«Вдовствующее царство». Политический кризис в России 30-40-х годов XVI века Кром Михаил
Однако, поручая сына покровительству небесных сил и опеке митрополита, великий князь не посвятил Даниила в дела светского управления; как мы уже знаем, митрополит не был приглашен ни на одно из заседаний, на которых Василий III давал своим боярам наказ, как после него «царству строитися». В отличие от Западной Европы, где регентство при малолетнем короле нередко поручалось духовным особам (кардиналы Ришелье и Мазарини – лишь самые известные примеры), в Московской Руси такого обычая не сложилось.
Исследователи до сих пор не пришли к единому мнению по вопросу о том, какие именно функции предназначались Василием III десяти советникам, которые были приглашены к составлению духовной, и тем троим доверенным лицам, которые выслушали его последний наказ поздним вечером 3 декабря. Содержание этих речей, вероятно, навсегда останется для нас тайной, скрытой за краткими и чересчур общими словами летописца («и о всем им приказа, как без него царству строитись»). Но мы можем попытаться представить себе, в каком качестве участники тех совещаний у постели умирающего государя могли быть упомянуты в его духовной грамоте. Некоторые указания на сей счет можно найти в формуляре великокняжеских завещаний XV – XVI вв.
Еще В. И. Сергеевич и А. Е. Пресняков предполагали, что 10 советников, приглашенных великим князем в «думу» о духовной грамоте, были поименованы в ней в качестве свидетелей183. Это предположение представляется весьма правдоподобным. Действительно, вполне вероятно, что в конце духовной Василия III говорилось: «А туто были бояре мои…» (как в завещании его отца, Ивана III184) или: «А у духовные сидели…» (как в грамоте деда, Василия II185) – и далее перечислялись присутствовавшие при составлении документа бояре: князья Василий и Иван Шуйские, М. С. Воронцов, М. В. Тучков, казначей П. И. Головин. Дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин, очевидно, упоминались в качестве лиц, писавших грамоту. Что же касается еще троих участников той «думы» о духовной грамоте – кн. М. Л. Глинского, М. Ю. Захарьина и И. Ю. Шигоны Поджогина, то им, как можно предположить, отводилась в завещании иная роль.
Пресняков, согласившись с предположением Сергеевича о том, что перечисленные летописцем князья Шуйские и иные бояре, присутствовавшие при составлении духовной Василия III, были упомянуты в его завещании в качестве свидетелей, называет их далее «душеприказчиками» великого князя186. Дело, однако, в том, что в духовных грамотах первой трети XVI в. свидетели и душеприказчики – это, как правило, разные лица. Так, в духовной Ивана III (1504 г.) душеприказчиком назван старший сын Василий, а свидетелями значатся бояре: кн. Василий Данилович (Холмский), кн. Данило Васильевич (Щеня), Яков Захарьич и казначей Дмитрий Владимирович (Ховрин)187. Указанное различие характерно и для завещаний частных лиц изучаемой эпохи188.
Наблюдения показывают, что количество душеприказчиков в завещаниях первой трети XVI в. составляло обычно от двух до четырех человек189. Уже по этой причине предположение о том, что Василий III назначил всех десятерых советников, приглашенных к составлению духовной, своими душеприказчиками, кажется маловероятным.
Мне известна пока только одна духовная грамота изучаемого периода, где количество душеприказчиков превышает четырех человек, но зато этот документ представляет исключительный интерес для изучения нашей темы. Речь идет о завещании благовещенского протопопа Василия Кузьмича – духовного отца Василия III, – написанном в 1531/32 г. На эту грамоту в свое время обратил внимание В. Б. Кобрин190, но она до сих пор остается неопубликованной, и никто из исследователей, пытавшихся разгадать тайну завещания Василия III, к этому документу не обращался.
Своими душеприказчиками и опекунами жены и сына протопоп Василий Кузьмич назначил пятерых лиц, своих «великих господ», как он их называет: кн. Михаила Львовича Глинского, Михаила Юрьевича Захарьина, Ивана Юрьевича Шигону (Поджогина), дьяка Григория Никитича Меньшого Путятина и Русина Ивановича191 (Семенова192). По справедливому замечанию В. Б. Кобрина, «такой подбор душеприказчиков демонстрирует удивительную близость окружения духовных отца и сына – протопопа и великого князя всея Руси»193.
Действительно, из пяти названных лиц четверо – кн. Глинский, Захарьин, Шигона и дьяк Меньшой Путятин – принимали участие в составлении завещания Василия III, а первые трое, как мы уже знаем, выслушали последний наказ великого князя – «о своей великой княгине Елене, и како ей без него быти, и како к ней бояром ходити, и… како без него царству строитися». Но, оказывается, и пятый душеприказчик протопопа – Р. И. Семенов – также входил в ближайшее окружение великого князя: согласно летописной Повести о смерти Василия III по списку Дубровского, боярин Захарьин сразу после кончины государя послал за постельничим Русином Ивановым сыном Семенова, которому велел, сняв мерку с покойного, привезти каменный гроб194. Будучи постельничим, Семенов имел постоянный доступ к особе государя.
Таким образом, в свете процитированного завещания благовещенского протопопа далеко не случайным представляется особое доверие, оказанное Василием III трем своим советникам: Глинскому, Захарьину и Шигоне. Именно в них есть серьезные основания видеть душеприказчиков великого князя, которые должны были обеспечить исполнение его последней воли. Косвенно это предположение подтверждается тем обстоятельством (известным нам из летописной Повести), что именно их Василий III оставил у себя – отпустив остальных бояр, – чтобы дать последние указания о положении великой княгини и об «устроении» государства. Весьма вероятно, что к тем же трем лицам относились уже приводившиеся мною выше слова псковского летописца, отметившего, что великий князь «приказал» сына Ивана «беречи до 15 лет своим бояром немногим»195 (выделено мной. – М. К.). Гораздо меньше такое определение – «бояре немногие» – подходит к той группе из десяти человек, с которыми Василий Иванович совещался о своей духовной грамоте и в которых многие исследователи видят опекунский, или регентский, совет при малолетнем Иване IV.
Выше я упомянул о длительной дискуссии историков по вопросу о том, были ли распоряжения Василия III о создании регентства при его сыне внесены в духовную грамоту великого князя. Часть исследователей, начиная с В. И. Сергеевича и А. Е. Преснякова, отвечали на этот вопрос утвердительно196; противоположной точки зрения придерживался А. А. Зимин, а в недавнее время – Х. Рюс197. Изучение традиции великокняжеских завещаний показывает, что в этом споре прав, скорее, Зимин: никакие указания о будущем порядке управления в подобные документы не вносились. Более того, русское средневековое право не знало понятия «регентства»: как мы увидим в дальнейшем, это обстоятельство порождало сложные коллизии в реальной политической жизни, когда фактические правители пытались легитимизировать свое положение.
Вполне возможно, как уже говорилось, что официально в своем завещании Василий III «приказал» наследника только митрополиту Даниилу. Но функции душеприказчиков, доверенные великим князем, как я предполагаю, «триумвирату» в составе Глинского, Захарьина и Шигоны Поджогина, фактически подразумевали немалый объем властных полномочий. Вот почему современники воспринимали этих душеприказчиков как опекунов малолетнего Ивана IV и реальных правителей страны. Свидетельством тому можно считать приведенные выше слова псковского летописца. Аналогичной информацией о том, в чьих руках на самом деле находилась власть в первые недели и месяцы после смерти Василия III, располагали иностранные наблюдатели. К изучению этих сведений мы теперь и переходим.
4. Иностранные свидетельства об опекунском совете при малолетнем Иване IV
Иностранные свидетельства о событиях 1530-х гг. при московском дворе до сих пор остаются, по существу, невостребованными. До недавнего времени исследователям было известно лишь одно сочинение такого рода – «Записки о московитских делах» (в немецком издании – «Московия») Сигизмунда Герберштейна, где рассказ доведен до смерти Елены Глинской (1538 г.). Однако, как показал источниковедческий анализ «Записок», ценность сообщаемых австрийским дипломатом сведений о событиях в Москве после смерти Василия III весьма невелика: рассказ Герберштейна грешит излишней морализацией, не свободен от анахронизмов, а главное – содержащаяся в нем информация вторична, будучи полностью заимствованной из польских источников198.
Целесообразно поэтому начать с рассмотрения самых ранних известий о положении при московском дворе, которые были получены в литовской столице уже в конце декабря 1533 – начале января 1534 г. Эти сведения содержатся в письмах, которые прусский герцог Альбрехт получал от своих корреспондентов при дворе польского короля и великого князя литовского Сигизмунда I. Переписка герцога составила обширный фонд бывшего Кенигсбергского архива, который ныне находится в Тайном государственном архиве Прусского культурного наследия (Берлин-Далем)199. Интересующие нас письма опубликованы польскими учеными в составе коллекции дипломатических документов «Акта Томициана».
Как явствует из послания Петра Опалиньского, каштеляна лендзского, герцогу Альбрехту от 27 декабря 1533 г., первые известия о смерти великого князя московского пришли в Вильну из Полоцка и других пограничных мест 24 декабря. Здесь же сообщалось, что государь оставил маленького сына («может быть, четырех или пяти лет от роду»), которого дядья, т.е. братья его покойного отца, хотят лишить княжеской власти (de Ducatu et imperio insidias struunt)200.
6 января 1534 г. Николай Нипшиц, секретарь Сигизмунда I и постоянный корреспондент прусского герцога при королевском дворе, сообщал Альбрехту из Вильны: «…из Москвы пришло достоверное известие, что великий князь умер и что его сын, трех лет от роду, избран великим князем, а князь Юрий (herczog Yorg), его двоюродный брат (? – feter), – опекуном (formund), и это правление установлено на 10 лет (das regement X jor befolen)»201. В тот день, однако, Нипшиц это письмо адресату не отправил и 14 января сделал к нему приписку: «Говорят, что князь Юрий (herczog Yurg), который должен быть опекуном, хочет сам быть великим князем (vyl selbst grosfurscht seyn), из-за чего можно ожидать в Москве внутреннюю войну»202.
Другой виленский корреспондент Альбрехта, Марцин Зборовский, староста одолановский и шидловский, писал ему 10 января о том, что «Его королевскому величеству [Сигизмунду I. – М. К.] стало доподлинно известно, что его враг Московит недавно расстался с жизнью и перед смертью избрал своего еще не достигшего совершеннолетия сына своим преемником на великокняжеском престоле, вверив его опеке двух своих первосоветников; тот же Московит оставил двух своих законных родных братьев (бывших уже в зрелом возрасте), которые, возможно, имели больше прав на таковое избрание и опеку (maius interesse ad talem electionem et tutelam… habuissent); каковые братья не возражали и не противились этому провозглашенному тогда избранию»203.
Для правильной оценки приведенных выше свидетельств важно учесть, что их источником послужили слухи, циркулировавшие в то время в Русском государстве и проникавшие за его границы. Разумеется, подобного рода информация нуждается в тщательной проверке: ни одно из этих известий, взятое в отдельности, не может считаться достоверным. Если анонимный автор летописной Повести о смерти Василия III, по единодушному мнению ученых, описал все происходящее как очевидец, то слухи о переменах в Москве, записанные в Литве, доносят до нас лишь отголоски декабрьских событий 1533 г.
И тем не менее эта запись людской молвы может стать для историка источником ценной информации. Во-первых, в нашем распоряжении имеется не одно, а целый комплекс подобных известий, которые непрерывным потоком поступали в литовскую столицу на протяжении 1534 г. Соответственно появляется возможность их сопоставления между собой и с другими источниками. Во-вторых, важным достоинством этой информации является ее современность описываемым событиям: если летописные рассказы о смерти Василия III, как мы уже знаем, дошли до нас в списках не ранее 1550-х гг. и не раз подвергались тенденциозной правке, то упомянутые выше слухи записаны, что называется, «по горячим следам». Наконец, в-третьих, эти политические толки ценны сами по себе как отражение существовавших тогда настроений и ожиданий.
…да часа того межь себе бояре крест целовали все на том, что им великой княгине и сыну ее великому князю Ивану прямо служити, и великого княжениа под ним беречи в правду без хитрости заодин; да и братью его [Василия III. – М. К], князя Юриа и князя Андреа, часа того привели к целованию пред отцем их Данилом митрополитом на том, что им братаничю своему великому князю Ивану добра хотети, и великого княжениа под ним блюсти и стеречи и самим не хотети. И повелеша князей и детей боярскых к целованию приводити, да и по всем градом послати всех людей приводити к целованию на том, что им служити великому князю и добра хотети и земле без хитрости204.
Рассматривая приведенные выше известия в динамике, можно заметить, как постепенно уточнялась первоначальная версия событий. Самые ранние сообщения отразили, надо полагать, ожидания информаторов и, следовательно, определенных кругов в Москве – ожидания, что опекуном будет брат покойного государя, князь Юрий. Это было бы вполне в духе традиции: вспомним, что Василий I во всех трех вариантах своего завещания среди опекунов жены и детей непременно называет свою «братью молодшую»205. Однако Василий III распорядился иначе: к середине января в Вильно уже знали, что опекунами являются другие лица.
В процитированном выше послании Зборовского герцогу Альбрехту от 10 января обращает на себя внимание ссылка на надежные сведения, полученные тогда при дворе Сигизмунда I («Его королевскому величеству стало доподлинно известно»). Не означает ли это, что, помимо слухов, виленские наблюдатели располагали к тому времени и каким-то другим источником информации о московских делах?
Этот источник прямо называет в своем письме герцогу Альбрехту от 15 января 1534 г. Николай Нипшиц. По его словам, виленский епископ Ян и канцлер Великого княжества Литовского Ольбрахт Гаштольд посылали тайных гонцов «к своим приятелям, знатнейшим советникам в Москве (bey yren freynden bey den fornemsten reten yn der Moska)»206. Обращение к материалам русской посольской книги 1530-х гг. позволяет уточнить, о каких гонцах идет речь и к кому они были посланы.
1 декабря 1533 г. в Москве стало известно о прибытии на границу литовского посланника Юшки Клинского, но в связи с тяжелой болезнью великого князя он был задержан в Вязьме. Как выяснилось, посланник вез грамоту от литовских панов-рады, виленского епископа князя Яна и канцлера О. М. Гаштольда, адресованную «братьи и приятелем нашим» – боярам кн. Д. Ф. Бельскому и М.Ю. Захарьину. 18 декабря, уже после смерти Василия III, Клинский был принят кн. Д. Ф. Бельским на своем дворе; на приеме присутствовали также М. Ю. Захарьин, дворецкий И. Ю. Шигона, дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин. 21 декабря посланник был отпущен обратно в Литву207.
Следовательно, под «приятелями» литовских панов в письме Нипшица имелись в виду бояре кн. Д. Ф. Бельский и М. Ю. Захарьин. Учитывая, что дорога от Москвы до Вильны занимала тогда в среднем несколько недель208, Клинский мог вернуться в литовскую столицу в первой декаде января, и, возможно, именно полученная от него информация была использована Нипшицем в упомянутом выше послании Альбрехту от 15 января.
Сообщая далее герцогу в том же письме о возвращении литовских гонцов из Москвы, Нипшиц написал (по-видимому, с их слов): «Тот, который был назначен опекуном (Der, so formud geseczt), уже схвачен: он вел интриги, чтобы самому стать великим князем. Опекунами являются трое других господ (Synt andre drey hern formuden)…»209
Ту же версию Нипшиц повторил в послании Альбрехту, написанном в конце января 1534 г. По его словам, ожидается прибытие московского посольства210 с известием о том, что «старый [великий князь. – М. К.] умер, и его сын в трехлетнем возрасте избран великим князем, а три господина, которые стали опекунами (dy III hern, so formunden vorden), будут править от его имени; каковые опека и управление должны продлиться 15 лет (welcher formutschaft und regement 15 yor lank tauren solt)…»211.
То, что именно такая трактовка последних распоряжений Василия III была в итоге признана литовскими и польскими наблюдателями заслуживающей доверия, явствует не только из приведенных выше писем Нипшица, но прежде всего из того факта, что как раз эту версию излагает (с ценным дополнением!) придворный историограф Сигизмунда I Бернард Ваповский в своей Хронике, над которой он работал в те годы. «Василий, князь московитов, – сообщает хронист под 1533 г., – скончался, оставив по завещанию своим наследником четырехлетнего сына и при нем – трех правителей (gubernators), которым больше всего доверял; среди них был Михаил Глинский, литовец…»212
Со слов своих польских информаторов эту версию повторил и С. Герберштейн. В «Записках о московитских делах» (1549 г.) он дважды упоминает о назначении Глинского опекуном малолетних сыновей Василия III: сначала под рубрикой «Обряды, установленные после венчания великого князя», в рассказе о втором браке Василия III, а затем в разделе «Хорография» – в связи с биографией князя Глинского. По содержанию оба сообщения полностью совпадают. Так, в «Хорографии» говорится: «Государь возлагал на него [Глинского. – М. К.] большие надежды, так как верил, что благодаря его доблести сыновья будут на царстве (in regno) в безопасности со стороны братьев [Василия III. – М. К.], и в конце концов назначил его в завещании опекуном над своими сыновьями»213. В немецком издании 1557 г. Герберштейн внес сюда добавление: «…назначил… опекуном наряду с некоторыми другими»214 (выделено мной. – М. К.). Итак, с учетом поправки 1557 г. описанная Герберштейном ситуация выглядит следующим образом: Василий III, опасаясь притязаний своих братьев на престол, поручил сыновей опеке Михаила Глинского и еще нескольких лиц.
Нетрудно заметить, что сообщение Герберштейна об опекунах сыновей Василия III очень близко к информации по этому вопросу, которой располагали придворные Сигизмунда I (ср. особенно с Хроникой Б. Ваповского). Это не удивительно: в 1530-е гг. между австрийским и польским дворами велась оживленная переписка, в 1535 г. Герберштейн принимал в Вене польское посольство, а в 1539 г. сам посетил Польшу215. Но хотя сведения автора «Записок» в данном случае, несомненно, вторичны по отношению к приведенным выше источникам польско-литовского происхождения, рассказ Герберштейна может служить косвенным подтверждением того факта, что именно эту версию московских событий конца 1533 г. считали достоверной его польские информаторы.
Итак, ранние литовские и польские известия, близкие по времени к событиям конца 1533 г., определенно говорят о числе опекунов и называют по имени одного из них – князя Глинского. (Повышенное внимание Ваповского и Герберштейна именно к его особе объясняется той памятью, которую оставил по себе этот авантюрист в Великом княжестве Литовском и других странах Европы.) Но, как мы помним, Глинский входил вместе с Захарьиным и Шигоной Поджогиным в группу из трех наиболее доверенных лиц, которым, согласно летописной Повести, Василий III дал последние наставления о своей жене и о том, как после него «царству строитися». Совпадение числа опекунов (душеприказчиков) и имени одного из них между летописным рассказом о смерти Василия III и независимым от него ранним источником – польской хроникой Ваповского, написанной не позднее 1535 г. (года смерти хрониста)216, – заставляет предполагать, что речь идет об одних и тех же лицах. Упомянутые в польских источниках «трое господ» – опекунов, «первосоветников», «правителей» – это, очевидно, те самые «бояре немногие», которым, согласно псковскому летописцу, государь приказал «беречи» своего сына до совершеннолетия217.
Итак, если наше предположение верно, то двое коллег Глинского по опекунскому совету, не названных Ваповским по имени, это – Захарьин и Шигона Поджогин. Но прежде чем окончательно остановиться на этой версии, рассмотрим еще одно польское известие, относящее к числу опекунов другое лицо – кн. Д. Ф. Бельского.
7 сентября 1534 г. перемышльский епископ Ян Хоеньский сообщал из Вильны одному из своих корреспондентов о приезде к королю двух знатных московитов. Одним из этих беглецов был «Семен, князь Бельский, который оставил в Москве двух братьев, старших по рождению, из коих [самый] старший был опекуном князя Московского, [а] средний является начальником войска…»218. Старшим братом Семена был князь Дмитрий Федорович Бельский. Но можно ли считать данное свидетельство весомым аргументом в пользу упомянутой выше гипотезы А. А. Зимина, полагавшего, что Василий III назначил опекунами именно князей Бельского и Глинского? Думаю, что нет.
Прежде всего в приведенном сообщении вовсе не сказано, что опекуном кн. Д. Ф. Бельского назначил покойный государь: выражение «был опекуном» (или «играл роль опекуна»: tutorem egit) оставляет открытым вопрос, когда и при каких обстоятельствах князь Дмитрий приступил к опекунским обязанностям. Кроме того, нужно учесть, что процитированное нами сообщение Хоеньского стоит особняком: оно никак не связано с рассмотренной выше серией известий, явившихся откликом на смерть Василия III и последовавшие за нею московские события; да и вообще ни в одном другом польском источнике не содержится упоминания об опекунстве Бельского. Но главным препятствием, не позволяющим принять эту версию всерьез, является отсутствие у нее какой-либо опоры в русских источниках: как было показано выше, текст летописной Повести о смерти Василия III (по списку Дубровского), на который ссылается Зимин в обоснование своей гипотезы, является, по-видимому, позднейшей вставкой и уж во всяком случае не содержит никаких намеков на предоставление кому-либо опекунских полномочий.
Кн. Д. Ф. Бельский действительно занимал одно из первых мест в придворной иерархии в последние годы правления Василия III, а в первые недели великого княжения нового государя, юного Ивана IV, он выполнял, как мы уже знаем, важные представительские функции (в частности, принимал на своем дворе литовского посланника). Но о его опеке над Иваном IV никаких данных нет. Поэтому не следует, на мой взгляд, понимать буквально вышеприведенное свидетельство Яна Хоеньского. Нужно учесть, что в польских известиях о событиях 30-х гг. XVI в. в Москве термины «правитель» и «опекун» часто употреблялись как синонимы. Показательно, например, что в переписке польских сановников 1535 – 1536 гг. «опекуном» именуется фаворит Елены Глинской князь И. Ф. Овчина Телепнев Оболенский219, а Марцин Бельский в своей «Хронике всего света» величает Ивана Овчину «справцей» и опекуном молодого князя Московского220. В этой связи представляется, что и слова Яна Хоеньского об «опекунстве» старшего из братьев Бельских являются лишь отражением того несомненного факта, что в первое время после смерти Василия III князю Д. Ф. Бельскому принадлежало одно из первых мест на московском политическом олимпе.
Итак, анализ всех сохранившихся свидетельств об опекунах, оставленных Василием III при своем наследнике, приводит нас к выводу, что наиболее вероятной версией, имеющей серьезную опору в русских и зарубежных источниках, является версия о своего рода «триумвирате» в составе кн. М. Л. Глинского, М. Ю. Захарьина и И. Ю. Шигоны Поджогина, которым как душеприказчикам великого князя была поручена опека над его семьей.
Вопреки мнению Р. Г. Скрынникова, опекунский совет не был «правительственной комиссией» или «одной из комиссий» Боярской думы221. Выбирая душеприказчиков, Василий III не руководствовался местническими или бюрократическими принципами, а основывался только на личном доверии к тому или иному человеку. Кн. Д. Ф. Бельский, номинально первый боярин в государевой «думе», даже не был приглашен к составлению великокняжеского завещания. Зато незнатный Иван Шигона и чужак в придворной среде кн. Михаил Глинский (не имевший думного чина) были вместе с боярином Захарьиным назначены душеприказчиками и фактически – опекунами великокняжеской семьи. Несомненно, трое перечисленных лиц входили в узкий круг самых близких к великому князю людей, как это явствует из анализа летописной Повести и из процитированного выше завещания духовного отца Василия III – благовещенского протопопа Василия Кузьмича.
Вообще, как справедливо отметил в свое время В. И. Сергеевич, в летописном рассказе о последних днях жизни Василия III не видно «думы» как учреждения: там упоминаются только думцы, которых государь считал нужным призвать к себе в тот или иной момент222. По мнению Сергеевича, первое же описанное в Повести совещание – о том, кого пригласить в «думу» о духовной грамоте, – точно соответствовало известной характеристике, данной несчастным Иваном Берсенем Беклемишевым тому способу правления, который применял Василий III («… ныне деи государь наш, запершыся сам-третей у постели, всякие дела делает»)223. Действительно, великий князь начал обсуждать вопрос о своей духовной сам-третей (с Шигоной и дьяком Меньшим Путятиным), а в самом последнем обсуждении государственных дел, как мы знаем, участвовали только три его советника: тот же Шигона да кн. Глинский с Захарьиным.
О функциях душеприказчиков-опекунов мы можем судить только по Повести о смерти Василия III и косвенно по их роли в последовавших за кончиной великого князя событиях. Согласно неоднократно уже цитированной выше летописной фразе, Василий III отдал распоряжения названным трем лицам «о своей великой княгине Елене, и како ей без него быти, и как к ней бояром ходити…»224. Учитывая, что это говорилось в отсутствие самой великой княгини, приведенные слова трудно понять иначе, как учреждение опеки над Еленой, а «хождение» к ней бояр в данном контексте выглядит скорее как соблюдение придворного этикета, чем как передача вдове Василия III каких-то реальных правительственных функций. Примечательно, что в проанализированных выше известиях о декабрьских событиях в Москве, приходивших в литовскую столицу, ни словом не упоминается великая княгиня. На мой взгляд, это косвенно свидетельствует о той скромной роли, которую в первое время после смерти Василия III играла в московской политической жизни его вдова.
Помимо указаний относительно положения великой княгини, государь дал трем душеприказчикам и другие инструкции, скрытые за общей летописной фразой «и о всем им приказа, како без него царству строитися»225. Поскольку эта беседа «сам-четверт» была последней в ряду подобных совещаний Василия III со своими приближенными, приведенную летописную фразу можно истолковать как передачу Глинскому «с товарищи» неких контрольных функций. Очевидно, они становились главными гарантами выполнения политической воли умирающего великого князя.
Но как в таком случае понимать инструкции, которые, согласно той же Повести, Василий III ранее дал десяти советникам во главе с князьями Шуйскими? Им, по словам летописца, государь «приказал» «о своем сыну великом князе Иване Васильевиче, и о устроении земском, и како быти и правити после его государьства»226.
Выше я высказал предположение о том, что все эти лица, принимавшие участие в составлении духовной великого князя, были в ней упомянуты: князья В. В. и И. В. Шуйские, М. С. Воронцов, М. В. Тучков и казначей П. И. Головин – в качестве свидетелей, кн. М. Л. Глинский, М. Ю. Захарьин и И. Ю. Шигона – в качестве душеприказчиков, дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин – в качестве писцов грамоты. Очевидно, что свидетели великокняжеского завещания также выступали гарантами его выполнения. Все участники «думы» о духовной несли ответственность за осуществление последних распоряжений государя, и смысл приведенного выше наказа, на мой взгляд, состоял в том, чтобы напомнить им об этих возложенных на них обязанностях. Однако видеть в процитированных словах летописца указание на создание особого органа – регентского совета, как полагают некоторые исследователи227, с моей точки зрения, нет оснований.
Среди десяти доверенных лиц, выслушавших последние наставления великого князя о его наследнике, об «устроении земском» и о том, как в дальнейшем «быти и правити после его государьства», были влиятельные бояре, дворецкий, казначей и два дьяка, в чьих руках находились реальные рычаги управления страной. Очевидно, предполагалось, что и при новом великом князе, малолетнем Иване IV, ведение государственных дел будут осуществлять те же лица, которые занимались этим при его отце. Никаких новых должностей или органов власти, насколько можно судить по имеющимся в нашем распоряжении источникам, последние распоряжения Василия III не предусматривали.
Вообще, за исключением «приказания» великим князем своего «государьства» сыну Ивану и поручения его, в свою очередь, заступничеству небесных сил и опеке митрополита Даниила, никаких других прямых «назначений» в тексте Повести о смерти Василия III обнаружить не удается. Лишь по косвенным признакам и привлекая другие источники, как было показано выше, можно обосновать гипотезу об особых полномочиях, данных трем душеприказчикам – Глинскому, Захарьину и Шигоне Поджогину. Что же касается остальных многочисленных «приказаний», т.е. наказов, с которыми государь в последние дни своей жизни обращался к митрополиту, братьям Юрию и Андрею, всем боярам и группам советников разного состава, то смысл их сводился к одному – призыву защитить права малолетнего наследника на престол, избежать междоусобной розни и обеспечить безопасность великокняжеской семьи.
Особые властные полномочия душеприказчиков, судя по всему, не были внесены в духовную грамоту Василия III, а, как предполагал еще А. А. Зимин, составили предмет устных распоряжений великого князя. Но как раз это обстоятельство делало положение «триумвирата» в придворной среде очень непрочным. Летописные свидетельства о последних днях жизни Василия III наглядно показывают, как тонко заметил А. Е. Пресняков, неразрешимые трудности, с которыми столкнулся великий князь, «пытаясь предупредить неизбежную борьбу за власть по его смерти». Многочисленные «приказания», которые он, судя по тексту Повести, дал своим приближенным, представляли собой, по удачному определению историка, «безнадежную попытку уладить на ряде компромиссов назревшие в правящей среде антагонизмы»228.
Глава 2
ДИНАСТИЧЕСКИЙ КРИЗИС И БОРЬБА ЗА ВЛАСТЬ ПРИ МОСКОВСКОМ ДВОРЕ В КОНЦЕ 1533 И В 1534 Г
1. Арест князя Юрия Дмитровского
Первым делом новой власти, как только Василий III скончался, стало приведение к присяге на верность юному государю и его матери братьев покойного, бояр и детей боярских. Подробный рассказ об этой акции содержится в летописной Повести о смерти великого князя Василия Ивановича, краткое сообщение о том же помещено в Воскресенской летописи. При этом главным действующим лицом этого эпизода в изображении Повести оказывается митрополит Даниил, в то время как Воскресенская летопись отводит эту роль боярам:
Повесть о смерти Василия III Воскресенская летопись
* ПСРЛ. Т. 34. М., 1978. С. 24; Т. 6. СПб., 1853. С. 275. Тот же текст с незначительными разночтениями в Дубр.: ПСРЛ. Т. 43. М., 2004. С. 231.
** ПСРЛ. Т. 8. СПб., 1859. С. 285 – 286.
Лишь после того, как процедура крестного целования была завершена, митрополит, а также братья покойного государя Юрий и Андрей вместе с боярами пошли утешать («тешити») вдову великого князя. Елена при виде приближающейся процессии потеряла сознание: «…бысть яко мертва и лежа часа з два, и едва очютися»229.
Поскольку первоначальная редакция Повести о смерти Василия III была составлена, вероятно, в то время, когда на митрополичьем престоле был Даниил (т.е. до 1539 г.), то неудивительно, что именно он оказывается в центре описываемых событий: митрополит, «взем» братьев великого князя в переднюю избу, «приведе» их к крестному целованию на верность Ивану IV и его матери; и он же «приведе» к крестному целованию бояр, детей боярских и княжат. Совершенно иная тенденция характерна для Воскресенской летописи, составленной в 40-е годы, в разгар «боярского правления». Здесь роль Даниила сведена к минимуму: оказывается, бояре сами «межь себе» крест целовали, что будут верно служить великой княгине и ее сыну великому князю (именно в таком порядке!); они же «братию» покойного государя, Юрия и Андрея, «привели к целованию пред отцем их Данилом митрополитом» и «повелеша князей и детей боярскых к целованию приводити».
Вопреки крайне тенденциозной версии Воскресенской летописи, можно предположить, что роль митрополита в первые часы и дни после смерти Василия III была действительно значительной, тем более, что все ритуалы и церемонии, связанные с концом прежнего царствования и началом нового (присяга на верность юному великому князю и его матери, похороны умершего государя, поставление на великое княжение его малолетнего сына), требовали его непосредственного участия.
На третий день после смерти Василия III в Успенском соборе в присутствии высшего духовенства и бояр состоялось торжественное поставление его сына Ивана на великое княжение230. Вслед за тем «по всем градом вотчины его», по словам летописи Дубровского, прошло целование креста новому государю231. Другая новгородская летопись, Большаковская, сообщает в декабрьской статье 7042 (1533) г. о том, как наместники и дьяки «по государеву веленью приведоша весь Великий Новъгород к целованию великому князю Ивану Васильевичю всеа Руси самодержцу»232.
В той же летописи есть уникальное известие о присылке в Новгород в первые дни нового царствования И. И. Беззубцева с повелением архиепископу Макарию и всему новгородскому и псковскому духовенству и православным христианам молиться «о устроении земском и о тишине, и о многолетнем здравии и спасении великого князя Ивана Васильевичя и его христолюбивом князи Георгии Васильевичи…». Архиепископ 11 декабря совершил молебен «и прославление сотвори, и многолетство великому князю Ивану Васильевичю, самодръжцу Руския земли, и литургию свершив со игумены и со всем собором о государеве здравии»233.
Между тем в столице в этот день произошло событие, имевшее широкий резонанс как в самой стране, так и за ее пределами: 11 декабря 1533 г. был арестован дядя юного Ивана IV, князь Юрий Иванович Дмитровский.
Два основных источника, повествующих об этом событии, прямо противоречат друг другу. Воскресенская летопись всю вину за случившееся возлагает на самого князя Юрия: он-де присылал своего дьяка Третьяка Тишкова к князю Андрею Шуйскому с предложением перейти к нему на службу, но тот отказался, обвинив старицкого князя в нарушении недавнего крестоцелования юному великому князю. В ответ дьяк объявил то крестоцелование «невольным», а значит, не имеющим силы: «…князя Юриа бояре приводили заперши к целованию, а сами князю Юрию за великого князя правды не дали, ино то какое целование, то неволное целование». Тогда кн. А. Шуйский рассказал обо всем князю Борису Ивановичу Горбатому, а тот передал боярам, которые доложили о случившемся великой княгине. И Елена, по словам летописца, «берегучи сына и земли», приказала боярам «поимати» князя Юрия; в оковах он был посажен «за сторожи» в палату, где ранее сидел князь Дмитрий-внук234.
Совершенно иная трактовка тех же событий содержится в Летописце начала царства. Здесь главным «злодеем» изображается кн. Андрей Шуйский, задумавший «отъехать» к Юрию Дмитровскому. Часть вины возлагается также на бояр, омраченных «дьяволим действом»: оказывается, дьявол, всегда радующийся человеческой погибели, кровопролитию и междоусобной брани, вложил боярам «мысль неблагу»: «…только не поимати князя Юрья Ивановича, ино великого князя государству крепку быти нельзя, потому что государь еще млад, трех лет, а князь Юрьи совръшенный человек, люди приучити умеет; и как люди к нему поидут, и он станет под великим князем государьства его подискивати»235.
Таким образом, арест дмитровского князя изображается в этой летописи как задуманная боярами превентивная мера, направленная на защиту интересов малолетнего государя и его матери. От самого же Юрия летописец старается отвести даже тень подозрения: «А у князя никоторого же помышления лихово не было». Несмотря на предупреждения своих бояр и детей боярских о нависшей над ним угрозе «поимания», Юрий отказывался уехать в Дмитров, подчеркивая верность крестному целованию, данному им покойному брату Василию и его сыну – юному великому князю Ивану. «Готов есми по своей правде и умерети», – якобы говорил дмитровский князь своим боярам236.
Но главным орудием дьявола в этом рассказе изображен князь Андрей Шуйский. Летописец напоминает о том, что прежде, еще при Василии III, он вместе с братом Иваном уже «отъезжал» к князю Юрию. Тогда дмитровский князь выдал их посланцам великого князя, который разослал их в заточение по городам. После смерти Василия Ивановича его вдова пожаловала братьев Шуйских, выпустила из заточения; «а большее митрополит и бояре печаловалися, – поясняет летописец, – понеже бо великая княгини тогда в велицей печали по великом князе Василие Ивановиче»237. Оказавшись на свободе, кн. Андрей, «мало побыв тако, паки мыслил ко князю Юрью отъехати, и не токъмо отъехати, но и на великое княжение его подняти, а у князя [Юрия. – М. К.] сего на мысли не было, понеже бо крест целовал великому князю, како было ему изменити?»238
По версии Летописца начала царства, князь Андрей Шуйский попытался подговорить своего родственника князя Бориса Ивановича Горбатого «отъехать» с ним вместе к Юрию Дмитровскому. Однако кн. Горбатый не только отказался, «но и ему [Андрею. – М. К.] возбраняше». Тогда князь Андрей, «видя, яко неугоден явися совет его князю Борису», донес на него великой княгине и великому князю, сказав, будто князь Борис подговаривал его «отъехать» к князю Юрию. Оклеветанный Б. Горбатый бил челом на обидчика, и великая княгиня, «того сыскав, что князь Ондрей лгал, а князь Борис сказал правду», велела посадить Андрея Шуйского в башню «за сторожи»239.
Казалось бы, «злодей» наказан, и инцидент можно было считать исчерпанным. Но бояре заявили великой княгине: «Толко, государыни, хочешь государьство под собою и под сыном под своим, а под нашим государем крепко держати, и тобе пригоже велети поимати князя Юрья». Великая же княгиня, продолжает летописец, «тогда быше в велицей кручине по великом князе Василье и рече бояром: «Как будет пригоже, и вы так делайте. Бояре же оттоле почали думати». Приняв решение о «поимании» князя Юрия, бояре сказали свою «думу» великой княгине. Елена им ответила: «То ведаете вы». И бояре князя Юрия «изымали месяца декабря в 11 день…»240.
Как уже отмечалось в литературе, обе летописные версии событий 11 декабря 1533 г. тенденциозны, причем тенденции эти прямо противоположны241. Если Воскресенская летопись однозначно говорит о попытке дмитровского князя переманить к себе на службу Андрея Шуйского (а самого князя Андрея изображает верноподданным Ивана IV) и возлагает на Елену Глинскую всю ответственность за арест Юрия, то Летописец начала царства, напротив, подчеркивает невиновность последнего, изобличает козни кн. А. Шуйского, а решение об аресте брата покойного государя всецело приписывает боярам.
Эволюция образа Юрия Дмитровского в официальном летописании 1540 – 1550-х гг. (из главы опасного заговора, каким он предстает в Воскресенской летописи, князь превращается под пером составителя Летописца начала царства в невинную жертву) отражает произошедшее за время, разделяющее эти два памятника, изменение позиции великокняжеской власти по отношению к государеву дяде.
О том, каково было отношение опекунов юного Ивана IV к князю Юрию сразу после ареста последнего, недвусмысленно свидетельствует наказ посланнику Т. В. Бражникову, отправленному 25 декабря 1533 г. в Литву с объявлением о том, что «князь великий Иван на отца своего государстве государем ся учинил»242. На возможный вопрос о дмитровском князе посланник должен был ответить: «…князь Юрий Ивановичь после государя нашего великого князя Васильа сыну его, государю нашему великому князю Ивану, через крестное целованье вборзе учал великие неправды делати, и государь наш на князя на Юрья опалу свою положил. И възмолвят: “что опалу положил?” – и Тимофею молвити: изымал его»243. Точно такую же инструкцию по поводу ареста Юрия Дмитровского получил Иван Челищев, отправленный с аналогичной миссией в Крым 8 января 1534 г.244
По-видимому, отношение великокняжеского окружения к государеву дяде, погибшему в тюрьме в 1536 г., не изменилось и в начале 1540-х гг., когда была завершена работа над Воскресенской летописью. Но спустя десять лет из уст повзрослевшего Ивана Васильевича прозвучали уже совершенно иные оценки произошедшего: в послании Стоглавому собору царь с горечью и раскаянием вспоминал о гибели своих дядей по вине «бояр и вельмож», которые, «яко помрачени умом, дръзнули поимати и скончати братию» его отца, Василия III. «И егда хощу въспомянути нужную их смерть и немилостивное мучение, – восклицал Иван, – весь слезами разливаюся и в покаание прихожу, и прощениа у них прошу за юность и неведание»245. Как следствие, в уже известной нам статье Летописца начала царства «О князе Юрье» отразилась эта новая, санкционированная молодым государем трактовка событий, приведших к аресту дмитровского князя.
Тенденциозность и противоречивость двух основных источников информации о том, что собственно произошло в декабре 1533 г., ставят перед исследователями трудную проблему выбора: какую из приведенных летописных версий следует предпочесть? Н. М. Карамзин считал более вероятным известие Летописца начала царства – на том основании, что кн. А. Шуйский действительно был арестован и все годы правления Елены провел в темнице246.
С. М. Соловьев, возражая знаменитому историографу (которого он, однако, прямо не называет по имени), привел аргументы в пользу версии Воскресенской летописи, известной ему в изложении Никоновской летописи по списку Оболенского и Царственной книги. По его мнению, то, что летописец не упоминает об аресте Шуйского, еще не свидетельствует о невиновности последнего; просто основное внимание в этом рассказе сосредоточено на причинах заключения под стражу дмитровского князя, а подробности, относящиеся к другому лицу, опущены. Зато данная версия, как считает Соловьев, обстоятельнее: автор знает, кого именно присылал Юрий к Андрею Шуйскому (дьяка Третьяка Тишкова) и как тот оправдывал действия своего князя. Что же касается сообщения Летописца начала царства, то историк признал его сомнительным по причине краткости времени, прошедшего от смерти Василия III до ареста князя Юрия; в столь короткий срок не могли уложиться описываемые этим летописцем события: освобождение Еленой кн. Шуйских из заточения в городах, куда они были отправлены великим князем Василием, их возвращение в Москву и последующая интрига, затеянная кн. Андреем Шуйским247.
Не все аргументы С. М. Соловьева представляются убедительными, но высказанные им сомнения относительно известия Летописца начала царства об освобождении князей Шуйских из заточения по приказу Елены Глинской имеют под собой, как я постараюсь показать ниже, серьезные основания.
И. И. Смирнов, подчеркивая тенденциозность обеих версий, предпочел, однако, не делать выбора между ними, а использовать фактические данные, содержащиеся и в том и в другом летописном рассказе, отбросив только недостоверную, по его мнению, информацию (соответственно, утверждение Летописца начала царства о невиновности Юрия и попытку Воскресенской летописи скрыть активную роль Андрея Шуйского в заговоре). В итоге под пером историка возникла концепция о готовившемся удельным князем выступлении или даже «мятеже» с целью захвата великокняжеского престола; опорой Юрия послужили дмитровские бояре и дети боярские, а также князья Шуйские; но правительство своевременно предотвратило попытку этого мятежа248. Остаются, однако, неясными критерии, по которым исследователь отделил достоверную информацию от недостоверной в тенденциозных, по его мнению, источниках.
А. А. Зимин, не останавливаясь подробно на анализе данного эпизода, отдал предпочтение версии Летописца начала царства. По его мнению, тенденциозность Воскресенской летописи объясняется временем ее составления, которое пришлось на годы правления Шуйских. Рассказ же Летописца начала царства был написан позднее, уже после гибели Андрея Шуйского, «когда можно было осветить в ином свете поведение этого князя в первые дни после смерти Василия III»249.
Х. Рюс также высказался в пользу версии Летописца начала царства как «существенно более подробной». Он отметил «психологическую мотивированность» поведения Елены в изображении этого летописца (она была «в кручине великой» по покойному мужу). Арест Юрия, по мнению немецкого историка, носил предупредительный характер250.
Р. Г. Скрынников, напротив, подчеркнул «пристрастность» Летописца начала царства и высказал мнение о том, что «ближе к истине» версия Воскресенской летописи251.
Характеру имеющихся в нашем распоряжении источников наиболее точно соответствует, на мой взгляд, вывод, к которому пришел в своей диссертации А. Л. Юрганов: «…однозначно судить о намерениях Юрия после смерти Василия III нельзя»252. Действительно, поскольку никаких источников, происходящих из «лагеря» дмитровского князя, до нас не дошло, а официальные московские летописи прямо противоречат друг другу, говоря о замыслах князя Юрия, то этот вопрос по-прежнему остается загадкой для историков.
Однако другие спорные моменты событий 11 декабря 1533 г., по-разному освещаемые Воскресенской летописью и Летописцем начала царства, вполне могут быть прояснены с помощью иных источников. Это относится, в частности, к вопросу о роли князя Андрея Шуйского в указанных событиях.
Начать нужно с того, что братья Андрей и Иван Михайловичи Шуйские действительно, как и рассказывает Летописец начала царства, пытались еще в годы правления Василия III «отъехать» к Юрию Дмитровскому. Произошло это, по-видимому, в 1527-м или начале 1528 г.: сохранилась датированная июнем 1528 г. поручная запись по князьям Ивану и Андрею Михайловым детям Шуйского. Их «выручили» у пристава Якова Краснодубского «в вине… за отъезд и за побег» бояре кн. Б. И. Горбатый и П. Я. Захарьин, перед которыми, в свою очередь, ручались за Шуйских многие князья и дети боярские (всего 30 человек). Сумма поруки составила 2 тыс. рублей253. Надо полагать, братья в самом деле провели какое-то время в заточении, но в 1531 г. оба были уже на свободе: в июле – августе указанного года в полках, стоявших на берегу Оки, упоминается князь Иван, а в октябре в Нижнем Новгороде – Андрей254.
Таким образом, получают подтверждение высказанные еще С. М. Соловьевым сомнения по поводу версии Летописца начала царства, согласно которой братья Шуйские были освобождены якобы Еленой Глинской по «печалованию» митрополита и бояр, после чего князь Андрей тут же задумал новый «отъезд» к Юрию Дмитровскому. На самом деле, как явствует из приведенных выше данных, Шуйские получили свободу еще при великом князе Василии (рождение в великокняжеской семье долгожданного наследника 25 августа 1530 г. могло быть подходящим поводом для амнистии). Предполагать же, что в последний год жизни государя они еще раз попытались «отъехать» к Юрию, у нас нет никаких оснований.
Итак, в начале декабря 1533 г. Андрей Шуйский находился на свободе, и ничто не мешало его контактам с двором дмитровского удельного князя. А в том, что такие контакты действительно имели место, убеждает следующий отрывок из описи царского архива XVI в.: в ящике 26-м среди других разнообразных документов хранилась «выпись Третьяка Тишкова на князя Ондрея Шуйского»255. Очевидно, эта «выпись» была затребована властями во время следствия, начатого опекунами Ивана IV при первых известиях о переговорах кн. А.М. Шуйского с приближенными Юрия Дмитровского. Сам факт наличия показаний дьяка Тишкова о князе Андрее свидетельствует о том, что между ними имели место какие-то контакты, хотя мы и не знаем, по чьей инициативе они начались.
Наконец, в нашем распоряжении имеется документ, который косвенно свидетельствует о том, что сам Андрей Шуйский признавал свою вину в содеянном. Текст этот давно опубликован, но до сих пор не привлекал к себе пристального внимания исследователей. Речь идет о послании, которое находившийся в заточении Шуйский написал новгородскому архиепископу Макарию с просьбой о «печаловании» перед великим князем и его матерью. Послание представляет собой образец высокого риторического стиля, и поэтому, наверно, его список дошел до нас в одном из сборников XVI в.256
Величая Макария «святейшим пастырем», «православным светильником», «церковным солнцем» и другими лестными эпитетами, Андрей Шуйский, плача, по его словам, «сердечными слезами», молил архиепископа о милости: «…простри ми, владыко, руку твою, погружаемому в опале сей гор[ь]кой, и не остави мя, владыко; аще ты не подщися, кто прочее поможет ми?»257 Особого внимания заслуживает следующий пассаж этого послания: «Сам, государь, божественаго писаниа разум язык имаш[ь]: аще достойного спасти, аще праведнаго помиловати, ничтож[е] чюдно; грешнаго спасти – то ест[ь] чюдно. Ибо врач тогда чюдим ест[ь], еда неврачюемый недуг исцелит, но и царь тогда чюдим и хвален ест[ь], еда недостойным дарует что»258.
То, что князь Андрей молил о милости к «грешному и недостойному», свидетельствует, видимо, о том, что он (искренно или притворно – мы не знаем) признавал свою вину. Заканчивается послание просьбой к архиепископу: «…православному государю великому князю Ивану Васильевич[ю] и его матере государыне великой княине Елене печалуйся, чтобы государи милость показали, велели на поруки дати»259.
Документ не имеет даты, но ее можно приблизительно установить, обратившись к новгородскому летописанию. В отрывке Новгородской летописи по Воскресенскому Новоиерусалимскому списку рассказывается о том, как в декабре 1534 г. Макарий получил повеление от великого князя и его матери, а также от митрополита Даниила «быти на Москве о соборном богомолии и о духовных и земских делех»260. 10 января 1535 г. архиепископ прибыл в столицу и провел там 18 дней, совершая молебны в церквах, а также «и ко государю великому князю велми честне ездя чрез день и много печалования творя из своей архиепископьи о церквах Божиих и о победных людех, еже во опале у государя великого князя множество много. И государь князь великий, архиепископова ради печалования, многим милость показа…»261 (выделено мной. – М. К.).
Вполне возможно, что накануне отъезда в Москву или уже во время пребывания в столице Макарию была передана процитированная выше челобитная Андрея Шуйского. Но князь не попал в число тех, кому тогда юный государь (а точнее, его мать-правительница) «милость показа»: мы знаем, что он был освобожден из тюрьмы только после смерти Елены Глинской, в апреле 1538 г.262
Суммируя сделанные выше наблюдения, можно прийти к выводу о том, что Шуйский действительно вел переговоры о переходе на службу к дмитровскому удельному князю. Возможно, его собеседником был дьяк Третьяк Тишков, которого называет Воскресенская летопись. Но в таком случае логика дальнейших действий центральной власти ясна: независимо от того, какие замыслы на самом деле вынашивал Юрий Дмитровский и кто был инициатором упомянутых переговоров (Андрей Шуйский или дьяк Тишков, действовавший по приказу своего князя), опекуны юного Ивана IV усмотрели в них серьезную угрозу для малолетнего великого князя. Они не стали медлить: Юрий был арестован.
Об обстановке, в которой было принято это решение, можно составить достаточно ясное представление и по рассказу Летописца начала царства, и по приведенным в первой главе этой книги известиям о декабрьских событиях 1533 г. в Москве, записанным в литовской столице. Как мы помним, уже самые первые сообщения о смерти Василия III, пришедшие в Вильну 24 декабря, передавали слухи о том, что братья покойного хотят лишить власти его малолетнего наследника. Очень характерна фраза из письма М. Зборовского герцогу Альбрехту от 10 января 1534 г. о том, что московский государь оставил двух взрослых родных братьев, которые, «возможно, имели больше прав» на престол (чем малолетний Иван IV) и на опеку над мальчиком – великим князем, чем назначенные Василием III советники263. Эти слова, вероятно, отражали настроения, существовавшие тогда в московских придворных кругах.
Даже помимо своей воли братья Василия III оказались после его смерти в центре всеобщего внимания; с ними, и особенно со старшим – князем Юрием Ивановичем, связывались определенные ожидания и опасения. О том, что фигура удельного князя Дмитровского действительно рассматривалась как реальная альтернатива малолетнему Ивану IV, свидетельствует и рассказ Летописца начала царства. Как уже говорилось, сообщение это очень тенденциозно в том, что касается роли князя Юрия, Андрея Шуйского, Елены Глинской в описываемых событиях, но сама тревожная атмосфера Москвы начала декабря 1533 г. изображена там вполне достоверно, что подтверждается и другими источниками, имеющимися в нашем распоряжении.
Устами князя Андрея Шуйского летописец дает весьма реалистичную оценку сложившейся ситуации: «…здесе нам служити и нам не выслужити, – будто бы говорил он князю Борису Горбатому, – князь велики еще молод, а се слова носятся про князя Юрья. И только будет князь Юрьи на государьстве, а мы к нему ранее отъедем, и мы у него тем выслужим»264. Говорил ли в действительности кн. А. М. Шуйский эти слова, подговаривая своего родственника «отъехать» к дмитровскому князю, или сам Юрий присылал к Шуйскому с подобным предложением (как изображает дело Воскресенская летопись), – в любом случае мысль о таком «отъезде», так сказать, носилась в воздухе.
Даже Иван Яганов, служивший Василию III в качестве осведомителя при дворе дмитровского князя, в челобитной на имя юного Ивана IV, подчеркивая свои заслуги, писал: «А не хотел бы яз тобе, государю, служити, и яз бы, государь, и у князя у Юрья выслужил»265. Атмосфера накалялась, росло взаимное недоверие между удельным и великокняжеским дворами: ходили упорные слухи о намерениях Юрия занять престол (как мы уже знаем, к ним внимательно прислушивались в Литве); с другой стороны, дмитровские бояре говорили своему князю (если верить Летописцу начала царства): «…нас слухи доходят, кое, государь, тобе одноконечно быти поиману»266. В такой напряженной обстановке опекуны малолетнего Ивана IV нанесли упреждающий удар.
Попытаемся выяснить, кому именно принадлежала инициатива «поимания» князя Юрия. А. М. Курбский написал в «Истории о великом князе Московском», что Василий III «имел брата Юрья… и повелел, заповедающе жене своей и окояным советником своим, скоро по смерти своей убити его, яко убиен есть»267. Однако информативная ценность и достоверность этого позднего и тенденциозного известия весьма невелики: приведенный пассаж очень похож на объяснение событий постфактум, он подчинен общей задаче автора – заклеймить извечно «кровопийственный» род московских князей. Вполне возможно, впрочем, что опекуны малолетнего Ивана IV действовали по приказу покойного государя, но этот наказ, судя по их действиям, предусматривал арест (а не убийство) Юрия при первой опасности престолу. И уж совсем маловероятно, чтобы такое поручение было дано умирающим своей жене Елене: этому противоречит все, что мы знаем о положении великой княгини из Повести о смерти Василия III, а также из источников, говорящих об обстоятельствах ареста Юрия Дмитровского.
Из летописей только Воскресенская, как уже говорилось, полностью возлагает ответственность за это суровое решение на великую княгиню268. Некоторые летописи вообще не сообщают, по чьему приказу был арестован удельный князь, ограничиваясь краткой констатацией самого факта. Так, в Продолжении Хронографа редакции 1512 г. говорится: «И после великого князя смерти в десятый день поиман князь Юрьи Ивановичь и посажен в полате на дворце, где сидел князь Василей Шемячичь»269. Сходное сообщение читается и в Новгородской II летописи: «А опосли великого князя смерти поимали брата князя Юрья Ивановичя в 9 день и посадиша его в Набережную полату, да положили на него тягость велику»270. В одном из списков Вологодско-Пермской летописи сказано, что Юрия «велел поимати» великий князь271 – которому, напомню, в тот момент было три года от роду! Наконец, в дополнительных статьях к летописному своду 1518 г. этот арест приписывается великой княгине Елене и ее сыну великому князю Ивану Васильевичу всея Руси272.
Можно предположить, что авторы процитированных выше кратких летописных известий не располагали информацией о том, кем в действительности было принято решение о «поимании» дмитровского князя, или не считали возможным об этом говорить. Однако в нашем распоряжении имеется еще ряд летописных текстов, в которых инициатива ареста Юрия прямо приписывается боярам. Как мы уже знаем, именно такую позицию занял составитель Летописца начала царства, постаравшийся переложить всю ответственность за этот шаг с великой княгини Елены на бояр273. Но подобные оценки можно найти и в более ранних летописях. Так, в Постниковском летописце говорится: «Месяца декабря в 11 день, в четверг, после великого князя Васильевы смерти в осмы день, поимали бояре великого князя Васильева брата князя Юрья Ивановича Дмитровского на Москве и бояр его и диаков»274. Марк Левкеинский, сообщая в своем кратком летописце об аресте князя Юрия, особо подчеркивает: «поимали его бояре»275.
Еще определеннее высказывается псковский летописец: «…приняша князь великий и его прикащики дядю своего князя Юрья Ивановича после смерти отца своего вборзе»276. «Прикащики» Ивана IV – это, конечно, опекуны, те самые «бояре немногие», о которых в той же летописи сказано выше, что Василий III приказал им «беречи» своего сына до совершеннолетия.
А вот что рассказывает о «деле» Юрия Бернард Ваповский: «Георгий и Андрей, дядья юного великого князя Московского, – пишет хронист, – явно готовили государственный переворот и помышляли о княжеском престоле; Георгий, приведенный правителями к покорности, был взят под стражу, Андрей [же] спасся бегством…»277 Оставляя пока в стороне вопрос о роли кн. Андрея Старицкого в этих событиях, обратим внимание на то, что арест Юрия приписывается здесь «правителям», а ими, как мы помним, Ваповский ранее назвал трех советников Василия III, которым последний доверил своего сына, т.е. речь идет все о тех же опекунах.
Наконец, в нашем распоряжении есть документ, который недвусмысленно показывает, в чьих руках находились нити следствия по «делу» дмитровского князя. Речь идет об уже упоминавшейся челобитной Ивана Яганова: говоря о своих прежних заслугах (при Василии III), этот сыщик прибавляет: «…а ведома, государь, моа служба князю Михаилу Лвовичу [Глинскому. – М. К.] да Ивану Юрьевичу Поджогину»278. И вот, оказывается, что и при новом великом князе, Иване IV, дмитровские дела контролируют те же самые лица: с санкции Шигоны Поджогина Яганов ездил в деревню к дмитровскому сыну боярскому Якову Мещеринову – «некоторого для… государева дела», а об услышанном там он тотчас сообщил в особой грамоте, посланной «ко князю к Михаилу [Глинскому. – М. К.] и к Шигоне»279.
Челобитная Яганова не имеет даты, но еще С. М. Соловьев предполагал, что она написана уже после ареста князя Юрия и что этот сыщик доносил о настроениях дмитровских детей боярских, жалевших, видимо, о своем князе и порицавших московских правителей280. Находка еще одного документа, связанного с Иваном Ягановым, полностью подтверждает это предположение.
При публикации в 1841 г. в «Актах исторических» челобитной Яганова издатели не обратили внимания на отрывок еще одной грамоты, сохранившейся в том же архивном деле281. Между тем и челобитная, и этот документ написаны одним почерком и связаны как по происхождению, так и по содержанию282. Вторая грамота, от которой до нас дошел только отрывок, представляет собой сделанную Ягановым запись речей некоего Ивашки Черного, который, подобно самому автору челобитной, служил тайным осведомителем московского государя при дворе Юрия Дмитровского. Яганов дает ему такую характеристику-рекомендацию: «А наперед того тот Ивашко Черной великому князю сказан, какой он человек у князя был, еще при князе хотел великому князю служити и сказывал на князя»283. Выражение «еще при князе» ясно показывает, что этот текст написан уже после ареста князя Юрия.
Таким образом, 11 декабря 1533 г., дата «поимания» дмитровского князя, может служить нижней хронологической гранью, ранее которой челобитная и «запись» Ивана Яганова не могли появиться. Что касается верхней границы, то на нее указывают слова Яганова о кн. М. Л. Глинском как о человеке, ведавшем вместе с И. Ю. Шигоной самыми секретными делами политического сыска. Между тем, как будет показано ниже, не позднее июня 1534 г. князь Михаил Львович уже утратил реальное влияние при дворе. Поэтому вышедшие из-под пера Яганова документы можно датировать концом 1533 г. или первыми месяцами 1534 г.
2. От «триумвирата» – к единоличному правлению Елены Глинской (декабрь 1533 – август 1534 г.)
Еще М. Н. Тихомиров в своей ранней работе, сопоставив известие Псковской летописи об аресте Юрия Дмитровского «прикащиками» великого князя с челобитной Ивана Яганова, пришел к обоснованному выводу, что под «прикащиками» нужно понимать названных челобитчиком его высоких покровителей – Шигону и Глинского284. К этому можно добавить, что данный документ подтверждает факт получения опекунами особых полномочий, которые они сохраняли некоторое время после смерти Василия III, обладая реальным контролем над внутриполитической ситуацией. Кроме того, сообщенные Ягановым сведения о руководящих лицах вполне согласуются с предложенной выше реконструкцией предсмертных распоряжений великого князя Василия: из трех предполагаемых опекунов-правителей он называет по имени двоих; неупомянутым оказался только М. Ю. Захарьин, который, вероятно, не принял активного участия в «деле» князя Юрия. Зато он подвизался на дипломатическом поприще: как уже говорилось, Захарьин вместе с кн. Д. Ф. Бельским принимал 18 декабря литовского посланника; в адресованной им грамоте литовских панов Михаил Юрьевич назван «боярином уведеным» (т.е. «введенным») и вместе с тем же Бельским причислен к «раде высокой»285.
В этом «триумвирате» самой влиятельной фигурой был, бесспорно, в декабре 1533 г. Иван Юрьевич Шигона Поджогин – человек, посвященный во все тайны предшествовавшего царствования286. О его исключительном влиянии при дворе вскоре после смерти Василия III свидетельствует, помимо челобитной Яганова, адресованная государеву дворецкому «господину Ивану Юрьевичу» грамота хутынского игумена Феодосия, в которой последний почтительно просит Шигону об аудиенции у нового великого князя287. Наряду с внутриполитическими делами могущественный дворецкий не обходил своим вниманием и сферу внешней политики: в числе других высокопоставленных лиц Шигона присутствовал на приеме литовского посланника 18 декабря 1533 г.288
Позиция при дворе другого опекуна, кн. Глинского, была, напротив, весьма непрочной. Судя по летописной Повести о смерти Василия III, государь чувствовал враждебность придворной среды к этому чужаку и пытался ее преодолеть: «…да приказываю вам Михайла Лвовича Глинского, – обращался он к боярам, – человек к нам приезжей, и вы б того не молвили, что он приезжей, держите его за здешняго уроженца, занеже мне он прямой слуга»289. Поначалу, видимо, бояре подчинились воле великого князя, да и «дело» князя Юрия Дмитровского заставило их отложить на время счеты друг с другом, но вскоре борьба за власть в окружении юного Ивана IV вспыхнула с новой силой.
Помимо политического сыска, Глинский занимался, по-видимому, и дипломатией. Правда, на приеме литовского посланника Ю. Клинского 18 декабря 1533 г. он не присутствовал, так как, очевидно, для литовской стороны был персоной нон грата. Однако сохранились следы его контактов с Ливонией в 1533 – 1534 гг. Эстонский исследователь Юрий Кивимяэ обнаружил в Шведском государственном архиве в Стокгольме черновую копию письма дерптского епископа Иоганна V Бея (Johannes V. Bey), адресованного князю Михаилу Глинскому и датированного 10 марта 1534 г.290
Письмо явилось ответом на послание Глинского от 24 августа 1533 г.291, вместе с которым епископ получил (3 марта 1534 г.) удивительный подарок: слуга Глинского Степан доставил в Дерпт диковинного «татарского зверя» – верблюда. Епископ не остался в долгу и послал князю Михаилу щедрые дары, в том числе индюка. В связи с нашей темой особый интерес представляют начальные и заключительные строки письма Иоганна V, из которых явствует, что дерптский епископ был неплохо осведомлен о положении в Москве и о той роли, которую при малолетнем великом князе играл Глинский. Юному князю Московскому епископ пожелал «долгого и счастливого здоровья и правления», а своего адресата он назвал в последних строках так: «Михаилу – высокородного князя, императора и государя всея Руси соправителю (Mythregentenn)»292. Таким образом, информация о «регентстве» Глинского дошла и до Дерпта.
Летописи не упоминают о ходе внутриполитической борьбы в период между декабрем 1533 и августом 1534 г. Между тем такая борьба велась, и ее отголоски отразились в источниках польско-литовского происхождения. Здесь с начала 1534 г. все большее внимание уделялось младшему брату покойного государя, князю Андрею Ивановичу, и его отношениям с великокняжеским окружением. Так, уже упоминавшийся выше Марцин Зборовский писал 10 января 1534 г. герцогу Альбрехту Прусскому, что после смерти «Московита» (т.е. Василия III) лишь старший его брат не противится распоряжениям покойного; «младший же ведет себя так, словно он ничего не знает об этом избрании [Ивана IV. – М.К.] и об опеке, им [советникам Василия III. – М. К.] порученной, и не считается с нею; если дело обстоит так, как доподлинно сообщено его королевскому величеству [Сигизмунду I. – М. К.], [то] всякий может догадаться, что из-за такового избрания [Ивана IV. – М. К.] начнется величайший раздор, особенно когда цвет знати (nobilitatis proceres) во множестве примкнет в этом деле к вышеупомянутому младшему брату»293. Возможно, впрочем, что в это «доподлинное» известие все же вкралась ошибка, и младшему брату приписаны здесь замыслы или поступки, за которые на самом деле был «поиман» старший брат, князь Юрий. Но в следующем сообщении из Вильно речь, несомненно, идет об Андрее Старицком: 2 марта Н. Нипшиц писал Альбрехту, что «герцог Андрей, другой брат, привлек к себе много людей и крепостей (? – vesten) с намерением свергнуть мальчика и самому стать великим князем»294.
Русские источники ничего не сообщают о намерениях князя Андрея захватить престол. К процитированным известиям нужно отнестись критически, учитывая явную заинтересованность Сигизмунда I и его приближенных в дестабилизации обстановки в России. Поэтому охотно подхваченные в Литве и Польше слухи о московских раздорах295