди них обнаруживаются два портрета в старинных кожаных рамках. Это карандашные, процарапанные иглой изображения, подписанные именем известного рисовальщика 30-х годов В. Ф. Бинемана[321]. На обороте одного из портретов — надпись: «Николай Михайлович Обресков». На обороте другого: «Наталья Феодоровна Обрескова, рожденная Иванова».
Молодое лицо ее очаровательно: черты благородны, в уголках красивого рта спрятана любезная улыбка, спокойный взгляд загадочен. Высокая прическа, полнота покатых обнаженных плеч, тонкая шея, украшенная тяжелым ожерельем, — весь внешний облик ее как бы комментирует лермонтовские строчки о ней:
- С людьми горда, судьбе покорна,
- Не откровенна, не притворна[322].
В другой желтой кожаной рамке — изображение Н. М. Обрескова. Здесь он еще молод и красив. Лицо окружено кудрявыми бачками, в петлице фрака орден: крест на полосатой ленте, — очевидно, Георгиевский. Итак, Обресков награжден. Когда и за что?
Ответ на это, после долгих поисков, удалось найти в материалах, содержащихся в «Военно-судном деле над поручиком Арзамасского конно-егерского полка Обресковым»[323] и в «Деле о дворянстве рода Обресковых»[324]. Вот история Николая Обрескова, как она отражена в его формулярных списках.
Николай Михайлович Обресков, сын генерал-лейтенанта Михаила Алексеевича Обрескова, родился в 1802 году в Петербурге и восьми лет был отдан в Пажеский корпус. В 1819 году он вступил корнетом в лейб-кирасирский ее величества полк, из которого через два года переведен в Арзамасский конно-егерский. В 20-х годах этот полк квартировал в Нижнедевицке, невдалеке от Воронежа, и офицеры часто бывали званы на балы воронежского гражданского губернатора Николая Ивановича Кривцова, женатого на красавице Елизавете Федоровне Вадковской. Обресков считался с нею в близком родстве. В губернаторской гостиной его встречали как своего.
В один из июньских дней 1825 года полковой командир полковник Бердяев получил неприятное уведомление. По окончании последнего бала, на котором присутствовали и офицеры его полка, губернатор обнаружил, что из спальни его супруги похищены золотая табакерка, изумрудный, осыпанный бриллиантами фермуар и двадцать три нитки жемчуга.
На полковое знамя пала позорная тень.