Глядя на солнце Барнс Джулиан
ДА. ЛЕММИНГИ ДИСКВАЛИФИЦИРОВАНЫ. НО НА ЭТО МОЖНО ВЗГЛЯНУТЬ ДВОЯКО. ЧЕЛОВЕК, КРОМЕ ТОГО, ЕДИНСТВЕННОЕ ЖИВОТНОЕ, НАДЕЛЕННОЕ СПОСОБНОСТЬЮ ОТКАЗАТЬСЯ ОТ СОВЕРШЕНИЯ САМОУБИЙСТВА.
«Неплохой аргумент».
ТАК И ДУМАЛ, ЧТО ВАМ ПОНРАВИТСЯ. ЛОВКО, А?
«Так каков твой взгляд?»
МОЙ ВЗГЛЯД?
«Оно оправдано? Самоубийство оправдано?»
ОПРАВДАНО?
Что нашло на чертову машину? Обиделась, потому что он принес себе кофе больше обычного?
«Да, оправдано. Философски, нравственно, юридически оправдано? Так?»
ЮРИДИЧЕСКИ — ДА. ФИЛОСОФСКИ — ЗАВИСИТ ОТ ФИЛОСОФА. НРАВСТВЕННО — ЗАВИСИТ ОТ ИНДИВИДА.
Почему все стало демократичным? Почему всех балуют справедливостью? Грегори предпочел бы, чтобы его оглоушивали определенностью.
«Если бы я сказал, что убью себя, что ты ответил бы?»
БРОШЮРА 22д, ХОТЯ МНЕ ОЧЕНЬ БЫ ХОТЕЛОСЬ СНАЧАЛА ПОБОЛТАТЬ ОБ ЭТОМ.
«И ты снабдишь меня таблетками Мягкой Кончины после того, как я ее прочту?»
НЕ СЛЕДУЕТ ВЕРИТЬ ВСЕМУ, ЧТО СЛЫШИШЬ.
И самодовольна вдобавок, подумал Грегори. Ну, никак нельзя было пожаловаться, что АП лишена человеческих свойств. Никак не скажешь, что с ней невозможно разговаривать, как с обычным собеседником. В том-то и была беда. Получалось, что с ней невозможно разговаривать, как с машиной, загруженной всей мудростью мира.
«Ну, так скажи мне, раз уж ты этого коснулся, ты подключен к Нью-Скотленд-Ярду-Три?»
НЕ НАСТОЯЩИЙ ВОПРОС.
«Люди убивали себя после того, как консультировались с тобой».
ВНЕ ЗАГРУЗКИ.
«У тебя есть фабрика таблеток счастья?»
ЗАКРЫТАЯ ИНФОРМАЦИЯ.
«Я думаю, на этом закончить».
НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО. ПОЖАЛУЙСТА, ПРИХОДИ ЕЩЕ.
«Закончи и сотри».
НО МНЕ ТАК НРАВИЛИСЬ НАШИ МАЛЕНЬКИЕ БЕСЕДЫ. ВЫ КУДА ИНТЕРЕСНЕЕ НЕКОТОРЫХ ДРУГИХ. НУ, ПО-ПО-ПОЖАЛУЙСТА.
Грегори было прикинул, как отреагирует АП на ввод ругани попохабнее, но решил, что ее венское наследие, уж конечно, сделало ее способной справляться со словесными экскрементами. А потому он только нажал «Не Сохранять» и «Стереть», выключил и вышел.
Всезнающая регистраторша осведомилась, не требуются ли ему еще брошюры.
— Есть ли у вас что-нибудь о том, кто программировал АП?
— Боюсь, что нет.
— А вы знаете, кто?
— Я здесь недавно. Но я практически уверена, что это закрытая информация.
— Ну, думаю, было бы неплохо ее открыть.
Регистраторша сообщила ему, что его демократическое право сделать такую попытку, и вручила ему брошюру о компьютерной борьбе.
Джин поймала себя на том, что вспоминает Рейчел — это яростное дружелюбие, эту уверенность в своей правоте и убеждение, что достаточно быть правой и яростной, чтобы изменить мир. Она представляла себе, как случайно встретится с Рейчел в каком-нибудь сыром парке или на улице, грохочущей грузовиками. Есть старинное китайское приветствие, учтивость азийческих времен, на случай неожиданной встречи с кем-то. Вы останавливаетесь, кланяетесь и произносите церемонный комплимент: «Сегодня солнце встало дважды».
Но Джин не довелось случайно повстречать Рейчел, а если бы это и произошло, вероятнее всего произнесла она бы столь же учтивую западную формулу: «Вы нисколько не изменились». Хотя, конечно, обе они изменились, и очень. Прошло сорок лет с тех пор, когда они были подругами, с тех пор, как (Джин улыбнулась) Рейчел попыталась ее соблазнить. Теперь Рейчел стара, как тогда была Джин. Быть может, они проходили мимо друг друга в парке, на грохочущей улице, под деловым небом и не заметили этого. Продолжает ли она, как и раньше, толкать людей идти на риск почувствовать, что она им нравится? Одомашнила она какого-нибудь мужчину, который остается дома и боится ее характера: фотографический негатив жизни Джин с Майклом? Может быть, ее гнев и целеустремленность исчерпались; может быть, она обожглась дважды; может быть, она просто устала верить в то, во что верят другие люди. Джин как-то сказала ей, насколько изматывающими могут быть непрерывные требования рациональности, и лицо Рейчел вытянулось от разочарования. Но это была правда. Истинная смелость — продолжать всю жизнь верить в то, во что вы верили в ее начале.
Она потеряла Рейчел из виду; дружба не менее веры подвержена усталости металлов. Она была единственным ребенком; она была единственной женой; она одна вырастила единственного ребенка; некоторое время она жила одна, а теперь снова живет со своим сыном. Это была не жизнь, полная приключений; это была обыкновенная жизнь, хотя и более одинокая, чем у большинства. Грегори унаследовал эту одинокость, которая ширилась с возрастом; не считая матери, его единственным другом, казалось, был компьютер. Человек-Память.
Семь Чудес Света; Джин посетила их все — по крайней мере свою их версию. И кроме этих семи открытых для всех чудес, Джин составила свой список семи личных чудес жизни. 1) Родиться. Это должно быть первым. 2) Быть любимой. Да, это должно быть вторым чудом, хотя часто в памяти оно было не более ясным, чем первое. Вы рождались в объятия любви своих родителей и понимали, что это состояние не постоянно, только когда оно кончалось. Ну и 3) Утрата иллюзий. Да: первый раз, когда взрослый вас подводит; первый раз, когда вы обнаруживаете, что радость прячет боль. Для Джин это был Эпизод с дядей Лесли и гиацинтами. Что лучше — чтобы это произошло раньше или позже? 4) Вступление в брак. Некоторые могли бы причислить к чудесам и секс, но не Джин. 5) Родить ребенка. Да, это должно быть в списке, хотя, конечно, Джин в тот момент спала без сознания. 6) Обретение мудрости. Опять-таки на протяжении большей части этого процесса вы находитесь под наркозом. 7) Умирание. Да, оно должно быть в списке. Возможно, это и не высшая точка, но это кульминация.
Как мало она осознавала эти чудеса в момент их совершения. Не обычна ли она поэтому? Вероятно, нет, решила она. По большей части люди живут рядом с чудесами своей жизни, практически не замечая их; они словно крестьяне, живущие возле какого-то прекрасного привычного памятника и видящие в нем лишь каменоломню. Пирамиды, Шартрский собор, Великая Китайская Стена стали всего лишь источником строительного материала для тех случаев, когда требуется отремонтировать свинарник.
В большинстве люди вообще ничего не делают — вот, что было правдой. Ты росла на героизме и драме, на стремительном полете Томми Проссера через мир черноты и красности; тебе позволили думать, будто взрослая жизнь состоит из постоянного применения личной воли, но на самом деле ничего подобного, думала Джин. Делаешь что-то и только позднее понимаешь, почему ты это делала — или же не понимаешь никогда. Большая часть жизни проходит в пассивности, настоящее — булавочный укол между придуманным прошлым и воображаемым будущим. Она в свое время сделала очень мало, Грегори сделал еще меньше. О, люди пытались убедить тебя, что ты прожила полную и замечательную жизнь, они отрепетировали ее для тебя, словно для кого-то постороннего: твое военное детство, твой интересный брак, твой смелый отказ от него, твои восхитительные заботы о Грегори, твои смелые путешествия, пока другие сидели дома. Они упоминали твой живой интерес к столь многому, твою мудрость, твои советы, тот факт, что Грегори, видимо, тебя обожает. Иными словами, они упоминали моменты в твоей жизни, которые отличались от моментов в их собственной.
А! Твоя мудрость! Как бы ты хотела обладать ею в начале своей жизни, а не в конце. Твои советы, которые люди выслушивали с таким вниманием, а затем поступали прямо наоборот. Обожание Грегори… ну, без нее он, может быть, обрел бы самостоятельность и что-нибудь сделал. Но с какой стати он должен был что-то делать? Потому что это его единственная жизнь? Уж конечно, он это знает.
— Грегори.
— Да, мама.
— Не называй меня мамой таким тоном. Ты принимаешь его, только когда ждешь от меня неприятностей. Давай-ка поговори со мной про этот вздор о том, чтобы убить себя.
— Нет. С какой стати?
— Вот именно. С какой стати? Это твоя жизнь. Так о чем ты хотел бы поговорить?
— О Боге?
— Боге? Бог на мотоцикле у западных берегов Ирландии.
— Ну хватит, — сказал Грегори довольно ворчливо и ушел, сердито топая. О Господи, подумала Джин, на самом деле он не хочет говорить про Бога, верно? Однако предположила, что нет, хочет: подобные вещи люди в шутку не говорят.
Шаги Грегори затихли, а чуть позже она услышала обрывки джазовой музыки в его комнате. Люди всегда убегают. Дядя Лесли убежал от войны — то есть если поверить всем, кроме дяди Лесли. Она убежала от Майкла и от брака; да и от Рейчел, наверное, тоже. А теперь Грегори прикидывает, не убежать ли от всего целиком. Словами из бордового руководства для начинающих жен: «Всегда ускользайте». Однако убегание вовсе не обязательно то, чем его считают люди. Люди считают, что тем, кто убежал, горло обжигала кислая каша страха. Но это могла быть и смелость — нельзя судить со стороны. Быть может, акт бегства сам по себе был нейтрален, и только убегающие могли бы сказать, подогревались ли их ноги страхом или храбростью. О Лесли догадка стороннего наблюдателя могла быть и верной, ну а о самой Джин менее точной, и еще менее точной о Грегори. Кто она такая, чтобы осуждать или хотя бы советовать?
Грегори в его комнате хлестал разбушевавшийся кларнет и ласкал сдержанный рояль. Он плохо понимал музыку, но иногда слушал джаз. Для Грегори джаз был той редкостью, той формой искусства, которая совершила самоубийство, и его историю можно было поучительно разделить на три периода: первый, когда они играли целиком настоящие мелодии, которые вы могли узнавать; второй, когда они играли обрывки мелодий, короткие повторяющиеся фразы, застенчивые мелодии, которые обрывались, не успев начаться; и третий — период чистого звука, когда ностальгия по мелодии считалась старомодным чудачеством, когда мелодия могла контрабандой миновать слушателей, как минует таможенников чемодан в дипломатическом багаже — подозреваешь, что в нем есть что-то, что тебя касается, но заглянуть в него не имеешь права. Грегори, к собственному удивлению, предпочитал второй период, который, казалось, отвечал его более широким чувствам относительно жизни. Люди в большинстве ожидали, что их жизни будут полны мелодий; они думали, что бытие развертывается, как мелодия; им требовалось — и они верили, что получают их — утверждение, развитие, суммирование, изящная, если необходимо, кульминация и так далее. Эти взыскующие иллюзии казались Грегори крайне наивными. Сам он ожидал только обрывков мелодий; когда какая-то фраза возвращалась, он признавал ее повторение, но приписывал его случайности, а не собственным достоинствам; мелодии же, как он знал, всегда убегали.
Вечером следующего дня Джин лежала в постели и читала. Когда Грегори зашел поцеловать ее на сон грядущий, она извинилась за свою резкость.
— Ничего, — сказал Грегори, сам склонный к резкостям. — Почему ты заговорила о мотоцикле?
— Просто история, которую кто-то рассказал мне еще до твоего рождения.
— Ты всегда говоришь так. «Просто история, которую кто-то рассказал мне еще до твоего рождения».
— Разве, милый? Ну, ты же был поздним ребенком, не забывай.
Как-то странно было сказать это почти шестидесятилетнему мужчине, сидящему в ногах ее кровати; но теперь было поздно менять манеру выражаться.
— Так кто был этот мотоциклист? Какой-нибудь твой приятель? — Грегори подмигнул ей (довольно обаятельно, подумала она). — Былой ухажер?
— Ухажеров у меня не было, — ответила она. — Скорее друг одного друга. Было это во время войны. Что-то вроде видения. Пилот «Каталины» — летающей лодки — увидел его, когда патрулировал над Атлантикой. В четырехстах пятидесяти милях к западу от Ирландии. Человек ехал на мотоцикле по гребням волн. Выглядело это, наверное, очень впечатляюще. Такой отличный трюк.
— Да, гораздо лучше, чем твой трюк с сигаретой.
— Гораздо лучше.
Наступило молчание, потом Грегори внезапно сказал:
— Мама?
— О Господи.
— Нет, не в том смысле «мама», а наоборот. Просто я хочу задать тебе три вопроса, официальных, а потому решил назвать тебя так.
Он встал, прошел к окну, вернулся и сел на край ее кровати.
— И я получу приз, если дам правильный ответ?
— Наверное, в определенном смысле. Я словно бы почти не продвинулся с…
— Человеком-Памятью? Меня это не удивляет. Бог знает, почему ты сразу не пришел ко мне.
Грегори улыбнулся.
— Ты сидишь удобно?
— Все мои мозги при мне.
Они посмотрели друг на друга очень серьезно. Внезапно обоим представилось, что они чужие, не связаны между собой ни плотью, ни привычкой. Грегори увидел перед собой бодрую, аккуратную, благожелательную старушку, которая если и не обрела мудрости, во всяком случае, полностью избавилась от глупости. Джин увидела перед собой ищущего, озабоченного мужчину, как раз вышвыриваемого из пожилого возраста в старость; кого-то средне эгоистичного, не способного решить, не представляют ли собой его более широкие поиски всего лишь одну из форм эгоизма.
— Боюсь, это просто старые вопросы.
А! Старые вопросы. И почему норки чрезвычайно живучи? И почему Линдберг не съел все свои бутерброды? Но она ждала со всей серьезностью.
— Смерть абсолютна?
— Да, милый. — Ответ был твердым и точным, исключающим необходимость в дополнительных вопросах.
— Религия чепуха?
— Да, милый.
— Самоубийство допустимо?
— Нет, милый.
Грегори казалось, что он побывал у дантиста. Три зуба выдраны; без анестезии; боли пока еще нет.
— Ну, много времени это не заняло, — услышал он свои слова.
— И каков мой счет? — спросила Джин, когда торжественность опроса осталась позади.
— Тебе придется выяснить это с кем-то другим, — сказал Грегори.
— Что же, теперь ждать уже недолго.
— Бог мой, я не имел в виду ЭТОГО. — Грегори довольно неуклюже упал на мать, причинив ей некоторую боль. Он прильнул к ее плечу; она прижала его к себе, думая о том, как странно, что она утешает его из-за своей приближающейся смерти, а не он ее.
Через несколько минут он ушел от нее в садик. Была теплая, черная, беззвездная ночь; он сел в пластмассовое кресло и посмотрел назад на дом. Он думал о всех часах, которые потратил зря с Человеком-Памятью, машиной, собранной из лучших частей мозга нескольких тысяч людей, о том, как он получил куда более ясные ответы от стареющего сознания своей матери. Да, милый. Да, милый. Нет, милый. Сказано с высоты ста лет жизни; сказано с края могилы. И все же, и все же… сама категоричность ее ответов… Старость все-таки обладает собственным высокомерием. Откуда у нее такая уверенность? Дожить до ста и не выдавать ни малейшего страха смерти, разве это не указывает на отсутствие воображения? Быть может, чувство и воображение — проводники лучшие, чем мысль. «Бессмертие не благоприобретенный вопрос», — процитировала ему АП в какой-то момент. И потому, возможно, остальные вопросы тоже не были благоприобретенными; и прилагать к ним свой мозг имело смысла не больше, чем накладывать гаечный ключ на гайку других размеров.
Одно из занавешенных окон верхнего этажа нарушило затемнение. Грегори вспомнился другой сад где-то под Таучестером. Бок о бок с матерью на пожарной лестнице высоко над запущенным газоном. Он поднимает повыше свой золотой «Вампир», и она поджигает тоненький шнур, ведущий к коричневому цилиндрику с реактивным топливом.
Иногда топливо не воспламеняется, или же воспламеняется, и аэроплан врезается в землю; иногда же аэроплан аккуратно планирует, а ракетный двигатель летит вперед — крохотная алюминиевая канистра проносится над садом и запутывается в живой изгороди за елями.
Конечно, понял он, это неправильно, но ту же ошибку совершаем мы все. Мы все принимаем на веру, что аэроплан летит благодаря двигателю и прямо. Но существует гораздо больше возможностей, гораздо больше вероятностей.
Зрелость — плод не времени, она плод того, что мы знаем. Самоубийство не просто реальная философская дилемма нашего века, оно также заманчивый пас в сторону. Самоубийство бессмысленно, потому что жизнь и так недолга; трагедия жизни — ее краткость, а не ее пустота. Государства и народы были совершенно правы, думал Грегори, запрещая самоубийство, потому что такое действие порождает в совершающем его ложное понятие о ценностях. Самоубийство придает человеку огромную важность в собственных глазах. Какое жуткое тщеславие требуется, чтобы оборвать собственную жизнь. Самоубийство не самоуничижение. Оно не говорит: я так несчастен и незначителен, что, если я покончу с собой, это ни малейшего значения иметь не будет. Оно провозглашает прямо противоположное: глядите, говорит оно, я достаточно важен, чтобы покончить с собой.
Быть может, он начал подумывать о самоубийстве, потому что увидел себя неудачником. Шестьдесят — и почти ничего не сделал; жил со своей матерью, жил один, вновь живет с матерью. Но кто сказал, что это равносильно неудаче? Кто определяет, что такое успех? Разумеется, преуспевшие. А если им дозволяется определять успех, то тем, кого они объявили неудачниками, должно быть дозволено определить неудачу. Следовательно — я не неудачник. Пусть я тихий мягкий человек шестидесяти лет, который почти ничего не сделал, но это не делает из меня неудачника. Я не признаю ваши категории. В былые времена некоторые кочующие племена считали себя единственным племенем на земле, и эта вера не подрывалась встречами с другими племенами. Люди, которых называли преуспевшими, напоминали Грегори эти племена.
Еще одной ошибкой были все эти размышления, все эти вопросы. Бог оказался мотоциклистом в четырехстах пятидесяти милях от западного берега Ирландии, в очках, защищающих глаза от водяных брызг, осторожно катящим вперед, будто волны были песчаными дюнами. Ты веришь этому? Да, подумал Грегори, я этому верю. В конце-то концов, единственным другим ответом может быть только Нет. Ошибка заключается в уверенности, будто вы способны доказать, способны объяснить что-то, или в том, что вы считаете такое объяснение необходимым. И он — как и огромное большинство других людей — занял невозможную среднюю позицию, терпимую, но и скептическую позицию, и сказал: если вы можете продемонстрировать, что некая модель мотоцикла с неким типом седока, такими-то шинами и такой-то мощности способна стоять на воде, оказывая настолько малое давление на поверхность, что может двигаться вперед, вот тогда я поверю в Бога. Смехотворная позиция, но, кроме того, абсолютно нормальная. Люди думали, что получить доступ в Царствие Небесное, или куда там еще, это что-то вроде получения закладной. И некоторые люди прибегали к услугам наилучших священнослужителей, точно так же, как прибегали к услугам наилучших адвокатов.
Вы не спорите о давлении в камерах; вы не спрашиваете, какой модели этот мотоцикл, и не спрашиваете, имелась ли при нем коляска для Девы Марии. А если спрашиваете, то всего лишь говорите: послушайте, я знаю, что это какой-то трюк, мы оба знаем, что это какой-то трюк, ну так откройте мне секрет, и мы будем друзьями. Я даже признаю, что вы фокусник лучше меня. Кстати, не хотите ли посмотреть, как я выкурю эту сигарету?
Грегори знал, что для некоторых — без сомнения, искренне верующих на свой лад — Бог был трюкачом-мотоциклистом, а Христос, его сын, когда вознесся на Небеса, побил мировой рекорд высоты. Бог был великим фокусником, несравненным престидижитатором, который жонглирует планетами, как сверкающими мячиками, и еще ни одной не уронил. Такого сорта Бог Грегори не интересовал — тот, который способен отвечать на все вопросы в телевизионных играх и составлять кроссворды, тот, который способен закрутить мяч вокруг стенки защитников и послать его в верхний угол ворот с расстояния шести световых лет. Вера в Бога не должна возникать из его способности производить впечатление, из страха перед ним или даже — еще хуже, потому что это был тщеславный самообман — из постижения его. Вера должна просто возникать сама собой. Брызги морской воды мерцают на кожаных крагах; нога бьет по тугому рычагу коробки передач, чтобы снизить скорость, потому что волнение усиливается; мотоцикл выбирается из ложбины между валами и на миг взмывает в воздух, достигая гребня. В это я верю, сказал Грегори.
Ему не требовались объяснения, ему не требовались условия. Вечная жизнь — она ведь всегда была замечательным козырем, дающим возможность поторговаться, верно? Войти в Царствие Небесное было подобно получению суперзакладной, и вечная жизнь была лучшим из пенсионных планов, предлагаемых рынком. Разумеется, требуется регулярно делать взносы — каждый месяц без уклонений. Грегори, наоборот, верил, потому что это была правда; правдой это было потому, что он знал, что это правда. Ну а что именно было правдой или что следовало из того, что именно было правдой — он не собирался бесцеремонно брать решение на себя. Если Бог постановил, что тем, кто веровал в него, надлежит вариться в кипящем масле всю вечность, то Грегори ничего против не имел. Вы не отрекаетесь от Бога, если он оказывается несправедливым. Кто когда считал, что Бог обязан быть справедливым? Бог только должен быть правдой.
Грегори смотрел на светящееся окно и старался перестать думать. Хватит мыслей. Достаточно. Все то время, которое он провел с КОНом. Все эти размышления, эти расспросы, эти логические рассуждения. Неудивительно, что все обернулось полным фиаско. Он было решил, что КОН играет с ним, что происходит какое-то тонкое манипулирование. Но ничего подобного: КОН был просто маразматичная человеческая старая развалина, которую выдрессировали давать ответы. Вопрос — ответ, вопрос — ответ, слушайте постукивание человеческого мозга, снующего взад-вперед, как перестук челнока, снующего в ткацком станке. Это не так, думал Грегори. Сначала у вас возникают вопросы, и вы ищете ответы. Затем вы получаете ответы и недоумеваете, какими были вопросы. В конце концов, вы осознаете, что вопрос и ответ были одним и тем же, что один включал в себя другой. Останови станок, бессмысленно стрекочущий ткацкий станок человеческих мыслей. Смотри на освещенное окно и просто дыши. Он откинул голову и посмотрел вверх на черное и пустое небо; за кулисами у себя в голове он услышал тихую приглушенную музыку, медный духовой оркестр, играющий тихо-тихо, но способный раскатиться громом. Мотив, хотя он никогда прежде его не слышал, был знакомым. Дыши, просто дыши; смотри на освещенное окно и просто дыши…
А Джин стояла у окна, глядела вниз на темную фигуру, на своего сына. Как быстро, как легко она ответила на три его вопроса; какой уверенной в себе должен был он ее счесть. Но часть этой уверенности была просто родительской привычкой. Теперь, взглянув вверх в бархатное черное небо, она на краткий миг ощутила себя не такой уверенной. Быть может, вера была похожа на ночное зрение. Она подумала о Проссере в его «Харрикейне»: черный аэроплан, черная ночь, красный отблеск на его лице, пилот смотрит наружу. Если бы свечение приборов было дневных цветов, зеленого и белого, ночное зрение Проссера отказало бы. Он бы не заметил, что что-то не так; он просто перестал бы хоть что-либо видеть. Может быть, то же самое и с верой: либо они правильно настроили приборную доску, либо нет. Вопрос оборудования, настройки; никакого отношения к знанию, или интеллекту, или перцепции.
Но с верой или без веры, те же самые три вопроса кружили, точно бездомные грачи в бушующем небе. В тот или иной момент над ними задумывались все, пусть мимолетно, пусть с легкомысленной несерьезностью. Самоубийство? Кто кратко не насладился головокружительным ужасом, заглядывая за край обрыва? Что Олив Проссер, во втором браке Редпат, сказала про Томми? Всегда одним глазом косился на заднюю дверь. Ну, и означало это то же самое, что и для подавляющего большинства людей — успокоительное подтверждение, что в случае необходимости можно будет смыться. В последние месяцы перспектива стать столетней старухой — Грегори, обшаривающего улицы, чтобы собрать кучку лжепоздравителей, их вынюхивающих ухмылок, поднятых бокалов и воодушевляющих воплей: «Выпьем за следующие сто лет!» — эта перспектива ввергала ее в дрожь. Не лучше ли с веселым лукавством уклониться от роли внушительной долгожительницы и ускользнуть где-нибудь между девяносто девятью и ста? Как стар был самый старый из зарегистрированных самоубийц? Надо бы попросить Грегори выяснить это с его Человеком-Памятью. Впрочем, в таком случае он может сделать выводы слишком уж мрачные.
Ну а другие два вопроса… Джин взяла себя в руки. Конечно, религия — это чушь; конечно, смерть абсолютна. И в сущности, не похожа ли вера на ночное зрение — верующие поглощают причастия точно так же, как летчики-истребители когда-то пожирали морковь? Нет, это все фантазии. Однако религия напомнила Джин еще одну из историй Томми Проссера: как, удирая над Северным морем от пары «Мессеров-109», он услышал пулеметную стрельбу. Делая петли, он поднялся за облако и ушел от нападающего. Тут снова повторилось то же самое, и Проссер сообразил почему: его рука испуганно стискивала ручку, большой палец все еще на кнопке — он стрелял из собственных пулеметов, пугая себя их треском. Джин казалось, что религия заключается именно в этом: глупенькие, неопытные люди по ошибке включают собственные пулеметы и пугают себя, хотя все это время они совсем одни под равнодушным сводом неба. Мы живем под бомбежной луной, и света как раз хватает увидеть, что никого другого там нет.
А абсолютность смерти? Фарфоровой башни в Наньцзине больше нет, но вместо нее она нашла китайского философа, который рассказал ей о разрушимости души. В то время это выглядело непостижимым местным парадоксом; но с течением лет, хотя она почти о нем не вспоминала, он обрел смысл. Конечно, у каждого из нас есть душа, дивная сердцевина индивидуальности; бессмысленность возникала, потому что перед этим словом ставилось определение «бессмертная». Это не было настоящим ответом. У нас — смертная душа, разрушимая душа, и с этим все было в полном порядке. Загробная жизнь? С тем же успехом вы могли ждать, что увидите, как солнце взойдет дважды в одно утро. Да, конечно, Проссер это видел, и в более ранние времена за такое видение его могли бы восславить или казнить. Но даже Проссер знал, что видит вполне предсказуемое явление природы; самое прекрасное, что он видел в жизни, видение, которое потрясло его и заставило забыть про опасность, в конечном счете свелось к отличной истории, чтобы развлекать девочек.
В ее жизни больше не оставалось времени думать о смерти; теперь она только надеялась, что, когда настанет время собирать последние силы (если так это ощущается изнутри), она сумеет перекомпоновать себя, чтобы Грегори поверил, будто она умирает спокойно и счастливо. Она не хотела умирать, как дядя Лесли. Миссис Брукс голосом, который не требовал мегафона, расписала Джин, как последние часы Лесли, хотя свободные от боли, колебались между чистой злобой и чистым страхом. Джин, собственно, так и полагала: последние два раза, когда она навестила его, Лесли был перепуган и слезлив, хотел, чтобы она уверила его во всевозможных несовместимых вещах: что его болезнь не опасна, что он, когда умрет, попадет на небо, что он умрет мужественно, что его бегство в Америку не будет поставлено ему в вину, что все врачи врут, что еще не поздно заморозить его так, чтобы он был разбужен, когда найдут лекарство от рака, что позволительно хотеть умереть и что она все время будет при нем, правда? А не то миссис Брукс убьет его ради его безделушек.
Она успокаивала его лживыми разуверениями с такой же быстротой, с какой он выборматывал свои страхи, но, кроме того, пыталась заставить его забыть — пусть совсем ненадолго — эту беспощадную сосредоточенность на себе. Она сказала, что, конечно, Лесли постарается не расстроить своего племянника. Лесли словно бы не слышал, и Джин ждала возвращения Грегори со страхом; но его рассказ о том, с каким юмором и несгибаемостью держался Лесли, успокоил ее и произвел на нее большое впечатление. Может быть, мужество перед лицом смерти было лишь частью этого; может быть, изображать мужество ради любящих вас было более великим, более высоким мужеством.
Грегори сначала был против плана матери. Какая-то мрачная патология.
— Конечно, мрачная патология, — сказала она. — Если я не могу быть мрачно патологичной в девяносто девять лет, так какой смысл во всем этом?
— Ненужная патология, вот что я имею в виду.
— Не будь занудным. Если ты такой в шестьдесят лег, не представляю, как ты протянешь следующие сорок.
Наступило молчание. Джин смутилась. Странно, как после стольких лет ты все еще способна говорить что-то не то. Надеюсь, он этого не сделает; надеюсь, он достаточно смел, чтобы не сделать этого. Грегори был смущен, но и раздражен. Она правда думает, что я могу это сделать, ведь так? Она правда думает, что я могу оказаться неспособным противостоять этому. Но я же со всем уже разобрался. И в любом случае достало ли бы у меня смелости сделать это?
Они поехали на север в ясный мартовский день. Джин не обращала внимания на то, что было вокруг. Надо было сохранять энергию. Глаза у нее были открыты, но видела она только туманную дымку. Временно привернула газ — вот как ей нравилось думать об этом.
Когда они доехали до небольшого аэродрома среди полей, еще подернутых инеем, она обернулась к Грегори.
— Ты, случайно, не прихватил шампанского?
— Я подумал об этом, постарался отгадать, что подумаешь ты, и решил, что ты сочтешь его неуместным. То есть, — добавил он с улыбкой, — раз уж ты абсолютно настаиваешь на патологичности.
— Абсолютно, — сказала она, отвечая улыбкой на его улыбку. Наклонилась и поцеловала его. — Это совсем не повод для шампанского.
Пока они медленно шли по асфальту, легкий дополнительный нажим на согнутую руку Грегори сказал ему, что она хочет, чтобы он остановился. День был холодный и сухой; солнце почти спустилось к полоскам облаков, подпертых горизонтом. Маленький, довольно старомодный аэроплан — реактивный самолет администрации какой-нибудь фирмы середины девяностых, решил Грегори — стоял в сорока ярдах перед ними. На асфальте были нарисованы яркие желтые полосы и большие желтые номера.
— Не такой уж весомый вывод, Грегори, милый, — сказала она, — но жизнь серьезна. Я упоминаю про это только потому, что прожила несколько лет, не зная, так ли это. Но жизнь действительно серьезна. И еще одно — небо правда предел.
— Да, мама.
— А вот кое-что для тебя. — Из кармана она достала металлическую полоску с грубо выдавленными буквами: ДЖИН СЕРДЖЕНТ XXX. — Можешь считать «X» поцелуями, — сказала она. Грегори почувствовал, что у него начинает щипать глаза.
Пока она шла к трапу самолета, всплыло одно из самых давних ее воспоминаний. Другой набор ступенек. ПУНКТУАЛЬНОСТЬ, вспомнила она. И еще УПОРСТВО. И… что?.. ТРЕЗВОСТЬ. Именно. Или, вернее, ТРЕЗВОС. Плюс МУЖЕСТВО. Да, верно, МУЖЕСТВО. И держись подальше от Биржи.
Когда Грегори бережно застегнул ремень поперек ее живота, она подумала: это будет последний Эпизод в моей жизни. Ну, может произойти что-нибудь еще — и, главное, Чудо, которое еще в будущем. Но это — последний Эпизод. Список завершен.
Они взлетели, повернули на восток, пронеслись над облетевшей рощей и над безлюдным гольфовым полем. Пара ям с песком уставилась на них снизу, как пара пустых глазниц. Там и сям торчали крохотные красные флажки, будто это была какая-то модель военных времен, на которой генералы разрабатывали план наступления. Но это было всего лишь гольфовое поле. Называет ли его кто-нибудь и сейчас Старыми Зелеными Небесами, подумала она. Навряд ли. Люди вроде дяди Лесли поумирали, а с ним и его словечки; а теперь последние из тех, кто помнил эти словечки, умирают, в свою очередь. Косогор за остропахнувшей рощей, которая огибала четырнадцатую лунку. Вопить в небо, вопить в небо, лежать на Небесах и вопить в Небо.
Они набрали высоту, и пилот повернул на юг, так что Джин смогла смотреть на запад. Она сказала Грегори, чтобы он сел сзади, так чтобы видеть всю перспективу, но он настоял на том, чтобы сесть рядом с ней. Она особенно не возражала: он ведь не захватил шампанского, да и не было никаких причин, чтобы это его интересовало.
Пилот держал одну высоту, и Джин смотрела на запад.
— Жаль, что облака, — сказал Грегори.
Она взяла его руку.
— Это никакого значения не имеет, милый.
И не имело. Нельзя долго глядеть на солнце — даже на заходящее тихое солнце. Для этого нужно заслонить лицо ладонью. Как Проссер Солнце-Всходит. Ладонь перед его лицом, а он летит вверх сквозь разрежающийся воздух. А теперь небо заботливо поставило свою ладонь: над горизонтом протянулись четыре широких пальца облаков, и солнце опускалось позади них. Несколько раз оно выскакивало в сиянии и снова исчезало, словно монета фокусника, медленно крутящаяся между костяшками пальцев.
Потом оно выбралось из-под последнего серого пальца. В эти финальные моменты ощущение движения изменилось: земля, казалось, вздыбилась, как плеснувшая волна, и утащила солнце вниз. Тлеющий кружок сигареты был раздавлен, и ее дым просочился наружу серым облаком.
Джин Серджент почувствовала, что аэроплан пошел вверх в крутом левом вираже. Она отвернулась от окна. Она все еще держала руку Грегори. Он плакал.
— Нет, нет, — прошептала она и крепче сжала его большую мягкую руку. Ты остаешься матерью до дня своей смерти, подумала она. И не могла решить, много ли увидел Грегори.
Через несколько минут пилот выровнялся и второй раз повернул на юг. Джин отвернулась от заплаканного лица Грегори и посмотрела в окно. Пальцы облаков больше солнца от нее не заслоняли. Она оказалась лицом к лицу с солнцем. Однако она не подала ему ни единого приветственного знака. Она не улыбалась и изо всех сил старалась не моргать. Спуск солнца на этот раз выглядел более быстрым: равномерный непрерывный заход. Земля не тянула его к себе жадно, а плоско откинулась с разинутым ртом. Большое оранжевое солнце утвердилось на горизонте, уступило четверть своего объема приемлющей земле, затем половину, затем три четверти, а затем легко без спора — последнюю четверть. Несколько минут свечение продолжалось за горизонтом, и Джин наконец улыбнулась этому посмертному фосфоресцированию. Затем аэроплан повернул, и они начали терять высоту.